Вернуться к В.Я. Шишков. Емельян Пугачев: Историческое повествование

Глава II. Купчик Полуехтов. Есаул Перфильев. «Ты, батюшка, похитрее сатаны». Бибиков в Казани

1

Бесшабашный купчик Полуехтов, чтобы восстановить былое уважение к своей храбрости со стороны Рейнсдорпа и оренбургских граждан, решил, с пьяных глаз, немедля направиться в стан Пугачева. Он заручится в Берде каким-нибудь доказательством своего пребывания там и личного свидания с Пугачевым. Вот и все. Купчик обрядил себя под бухарца: выкрасил рыжеватые усы и бороду в черный цвет, добыл цветистый халат, голову обмотал чалмой и отправился в это отчаянное путешествие на верблюде, ночью, с небольшим тюком бухарских товаров.

Утром был он схвачен пугачевским разъездом и доставлен в Берду. Прикинувшись «азиатом», он по-русски ни слова не говорил и на допросе в Военной коллегии объяснялся знаками, а если и лопотал, то всякую неудобь-тарабарщинку.

— Не высмотрень ли Рейнсдорпа? Как знать?.. — выразил опасение главный судья, старик Витошнов.

— Может статься, и так... — подал голос угрюмый Горшков.

— А ежели так, то не иначе — шея его по петле стосковалась.

Полуехтов испугался, нижняя губа его задрожала, как у зайца, глаза осоловели.

— Да нет, господа судьи, — сказал молодой Почиталин. — Он кубыть действительно бухарец-купец. На мою стать, не следует чинить ему помехи, пускай себе торгует!

Полуехтов, прислушавшись к Почиталину, приободрился, даже оскалил в легкой ухмылке зубы. Осторожный Максим Григорьевич Шигаев, все время наблюдавший бухарца, нажимисто проговорил:

— Нет, чего там... Повесить! Всенепременно повесить его!

Полуехтов пошатнулся, часто задышал. На щеках Шигаева заиграли улыбчивые ямки. Обратясь к судьям, он громко сказал:

— Надо скликать сюда бухарца, их десять человек живет в землянках подле мельницы. Ежели бухарец дознается, что оный пойманный тоже бухарец, так мы оставим его в Берде жить без выпуску под крепким смотрением, а ежели это русский перевертень, так мы его тотчас на перекладинку... Эй, казак, живо сюда бухарца! А этой птице связать назад руки...

В это самое время подъезжал к себе на тройке Пугачев, сзади него с пиками отряд телохранителей.

Вдруг он видит: по снежной дороге что есть сил бежит бухарец в полосатом халате и чалме, за ним гонится Ваня Почиталин: «Держите, держите его!» Вот оба они шмыгнули в проулок, и Пугачев, остановив тройку, приказал:

— Взять!

Купчика вволокли во дворец два молодых казака, а следом за ним пришел и запыхавшийся Почиталин. Один из казаков, двигая бровями, заявил:

— Это, надежа-государь, не бухарец и не персюк, это кулачный боец из Оренбурга. Он, тварь, самый русский, он супротив наших воевать намеднись выезжал на коне...

— А-а-а, — протянул Пугачев и прикрыл правый глаз. — Так это ты моему верному казаку зубы клюшкой выбил?

— Я, — ответил Полуехтов. Он хотел многое рассказать Пугачеву и не мог: его трепала нервная дрожь, рукава длинного халата встряхивались, зубы стучали. Он только выдохнул: — Винца бы... Невмоготу мне...

Пугачев умел ценить храбрость и на оробевшего молодца посматривал со снисходительной улыбкой. Пока молодой гуляка тянул из стакана настоянную на перце водку, Почиталин торопливо докладывал Пугачеву все, что знал о пойманном купчике.

— Военная коллегия присудила оного шпиона вздернуть, — заключил секретарь.

Забористая водка уже успела всосаться в кровь курносого купчика, трясение кончилось, он вновь почувствовал в себе прилив дерзости.

— Вешать меня не за что, — молвил он и с наглостью посмотрел на Почиталина. — Вам такого права нет надо мной... Я человек не разбойный, а мирный.

— Хорош мирный! — улыбнулся Пугачев. — Я, ведаешь, сам видал, как ты наших-то... И велели мы тебя живьем словить, чтоб быть тебе при мне, люди отчаянные мне любы... А ты и сам к нам припожаловал. Чего ради, не дождавшись святок, бухарцем-то вырядился да ко мне в таком обличье дерзнул?

— А вот слушай, хозяин, — проговорил купчик и принялся рассказывать Пугачеву все свои похождения, вплоть до последнего свидания с Рейнсдорпом. — Ты дай мне, хозяин, удостоверение, что я у тебя был и с тобой разговор имел, да отпусти-ка меня за ради христа либо к папаше моему в Курск, либо в Оренбург...

— А что у вас деется в Оренбурге, ну-ка отвечай. Ась?

— А в Оренбурге у нас расчудесно, всего вдосталь, народишко живет безбедно, войсков боле двадцати тысяч...

Пугачев, охватив грудь руками, сердито захохотал, закачался в кресле, крикнул:

— Ах ты, негодник! Ах ты, подлая твоя душа! С голоду вы там все, дьяволы, подыхаете, лошадей жрать начали...

Полуехтов таращил глаза, молчал.

— Я б тебя, чувырло неумытое, немедля повесить приказал, да вот за проворство, за отчаянность твою прощаю тебе. Оставайся у меня служить, сыт будешь и награду примешь от меня.

— Нет, хозяин! Я не в согласьи...

— Какой я тебе хозяин! — поднял голос Пугачев. — Ты раб мой, а я твой царь...

Винные пары затуманили голову молодого забулдыги. Глаза его стали дикими, голос наглый, скандальный, он потерял всякую волю над собой.

— А мне горя мало — царь ты али кто! — выпучив глаза, закричал он и покачнулся в сторону Пугачева. — Ты только дай мне знак какой алибо записку, что я был у тебя.

Улыбка, похожая на судорогу, тронула лицо Пугачева, брови его сдвинулись.

— Так знак, говоришь, тебе?

— Без знака не уйду!

— Ладно, я тебе знак сделаю... Эй, обрежьте-ка ему правое ухо да спровадьте немедля с поклоном Рейнсдорпу.

