Вернуться к А.С. Мыльников. Искушение чудом: «Русский принц», его прототипы и двойники-самозванцы

Явившийся из тайного места

«Был-де я в Киеве, в Польше, в Египте, в Иерусалиме и на реке Тереке, а оттоль вышел на Дон, а с Дону де приехал к вам» [117, № 4, с. 112]. Примерно так говорил во время памятной встречи с представителями яицких казаков в конце августа 1773 г. Е.И. Пугачев, входивший в роль «Петра III». Рассказ о его скитаниях до «объявления» развивался преимущественно в устной форме — в манифестах и других официальных документах пугачевцев он почти не разработан. Если упоминания об этом здесь по необходимости и встречаются, то носят они лапидарный, самый общий характер: явился «ис тайного места». Именно так, например, говорилось в обращении «Петра III»-Пугачева к башкирам Оренбургской губернии 1 октября 1773 г. [64, с. 26]. Рассказ о странствиях, в том числе зарубежных, «чудесно спасшегося» героя легенды дошел в двух версиях — пространной и краткой.

Пространная непосредственно восходила к повествованиям самого Е.И. Пугачева, который, выступая в роли «третьего императора», объяснял, что после своего «чудесного спасения» путешествовал и за рубежом, и по России, чтобы узнать жизнь народа. Увидев его страдания, «царь» решил объявиться на три года ранее положенного срока «для того, что вас не увижу, как всех растащат» [132, т. 2, с. 175]. В последующие месяцы этот рассказ, рассчитанный на широкую аудиторию, повторялся не только самим Пугачевым, но и людьми из его ближайшего окружения. Это приводило к некоторым разночтениям. Например, Т.И. Падуров на допросе в мае 1774 г. излагал эту часть легендарной биографии следующим образом: «...и был в Польше, в Цареграде, во Иерусалиме, у папы римского и на Дону... да еще и высидел под именем донскова казака Пугачева в Казане в тюрьме месяцов с 8» [132, т. 2, с. 187].

Включение подлинного, хотя и более короткого (пять, а не восемь месяцев) эпизода своей жизни в «царскую» биографию понадобилось Е.И. Пугачеву, чтобы на случай возможного опознания отделить себя как донского казака от себя же, но в роли «Петра III». Для вящей убедительности он прибегал и к более утонченному приему. Узнав от И.Н. Зарубина о судьбе Ф.И. Богомолова, Е.И. Пугачев как «третий император» идентифицировал себя с ним: да, он был арестован в Царицыне, но ему удалось бежать (настоящий Богомолов, как мы помним, по дороге в сибирскую ссылку скончался). Комментируя этот любопытный с точки зрения психологии самозванчества случай, К.В. Чистов подчеркивал: «Тем самым он присваивал себе не только имя, уже использовавшееся его крупнейшим предшественником, но и его успех, и слухи, порожденные его деятельностью, распространившиеся, видимо, довольно широко, и т. д.» [159, с. 147].

