Вернуться к А.С. Мыльников. Искушение чудом: «Русский принц», его прототипы и двойники-самозванцы

Действие и противодействие

Свержение Петра III явилось полнейшей неожиданностью не только для народных масс, далеких от придворных интриг, но и для основной части дворянства, в особенности провинциального. Называя упомянутую-выше точку зрения С.М. Соловьева «явным преувеличением», С.М. Каштанов указывал: «Петром была недовольна часть высшей знати и гвардия, а также духовенство. Дворянство же в целом радовалось манифесту о вольности. Крестьяне наивно верили и ждали, что за манифестом о дворянской вольности последует освобождение крепостных» [144, т. 13, с. 605].

События, связанные с приходом к власти Екатерины, не только требовали обоснования, но и нуждались в объяснении: прямых прав на российский престол бывшая анхальт-цербтская принцесса не имела. Она могла быть императрицей либо «по мужу», либо «по сыну» (как регентша). Но умная и властолюбивая Екатерина не напрасно дожидалась почти два десятилетия своего часа, чтобы упустить из рук самодержавную власть.

Первым актом, оправдывавшим переворот, явился наскоро составленный манифест, оглашенный 28 июня в Казанском соборе, а затем отпечатанный и преданный гласности [127, т. 16, № 11582]. Отсутствие традиционных в таких случаях ссылок на правопреемство (это чуть позже Екатерина II станет именовать Елизавету Петровну «теткой», а Петра I — «дедом») заменялось напыщенной риторикой, призванной оказать воздействие на религиозные и патриотические чувства подданных. Текст документа, в котором имя Петра III не упоминалось, начинался словами: «Всем прямым сынам Отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самым делом, а именно...». Далее против предшественника Екатерины выдвигались три основных обвинения. Во-первых, «потрясение и истребление» церкви с «подменою древнего в России православия и принятием иноверного закона»; во-вторых, заключение мира с Фридрихом II Прусским (имя его также названо не было, а он именован «злодеем»), в результате чего «слава Российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием чрез многое свое кровопролитие... отдана уже действительно в совершенное порабощение»; в-третьих, плохое управление, вследствие чего «внутренние порядки, составляющие ценность всего нашего Отечества, совсем испровержены». И как вывод из всего этого — заключительные слова манифеста: «Того ради, убеждены будучи всех наших верноподданных таковою опасностию, принуждены были, приняв бога и его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех наших верноподданных явное и нелицемерное, вступили на престол наш Всероссийский самодержавно, в чем и все наши верноподданные присягу нам торжественную учинили». Это утверждение почти дословно совпадало с соответствующими строками манифеста 25 ноября 1741 г. Здесь свержение Ивана Антоновича и приход к власти Елизаветы Петровны обосновывался тем, что об этом «все наши как духовного, так и светского чинов верные подданные, а особливо лейб-гвардии наши полки всеподданнейше и единогласно нас просили» [35, с. 134]. Правда, законность прав Елизаветы Петровны дополнительно объяснялась еще и «по близости крови к самодержавным нашим вседрожайшим родителям». Понятно, что подобным аргументом Екатерина II не располагала.

Пропагандистский камень, положенный в основание трона новой самодержицы, был с трещинами. Неубедительность обвинений, содержавшихся в манифесте, подтвердилась последующими действиями самой Екатерины. Она демонстративно аннулировала мирный договор с Пруссией, но условия его продолжала соблюдать. Если из приведенных выше документов видно, что Петр III намеревался на неопределенное время оставить там часть экспедиционного корпуса, даже усилив его военно-морским флотом, то завершить полный вывод из Пруссии русских войск поспешила именно Екатерина II. А в 1764 г. она, как указывалось, заключила союзный договор с Фридрихом II, словно бы забыв, что всего двумя годами ранее публично обзывала его «злодеем».

Или другое обвинение — о ниспровержении Петром III внутренних порядков. Действительно, придя к власти, Екатерина II сперва стала отменять или дезавуировать ряд действий своего предшественника. Так, она сразу же, 8 августа, отменила указ о соединении трех кадетских корпусов, чуть позже дезавуировала манифест 18 февраля о дворянской вольности (согласно указу 11 февраля 1763 г., служба дворян вновь была объявлена обязательной); приостановила секуляризацию церковных имуществ, а толки о ней были даже объявлены «фальшивыми».

Правда, позднее императрица пошла на уступки. После временного заигрывания с верхушкой православного духовенства, Екатерина II все же провела в 1764 г. секуляризацию, распространив ее в 1768 г. и на территорию Украины. В числе других привилегий в Жалованной грамоте дворянству в 1785 г. было подтверждено освобождение дворян от обязательной военной службы. Одновременно была издана Жалованная грамота городам, в которой отчасти были закреплены идеи о повышении значимости городского сословия, над которыми почти четверть века назад размышлял Петр III. В ходе русско-турецких войн решались те самые задачи открытия черноморских путей, о чем говорилось в указе о коммерции 1762 г.

