Вернуться к М.К. Первухин. Пугачев-победитель

Глава пятая

Раздольное, огромное и благоустроенное поместье Шереметьевых принадлежало к числу тех немногих дворянских имений, которые почти не пострадали в дни великой смуты. Может быть, Раздольное спасло то, что пашенных земель и лугов здесь было мало, а десять десятых занимал могучий, местами прямо дремучий лес, чуть ни единственный остаток старых лесных богатств московского края. Несметные богачи, Шереметьевы, получившие при Петре Великом графский титул, из поколения в поколение были страстными охотниками и берегли Раздольное как охотничий рай, не соблазняясь возможностью больших выгод от вырубки леса и заселения своих пустошей беглецами. Поэтому к тому времени, когда орды «анпиратора» двинулись от Казани к Москве, в пределах Раздольного сравнительно с его размерами оказалось ничтожное количество крестьян, да и эти крестьяне, по большей части не землепашцы, а привыкшие жить лесным промыслом, не причинили богатому имению большого вреда. Понятно, пользуясь данной «анпиратором» волей и желая воспользоваться и обещанной землей, они объявили своей собственностью все пахотные и луговые земли, окружавшие их малолюдные поселки, вырубили несколько сот десятин коренного мачтового леса под предлогом запаса на постройку новых изб, пошарпали рассеянные в лесу отдельные барские мызы, где жили шереметьевские лесничие, надсмотрщики и крепостные охотники. Но на выстроенный в петровские времена барский дворец, носивший название Охотничьего, посягнуть не осмелились. Тут, кстати, неведомо откуда вывернулся шустрый выходец с Вологды Питирим Чугунов, бывший прежде одним из многочисленных управляющих в каком-то из родовых имений Шереметьевых, — человек с действительно чугунными кулаками и медвежьей силой, к тому же стоявший во главе целого племени таких же лесных медведей и сопровождаемый целым отрядом вымуштрованных псарей и гайдуков, вооруженных до зубов и отлично умевших управляться с оружием. Имевший свои планы на будущее, Питирим Чугунов или, как его звали крестьяне, Питимка Чугун, не долго думая, сейчас же стал действовать от имени нового «анпиратора» и объявил, что Раздольное отписано в казну и впредь все огромное имение «грахвов», бежавших за границу, будет царской собственностью и охотничьим угодьем. Он железной рукой прекратил бестолковые порубки леса, разрушение сторожек, вторжение обнаглевших деревенских парней в Охотничий дворец и расхищение хозяйственного инвентаря. Попробовала устроить на Раздольное набег какая-то бродячая шайка грабителей. Чугун, не долго думая, встретил грабителей дружным ружейным огнем. Кто не был убит и не успел сбежать, был подвергнут свирепой порке. С тех пор отпала охота у грабителей лезть в хорошо охраняемое Раздольное.

При помощи своих дальних родственников Чубаровых Питирим Чугунов добился доступа к самому «анпиратору», которому на первый раз бил челом подношением целого набора дорогих охотничьих ружей «аглицкой работы», отобранных, разумеется, из собраний Шереметьевых. Он безбожно, но умело льстил «батюшке белому царю, природному государю» и вошел в его милость. Пугачев утвердил Питирима в должности главного управляющего Раздольным и прочими к нему приписанными имениями Шереметьевых и, отпуская, сказал:

— Старайся, мил-человек!

— Для твоего царского величества — разопнусь! Кому хошь горло перерву! Да мы, Чугуновы...

Теперь, незадолго до полуночи 26 декабря Питирим Чугунов имел счастье торжественно принимать в Раздольном прибывшего на медвежью охоту «анпиратора».