Купчик сразу отрезвел, упал Пугачеву в ноги:

— Батюшка, царь-государь! Батюшка!..

— Стой! Как прозвище твое?

— Полуехтов, царь-государь! Полуехтов...

— Ну, так таперь Полуухов будешь... Взять его!

2

Пугачев сидел в маленькой боковой горнице за фасонистым, на гнутых ножках, столом, придвинутым к самому окну, чтоб лучше видеть. Большой, широкоплечий, он, ссутулясь, громоздился кое-как на легком золоченом стуле, держал в правой, испачканной чернилами руке гусиное перо, смотрел в четко написанный Шванвичем на особом листке русский алфавит и с напряжением выводил на бумаге робкие каракули: палочки, хвостики, кружки. От натуги на носу и лбу выступила у него мелкая россыпь пота, он прикрякивал, поскрипывал зубами, ударял пяткой в пол, но толку было мало. Без сторонней помощи осилить грамоту — дело многотрудное. «Эх, голова, голова, — горестно укорял себя Емельян Иваныч, — кабы знала ты, голова, да ведала сызмалу, не то было бы. А теперь, не иначе, катиться тебе, темная головушка, с крутых плеч долой, а все из-за того, что темная!»

Иногда он взглядывал за окно, в синие сумерки: там проезжали с песней казаки, повизгивал полозьями по каленому, наезженному снегу обоз. А вон прошагал вовсе трезвый поп Иван, опираясь на длинную палку с завитком; пробрела вдвое перегнутая временем старуха, прибежала с санками гурьба ребятишек. Жизнь шла своим чередом, и никому не было дела до мучительного труда Емельяна за этими самыми «буками, ведями, глаголями».

За белыми пуховыми крышами нежно блестел на светло-зеленом небе тонкий серп месяца. На улице крепчал мороз, а здесь, в натопленной вволю горенке, было жарко, как в бане. Царь сидел в одной рубахе, с расстегнутым воротом, обнажив белую грудь со старинным серебряным крестом на гайтане и «царскими знаками» под правым и левым сосками. Босые, начисто отмытые ноги его отдыхали от узких щегольских сапог, широкие, как юбка, алого сукна шаровары касались пола.

— Ваше величество, Перфильев просится, — проговорил появившийся в дверях несменный дежурный, пухлый рыжеусый Давилин.

Пугачев проворно прикрыл ладошками свою работу, с досадою сказал:

— Пущай войдет.

Перфильев, взглянув исподлобья на Пугачева, повалился ему в ноги.

— Ну, с чем явился?

— Батюшка, виноват пред вами. Намеднись всей правды не сказал вам, вроде как утаил.

— Коль винишься, бог простит. Встань! — молвил Пугачев и подумал: «Второй раз смотрю на него... Обличием злой, а характером, кажись, крепок, да и вояка, сказывают, бывалый... Обласкать надо молодца». — Какую же ты от меня утайку сделал, друг? Ну-ка?

Перфильев глубоко передохнул, переступил с ноги на ногу, овладев собою, заговорил:

— Меня на Яик государыня послала и приказ дала: яицкое войско уговаривать, чтоб оно от тебя отстало да пришло бы в повиновение ее величеству, а тебя чтобы мы связали да доставили в Питер.

— Ох ты, ох ты, окаянство какое! — помрачнел Пугачев. — Ах, злодеи, чего измыслили. Да ты ведаешь ли, на какую пагубу толкали тебя? — тряхнув головой, воскликнул Пугачев и отбросил упавшие на глаза волосы. — Стало быть, угадал я тогда, Перфильев, что со злым намерением ты прислан. Ах, Перфильев, Перфильев!

— Винюсь, ваше величество! Опасался вдруг-то открыться вам, язык не поворачивался... ну, только что положил я в душе служить вам верно-неизменно.

— Правду ли говоришь, Перфильев?

— Я за правдой к тебе и пришел! — воскликнул казак.

Он был горяч и скор в решениях, зол на незадачливую жизнь свою, на холодный, себялюбивый Питер, на графа Орлова, что втравил его в лихой умысел, особо же на самого себя — за то, что неоглядно взялся за этакое окаянное дело. К черту же, к черту! Он еще тогда, впервые взглянув в мужественное лицо Пугачева, заколебался, а потом и окончательно решил связать свою жизнь с этим человеком. В нем, в Перфильеве, вскипала казацкая кровь, сердце его рвалось разделить участь с обиженным царицей казачеством и помочь Пугачеву поднять народ.

Бывалый, смышленый, он ясно видел, что все атаманы вместе с Овчинниковым, Падуровым, Витошновым умышленно притворялись, признавая Пугачева за императора Петра Третьего. Все они до единого обманывали близких и дальних, а ныне, когда народ и взаправду поверил им, стали эту веру народную оберегать, стали зорко следить друг за другом — не споткнулся бы кто. Что ж, он, Перфильев, и сам нынче готов на все, хотя бы впереди и ожидала его жестокая расправа царицы... Пусть! Пятиться он не станет... Лед взломало, река тронулась, полые воды затопляют берега, и — гуляй душа, добывай, казак, волю!

Вытаращенными глазами глядел Перфильев в хмурое лицо Пугачева, он весь был в каком-то исступлении, готовый на любые жертвы по зову этого, вдруг ставшего родным его сердцу, человека.

— Богом клянусь и всем светом белым, — вымолвил он звонко и, выхватив саблю, с жаром поцеловал ее сталь: — Клянусь, ваше величество, на боевом оружии своем! Веди, куда народ зовет!..

Пугачев поднял руку, сказал:

— Благодарствую, Перфильев. Поди и служи мне. Служи, как я сирому народу служу!

Так был вовлечен в круг пугачевских дел один из самых верных приверженцев царя-самозванца — яицкий казак Афанасий Петрович Перфильев.

Поклонившись, Перфильев было собрался уходить, но Пугачев остановил его.

— Подай-ка мне обутки сюды, — неожиданно сказал он, мотнув рукой к печке, где лежали сапоги.

Перфильев с готовностью подал.

— Пособи-ка обуться, брат... — сказал Пугачев и вытянул ногу, зорко наблюдая за выражением лица Перфильева.