Отмечая подобную сопряженность, С.С. Татищев в свое время не без удивления отмечал: «Как ни велико, на первый взгляд, различие в политических системах Петра III и его преемницы, нужно, однако, сознаться, что в нескольких случаях она служила лишь продолжительницей его начинаний» [138, т. 18, с. VI]. Впрочем, удивительного здесь ничего не было: просто многие шаги, предпринимавшиеся по инициативе Петра III и его советников, отвечали объективным, назревшим потребностям развития страны. И опыт истории подтверждает это: при всей своей ограниченности как по времени, так и по содержанию шестимесячное царствование Петра III в известном смысле явилось как бы предварительным наброском мер, которые Екатерина II была вынуждена осуществить впоследствии — постепенно, во многих случаях с большими колебаниями и оговорками. А ряд начинаний предшествующего царствования императрица использовала для упрочения созданного ею собственного образа просвещенной монархини. Так, Петр III подтвердил (принятое еще при Елизавете Петровне) решение созвать депутатов от дворянства и купечества для обсуждения проекта нового Уложения. Они и стали съезжаться в столицу в начале 1762 г., но летние события сорвали замысел. По сути дела это был прообраз знаменитой Уложенной комиссии 1767 г., идею которой Екатерина II присвоила себе. Или так: подтвердив уничтожение Тайной канцелярии, она втихомолку учредила при Сенате не менее зловещую Тайную экспедицию, с помощью которой на всем протяжении ее правления велась борьба со свободомыслием.

Сложнее обстоит дело с обвинением Петра III в намерении переменить в стране православие на «иноверный закон». В законодательстве того времени это отражения не получило. Скорее, даже наоборот. Указом 5 марта [127, т. 15, № 11460] запрещалось создание домовых церквей, поскольку в них трудно сохранить подобающее благолепие, а также потому, что сооружение храмов — дело общее. А указом 13 мая [там же, № 11568] подтверждалось право католиков, лютеран и кальвинистов в Москве содержать кладбища при своих церквях в Немецкой слободе. Это отвечало взятому Петром III курсу на веротерпимость. Даже в апокрифическом «Мнении», будто бы направленном им 25 июня в Сенат, упор сделан именно на права любого человека свободно избирать вероисповедную принадлежность с добровольностью соблюдения установленных обрядов [40, с. 2055].

Действительно, толки на этот счет в середине 1762 г. велись, возможно, и до переворота. В уже цитировавшейся справке из Шлезвигского архива со ссылкой на «французскую депешу» [30, № 12] сообщалось, что император советовался с прусским королем о возможном введении в России лютеранства. Фридрих II, говорилось далее, назвал это дело щекотливым и предлагал проконсультироваться у ученого-богослова. О якобы существовавших замыслах церковной реформы писали и симпатизировавшие Петру III авторы ряда немецких брошюр, изданных по горячим следам летних событий 1762 г. Один из публицистов назвал замысел «достаточным для свержения с трона» [177, с. 8], а другой доказывал, что юридически реформа церкви входит в прерогативы абсолютного монарха [188, с. 13]. Во всяком случае, оба относились к подобным слухам как к нечто реальному.

На современном уровне источниковой базы нет оснований ни полностью принять такую версию, ни полностью от нее отказаться. В основе манифеста, обвинявшего Петра III, могли лежать крупицы правды, только раздутые до апокалиптического размера — такое в официальной пропаганде режима Екатерины вскоре стало правилом. Не исключено, что Петр Федорович вынашивал те или иные предположения церковной реформы и заговаривал о них в своем окружении, в переписке с Фридрихом. Вопрос должен быть перенесен в другую плоскость и сведен не к тому, имело это место или нет, а к тому, как оценивать возможные намерения императора — в духе обвинений манифеста (а такая трактовка стала в дальнейшем почти что канонической) или как-то иначе. Так, насколько нам известно, вопрос не ставился. И напрасно. Рассмотрение действий Петра III изолированно от жизненного контекста является лишь одним из проявлений той предвзятости, которая искажает историческое видение.

В самом деле, огосударствление церкви, постановка ее под контроль монарха было важнейшим элементом курса «просвещенного абсолютизма», которому, как мы видели, пытался следовать Петр III. Так уже произошло в Пруссии, так вскоре будет в Австрии. И российский император не был в этом смысле оригинален. Тем более что вопрос о необходимости приведения обрядовой стороны православия в соответствие с представлениями эпохи Просвещения был поставлен русской общественной мыслью до Петра Федоровича и независимо от него. Достаточно сослаться на разработку этих сюжетов в трудах М.В. Ломоносова.