Сам Чугунов вместе с семейными и всеми его ближайшими помощниками по управлению имениями Шереметьевых, получив весть от выставленных по дороге дозорных, что царский поезд приближается, вышли встретить приезжих за монументальные каменные ворота шереметьевской усадьбы, где еще с ранних сумерек пылали огромные костры и смоляные бочки. Все были разряжены по-праздничному. На дворе перед двухэтажным Охотничьим дворцом горели сотни налитых салом плошек. На каждом окне здания пылали десятки свечей. Люди шереметьевской охотничьей команды в чекменях и в высоких казацких шапках стройно стояли от ворот до подъезда шпалерами, держа в руках смоляные факелы. Все вместе представляло красивое и торжественное зрелище, и Пугачев, которому долгое путешествие по покрытым снегами полям и перелескам сильно наскучило, сразу повеселел.

— Здорово! — вымолвил он, ухмыляясь и подталкивая локтем молчаливого Минеева. — Лихо приймают нас с тобою, Борька! Сказал однова Чугун старой, я, мол разопнусь, да угожу! — и выходит — слово его верно! Старается, собачья печонка!

От ворот до парадного подъезда сани «анпиратора» и его спутников проехали шагом. Чугунов и его свита шли за санями гурьбою. У подъезда сани остановились как раз у края дорогого персидского ковра. Чугунов прытко подбежал, отстегнул тяжелую, запорошенную снегом полость и помог «анпиратору» выйти из саней, почтительно поддерживая его под локоток и слащаво приговаривая:

— Не оступись, великий государь! На коврик, на коврик священными стопами... Чтобы ножкам, значит, мягко да тепло было... Надежа-государь! Отец наш! Радость-то какую нам, грешным, бог посылает! Ну, совсем светлый праздник!

— Помогай, помогай! — снисходительно ответил польщенный «анпиратор». — Видим твое старание!

— Пять ступенечек, пресветлый государь, — извивался ужом Вологжанин, — крылечко, значит, елочками мы убрали в честь твоего приезду... Ах, сколь осчастливил ты нас! Ах, сколь порадовал! А уж мы-то, рабы твои верные, для тебя, батюшка. То есть скажи только — жен и детей заложим! Иззяб, поди, батюшка? Ничего, ничего! Сейчас согреешься! Натоплено у нас. Тепло, как в раю господнем. Слуги твои верные да повара, да казаки удалые еще третьего дни пожаловали. Все приготовили. Пожалуй, пожалуй, батюшка, защитник наш, отец и покровитель!

Прием вышел хоть куда. Во время ужина, накрытого в огромной зале дворца, с хорами и расписанными итальянскими мастерами стенами и потолками, где от множества свечей было светло, а от топившихся без перерыва трое суток громадных «голландок» прямо жарко, играли невидимые за колоннами и трельяжем трубачи, бывшие крепостные музыканты Шереметьевых. Огромные столы были заставлены блюдами с разнообразными яствами, а также жбанами и сулеями с напитками. На особом возвышении на столе против подобия трона, на котором восседал «анпиратор», красовался Кремль из расцвеченного сахара. Шереметьевский повар-зодчий, великий искусник, не позабыл осветить сахарные башни и церкви тоненькими восковыми свечечками, чей свет мягко просвечивал сквозь крошечные окошечки из цветной слюды.

Почему-то именно эта подробность привлекла к себе особое внимание повеселевшего «анпиратора». С жадным любопытством дикаря он рассматривал сахарный Кремль и даже трогал зубчатые стены и раскрашенные крыши башен корявыми пальцами.

— Ну и Чугун! — бормотал он, расчувствовавшись не на шутку. — Вот так Чугун! Одно слово — настоящий Чугунок-Чугунище! Разодолжил! Знал, чем угодить! Хошь, я тебя в енаралы произведу?

— Игде нашему брату, мужику, да в енаралы лезть?! — скромничал Питирим.

— Вона! — засмеялся Пугачев. — Я, брат, и не такую сволоту в енаралы повыводил! Ломаться тебе, значит, нечего! Жалуем тебя, нашего слугу верного, енаральским чином. Ходить тебе впредь в енаралах, и больше никаких. А твоя жена енаральшею будет!