Тот, припав на колени, со всем усердием напялил на ногу Пугачева сначала теплый чулок, затем форсистый подкованный сапог, вскочил, ухватился за ременные ушки и натянул поглубже, сказав при этом:

— А ну, притопните, ваше величество, ногой-то... Вошел ли?

— Вошел. Спасибо, — ответил Пугачев и многозначительно добавил: — Не гордый ты, без чванства. Ну, а другой сапог я уж сам. — Однако правую ногу обувать Пугачев не стал. Спросил казака: — Слышь-ко, Перфильев, а что да что про меня в Питере-то балакают?

— Да кто его ведает, батюшка... Чернь проговаривается, пьяненькая, да и то не въявь, а скрытно: явился-де возле Оренбурга государь Петр Третий и города с крепостями берет...

— А что ж, сущая истина! — сказал Пугачев. — Сам видишь, сколько крепостей взято. А народу у меня несметно, кажинный божий день пятьсот да тысяча, пятьсот да тысяча! Меня чернь с радостью везде примет, куда бы ни пошел я. Крестьянство, как стадо без пастыря, только голоса моего ждет. А я, братец, уж крикнул, крикнул! Аж гулы кругом пошли! Ну, а как, того... наследник мой?

— Павел Петрович обручен, а теперь, поди, и свадьбу сыграли...

— Ах, ах!.. Не довелось мне на свадьбе у сынка своего погулять. — Пугачев вздохнул и опустил голову. — Детище мое рожо́ное... — Затем он поднял лицо, глаза его были влажны. Встряхнув волосами, спросил в упор:

— Веришь ли мне, Перфильев, что есть я истинный Петр Федорович Третий, император?

Перфильев замялся. Пугачев пронзил его строгим взглядом. Казак дрогнул. Испорченное оспой лицо его стало сизо-красным, как бурак, небольшие острые глаза неспокойно шмыгали по сторонам.

— Отвечай, Перфильев, — дружелюбно повторил Пугачев и как бы приоткрыл для казака некую лазейку: — Веришь ли обету моему?

— Верю, ваше величество! — громко, с облегчением выкрикнул казак.

— Верь, Перфильев!.. Ты в меня верь, а я в тебя и во всех вас верю, а наипаче народу-труднику... по зову его и объявился. И еще скажу: ежели не будет в нас веры обоюдной, от нашего дела, от обета нашего одни черепки, как от разбитого горшка с кашей, останутся, а каша-то барам в лапы угодит. Я есть царь твой, а ты мой верный раб. На том стой до смерти!

Пугачев подарил Перфильеву кармазиновый красный кафтан, одиннадцать рублей денег и коня.

Едва казак ушел, Емельян Иванович, кряхтя, стащил сапог с ноги и, оставшись снова босым, принялся за прерванную работу. Серп месяца еще больше высветлился и успел подняться над пуховыми, погрузившимися в сумрак крышами. В зеленоватом небе взмигивали звезды. Ермилка принес две зажженные свечи, задернул окна занавесками.

— Ваше величество, — сказал, входя, Давилин, — к вам выборные от Воскресенского завода просятся. Да еще от четырех волостей ходоки-крестьяне.

— Фу ты, и заняться не дадут, — молвил Пугачев и сплюнул. — Ну ин ладно!.. С завода пущай войдут, а крестьян наутро, либо... в Военную коллегию пусть. Стой, крикни-ка Нениле, валенки мои на полатях... Да подай-ка сюда государев кафтан мой при ленте, при звезде который.

3

О приезде из Петербурга Перфильева и о том, что государь почтил его богатыми дарами, уже знала вся армия. А перебежчики донесли о нем весть и до Оренбурга. Сам Пугачев и атаманы пустили молву, что прибыл из столицы гонец с известием от самого наследника Павла Петровича: наследник выйдет-де скоро на помощь отцу с сильным воинством и тремя генералами.

Вскоре сам Пугачев с двухтысячным отрядом подступил рассыпным строем к городу. Все яицкие казаки, оставшиеся верными правительству, залезли на вал крепости в надежде увидеть Перфильева, которого знали лично.

Было раннее утро. Красноватый шар солнца медленно выплывал из-за горизонта. Перестрелка не зачиналась. Обе стороны оглядывали друг друга. Перфильев молодцевато вымахнул вперед своей части и, подъехав к валу, закричал:

— Эй, казаки-молодцы! Поприглядитесь ко мне да узнайте-ка, кто я есть!

Тысячи любопытных глаз влипли в бравого наездника, любовались с его красным, с меховым воротником, кафтаном, лихо заломленной на затылок высокой шапкой, серым, удало приплясывающим конем.

— А кто ж тебя знает, кто ты! — кричали с крепости. — Видим, что казак... У кого барского-то коня украл?

— Я есаул яицкого войска, Перфильев, был по вашим делам в Петербурге. А оттуда прислан великим князем Павлом Петровичем. С приказом к вам, яицкие казаки! Чтобы вы крепость бросали да шли бы служить законному императору Петру Федоровичу!

— Перфильев ли ты, не знаем, отсель личность твою не можно рассмотреть. Подъезжай ближе! Да покажи нам грамоту от Павла Петровича. Тогда мы все уйдем к вам...

— На что вам грамота? — звонко голосил Перфильев. — Глядите на меня: я сам есть живой, Павла Петровича посланник!

— Нет, брат! — отвечали с крепости. — Ты, может, и верно — посланник, только невесть от кого. Отъезжай, покуда цел!..

Тут ударила с крепости пушка, морозный воздух дрогнул, пролетевшая ворона метнулась вбок, ядро с воем пронеслось над пугачевцами. Пугачев отдал приказ возвращаться восвояси.

— Пустобаев, — сказал он могучему старику-казаку. — У тебя силенка есть и голос — что труба... Садись-ка ты в эти сани да подвези под самые стены пять мешков муки...

— Кому же, ваше величество, муку-то? — соскочив с коня, пробасил гулко Пустобаев. С проседью широкая борода его моталась под ветром веником.

— А вот кому, — ответил Пугачев. — Сбрось ее там, в степу. А как сбросишь, дак возгаркни, что, мол, от государя императора подарок. Ни ружья, ни пики не бери с собой, а поезжай мирно... Чуешь?