Что касается краткой версии, то она бытовала в народной традиции и с рассказами самого Е.И. Пугачева была связана лишь косвенно [159, с. 104]. По этой версии, Петр III, избежав смерти во время переворота 1762 г., уходит из России за рубеж — в Царьград, а затем в Рим — «для испрашивания помощи, дабы он был по-прежнему в России государем». Маршрут зарубежных скитаний «Петра III»-Пугачева, таким образом, выглядит здесь существенно сокращенным. Эти рассказы, особенно их пространная версия, могут быть отнесены к числу любопытнейших черт пугачевского варианта народной легенды о Петре III: в них вымысел сочетается с деталями, в основе которых лежали подлинные эпизоды из жизни самого Е.И. Пугачева, т. е. детали, за которыми просматриваются исторические реалии. Они касались его действительного пребывания не только на Дону, где он родился и жил до середины 1771 г., на Тереке и в Казани, но и за рубежом, где Пугачев впервые оказался в 1759 г. как участник Семилетней войны. Вот, например, что можно прочитать об этом в записи допроса его в Яицком городке 16 сентября 1774 г.: «По выступлении с Дону пришли мы в местечко Познани, где и зимовали. Оной корпус, сколько ни было войск в Познани, состоял в дивизии графа Захара Григорьевича Чернышева. Потом из Познани выступили в местечко Кравин, где ночною порою напали на передовую казачью партию прусаки, хотя урону большаго не было, однакож, учинили великую тревогу... Из Кравина выступили в Кобылиц. Тут или в другом месте, не упомню, пришло известие из Петербурга, что ея величество, государыня императрица Елисавета Петровна скончалась, а всероссийский престол принял государь император Петр Третий. А вскоре того и учинено с пруским королем замирение, и той дивизии, в коей я состоял, велено итти в помощь прускому королю против ево неприятелей. А недоходя реки Одера идущую ту дивизию, над коей, как выше сказано, шеф генерал граф Чернышев, встретили пруские войски, и чрез Одер вместе перешли. А на другой день по переходе сам его величество (Фридрих II) ту дивизию смотрел. Были у прускаго короля — сколько время, не упомню. Отпущены были в Россию. При возвращении ж в Россию, перешед реку Одер, пришло известие из Петербурга, что ея величество, государыня Екатерина Алексеевна, приняла всероссийский престол, и тут была в верности присяга, у которой и я был» [117, № 3, с. 132—133].

Участие в заграничных походах существенно расширило кругозор донского казака. Оно не только обогатило его немалым жизненным опытом, но и позволило включить многие реалии в свою «царскую» биографию. И, например, выступая в роли «Петра III», народный предводитель с полным основанием и знанием дела мог называть Польшу одним из этапов своих зарубежных скитаний.

Совершенно иной смысл имело включение в этот маршрут Иерусалима, Рима и Царьграда — ведь в этих местах ни реальный Петр III, ни носитель его имени заведомо никогда не бывали. Корни такой географии оказываются качественно иными. Они уходят в традиции русского фольклора, а отчасти и к таким жанрам древнерусской литературы, как «хожения», «жития святых» и повести: в них Царьград (именно Царьград, а не Константинополь и тем более не Стамбул), Египет и Иерусалим упоминаются многократно. Между подобными традиционными мотивами, известными в народе, и сюжетом зарубежных странствий «Петра III»-Пугачева обнаруживается поразительное сближение, доходящее порой до полного почти отождествления. Вот лишь один пример. В былине «Добрыня и Алеша», записанной выдающимся русским славистом А.Ф. Гильфердингом в 1871 г. на Онеге, Илья Муромец говорит:

Я ведь три года стоял под Царем под градом,
Я ведь три года стоял под Еросолимом,
Я двенадцать лет Ильюша на разъездах был

[118, с. 120].

И почти текстуальное совпадение — слова Е.И. Пугачева в передаче М.А. Шванвича: «Вот детушки! Бог привел меня еще над вами царствовать по двенадцатилетнем странствовании: был во Иерусалиме, в Царьграде, в Египте» [159, с. 152]. Добавлен Египет, зато урочный срок — 12 лет — назван тот же (правда, в ряде случаев Пугачев добавлял, что «объявился» раньше срока, чтобы помочь народу). В этом контексте и польская тема обретала особый, тоже в значительной мере не реальный, а фольклоризованный смысл.

Под этим углом зрения следовало бы по-новому взглянуть и на истоки многих программных требований манифестов «Петра III»-Пугачева. Как-никак, а он и вождь Крестьянской войны XVII в. С.Т. Разин были земляками. И трудно представить, чтобы Е.И. Пугачев сызмальства не слыхал о своем знаменитом предшественнике, чье имя прочно вошло в фольклор, часто сливаясь с именем Ермака. В другой связи В.И. Буганов привел отрывок из народной песни, в которой оба эти имени выступали как «единый образ народного героя и заступника» [47, с. 7]. На вопрос царя, чем наградить его за одержанные победы, герой отвечал:

Пожалуй ты нам, батюшка, тихий Дон,
Со вершины до низу со всеми реками, потоками,
Со всеми лугами зелеными
И с теми лесами темными!