— Вдовый я! — сокрушенно признался Чугунов. — Девятый годок во вдовцах хожу...

— А кто ж у тебя по дому? — полюбопытствовал Пугачев.

— Сношеньки две да племянничка одна. Дозволь и им, надежа государь, к твоей пресветлой ручке приложиться! Осчастливь...

«Анпиратор» милостиво согласился, и на зов Питирима откуда-то павами выплыли три молодые женщины. В одну из них Пугачев впился глазами: это была высокая, статная, смуглая, чернобровая и черноглазая девушка цыганского обличья, лет семнадцати, в алом расшитом серебром и золотом сарафане. Подошла, обожгла «анпиратора» взглядом блестящих черных глаз, усмехнулась, заметив произведенное впечатление, и притворно скромно потупилась.

— Племянничка моя, двоюродного брата доченька. Сироточка горемычная! — лебезил заранее приготовивший эту встречу Питирим. — Уж так-то она, надежа-государь, зреть твою высокую персону желала!

— Ну и красавица! — вырвалось у Пугачева, пожиравшего глазами действительно красивую девушку.

— А уж скромница какая! — распинался Чугунов. — А уж разумница какая! А уж и сказочница же! Как почнет про Иван-Царевича да про Алену Прекрасную, да про жар-птицу и все такое, ну, прямо соловей поет!

— Что замуж не выдаешь разумницу свою? — осведомился Пугачев, поглаживая смуглянку по круглому плечику.

— Да она, государь, на парней и глядеть не хочет! Не доказываются ей что-то... А я ее торопить не желаю. Что ее принуждать-то? Пущай на девичьей воле пока что погуляет...

И, скосив глаза, совсем уж сладким голоском добавил:

— Вон пойдешь почивать, надежа-государь, от трудов твоих царских, кликни ужо. Танюшка, говорю, сказок страсть сколько знает... Песни играть умеет... Пяточки почешет... Все такое...

— Ах, да и Чугун же! Ах, да и Питиримка же! — восторгался «анпиратор», сильнее нажимая на круглое плечико смуглой Тани. — Вот так Чугунище!

Потом шутливо обратился к девушке:

— А меня, старика, не забоишься, красавица?

Та снова обожгла его взглядом черных глаз и, улыбнувшись, вымолвила:

— Кабы все молодые такими были, как ты, батюшка... А мне, девице, чего и бояться тебя? Чай не съешь живою-то?

Пугачев быстро разомлел от комнатного тепла, от усталости, от выпитого за день вина, а еще больше от возбуждающей близости молодой красавицы. Он скоро подозвал к себе Чугунова и сказал ему:

— Разморило меня, Чугунок! Отдохнуть бы...

— Опочиваленка давно готова, государь! Отдохни, батюшка. Успокой свое тельце пресветлое...

— Проводишь, что ли?

— Танюшка и проводит тебя, государь! Посидит, покедова сон на тебя сойдет... Сказочку какую расскажет...

«Анпиратор» тяжело оперся на подошедшую к нему смуглую красавицу и пошел, волоча ноги. Трубачи за колоннами снова грянули в серебряные трубы.

К освещенному плошками и смоляными бочками подъезду Охотничьего дворца подкатывали одна за другой сани отставшего по дороге царского поезда, и в пиршественный зал вваливала одна гурьба за другой. С неба падал крупными хлопьями снег.

— Ну, завтра на медведя идти нечего и думать, — сказал, притворно сокрушаясь, Питирим Чугунов встретившемуся на его пути Минееву.

— Ну, одну-то медведицу, поди, государь сей же ночью в спальне своей на рогатину посадит! — крепко пошутил Минеев. — Подсунул к нему племянницу-то?

Чугунов засмеялся.

— Нюжли грех, присходительство? Ему — удовольствице, а девке — честь... Пущай поиграются...

— Положим...