— Сполню, ваше величество, батюшка! — Пустобаев, шевеля бровями и морща лоб, уселся в сани, заехал за мукой и двинулся по направлению к бердским крепостным воротам.

«Вот так уха из петуха! — раздумывал он. — Да уж не с ума ли спятил батюшка, чтоб непокорных снедью жаловать?»

Вскоре раздался на всю степь зычный голос старика:

— Эй, народы! Слышь, нет?

— Слышим! — донеслось от крепости.

— Как вы все изголодались, лошадей всех переели, а теперь скотские кожи в пищу впотребляете, так вот царь-батюшка жалость возымел к вам... Слышите? И жалует он вас попервости пятью мешками оржаной мучицы. Молите за отца нашего богу да ешьте на здоровье!..

Он сбросил мешки при дороге, стегнул лошадь и, все время оглядываясь, понесся прочь.

...Вскоре возле мешков выросла толпа. Поднялись крик, ругань, а затем и потасовка. Мешки то грузились на салазки, то вздымались на загорбки. Но более сильные с боем завладевали нечаянным добром.

— Это не по-божецки! — вопили в толпе.

— Всем поровну, всем! волоки на важно!.. Там разделим.

А когда вкатился народ с мешками в городские ворота, его сразу же окружил наряд конных полицейских да сотня казаков.

— Мирянушки! Не отдавайте! Это нам бог послал...

— А ну, в нагайки! — скомандовал казачий сотник.

— Окаянные! Христопродавцы! — завыли разбегавшиеся под ударами нагаек голодные горожане. Иные из них, придя в отчаянье, повалились на тугие мешки: — Убивайте нас, — кричали они, — а добро не отдадим!..

Со всех сторон сбегались люди с дубинами, топорами, железными палками. В крепости забил барабан, скатывалась вниз, в город, вооруженная подмога. По улицам и переулкам вскипела драка. Двух стариков затоптали насмерть, какой-то тетке вышибли нагайкой глаз, кузнецу раскроили саблей голову, многим повредили руки, ноги. Люди валялись на снегу, стонали, изрыгали ругательства, ползли, обливаясь кровью, на карачках.

Перемешанные с грязным снегом и лошадиным калом, серели на дороге кучи ржаной муки, на кучах с усердием работали воробьи. Там и сям валялись в клочья раздернутые пустые мешки, чернели лапти, шапки, опорки, оторванные в драке полы.

От губернаторского дворца проскакал на коне обер-полицмейстер, следом за ним, в открытых санях, губернатор Рейнсдорп с генералом Валленштерном. Губернатор пучил во все стороны изумленные глаза, ничего не понимая.

Емельян Иваныч узнал о происшествии лишь поздно вечером. Во дворец ввалился пьяный Пустобаев, без шапки, в наспех наброшенном на плечи полушубке и, низко кланяясь сидевшим за столом Пугачеву и Шигаеву, закричал:

— Клюнуло, батюшка, клюнуло!

Он сипло дышал и щурился на огоньки свечей.

— Ты о чем, дед? — спросил Пугачев. — Что там у тебя клюнуло!

— А мучица-то, пять мешочков-то, — оглаживая пудовой рукой бороду, ответил Пустобаев. — Клюнуло, говорю... Как на приваду... Сей минут прибегли оттедова, с Оренбурху, четверо штукатуров, да три сапожника со всем струментом, да мастеров слесарного цеху человек шесть, тоже со струментом, да восьмнадцать человек солдат с ружьями, с порохом, да пятьдесят два наших яицких казачишек, при них четыре бабенки, ваше величество. Ур-ра, батюшка, ура!.. — скосоротившись, заорал вдруг Пустобаев и замахал руками; по горнице гулы пошли, а Пугачев, ткнув Шигаева локтем в бок, захохотал:

— Видал, Максим Григорьич? А ты муки жалел...

Пустобаев вытер кулаком слезы на глазах и восторженно сказал Пугачеву:

— Ну, батюшка, твое царское величество! Сатана хитер, а ты, не во вред тебе будь сказано, похитрей сатаны будешь...

Пугачев опять захохотал, послюнил пальцы и снял со свечей нагар.

— А я, как ты мне приказ отдал, все думал да думал: зачем бы это царю-государю в ум взбрело муку неприятелю подбрасывать? — продолжал Пустобаев.

— А таперь спознал? — милостиво спросил Пугачев. — Всякий таперь убедится, что в Оренбурге голод живет. Не долго уж Рейнсдорпу супротивничать моему царскому величеству. А ежели будет упорствовать, так народ с голодухи-то сам ворота отворит мне. А за верность твою и за усердие жалую я тебя, Пустобаев, чином сотника. Твои атаманы вместях с комендантом Симоновым в рядовых тебя до седых волос держали, а я вот, император, награждение тебе дарую. Служи и впредь верно, как предки твои служили моим предкам блаженной памяти.

Пустобаев повалился Пугачеву в ноги и со всем усердием стукнулся широким лбом в половицу.

Военная хитрость Пугачева имела удачный для него отзвук в Оренбурге. В народе говорили, что не пять мешков, а целых шесть возов было с хлебом, да бедноте-то не досталось ничего: немилое начальство весь хлеб спроворило себе забрать.

Вездесущая Золотариха в хлебной склоке участия не принимала, у нее в то время гулял купчик Полуехтов. Он поведал шинкарке о своем приключении в Берде, о том, как разбойник Пугачев приказал обрубить ему ухо, но спас его помысл божий да дюжий старичина Пустобаев: «Я, говорит, этому жулику и ухо обкорнаю и в город отвезу». В город он действительно Полуехтова отвез, но к уху его не прикоснулся и ни гроша за услугу свою не взял. «Только, говорит, на глаза батюшке не показывайся...»

— А ведь я ему империал совал... Нут-ка, милушка, налей во здравье Пустобаева. Ура!

4

Бибиков даже при поверхностном знакомстве с положением дел в Казанской губернии пришел в отчаяние. Боже, что за колпак, что за безвольная тряпка этот Брант! Ему ли, этому старому немчуре, управлять губернией в столь смутное время?