Знакомые слова, напоминающие первый манифест «Петра III»-Пугачева, те его строки, в которых он жаловал народ «рякою с вершын и до усья, и землею, и травами...». Это еще раз подтверждает глубину мысли А.С. Пушкина, назвавшего манифест «удивительным образцом народного красноречия, хотя и безграмотного» [133, т. 9, ч. 1, с. 371]. Документы, исходившие от пугачевцев, обладали ярко выраженной фольклорной природой. Этим в значительной мере и объяснялась их действенность в политической полемике с правительственными манифестами. И тот же сплав фольклорных образов с подлинными эпизодами жизни Пугачева делал вполне убедительной излагавшуюся им версию среди повстанцев.

Вопрос, где побывал и что делал Пугачев до объявления на Яике, волновал и Екатерину II. Тем более что в отличие от них она располагала многими сведениями о личности самозванца. Особенно настораживало императрицу пребывание Пугачева в соседней стране. Уже в первом манифесте о его самозванстве 15 октября 1773 г. подчеркивалось, что Пугачев «бежал в Польшу в раскольничьи скиты..., возвратясь из оной под именем выходца». Сам по себе этот факт стал известен властям еще в декабре прошлого, 1772 г., после ареста будущего предводителя Крестьянской войны — в Малыковке. Но теперь правительство было обеспокоено другим: не было ли связано принятие им имени покойного Петра Федоровича с происками внутренней политической оппозиции или враждебных иностранных сил?

Подобные подозрения, с точки зрения правящих кругов, не были лишены оснований. В частности, французская дипломатия раздувала провокационные слухи о Пугачеве и как «орудии противоекатерининской фронды», и как «диверсии со стороны Турции» [86, т. 2, с. 332]. Напомним, что в момент начала и подъема Пугачевского движения Россия находилась в состоянии войны с Османской империей. «Тогдашние обстоятельства, — отмечал А.С. Пушкин, — сильно благоприятствовали беспорядкам. Войска отовсюду были отвлечены в Турцию и волнующуюся Польшу» [133, т. 9, ч. 1, с. 178]. Учитывая сложность международной ситуации, в которой оказалась Россия, Вольтер не исключал возможного вмешательства в движение Пугачева со стороны Франции, в том числе через ее посла в Константинополе. «И так, сему Пугачеву, — делился он своими сомнениями с Екатериной 6 октября 1774 г., — могу я сказать с осторожностью: «Сударь мой, что вы такое? Господин или слуга? На себя или на другого кого работаете?»» [204, т. 41, с. 151]. Едва ли письмо французского просветителя успело достичь Петербурга, как императрица получила весьма странную депешу из Парижа от российского посланника И.С. Барятинского, в прошлом одного из флигель-адъютантов Петра III.

...Во время прогулки священника посольства в саду к нему подошел незнакомый человек и завел какой-то пустяковый разговор. Узнав, однако, что перед ним русский, он назвался Ламером и сообщил, что долгое время жил среди иностранных колонистов в России и даже был старостой в Каминской слободе. Тут разговор перекинулся на Пугачева и Ламер сказал, что знаком с ним и беседовал в Саратове. По его словам, Пугачев был одет по-казацки. Он говорил, что является уроженцем Очакова, а в Семилетнюю войну служил поручиком русской армии. Дальше посольский священник услышал от французского собеседника еще более удивительные вещи.

Ламер доверительно поведал, что Пугачев замыслил поднять восстание еще до начала русско-турецкой войны 1768 г. При этом он якобы пытался привлечь иностранных колонистов, хотя и безуспешно. Все же одного из них француза Кара, ему удалось сделать в 1772 г. своим сообщником. Пугачев, продолжал Ламер, задумал установить контакт с руководителем внешней политики А. Эгильоном (герцогом Ришелье), для чего послал своего новообретенного наперсника в Париж с мемориалом. Однако мемориал этот был доставлен герцогу через посредников, поскольку сам Кара задержался в Голландии, выполняя какие-то секретные поручения Пугачева. Ламер с сокрушением заметил, что о содержании этих поручений ему ничего неизвестно. Зато он знает, что из Голландии Кара отбыл куда-то для встречи с вождями бывших конфедератов. Поскольку Ришелье к мемориалу особого интереса не проявил, Кара, некоторое время побывший в Париже, затем отправился в Италию, а оттуда в Константинополь.