В упоминавшемся трактате «О сохранении и размножении российского народа» Ломоносов попытался дать научное обоснование желательных перемен в церковной практике. Он, в частности, считал необходимым снять ограничения на число браков вдовцов; запретить пострижение в монашество мужчинам до 50 лет, а женщинам — до 45 лет; потребовать крещения младенцев не в холодной, а в теплой воде; перенести время великого поста на позднюю весну и начало лета, сообразно климату России, ибо «посты учреждены не для самоубивства вредными пищами, но для воздержания от излишества» [94, т. 6, с. 386—387, 390, 394—395]. Развивая свои соображения о внесении в православные обряды духа рационализма, Ломоносов в набросках, относившихся к концу того же 1761 г., прямо подчеркивал: «Пусть примером будет Германия». Осуждая паразитизм церковнослужителей, их неграмотность, пьянство вместе с прихожанами и прилюдные драки, он противопоставлял всему этому поведение лютеранских пасторов, которые «не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам», обучают детей грамоте и т. д. [там же, с. 407—408]. Но если подобные соображения выдвигались перед И.И. Шуваловым еще при жизни Елизаветы Петровны, то Петр III, придя к власти, мог проявить к ним вполне практический интерес: ведь Шувалов, общавшийся с Ломоносовым, оказался в числе тех сановников предыдущего царствования, к которым император относился с уважением. А сами эти соображения, отнюдь не покушавшиеся на «потрясение и истребление» православия, вписывались в духовный контекст эпохи.

Несколько иной была природа слуха, будто бы Петр Федорович то ли собирался, то ли уже повелел обрить бороды духовенству, приближая внешний вид священников к протестантским пасторам. Дошел этот слух, хотя и с опозданием, и до Вольтера, который отнесся к нему одобрительно. «Я считаю это хорошим, сюжет заслуживает того», — писал он в одном из августовских писем 1762 г. [204, т. 25, с. 144]. Однако источниками такое намерение Петра III не подтверждалось, а в современной событиям немецкой публицистике объяснялось недоразумением: якобы священник российского консульства в Гамбурге (дабы местное население не путало его с раввином) просил Синод разрешения обриться [197, с. 69—70]. Такое происшествие и в самом деле имело место, хотя случилось несколькими годами ранее и выглядело иначе.

В 1756 г. Синод наказал иеромонаха православной придворной церкви в Киле за то, что тот самовольно сбрил себе усы и бороду. В том же году появился знаменитый антиклерикальный «Гимн бороде» М.В. Ломоносова, вызвавший скандал в кругах высшего духовенства. Одним из позднейших отзвуков «Гимна» и явились, по-видимому, слухи о намерениях Петра III обрить бороды духовенству. Как бы это не оценивать, но неоднократное сопряжение имен великого русского ученого и императора примечательно само по себе — запомним это!

Что же касается обвинений Петра III в намерении ввести «иноверный закон», то сделано это было Екатериной с очевидной целью — привлечь на свою сторону церковных иерархов. Не случайно, что это обвинение в числе прочих «пороков» было в манифесте поставлено на первое место. Одновременно императрица демонстративно отменила начавшуюся секуляризацию монастырских имений. Возобновив ее два года спустя, она лишь подтвердила чисто демагогический характер этого пропагандистского залпа.

Столь же обманными и неискренними были итоговые слова манифеста, будто бы Екатерина вступила на престол по «желанию всех наших верноподданных». Насколько «явным и нелицемерным» это желание было, свидетельствовал ход самого переворота. У сторонников Екатерины в эти часы и дни было немало критических ситуаций, когда замысел заговорщиков висел, казалось бы, на волоске. В самый ответственный момент, когда сторонники Екатерины утром 28 июня агитировали в Петербурге гвардейские полки в свою пользу, им пришлось встретиться не только с колебаниями, но даже с глухим, а подчас и открытым сопротивлением. Многие офицеры призывали солдат не поддаваться уговорам, а оставаться верными присяге. Когда измайловцы и семеновцы уже высказались в поддержку Екатерины, именно Преображенцы в ответ на призывы своих офицеров С.Р. Воронцова, П.И. Измайлова и П.П. Воейкова сохранять верность Петру III дружно кричали: «Мы умрем за него!» [51, с. 36]. Поведение офицеров, оставшихся верными присяге, для сторонников новой императрицы, естественно, было опасным. Многие из них (в том числе С.Р. Воронцов) были арестованы, в то время как ряд приближенных к Петру III сановников, отбыв кратковременное задержание, был выпущен.1

Но и установив контроль над гвардией, сторонники Екатерины встречали в те дни сопротивление, что вынуждало их прибегать не только к угрозам, но и к прямому подкупу. Так, один из очевидцев утверждал: «Я лично видел, как один матрос плюнул в лицо гвардейцу, сказав при этом: «Ты, бессовестный тип, продал императора за два рубля»» [197, с. 202]. Сходные примеры приводил и К.-К. Рюльер. Так, он сообщал: «Матросы, которых не льстили ничем во время бунта, упрекали публично в кабаках гвардейцев, что они за пиво продали своего императора» [121, с. 68].