Не выпуская из руки пера, Бибиков, при посредстве секретной комиссии, сразу впрягся в неослабную работу: день и ночь писал он инструкции, приказы, принимал множество просителей с жалобами на нераспорядительность начальства, на многие обиды и убытки, творимые восставшей чернью и башкирцами; выгонял с должностей нерадивых чиновников, заменяя их надежными людьми из своей многочисленной, прибывшей с ним свиты. Узнав, что нелепой прихотью Бранта некоторые ответственные места в губернской иерархии заняты пленными польскими конфедератами, Бибиков состроил брезгливую мину. «Отказываюсь понимать милейшего Якова Илларионыча... Какая вопиющая политическая беспринципность!»

Он все еще не находил времени как следует перемолвиться с губернатором. И вот 1 января, когда губернские чиновники приносили Бибикову новогоднее поздравление, он взял Бранта под руку, отвел в кабинет и там заперся с ним.

— Яков Илларионыч, как это сталося, что Пугачев на ваших глазах мог столь усилиться?

Брант мялся, не находя надлежащего ответа. Наконец сказал:

— Дражайший Александр Ильич, я считал бы справедливым подобный вопрос адресовать не мне, а губернатору Рейнсдорпу... В нем корень зла!

— Может быть, отчасти вы правы. И подобный вопрос только в сугубой степени будет своевременно Рейнсдорпу предложен. Но вот вы-то, скажите мне по-приятельски, почему так нерешительны стали в делах своих? И все у вас... гм-гм... шиворот-навыворот. Подчиненные сверх меры распущены, ни дисциплины, ничего. И эти конфедераты... Ох, уж эти конфедераты! А вы с ними цацкаетесь, на балах они у вас первые гости.

Брант, волнуясь и мысленно шепча «умную» молитву, стал оправдываться:

— Ну, а что же я могу поделать, когда все меня обманывают? Кем места занимать, если честные люди редки в наш век? Тут и про конфедератов вспомнишь, и им поклонишься...

— Нет, Яков Илларионыч, вы не правы. Среди нашего чиновничьего мира много людей добропорядочных, лишь надо знать секрет выискивать их. Или, быть может, вы нашим людям предпочитаете вообще иноземцев? Я прежде знавал вас за человека энергического и справедливого, а вот ныне... — Бибиков развел руками. — Сами посудите, на что сие похоже: воеводы и гражданские начальники страха ради из многих мест удалились, бросили города свои на расхищение злодеям. Край оставлен без правителей, без защиты...

Брант был до чрезвычайности взволнован, он весь внутренне сжался, даже позабыл следить за пульсом.

— Все меня обманывают, все обманывают, — бормотал он и сокрушенно потряхивал головой.

— Ежели сами не можете всем распорядиться, за всем усмотреть, так приказали бы присматривать за порядком кому-либо из надежных...

— Как это возможно! — воскликнул Брант скрипучим голосом и зажевал губами. — Ежели я не поеду по губернии, так и никто не поедет...

— Удивляюсь, — сказал Бибиков и стал отдуваться, как будто ему не хватало воздуха. — Уж не больны ли вы, ваше превосходительство? Может быть, на покой хотели бы, да стесняетесь? Прошу вас быть со мной откровенным.

Бранта стало бросать в жар и в холод. «Вот оно... вот... началось», — мелькало у него в мыслях.

— Ваше высокопревосходительство, — нервно откашлявшись, сказал он, и старческие глаза его оживились. — Прошу повергнуть к священным стопам ее величества изъявление моих верноподданнических чувств и заверить государыню в моей ревностной в столь тяжелое время для нашего отечества службе.

Бибиков насупился, молчал. Он заметил, как рука Бранта, оправлявшая орденский бант на груди, дрожит мелкой дрожью.

— Ну, а каков же у вас план, Яков Илларионыч, для истребления злодея?

Тогда, собрав последние силы, Брант стал излагать Бибикову свои соображения. Слушая его сбивчивую речь, Бибиков то удивленно вскидывал брови, то пожимал плечами. Неужели этот немец выжил из ума, он вовсе не мыслит широким планом, как подобает государственному мужу? Сдается, Пугачев для него то же самое, что для ребенка бука, не больше!

— Не кажется ли вам, — едва сдерживая чувство горечи, начал главнокомандующий, — что ваш план для уловления плута Пугачева недостаточно основателен и, я бы сказал... я бы сказал... просто наивен! Вы советуете защищать границы Казанской губернии, дабы не допустить за оные толпы мятежников. Не так ли? Но разве Оренбургская и прочие губернии за пределами нашей империи? Пугачева надлежит истреблять всюду, где бы он ни был обнаружен. Ежели б он и под водою скрылся, то и там его должно атаковать... — Подметив, как лицо Бранта покрывается мертвенной бледностью, Бибиков оборвал речь, испуганно звякнул в звонок и поспешил старику на помощь.

Хотя сегодня большой гражданский праздник — Новый год, но у Бибикова полна охапка всяких дел. Он направился в дом предводителя дворянства Макарова, где ожидали его казанские дворяне.

В приподнято патриотической речи Бибиков изложил дворянам свой взгляд на происходящие в крае события и напомнил, что первый долг дворянина жертвовать не только всем своим имением, но и жизнью для спасения отечества.

— Я говорю с вами, как дворянин с дворянами. Наши интересы суть едины. Я призываю вас оказать мне немедленную помощь к прекращению до крайности возросшего зла.

Ответив Бибикову не менее парадной патриотической речью, припугнутые дворяне тут же постановили составить из собственных крепостных и своим иждивением вооружить конный корпус, собрав для этой цели по одному человеку с каждых двухсот душ. Командование корпусом было поручено родственнику Бибикова, отставному генерал-майору Ларионову.

На другой же день казанский магистрат, ведающий купечеством, постановил, по примеру дворянства, сформировать конный эскадрон гусар на своем иждивении и содержании.

В поощрение дворянству Екатерина приняла на себя звание «казанской помещицы». Браво, браво! Императрица умеет играть на душевных струнах своих подданных. Получив известие от Бибикова, она весьма довольна была поведением казанского дворянства: «Сей образ мыслей прямо есть благороден». И 20 января 1774 года дала указ дворцовой канцелярии: собрать с государственных крестьян Казанской губернии по одному человеку с двухсот душ и «снабдить каждого всем к службе потребным: мундиром, амуницией и лошадью с прибором».