После ухода «анпиратора» в спальню трубачи играть перестали, но пир продолжался чуть не до рассвета.

Нашлись охотники посмотреть дворец. Толпу сановников, в которой были Хлопуша, Творогов, Юшка и Прокопий Голобородьки, Минеев и еще кое-кто из приближенных «анпиратора» водил по шереметьевским аппартаментам сам Чугунов, сильно выпивший, но державшийся бодро и ни на минуту не забывавший своей обязанности гостеприимного хозяина.

Зашли в длинную залу, где на стенах висели картины в резных позолоченных рамах.

— А это у грахвов, значит, шереметьевского роду была, так сказать, галдарея портретная! — пояснил Чугунов, подводя гостей к картинам. — От самого, значит, начала ихнего роду... Заграничные мастера писали.

Пройдя несколько шагов, он остановился.

— А здеся, господа енаралы, прежних государей да государынь лики пресветлые... Петра Первого да его супруги благоверной, Екатерины, опять же Петра Второго. Опять же, Лизаветы Петровны...

Кто-то обратил внимание на пустой простенок, на котором, судя по торчавшему еще костылю, раньше висела какая-то картина.

— А тут почему пусто?

— Грех такой вышел! — бойко откликнулся Питирим. — Уж я и то сокрушался — страсть! А висел тут, ваши присходительства, иностранного мастера работы портрет его пресветлого царского величества, ныне благополучно то есть царствующего батюшки нашего Петра-свет-Федоровича всея России. Оченно уж похоже было. Ну, прямо, как живой. Иной раз инда жутко смотреть было... А был тот потрет пожалован графу Михаилу Кирилловичу самим батюшкой в знак царской к нему милости. Ну, правду надо сказать, берегли его, тот портрет, царскую милость, как зеницу ока. А рядышком, вот туточка, висел, значит, потретец Пал Петровича, наследничка богоданного. Ну, а как были в наших местах беспорядки, то забрались сюда парни озорные, известно, пьяные да глу-упые... Что с ихнего брата и спрашивать? Чернота! Да с пьяных глаз и порезали на шматки оные портреты... Уж так-то досадно! Уж так-то жалко! Вот теперь, приехамши сюда, полюбовался бы батюшка на свою персону... То-то ему, батюшке, приятно было бы... Ну, а дуроломы-то и пошматовали картинки. Разе они понимают? Им что?

Минеев чуть улыбнулся себе под нос и потупился. Кто-то хмыкнул. Илья Творогов, только что опустошивший целую бутылку огнистого венгерского, заржал, как степной жеребец, и хлопнул Чугунова по плечу с такой силой, что тот крякнул.

— Ох, да и ловкач же ты, Питиримка! Ой, да и хитрец же ты! Ой, да и дошлый ты, черт лысый! Так парни, гришь, потрет-то царской изничтожили? Хо-хо-хо!

— Парни, батюшка князь сиятельный! — с каменным лицом ответил Чугунов. — Такие шалые, такие бесстыжие... Им что?

— А ты об этом докладал... самому-то?

— Его царскому величеству? А как же! Нюжли молчать надо было? — ответил Питирим. — В первый же раз, как был допущен пред царские очи. И пал тут я на колени, и бил лбом об пол... Не прикажи, говорю, великий государь, казнить, а прикажи миловать. Не моя вина, что изничтожены картинки-то... Твой да цесаревича, мол, портреты... Парни треклятые изничтожили по дурости...

— Хо-хо-хо! — грохотал Творогов. — Так я и поверил тебе, старый Чугун! Так я и поверил! Поди, сам картинки вырезал да запрятал...

— А мне зачем бы их прятать? — притворно удивился Чугунов.

— Ну, так, значит, в печке спалил!

— А зачем бы я их палил?

— А чтобы соблазна не было...