Поэтому, чтобы пресечь колебания в войсках и сомнения в народе, организаторы заговора были вынуждены прибегать к изощренным методам манипулирования. В момент, когда Екатерина вместе с маленьким Павлом вышла перед гвардейцами и горожанами на балкон Зимнего дворца, был кем-то пущен слух, будто бы «привезли императора». Никто толком не понимал, о чем идет речь. «Понуждаемая без шума толпа раздвигалась, теснилась и в глубоком молчании давала место процессии, которая медленно посреди ее пробиралась. Это были великолепные похороны, пронесенные по главным улицам, и никто не знал, чье погребение. Солдаты, одетые по-казацки, в трауре несли факелы; а между тем как внимание народа было все на сем месте, сия церемония скрылась из вида... Вероятно, сие явление выдумано, чтобы между чернию и рабами распространить полное понятие о смерти императора, удалить на ту минуту всякую мысль о сопротивлении и, действуя в одно время на умы и сердца зрителей, произвести всеобщее единодушное провозглашение». Рюльер, красочно описавший сцену этого страшного маскарадного действа, добавлял: «Часто после спрашивали об этом княгиню Дашкову, и она всегда отвечала так: «Мы хорошо приняли свои меры»» [121, с. 50]. Надо ли пояснять, кто были эти «мы»? Столетие спустя Ф. Энгельс назовет государственный переворот Екатерины II «низостью» и «дрянью» [170, с. 282].

Но если в Петербурге заговорщики, овладев правительственной машиной, имели возможность подкупами, угрозами и откровенной мистификацией воздействовать на массовое сознание, то в Москве ситуация оказалась сложнее. Как писал все тот же К.-К. Рюльер, по получении манифеста о восшествии Екатерины II на трон, губернатор огласил его перед военным гарнизоном и жителями древней столицы, собравшимися на кремлевской площади. Но здравица, выкликнутая им в честь новой самодержицы, повисла в воздухе: солдаты и народ молчали. В жизни воспроизводилась сцена, которой А.С. Пушкин окончил своего «Бориса Годунова», — «Народ безмолствует».

Впрочем, наверное, ни тогда, в 1605 г., когда царем стал самозванный «Дмитрий Иванович», ни теперь, в 1762 г., когда вместо внука Великого Петра престол захватила не менее самозванная его «внучка», народ не безмолвствовал. Он молчал, но уже стремился дать моральную оценку случившемуся. И это первоначальное, шоковое молчание, по свидетельству Рюльера, прерывалось глухим ропотом солдат о том, что столичные гвардейцы «располагают престолом по всей воле» [121, с. 67]. Только с третьего раза прозвучала здравица в честь императрицы. Да и то, не от солдат и не от народа — ее поддержали офицеры, которых вынудил к тому губернатор. Не в те ли часы на площадях у Зимнего в Петербурге и у Кремля в Москве запали в умы простых людей семена той веры в чудо воскрешения царя, породившее избавительскую легенду о Петре III?

Пока в Петербурге наспех составлялся и был оглашен манифест о занятии трона Екатериной, в Ораниенбаум вошли верные ей войска. Как свидетельствовал Штелин, прибывший сюда генерал-лейтенант В.И. Суворов (отец великого полководца) арестовал гольштейнцев и распорядился составить опись драгоценностей и денег, находившихся в Большом дворце [165, с. 531]. Добровольно сдавшийся Петр Федорович под охраной был препровожден в Ропшу и заключен в одной из комнат тамошнего пригородного дворца. При нем постоянно находились Ф.С. Барятинский, А.Г. Орлов, П.Б. Пассек и несколько других доверенных людей императрицы. Здесь его и заставили подписать отречение, под которым стояла дата: 29 июня 1762 г.

Последующие семь дней Петра Федоровича стали печальным эпилогом его короткой жизни и короткого царствования. Источники донесли об этих днях скупые и во многом искаженные сведения, имевшие к тому же преимущественно внешний характер. А что было там, «внутри»? По-видимому, между супругами (а брак Петра и Екатерины так и сохранил до конца юридическую силу) шла упорная и теперь с трудом восстанавливаемая борьба. Расставшись без серьезного сопротивления с властью («Он позволил свергнуть себя с престола, как ребенок, которого отсылают спать», — цинично, но необычайно метко сказал Фридрих II [144, т. 13, с. 100]), бывший император продолжал цепляться за жизнь. Как видно из его писем к Екатерине от 29 и 30 июня, он добивался возможности выехать в Киль, причем не одному, а со своей фавориткой Е.Р. Воронцовой (если верить сумбурной информации очевидца, безвестного грузинского иерея [154, с. 21], Елизавета Романовна находилась к тому времени в положении). Отныне главным помыслом Петра было стать тем, кем он был изначально по рождению — герцогом крохотного немецкого владения. Наоборот, новая императрица, дабы упрочить захваченные позиции, искала любой предлог удержать пленника в своих руках, воспрепятствовать его отъезду из России. Но как пойдут далее события, было неясно ни ему, ни ей.

С тем большей энергией Екатерина принялась за обработку общественного мнения. Этой цели был призван служить так называемый «Обстоятельный манифест о восшествии ее императорского величества на всероссийский престол». Это был удивительный, противоречивый и отчасти загадочный документ: датированный 6 июля, напечатанный лишь 13 июля, он впоследствии не вошел в Полное собрание законов Российской империи.