Гонец из столицы скакал быстро. Уже через неделю Бибиков получил от Екатерины рескрипт и личное письмо. А три дня спустя, то есть 30 января, он собрал дворян, живших в Казани и окрестностях, для объявления им высочайших словоизлияний.

Дворяне, заранее ознакомленные с содержанием рескрипта, в эти три дня успели к торжественному собранию подготовиться. Предводитель дворянства Макаров позвал к себе в гости возвратившегося из Самары Державина и попросил его составить ответную от имени дворянства речь, к императрице обращенную.

— Я осведомлен, молодой человек, от вашей достопочтенной родительницы, — сказал он, — что вы искусны в пиитических опусах, а также с отменным изяществом излагаете свои мысли на бумаге.

Державин, отдавая поклоны, сначала отказывался, краснел, наконец согласился. Удаляясь в кабинет хозяина, куда были поданы ему для вдохновения графин смородинной наливки и закуска, он довольно быстро набросал нужную речь и затем, сияющий, вдохновенный, приподняв плюшевую портьеру, вернулся в зал.

— Готово, ваше превосходительство! — воскликнул он, прищелкнув по бумаге перстнем. — Разрешите огласить?

— Стойте, стойте... — вымолвил задремавший в кресле хозяин. — Сейчас, душенька, своих скличу, — и приказал позвать жену и четверых ребятишек.

Явившиеся уселись на широкий, в парчовой обивке, диван. Маленькая Верочка, в бантах, удивленно открыв малиновый ротик, уставилась темными детскими глазками на великана. А тот, оправляя офицерский кушак с шелковыми кистями, нетерпеливо поглядывал на предводителя. В полукруглые, выходящие на запад окна падал солнечный холодный свет. Всюду блеск позолоты и хрусталя. В простенке — большой, писанный масляными красками, портрет императрицы во весь рост, а в противоположном простенке, от потолка до пола, богатое трюмо. Екатерина, в накинутой на плечи порфире, гляделась в зеркало и приятно самой себе улыбалась.

— В сей зале послезавтра, — сказал предводитель, сделав плавный жест пухлой барственной рукой, — генерал-аншеф Бибиков будет принимать доверившееся моему попечению дворянство. — Лицо предводителя крупное, овальной формы, одутловатое, нос широкий, приплюснутый. — Итак, приступим, — сказал он.

Державин выставил вперед левую ногу, правую руку закинул за спину и откашлялся. И все, приготовившись слушать, тоже легонько откашлялись. Откашлялась, подражая взрослым, и маленькая Верочка. Державин повел взором по портрету государыни, по лицам хозяев дома и стал с выражением читать мужественным басом, напрягая голос, все громче и громче.

Когда он закончил чтение речи, хозяин восторженно закричал:

— Браво! Великолепие! — Он подшаркал по скользкому паркету к Державину, обнял его и трижды чмокнул в мясистые, чисто выбритые щеки. — Ах, какой слог, какая сила и... какой благородный пафос! Златоуст! Демосфен!

Варсонофий Перешиби-Нос, беглый екатерининский солдат, заохотился самолично взглянуть на славного мужицкого царя. Он еще по осени слышал царицыны манифесты, где говорилось, что бунт на Яике поднял какой-то беглый казак Емелька Пугачев. Да уже не тот ли это казак Емелька, который шесть лет тому назад распоряжался совместно с ним, с Варсонофием, на войнишке в селе Большие Травы? Чем черт не шутит, пожалуй, он самый и есть! Еще ведь о ту пору казачишко поваден был озорству и дерзости.

Варсонофий подъехал к Берде поздним вечером. Сидевшие в овраге караульные мужики остановили его и, узнав, кто он, дали ему приют в землянке. За ужином, у пылавших костров, Варсонофий расспрашивал крестьян о государе: каков он из себя. Ему отвечали: «Батюшка черноволосый, крепкий, кость широкая, взгляд орлиный, а когда идет пеш — народ едва успевает за ним вприпрыжку». — «Ну, стало, он и есть», — решил Варсонофий.

Случайно повстречал он Пугачева, с глазу на глаз, лишь на третий день. Емельян Иваныч вышел разгуляться. Был погожий вечер. Варсонофий сразу признал Пугачева и даже улыбнулся ему по-приятельски, но вслед за тем повалился в ноги.

— Здрав будь, Емельян Иваныч!

Пугачев с суровостью взглянул на него, негромко, но резко спросил:

— Кто таков?

— Перешиби-Нос я... Не признал?

— Стой, стой!.. Варсонофий, что ли?

— Я и есть.

— Встань. Откудова прибыл?

— Из отряда Арапова.

— Где же ты шесть, почитай, годков скрывался?

— На Иргизе, у скитских старцев время проводил, батюшка.

— Так... Добро! Прибудешь ко мне об эту пору завтра — потемну. Да чтоб на левом рукаве у тебя холстинка была. С повязкой белой пропустят. И чтоб язык твой касаемо прошлого онемел вовсе... Я царь твой. Понял? Прощай! — и, сдвинув брови, Пугачев ходко зашагал прочь.

...Беседа Пугачева с Перешиби-Носом состоялась тайно, в комнате-боковушке, где когда-то принимал царь Дашеньку с Устиньей Кузнецовой.

Густые рыжеватые усы Варсонофия свисали на грудь. В широко открытых глазах его — полная покорность и пристальное, как у солдата в строю, внимание.

Они говорили, выпивали. Дверь плотно закрыта, горит на столе сальная свеча.

— За усердную службу твою, Варсонофий, спасибо тебе. Мне про тебя Илья Арапов докладал, атаман. Жалую тебя, Варсонофий, полковником своим...

— Благодарствую, батюшка, Емельян Иваныч, — ответил Перешиби-Нос и, распрямив насупленные брови, встал и поклонился Пугачеву.

— При народе меня царем зови, слышь? Царь и царь...

— Понимаем, все понимаем, батюшка.

— То-то! Будь верен мне и дела нашего по глупости своей, смотри, не сгуби... Помнишь, как мы с тобой в Больших Травах бучу подняли?

— До смертного часа не забуду, ерш те в бок!.. — оживился солдат.

— М-да... О ту пору у нас только травы были, а теперь, выходит — вековые древеса. Давай-ка, братец, вместях столбы рубить, заборы-то сами повалятся. Ась?