На вопрос посольского священника, откуда же у Кары средства для вояжирования по Европе, Ламер без колебаний ответил, что получает он их все от тех же конфедератов. Вслед за этим, проникнувшись необъяснимым доверием к собеседнику, Ламер сказал, что по давней дружбе Кара дал ему копию пугачевского мемориала. Тут любопытство священника достигло высшей точки, и он выразил желание получить интригующий текст. Но Ламер проявил твердость, заявив, что может лишь зачитать документ, да и то не сегодня, а только на следующий день.

Если до сих пор мы лишь пересказывали смысл этой странной беседы, то теперь процитируем ту часть депеши, в которой излагалось содержание мемориала так, как воспринял его на слух и «упомнил» находчивый посольский поп.

А «упомнил» он из ознакомления с пресловутым мемориалом следующее: «...в начале пишет он, что все в России колонисты весьма недовольны; что очень легко их возмутить, особливо, когда Россия с Портою в войне; и что по его плану можно будет составить в тех местах армию до 60 000 человек, притом предлагает, что как в тех местах сомневаются еще о кончине Петра Третьего, то и можно к возмущению употребить сей предлог: в заключение — просит Францию, дабы она употребила свое старание, чтоб турки прислали к нему чрез Грузию несколько войска для его подкрепления, а в случае его неудачи дали ему у себя убежище» [15, № 512, ч. 1, л. 326 об.]. Запомним услышанное священником от Ламера — знакомые очертания этого фантастического плана еще всплывут в нашем повествовании, хотя в другой связи и по другому поводу.

А пока о реакции Екатерины II. Прочитав депешу из Парижа, она дала 10 октября М.Н. Волконскому такую оценку поступившей информации: «Я почитаю сие за сущее авантюрьерское вранье, сложенное как словами, так и на письме единственно для того, чтоб от кого-нибудь выманить денег» [117, № 7, с. 95]. Едва ли сама она всерьез верила столь упрощенной версии: ведь о выманивании денег, судя по описанию беседы в саду, речи не было. Было нечто иное. И вот это-то «иное» и насторожило императрицу. Ссылаясь на то, что «ничего не должно пропустить мимо ушей», Екатерина поручила Волконскому произвести проверку. На подлиннике депеши она нанесла резолюцию: «Отдать Шешковскому», тому самому «кнутобойце», главе Тайной экспедиции, чье имя наводило ужас на современников.

На этот раз, впрочем, результаты расследования дали немного. Как явствует из приложенной к делу справки, о таинственном Кара «сведения никакова нет». Зато о Ламере узнать кое-что удалось. Во-первых, его настоящее имя — Пьер Лемер, и, во-вторых, он действительно некоторое время проживал среди поволжских колонистов. Был ли он старостой Каминской слободы, в справке не указано. По неустановленным причинам 16 февраля 1771 г. француз бежал, после чего следы его теряются: «...здесь чрез полицию его не сыскано и где ныне неизвестно» [15, № 512, ч. 1, л. 327]. Не содержится ли ответ на этот вопрос в делах военно-походной канцелярии адмирала Г.А. Спиридова, командовавшего в 1771—1773 гг. русским флотом в греческом Архипелаге?