Повторив уже известные обвинения в адрес Петра III (теперь уже названного по имени), манифест дополнил их рядом новых, в том числе таких, как неуважение к покойной Елизавете Петровне, намерение убить Екатерину и устранить от наследования престола Павла. Другой мотив «Обстоятельного манифеста» — уверение, что императрица не имела «никогда ни намерения, ни желания таким образом воцариться», но свершила это, дав согласие «присланным от народа избранным верноподданным». Оба аргумента звучали по меньшей мере двусмысленно. Что значило «таким образом воцариться» — ценой отречения или ценой жизни супруга? И что это за «избранные верноподданные»? Именно в этом манифесте приведены известные слова: «Но самовластие, не обузданное добрыми и человеколюбивыми качествами в государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствием непосредственного бывает причиною» [103, с. 217]. Эти слова сыграли роль приманки для той группы дворянства, во главе с Н.И. Паниным, которая мечтала об ограничении самодержавия сословной конституцией. Вынужденно кокетничая своим «либерализмом», Екатерина II не только не собиралась выполнить такого обещания, но в сущности никогда и никому его не давала. В конце манифеста был приложен текст отречения. Оно было поистине унизительным документом, в котором бывший император публично расписывался в собственной неспособности «не токмо самодержавно, но и каким бы то ни было образом правительства владеть российским государством» [103, с. 221].

Формулировки отречения производили удручающее впечатление. Видный немецкий правовед того времени Фридрих Карл Мозер писал: «Отречение Петра III является памятником, зрелище которого должно заставить содрогнуться всех плохих государей» [186, с. 145]. Действительно, это был еще один, чрезвычайно сильный удар, нанесенный Екатериной по репутации ее повергнутого супруга-соперника. И все же история манифеста 6 июля и приложенного к нему отречения во многом странна и загадочна.

Вопреки официальным утверждениям Екатерины, наивно думать, что оно было подписано добровольно — другого выхода у арестованного Петра просто не было. Странное, однако, обстоятельство: отречение, датированное 29 июня, было всенародно объявлено лишь в «Обстоятельном манифесте», датированном 6 июля, но напечатанном лишь 13 июля. Чем можно объяснить, что столь, казалось бы, важный акт, дававший Екатерине юридический статус царствующей императрицы, так долго утаивался от общественности? Вспомним, что означала эта дата, 6 июля: день убийства бывшего императора в Ропше. Стало быть, по каким-то причинам Екатерине II была невыгодна публикация отречения до тех пор, пока ее супруг оставался жив. Содержание манифеста и манипуляции с датами его подписания (6 июля) и опубликование (13 июля) наводит на мысль, что он возник либо после убийства бывшего императора, либо означал смертный приговор ему. В таком случае возникает следующий вопрос: а был ли вообще объявленный текст аутентичен подписанному Петром III? Обращают на себя внимание три малозаметные, на первый взгляд, но важные детали.

Первая: Екатерина, как указывалось в манифесте, требовала от Петра отречение не только «добровольное», но «письменное и своеручное... в форме надлежащей». Объявленный ею текст и в самом деле составлен в стиле государственных актов того времени. Но достаточно сравнить его с нескладным «русским» письмом [42, с. 22], написанным Петром в тот же день несколькими часами ранее и действительно «своеручно» («Я еще прошу меня которои ваше воле исполнал во всем...»), чтобы убедиться: отречение было отредактировано, а скорее всего, и составлено кем-то из помощников Екатерины. Судя по сходству стиля отречения и первых ее манифестов, подготовленных Г.Н. Тепловым, он, по-видимому, был автором и этого документа. Теплов, давно симпатизировавший Екатерине, имел с Петром личные счеты: за «непочтительные речи» он был заключен в марте месяце в тюрьму, где провел 12 дней. Теперь Теплов мог сполна расквитаться с пленником.

Вторая деталь: если два письма, направленные Екатерине 29 июня, отразили глубокую подавленность Петра и имели униженно-просительный характер, то письмо, написанное им на следующий день, выдержано в иной тональности. В нем звучит уверенность и даже некоторые нотки независимой иронии. Конечно, желание уехать в Киль вновь повторяется, но выглядит оно не столько просьбой, сколько напоминанием ускорить его отъезд «с назначенными лицами в Германию». Между прочим, Петр просит супругу обращаться с ним «по крайней мере, не как с величайшим преступником». В конце следует приписка: «Ваше величество может быть во мне увереною: я не подумаю и не сделаю ничего против вашей особы и против вашего царствования». Любопытно, что столь значимое, можно сказать, принципиальное обязательство приведено в постскриптуме, как бы между прочим. Создается впечатление, что 30 июня у Петра Федоровича появилась уверенность в благополучном разрешении конфликта. Что же могло произойти всего за одни сутки?

И в этой связи рассмотрим третью деталь: в опубликованном тексте отречения «форма надлежащая» не соблюдена в главном — оно анонимно — кому передавался престол, в нем не указано. По логике вещей преемником должен был бы стать Павел Петрович, естественный наследник. Но как раз это Екатерину и не устраивало. Между тем в странном постскриптуме, на который мы только что ссылались, Петр Федорович как о нечто само собою разумеющемся заявлял о лояльности в отношении царствования своей супруги. Не означало ли это, что ей он и передал правопреемство власти в подписанном накануне отречении? Выполнив поставленное ему условие, он надеялся на собственное освобождение: отсюда и изменившаяся тональность письма от 30 июня и напоминание о скорейшей организации его отъезда в Киль.