— Истина твоя, ваше величество, повалятся. Ежели столбы срубить — заборы рухнут! — Варсонофий покрутил усы, осторожно тронул Пугачева за коленку. — Всю жизнь у меня, у старого солдата, в мыслях было: чем бы и как нашу мужичью судьбишку прикрасить... А вот теперича...

— В судьбу свою зашли мы, как в темный лес, — перебив его, раздумчиво откликнулся Пугачев. — И конца-краю тому лесу не видно... — Он вздохнул, однако глаза его поблескивали упрямым непокорством. Пристукнув о стол кулаком, он, не таясь, повысил голос: — Эх, либо в стремя ногой, либо в пень головой! Так, что ли?

— Так, так, ваше величество, Емельян Иваныч!

Наступило молчание. Над Бердой с гулом проносилась вьюга. Поскрипывали оконные ставни. Изразцовая печь прогорала: по алой россыпи углей, подернутых седоватым пеплом, струились синие огоньки. Хозяин подбросил дров, прошелся взад-вперед и, как бы прислушиваясь к словам своим, тихо молвил:

— Опаска берет меня, Варсонофий, сумнительство. Дела-то нам, смотри, пожалуй, не кончить. Силенок маловато при нас.

Жадно уплетая осетрину, Варсонофий сказал:

— Что там! Силенки, батюшка, добавятся. Вот ужо крестьянство понатужится, да к тебе и повалит. В больших тысячах будешь, отец родной!

— Крестьянство и так валит. Только велик ли прок в том? Мы на Катьку-царицу с клюшками, а она на нас — с пушками. Вот, слышно, самого Бибикова, генерала, выслала по наши души.

Голос Пугачева дрогнул, брови дугами высоко вскинулись, а концы губ приопустились. Он знал, что Санкт-Петербург зашевелился, собирает против него силы, и не наследник-цесаревич полки в его защиту ведет, а сам генерал-аншеф Бибиков ополчился на него... Слух был — уже в Казани он, Бибиков. Помнит его Емельян Иваныч еще по Пруссии: вояка что надо!

— Вот какие дела-то, Варсонофий! — проговорил он глухо, остановился подле солдата и, заложив назад руки, ищуще заглянул ему в суровое, мужественное лицо.

В последнее время частенько вступал Емельян Иваныч в беседу с теми из своих близких, кого считал не только надежным, а наособицу и крепким душою. Он как бы искал помощи и опоры, предвидя близкие нелегкие дни в неравной тяжбе своей с дворянами и с первою среди них дворянкою — царицей.

Перешиби-Нос толкнул в сторону блюдо с жирною осетриной, сытно рыгнул и, подумав, сказал:

— Известно, с сильным не борись, ерш те в бок, с богатым не судись!.. А только одно держу я в мыслях, Емельян Иваныч: не мы, так другой кто, а кому-то зачинать надобно было. Вот ты о генералах... Генералов-то царских десятками считают, а крестьянства-то на Руси великие миллионы... Всех, значит, не перемнешь. Нас, горемык, потопчут — другие которые встанут... Главное — начать! Не век же, ерш те в бок, мужику под барами маяться!..

— Правильно судишь, Варсонофий, — одобрил Емельян Иваныч. — Всему голова — начало... А ежели начало положим, так уж... того... не пятиться! Накинем, что ли? — и Пугачев потянулся к чарке. — Поболе бы мне таких, как ты, Варсонофий. Да вот еще тяглых людишек с заводов. Да, прямо скажу — отменный народ! Намедни с Воскресенского завода выборные были... Ну, любо послушать. «Мы, — говорят, — твоему величеству — ядра да пушки, а ты нам — солдат своих на защиту. А солдат, — говорят, — у тебя вдосталь, только слышно, распорядку мало!» Я, конешно, вскипел. «Не вам, — говорю, — в распорядок мой царский носы совать!..» И прочее такое. А один тряхнул башкой и говорит: «Ваша, — говорит, — воля, а без распорядку и лопаты не выкуешь». Дале — боле, шумели мы изрядно, ну а все же в полном расстались согласии, при общем антиресе.

Они проговорили до рассвета, а чуть стало светать, Перешиби-Нос пошел на кухню отсыпаться.

5

Тот же, у предводителя, зал. Дворянство в сборе. За Бибиковым поехали два депутата. Он в военном мундире с андреевской через плечо лентой, в ботфортах. Глаза, как всегда, живые и быстрые, но лицо утомленное, бледное, с желтоватым оттенком.

Выезд был пышный. За ковровыми санями главнокомандующего скакали на холеных конях уланы в щегольских мундирах. Народ махал шапками, кланялся, выкрикивал приветствия. За месячное пребывание Бибикова в Казани жители успели оценить его, они опознали в нем начальника твердого, справедливого. Да, Бибиков по душе пришелся казанцам. Многие чиновники, казнокрады и взяточники, «слетели» со своих мест, едва их коснулась рука главнокомандующего. Туда им и дорога! Это тебе не Кар и не Брант, не «фон-барон» какой-нибудь, а наиприродный русак — Александр Ильич Бибиков. И всяк знал, что есть он прославленный герой-вояка... Ура Бибикову, ура, ура!..

В вестибюле главнокомандующий, как полагается, был встречен одним из помещиков. А на верхней площадке парадной лестницы, обставленной аляповатыми гипсовыми статуями, представлявшими копии античных образцов, Бибикова приветствовал сам хозяин, предводитель дворянства Макаров. Он в старинном пышном парике, в кафтане табачного цвета с серебряным шитьем, потемневшим от времени. В зале, возле портрета Екатерины, стояли полукругом, в напряженных позах, дворяне — разных возрастов и разных комплекций: высокие и приземистые, тощие и толстые, плюгавые и большебрюхие. Все взирали на подходившего к ним Бибикова с подобострастием, рабской преданностью: «Грядет избавитель!»

Бибиков пожал всем руки, затем отступил на несколько шагов и начал:

— Господа дворяне!..