Среди обращений на имя Спиридова от жителей Средиземноморья сохранилось письмо, написанное Данилой Гошняком 18 января 1772 г. в Смирне (Измире), крупнейшем турецком торговом порту. Рекомендуя русскому флотоводцу О.Г. Капистрати, канцеляриста императора Иосифа II и его брата Леопольда, великого герцога Тосканского, Данила упоминал об имущественных претензиях к лицу, скрывшемуся с «вещами, принадлежащими разным торгующим купцам лондонским, ливорнским и амстердамским» и «по рассеявшемся слухе о великодушии» Спиридова просил «помянутого преступника повелеть посадить под караул и конфисковать его имение для удовлетворения сих кредиторов». Самое любопытное заключалось в том, что автор письма имел в виду «некоего Соломона Ламера» [25, л. 3]. Похоже, что Лемер, бесследно исчезнувший из России в начале 1771 г., жулик-авантюрист Ламер в Смирне и Ламер, искушавший в Париже русского священника, — одно и то же лицо.

В рассказе Ламера (Пьера Лемера), как он передан в парижской депеше, сведения правдоподобные и явно вымышленные причудливо перемешаны. Например, быть очаковским уроженцем Е.И. Пугачев никак не мог, но чин хорунжего (не поручика!) действительно получил, правда не во время Семилетней войны, а за участие в штурме Бендер в 1770 г. Так же и о встрече с ним Ламера: в принципе она могла бы состояться, если бы рассказчик не бежал из Поволжья в 1771 г., поскольку Пугачев в этих местах появился только осенью следующего года. Самая существенная несообразность прослеживается в утверждении Ламера, будто свое «злоумышление» Пугачев задумал еще до начала русско-турецкой войны, войдя в контакт со ссыльными конфедератами. Но это невозможно: Барская конфедерация возникла в феврале 1768 г., Оттоманская порта объявила войну России 25 сентября того же года, а пленные конфедераты появились с 1769 г.

Бросается в глаза избыточное количество «доказательств» внешнего происхождения Пугачевского движения. Его опорной базой, если верить Ламеру, было не яицкое казачество, крепостное крестьянство и ясачные «инородцы», а исключительно иностранные колонисты, а также различные зарубежные силы — от беглых вождей конфедератов до французского правительства и таинственных голландцев. И наконец, основной психологический прокол: не мог Ламер, несколько лет перед тем проживший в России, не распознать, что его «случайным» встречным был православный священник.

«Пугачев в цепях», портрет работы неизвестного художника. Симбирск, октябрь 1774 г. Из собрания Государственного исторического музея Эстонии

Разумеется, вся эта история от начала до конца представляла собой грубую политическую провокацию, и Екатерина II была права, назвав это «авантюрьерским враньем». Впрочем, как мы видели, к этому вранью она отнеслась достаточно серьезно. Мысль, что Крестьянская война могла быть инспирирована извне, и пугала ее, и одновременно привлекала: ведь перед всем миром было бы лучше объяснить повстанческое движение внешними интригами, нежели внутренними неурядицами. И следствие, ходом которого императрица непосредственно руководила, немало потрудилось над тем, чтобы отыскать в действиях Пугачева и его соратников хотя бы намек на зарубежные связи. О них, в частности, выпытывали у двоюродного племянника Пугачева, Федота, носившего ту же фамилию (донской полк И.Ф. Платова, в котором он служил, участвовал в «усмирении конфедератов»). Однако допрос ничего существенного не дал. Ф.М. Пугачев показал, что его родственник «в Польше против конфедератов не был» [15, № 512, ч. 1, л. 461 об.]. П.С. Потемкин, лично допрашивавший Е.И. Пугачева в Симбирске, доносил Екатерине 8 октября: «Показание самозванца очищает сумнение, чтоб другие державы были ему вспомогательны, разсматривая невежество его, верить сему показанию можно» [117, № 5, с. 118]. «Все это, — комментировал следственное дело Р.В. Овчинников, — весьма определенно свидетельствовало о провале следствия в том плане, какой был задуман Екатериной II и ее окружением. Следователи вопреки ожиданиям установили, что восстание не было инспирировано какими-либо политическими группами, враждебными русскому правительству, что оно возникло в результате стихийного возмущения трудового народа России против крепостнической эксплуатации» [117, № 3, с. 127].