Напоминание не случайное: вполне вероятно, что такое обещание в обмен на отречение от престола Петр от Екатерины действительно получил. Уже знакомая нам фрейлина В.Н. Головина — а она пользовалась изустными придворными преданиями — с серьезным видом утверждала впоследствии: братья Орловы по поручению императрицы готовили отплытие в Киль Петра Федоровича вместе с сопровождающими его лицами и гольштейнским отрядом, в Кронштадте их ожидали корабли и т. п. Более того, со слов Н.И. Панина, бывшая фрейлина приводила следующий рассказ: «Я находился в кабинете ее величества, когда князь Орлов явился доложить ей, что все кончено. Она стояла в середине комнаты, слово «кончено» поразило ее. «Он уехал?» — спросила она сначала, но услыхав печальную новость, она упала в обморок. Охватившее ее затем волнение было так сильно, что одно время мы опасались за ее жизнь» [56, с. 29]. И хотя публикатор «Записок» Е.С. Шумигорский счел все это достойным доверия, перед нами еще одна легенда, на этот раз сотворенная и талантливо разыгранная Екатериной. Поверил этому и П.И. Бартенев, эрудированный археограф XIX в., резко отрицательно относившийся к Петру III [38, с. 21]. Но и он был вынужден признать, что поиски в архивах документов о выдворении экс-императора оказались тщетными и строил догадки, где могли бы сохраниться такие свидетельства. Напрасные старания! На самом деле ничего не было — ни намерения выпустить Петра из своих рук, ни подготовки к отъезду, ни кораблей на кронштадтском рейде. Было другое — желание Екатерины любым путем избавиться от мешавшего ей соперника, одновременно выставив себя перед современниками и потомками в лучшем виде (Панин, во всяком случае, притворился, что поверил в мистификацию и мистифицировал других).

Если сделка между коварной Екатериной и доверившимся ей Петром имела место, то на деле она обернулась ловушкой. И в первую очередь для самой Екатерины. Ведь не только влиятельный Н.И. Панин, находившийся к ней в скрытой оппозиции, но даже преданная Е.Р. Дашкова были убеждены, что более как на регентство Екатерина претендовать не может [57, с. 552]. Она прекрасно знала об этом. А зная, опасалась, что в неустойчивой обстановке первых дней после переворота однозначное провозглашение ее правящей императрицей могло бы внести раскол в лагерь ее сторонников и, как знать, даже привести к освобождению и восстановлению на престоле ропшинского узника. После 6 июля эха опасность отпала, но ведь сын-соперник оставался. Этим и следует объяснить анонимность опубликованного отречения, которое напоминало скорее эмоциональное публичное бичевание устраненного соперника, чем ясный юридический акт, — вопрос об объеме своих прав Екатерина решила оставить открытым, чтобы со временем вопрос права превратить в вопрос факта.

Между тем лавина экстренных правительственных сообщений не иссякала. На следующий день после убийства, т. е. 7 июля, до сведения «верноподданных» были доведены два очередных манифеста — о предстоящей коронации Екатерины II и о кончине ропшинского узника [127, т. 16, № 11598—11599].

Теперь уже требовалось объяснить причину не только свержения Петра III, но и его смерти, скрыв, разумеется, подлинные ее подробности — как-никак речь шла о царственной особе, прямом внуке Петра I. Был придуман «диагноз», долженствовавший, вероятно, по мысли приверженцев Екатерины, посмертно унизить правителя, о неспособности которого царствовать трактовал первый манифест: Петр III умер не от какой-либо «благородной» болезни, а от того якобы, что «обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком гемороидическим впал в прежестокую колику». Этот фантастический документ, которым бывшего императора повелевалось похоронить в Александро-Невской лавре (а не в соборе Петропавловской крепости, как полагалось бы по чину), завершался не менее фантастическими словами: «Сие же бы нечаянное в смерти его божие определение принимали за промысел его божественный, который он судьбами своими неисповедимыми нам, престолу нашему и всему Отечеству строит путем, его только святой воле известным». Иначе говоря, манифест не просто извещал о смерти свергнутого монарха — населению предписывалось слепо, без рассуждений верить, что умер он в результате прямого и необычайно своевременного вмешательства божественной десницы, а вовсе не от рук задушившего его А.Г. Орлова. От имени императрицы, надевшей на себя фальшивую маску богомольной защитницы русского православия, трудно было, пожалуй, изобрести более издевательское и столь кощунственно звучащее объяснение случившемуся. Но за неимением иной, более веской и убедительной аргументации, годилась и такая.