Но в этот миг приоткрылась дверь в соседнюю комнату, и вихрем ворвалась похожая на куколку предводительская Верочка в коротеньком платьице и панталончиках. Бибиков, улыбнувшись одними глазами, видел, как от дверей бросилась в сторону одетая в воздушное платье хозяйка и трое детей, а гувернантка уже бежала за Верочкой, которая по-детски хохоча и повизгивая на бегу, лепетала:

— Ах, глупости, глупости. Я здесь хочу. Я буду дядю глядеть... — взахлеб тараторя, она ничего перед собой не видела, мчалась прочь от гувернантки, с разбегу налетела на блестящие ботфорты Бибикова, шлепнулась задом на пол и, ударившись затылком о ковер, потешно закорючила свои крохотные, в панталончиках, ножки. Но не заплакала.

Гувернантка и наиболее прыткие из дворян кинулись к ней на помощь. Пользуясь сумятицей, пожилой ловелас Ушаков, вместо маленькой Верочки, ухватил под мышки пышногрудую Амалию Карловну... Та кокетливо взвизгнула, вильнула локтями... И — все пришло в достодолжный порядок.

Бибиков поцеловал Верочку в щечку:

— Ах, какой чудесный ребенок! — усадил ее в кресло, сказал: — Ну, сиди и слушай, что будут говорить старшие.

Отец, улыбаясь в душе, сурово грозил присмиревшей Верочке глазами и пальцем. Амалия Карловна стояла за креслом Верочки, пунцовая, словно пион, и строгим взором косилась в сторону толстобрюхого Ушакова.

— Господа дворяне! — вновь воззвал Бибиков. Верочка, с детским любопытством разинув маленький ротик, воззрилась на красивого дядю и перестала мигать.

Ей неинтересны, да и непонятны были слова — она только слушала чужой голос, как слушают музыку. У дяди волосы темноватые, зачесаны назад («парика потому что нет»), а на маковке лысинка. Вот дядя выкинул руку вперед и маленько поклонился царице и что-то громко сказал, а потом руку опустил: «уморился потому что...»

Бибиков кончил читать рескрипт государыни. Дворяне закричали:

— Да здравствует великая наша самодержица! Да царствует над нами щедрая мать наша! Рады жертвовать всем достоянием своим и кровь свою готовы пролить за великую мать отечества. Ура, ура!..

Верочке очень понравилось, как на разные голосы вопили эти... самые... Особенно старался дядя Кузя. У него ножки коротенькие, только чересчур уж толстые, и живот толстый очень, будто большой глобус, «а во рту ни одного, почитай, зуба», кричит и приседает, кричит и приседает — совсем дергунчик... Верочка сначала улыбнулась, потом захохотала и, испугавшись, тотчас прикрыла обеими руками свой непокорный ротик.

Далее — слово предводителя дворянства, затем слово командира дворянского ополчения генерала Ларионова, готового «остаток дней своих посвятить на службу дворянства, благодарно воспаленного ревностью и примером». Старичок прослезился, нижняя губа его отвисла, он стал искать по карманам платок, не нашел, лицо его омрачилось.

Затем Бибиков огласил собственноручное письмо Екатерины, в коем она принимала на себя звание казанской помещицы. Снова прозвучало восторженное «ура».

Предводитель дворянства поблагодарил главнокомандующего за объявление столь высокой и приятной вести и попросил дозволения высказать дворянам свои чувства перед самодержицей. Бибиков кивнул головой:

— Прошу!

Речь должен был прочесть казанский помещик Бестужев, но он простудился, охрип и, вместо него, пришлось потрудиться самому Макарову. По его округлому жесту все повернулись лицом к портрету царицы, как в храме к престолу всевышнего. Некоторые молитвенно подняли брови, закатили глаза, иные с благоговением сложили на груди руки, будто перед причастием. Екатерина взирала на всех них с усмешечкой, не то одобряя, не то издеваясь над ними.

Предводитель дворянства извлек из-за обшлага голубоватый листок с сочиненной офицером Державиным речью.

Через двойные рамы донесся первый удар большого соборного колокола: призыв к богослужению. Предводитель надел очки, отчего одутловатое лицо его приобрело особую солидность и важность. Громким, слегка гнусавым голосом он стал говорить, как хороший актер, то приподымаясь на цыпочках и ударяя себя в грудь ладонью, то простирая руки к монархине.

— «...с исполнением долга нашего — хотя мы не заслуживаем особливого вашего императорского величества высокого нам признания; хотя мы недостойны любезного дражайшего нам товарищества твоего, однако высочайшую волю твою разверстым принимаем сердцем и за наивеличайшее ее почитаем благополучие. Начертываем неоцененные слова благоволения твоего с благоговением в память нашу. — Предводитель надулся и, взбросив к портрету обе ладони, прокричал: — Признаем тебя своею помещицею! Принимаем тебя в свое товарищество! Когда угодно тебе, равняем тебя с собою! — от азарта, от напора чувств он весь вспотел и налился опасным румянцем. — Но за сие ходатайствуй и ты за нас у престола величества твоего. Ежели где силы наши слабы совершить усердие наше тебе будут, помогай нам и заступай нас у тебя! Мы более на тебя, нежели на себя, надеемся!» — вновь надулся и выкрикнул он, потрясая всем корпусом, головой и руками.

Прислушиваясь к чрезмерному крику хозяина, Бибиков насмешливо поднял брови и покосился на Верочку. Но Верочки не было. Верочка убежала к матери и там звонко выкрикивала:

— Ой, ой, мамочка! Папка царицу ругает...

Все направились в собор. Впереди стоял Бибиков с прибывшим к началу богослужения Брантом, за ними дворянство с именитым купечеством. Потом Вениамин служил благодарственный молебен.

Бибиков снова весь погрузился в работу. Были получены сведения, что дворяне симбирские, свияжские и пензенские, по примеру казанских, приступили в свой черед к формированию ополченских корпусов. Екатерина 22 февраля издала особый манифест с восхвалением дворянства, а также и купечества.

Бибиков не обольщал себя надеждою на то, что ополченские отряды могут принести в усмирение мятежа основательную помощь, он смотрел на ополчение лишь как на средство поднять поникший дух населения. Он просил императрицу прислать в его распоряжение несколько полков пехоты, в особенности кавалерии. «Обнаженный от воинских команд здешний край, — доносил он, — не в силах удерживать стремление многолюдной сей и на таком великом пространстве рассыпавшейся саранчи».