И все же вопрос, почему Е.И. Пугачев принял имя Петра III, занимал Екатерину на протяжении всего следствия. В одной из резолюций конца ноября 1774 г. она требовала: «Буде никак от злодея самого, или сообщников его узнать неможно, кто выдумал самозванство Пугачева, то хотя бы и сие из него точно выведать можно было, когда в него мысль сия поселилась и от которого времени он имя сие на себя принял, и с кем во первых о сем у него речь была» [15, № 512, ч. 2, л. 382]. Ответы на эти вопросы имеются в допросах как самого Пугачева, так и других, проходивших по делу лиц [47, с. 19—20].

Но почему именно при выходе из Польши, на Добрянском форпосте, Е.И. Пугачева привлекло имя покойного императора? Вспомним: путь через Черниговщину, где Пугачев уже бывал в 1766 г., проходил через места, еще недавно бывшие свидетелями выступлений первых самозванцев под этим именем. Н. Колченко и А. Асланбеков объявились в 1764 г. на Черниговщине, а Г. Кремнев и П. Чернышев действовали годом позже сравнительно недалеко, в Воронежской губернии. Нельзя забывать, что в этих малороссийских и южнорусских землях появлению первых самозванцев предшествовали упорные толки в народе, будто Петр III жив и разъезжает по округе.

Трудно предположить, чтобы все это не отозвалось в душе Пугачева и не отложилось в его памяти — он вообще был чрезвычайно внимателен ко всему, что видел и слышал. Жребий был брошен, выбор был сделан тогда же, в августе 1772 г., в Добрянске. И.А. Андрущенко был прав, отмечая, что возвращение Пугачева «в Россию, на Иргиз, поближе к яицким казакам было шагом преднамеренным и целеустремленным» [34, с. 149]. Роль «третьего императора» была подсказана Пугачеву самой жизнью.

О том, что он повсеместно находит сторонников, сообщал 29 августа 1774 г. в Лондон британский посланник в России Р. Гуннинг. Поэтому, продолжал он, «несмотря на то что шайки его разбиваются при каждой встрече с войсками, он без всякого труда набирает новые и столь же многочисленные толпы» [138, т. 19, с. 433]. «Не Пугачев важен, важно общее негодование», — в унисон с ним писал во время Крестьянской войны Д.И. Фонвизину не кто иной, как один из ее жестоких усмирителей А.И. Бибиков [133, т. 9, ч. 1, с. 45]. Так думали многие трезвомыслящие представители российского дворянства, хотя бы неумолимая логика классовых интересов и приводила их в ряды усмирителей Пугачевского движения, например Г.Р. Державина и А.В. Суворова.

Об этих эпизодах их жизни биографы чаще всего стыдливо умалчивали. Напрасно, ибо их поведение, вытекавшее из понимания чувства долга, одновременно отмечено чертами человечности. Так, Державин, в то время подпоручик секретной следственной комиссии, получил от А.И. Бибикова приказ: взять Пугачева в плен. Узнав об этом, повстанцы положили за голову Державина награду в 10 тысяч рублей. Награду эту чуть было не получил польский конфедерат, возглавлявший один из отрядов пугачевцев [145, с. 27]. Впрочем, не стеснялся в борьбе с ними и Державин — это были военные действия на равных. В начале августа 1774 г. по дороге из Казани в Саратов, под Петровским, его чуть было не пленил сам Пугачев [155, с. 55—79]. Суворову же было предписано доставить с Яика в Симбирск уже схваченного и закованного в кандалы казачьего «Петра III».

Как вел себя при этом А.В. Суворов? Измывался он над поверженным бунтовщиком? Третировал его? Нет! По словам А.С. Пушкина, он «с любопытством расспрашивал славного мятежника о его военных действиях и намерениях» [133, т. 9, ч. 1, с. 77—78]. Несмотря на необычность обстановки, это был деловой разговор профессионального военного с народным полководцем. И как знать, быть может, А.В. Суворов извлек для себя немало поучительного.