Она была использована и в другом, одновременно появившемся манифесте — о предстоящей коронации. Екатерина учла тактический просчет своего предшественника, медлившего с этим, и торопилась возложить на себя царскую корону. В коронационном манифесте религиозное мифотворчество достигло апогея: речь шла уже не о том, почему Екатерина взошла на престол, а о том, что она вынуждена была так поступить по велению бога и под угрозой ответственности в будущем «пред страшным его судом», поскольку-де того «самая должность в рассуждении бога, его церкви и веры святой требовала». А посему ее действия благословил «он, всевышний бог, который владеет царством и кому хочет, дает его». Это уже не просто кощунство, но и злая пародия на закон Петра I от 5 февраля 1722 г. о престолонаследии (согласно которому правящий монарх может назначать преемника по своему усмотрению). По смыслу же манифеста 7 июля российский престол Екатерине II вручил сам всевышний! Так своеобразно подтвердила она волю всевышнего, на которую ханжески ссылалась в конце 1761 г. М.И. Дашкову.

В совокупности екатерининские манифесты конца июня — начала июля 1762 г. содержали ядро официальной версии о Петре III, с некоторыми изменениями и дополнениями прочно вошедшей в обиход. Вот два примера, подтверждающие сказанное.

1. «Царь Петр дал обещание иметь союз с Австрийским домом, но отказался от обещания, примкнул к прусскому королю Фридриху; хотя при короновании он и признал русскую греческую веру, но потом заявил, что он кальвинист, и все войско одел и муштровал на прусский манер. Он бесчестил греческую веру, сильно притеснял священников, за что 9 июля был свергнут с трона.2 Его содержат в заключении в каком-то замке... Затем русские провозгласили его жену Екатерину царицей до совершеннолетия сына, которому 10 лет. Царь Петр, как говорят, очень был склонен к пьянству» [189, с. 83].

2. «Этот монарх еще до воцарения успел прославиться своими шутовскими выходками, грубыми попойками, полной неспособностью заниматься государственными делами и, что было особенно оскорбительно для подданных, пренебрежением ко всему русскому. Император приказал переодеть гвардию в новую форму по образцу прусской, а православным священникам велел сбрить бороды и носить платье наподобие протестантских пасторов. Будущее этого царствования было предопределено. Спустя пять месяцев после воцарения Петра III против него был составлен заговор» [52, с. 107].

Если отвлечься от нескольких фактических неточностей (в 1762 г. Павлу было не 10, а 8 лет; Петр кальвинистом не был, он не успел короноваться и был убит; Екатерина стала не регентшей, а правящей императрицей), то больших расхождений между этими двумя характеристиками нет. Впрочем, одно все же имеется. Дело в том, что первая заимствована из рукописной хроники скромного католического священника Иржи Вацлава Пароубека из чешского местечка Либезницы. Она относится к 1762 г. Вторая принадлежит нашему современнику А. Гаврюшкину и опубликована в 1988 г. Рискуя повториться, не будем останавливаться на демонстрации несоответствия фактам большей части приведенных характеристик — внимательный читатель легко сможет сделать это сам. Хочется лишь подчеркнуть, что в основе обоих суждений — XVIII и XX веков — общий источник — екатерининское мифотворчество. Все же запись Пароубека представляет некую ценность: она позволяет судить об объеме информации, которой по части событий 1762 г. располагали любознательные люди из средних слоев зарубежного общества тех лет. Лишенная этой ценности вторая характеристика любопытна как свод легковерных домыслов, до сих принимаемых немалым числом читателей за правду русской истории.

В защиту наших предков укажем, что они были не столь доверчивыми. Риторика риторикой, но для многих людей того времени не являлось тайной, кем был в действительности тот «божественный промысел», которым Екатерина II оказалась возведенной на престол. Вот, скажем, воспоминания очевидицы тех дней, фрейлины Н.К. Загряжской, дочери К.Г. Разумовского, записанные с ее слов в 1830-х гг. А.С. Пушкиным, что, конечно, само по себе достаточно важно. В этой записи мы читаем: «При Елизавете было всего три фрейлины. При восшествии Екатерины сделали новых шесть — и вот по какому случаю. Она, не зная, как благодарить шестерых заговорщиков, возведших ее на престол, заказала шесть вензелей с тем, чтобы повесить их на шею шестерых избранных. Но Никита Панин отсоветовал ей сие, говоря: «Это будет вывеска». Императрица отменила свое намерение и отдала вензеля фрейлинам» [133, т. 12, с. 202].

Вопреки настойчивым уверениям лицемерных манифестов Екатерины II, толки о подоплеке произошедших событий охватили разные слои общества, начиная с социальной верхушки. «Удивительно, — писал 23 июля (3 августа) прусский посланник Б.В. Гольц, — что многие лица теперешнего двора, вместо того, чтобы устранять всякое подозрение... напротив того, забавляются тем, что делают двусмысленные намеки на род смерти государя... Никогда в этой стране не говорили так свободно, как теперь» [120, с. 18].

А говорили всякое. «Говорили, что с ним сделался припадок колики и что для облегчения он пил много английского пива, что ускорило его кончину. Никто не верил этому... Бог про то знает, да те лица, которые с ним были», — записывал циркулировавшие летом 1762 г. в Петербурге слухи гольштейнец Д.Р. Сиверс, супруг незаконной сестры Петра Федоровича [140, с. 525]. Демагогическая аргументация основополагающих манифестов смущала даже православных иерархов, хотя как раз с ними новая императрица заигрывала сугубо. Среди них, например, находился Амвросий, в миру А.С. Зертис-Каменский, один из образованнейших людей, видный церковный деятель, писатель и книголюб, убитый в Москве во время чумного бунта 1771 г. Он обратился с письмом о затруднении касательно формы поминовения, которое А.П. Бестужев-Рюмин (тот самый!) препроводил в 1763 г. Екатерине II. Чем же был обеспокоен Амвросий? Речь шла о том, что по силе траурного манифеста покойного императора следовало именовать «благочестивейшим». Между тем, по мнению архиерея, к которому присоединился и А.П. Бестужев, «от сего названия неминуемо произойдет, во-первых, само собою ясное противоречие тем главным порокам, за которые он престола лишен и о которых в изданных от ее императорского величества манифестах точно изображено». Скрупулезно напомнив об этих «пороках» (подрыв православной церкви, истребление «страха божьего» и намерение ввести «иноверный закон»), автор письма ссылался на то, что «по всей публике» (!) носятся слухи, будто бы Петр III скончался без надлежащего церковного покаяния (недвусмысленный намек на насильственную смерть, ибо о каком покаянии можно было в таком случае помышлять). Отсюда делался второй и самый убийственный, хотя и верноподданически сформулированный, вывод: из-за именования Петра III «благочестивейшим» в народе «может легко и такое еще, от чего боже сохрани, крайне вредительное соображение сделано быть, якобы все показанные пороки на него напрасно возведены и какие-нибудь другие виды низвержения были» [70, с. 432]. Попутно автор письма не без язвительности замечал, что Екатерина II, которая пришла к власти под именем защиты православия, в отличие от своих предшественниц Анны Ивановны и Елизаветы Петровны не сделала денежных пожалований ни в московские соборы, ни знатному духовенству.

Но если так мыслили социальные верхи, то что же говорить о народе? Трескучие фразы екатерининских манифестов порождали в нем, скорее, недоумение, а игра на религиозных и патриотических чувствах не приносила желаемого эффекта. Ведь оценки типа «он так ненавидим русскими» (граф Финкенштейн), «то и дело оскорбляет самолюбие народа» (Ж.Л. Фавье), «ненависть и презрение к россиянам» (А.Т. Болотов) — эти и подобные им категорические суждения при более внимательном отношении к ним касались «наших знатных вельмож» (А.Т. Болотов), а вовсе не всего народа в целом [44, с. 164—165].

Уже из приводившихся выше примеров видно, что Петр Федорович с молодых лет общение с «подлыми», простыми людьми явно предпочитал светскому обществу. Поэтому усилия официальной пропаганды, не вызывая ненависти к свергнутому царю, приводили к обратным результатам. Недоверие к правящей верхушке было столь значительным, что «все показанные пороки» на Петра III обретали в массовом сознании иной смысл: Екатерина, захватив власть без всякого права, извела мужа, а «притворяясь набожной, она смеется над религией». Возникали домыслы, что император «куда-то запрятан» [120, с. 30].

«Не только в простом народе, — отмечал А.С. Пушкин, — но и в высшем сословии существовало мнение, что будто государь жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу был: жив ли мой отец?» [133, т. 9, ч. 1, с. 371]. Так думали и многие за рубежом, в частности упомянутый выше чех Пароубек. От таких представлений до версии о «чудесном спасении» оставался один шаг. И он был сделан: довольно скоро задушенный в Ропше император «ожил» в народном самозванчестве. Как бы парадоксально это не казалось, исходной точкой подобного вывода была народная оценка не только (и, может быть, не столько) покойного императора, сколько неожиданно пришедшей на смену ему Екатерины II. Ее имя превратилось в антипод имени Петра III с естественным переосмыслением сопряженных с этим исторических реалий. Разумеется, тех, которые становились известны населению. Так легенда народная вступила в противоборство с легендой дворянской. Угнетенные против угнетателей — легенда против легенды... Воистину, на площадях заговорили о свободе! Так Екатерина II, захватившая власть в атмосфере обмана и насилия, недомолвок и передержек и поставившая предел земному пути реального Петра III, неведомо для себя открыла перед ним дверь в народную легенду. Попробуем войти в эту дверь и мы.

Примечания

1. А.С. Пушкин в автобиографических записках сообщал об участии в перевороте своего деда по отцовской линии. «Лев Александрович, — писал А.С. Пушкин, — служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях» [133, т. 12, с. 311]. Умер он в 1790 г. Недавно Р.В. Овчинников документально установил, что дед поэта летом 1762 г. в Петербурге не был и потому участвовать в перевороте он не мог. Мы полагаем, что этот вывод повышает психологическую ценность пушкинской записи. Сам факт бытования такого семейного предания и доверие к нему А.С. Пушкина подчеркивает его сочувственное отношение к «несчастному Петру III», как он называл его в другом случае [114, с. 156—465].

2. Датировка отречения по новому стилю.