Примечательно, что он был наслышан о смелости, проявленной Г.Р. Державиным в сражениях с повстанцами. Еще не зная о поимке Е.И. Пугачева, 10 сентября 1774 г. А.В. Суворов послал с реки Таргун краткое письмо скромному поручику. «О усердии к службе Ея Императорского Величества вашего благородия, — писал Суворов, — я уже много известен; тож и о последнем от Вас разбитии киргизцев, как и о послании партии за сброднею разбойника Емельки Пугачева от Карамана; по возможности и способности ожидаю от Вашего благородия о пребывании, подвигах и успехах ваших частых уведомлений» [147, с. 36]. При всей огромности иерархической дистанции между поручиком и генерал-поручиком их отношение к Пугачеву общее — он противник, которого надо разбить и пленить. Не меньше, но и не больше: таков кодекс дворянской чести.

И поведение Г.Р. Державина и А.В. Суворова резко контрастирует с тем, как держал себя с Пугачевым, уже пленным и лично ему не опасным, П.И. Панин, командовавший карателями на завершающем этапе Крестьянской войны. В Симбирске, прямо у крыльца дома, в котором разместился Панин, на публике разыгралась безобразная сцена, вызванная смелыми ответами Е.И. Пугачева. Как же поступил разгневанный генерал? Как заурядный крепостник. «Заметя, — писал А.С. Пушкин, — что дерзость Пугачева поразила народ, столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови и вырвал у него клок бороды» [133, т. 9, ч. 1, с. 78]. Это не случайность, не импульсивный срыв, а сознательное издевательство сильного над слабым, победителя над побежденным, который уже не способен защищаться. Примечательно, что именно в Симбирске неизвестный художник написал портрет Е.И. Пугачева, закованного в цепи — деталь, призванная на холсте увековечить это торжество!

Своих чувств генерал Панин не только не скрывал, но и охотно демонстрировал даже перед поручиком Державиным (тот как раз заехал в Симбирск). Позднее, повествуя о себе в третьем лице, Г.Р. Державин вспоминал: «Граф, ничего другого не говоря, спросил гордо: видел ли он Пугачева? Державин с почтением: «Видел на коне под Петровским»». Хотя мемуарист и назвал свой ответ «почтительным», в действительности в нем была скрыта ирония. Ведь Пугачева поймал не сам П.И. Панин, он лишь кичился пленным как воинским трофеем. А Г.Р. Державину было приказано лично схватить народного вождя, причем под Петровским он сам чуть было не оказался у него в плену. Далее мемуарист сообщал, что по приказу Панина в комнату был введен пленный, стоявший на коленях, пока с ним высокомерно говорил хозяин дома. «Сие, — продолжал Державин, — было сделано для того, сколько по обстоятельствам догадаться можно было, что граф весьма превозносился тем, что самозванец у него в руках, и, велев его представить, хотел как бы тем укорить Державина, что он со всеми своими усилиями и ревностию не поймал сего злодея» [61, с. 60]. Да, среди дворян, участвовавших в подавлении пугачевского движения, были разные люди, о чем не следует забывать.

...На Болотной площади в Москве в присутствии многочисленных толп Пугачев был 10 января 1775 г. казнен. Вместе с ним на высоком помосте сложили свои головы его верные сподвижники Тимофей Иванович Падуров, Афанасий Петрович Перфильев, Василий Иванович Торнов и Максим Григорьевич Шигаев. В феврале того же года в Уфе был казнен еще один соратник Пугачева — Иван Никифорович Зарубин — Чика.

Все же сразу подавить могучее движение, начатое Е.И. Пугачевым, правительству не удалось. На протяжении нескольких месяцев еще продолжались арьергардные бои — их вели разобщенные партизанские отряды «пугачей». Для них легенда сохраняла притягательность, хотя сила ее шла на убыль. Но не убывала вера народных масс в конечное торжество социальной справедливости. И если это было чудом, то они продолжали верить в него.

«Я не ворон, а вороненок, а ворон-то еще летает», — гордо бросил П.И. Панину плененный Емельян Пугачев. Уже переставший быть «третьим императором», он снова стал тем, кем был с самого начала — предводителем обездоленных, униженных и обманутых.