— Какого соблазну? Окстись, присходительство, то бишь, сиятельство! — вдруг сурово прикрикнул Чугунов. — Хоша ты государю-батюшке и приближенный слуга, а не гоже так говорить. Прищеми язык, говорю! Болтать такое не следовает. На людях, чай!

Повернулся к хлопавшему глазами Прокопию Голобородько:

— Унял бы ты свого сродственничка! Я-то, конечно, не доносчик. Мое дело маленькое. А неровен час, доложит кто другой его величеству, так и совсем не хорошо может выйти...

Прокопий сообразил, испугался и прикрикнул на хохотавшего Творогова:

— Заткни пасть, непутевый! Чего ржешь? Ну тебя, в сам деле!

Гости притихли.

— Холодно тут чтой-то! — заявил Хлопуша. — Айда, господа честные, где потеплее...

И портретная галерея погрузилась во мрак.

Уйдя спать с отведенную ему Чугуновым комнату, поблизости от той спальни, где пребывал сам «анпиратор» со смуглой Танюшкой-сказочницей, Минеев разделся и, облачившись в беличий халат, улегся на широкой софе. «Значит, склока-то идет! — подумал он. — Питиримка всю эту комедию недаром разыграл. А за его спиною Чубаровы. Против Голобородькиного рода-племени. Творогов, дурак, так только, по дурости, под руку подвернулся. Ну, конечно, что случилось завтра же «самому» ведомо станет. С прикрасами. Разумеется, «сам» озлится. И без того на Творогова уже зуб точит... Ну, все это хорошо. А что из этого выйдет? Кто, случись что, снизу, а кто сверху окажется? Кто кого подомнет да сломает? А пущай их! Мне не все ли равно? Жалеть, что ли, кого из зверья двуногого? Грызутся, как голодные пауки в склянке, друг друга поедают, а мое дело — сторона...»

Вспомнилась смуглая Танюшка. Минеев сладко потянулся, зевая. «Славная девка... Где Чугун такую выкопал? Племянница, говорит. Врет, поди... Ну, ничего: племянница или нет, а «самому» явно угодил... Бабник «пресветлый» наш». Пощупал под кольчугой и рубашкой: цел ли замшевый пояс с алмазами и рубинами. «Цел...» Успокоился и погрузился в дрему.

Двое суток мела метель. Об охоте нечего было и думать. «Анпиратор», которому очень по вкусу пришлись сказки смуглой Танюшки и ее горячие девичьи ласки, почти двое суток не показывался из своей опочивальни. Приехавшие с ним приближенные, впрочем, не очень скучали: с утра и до поздней ночи в огромном столовом зале шел пир горой, а напившихся расторопные слуги, вымуштрованные Чугуновым, укладывали спать в одной из бесчисленных комнат дворца, обращенных в опочивальни. Другие резались в карты. Иные забавлялись с неведомо откуда вынырнувшими разбитными девками. Кто-то, опившись, окочурился тут же, в столовой, и пролежал несколько часов колодой, прежде чем обнаружилось, что он мертв. Кто-то другой, бог весть с чего, забрался на чердак, и там удавился. Были драки, впрочем, без особо тяжких последствий, потому что слуги сейчас же растаскивали дерущихся.

Каждые три или четыре часа из Москвы прибегал очередной гонец с депешами, извещавшими, что в столице все обстоит благополучно.

Вечером на четвертый день святок явился молодой князек, Семен Мышкин-Мышецкий, числившийся на службе по иностранной коллегии и бывший личным секретарем при отце: привез от князя Федора доклад с разными новостями.

К «анпиратору», рано замкнувшемуся с уютной опочивальне с Танюшкой-сказочницей, князька не допустили. В одной из комнат дворца собралось несколько приближенных «анпиратора» с фельдмаршалом Хлопушей во главе, и Семену Мышкину-Мышецкому было предложено сделать этому «царскому совету» краткий доклад по содержанию привезенных депеш. При этом присутствовал и Минеев.

Давно невзлюбивший молодого князя за его молодость и пригожесть безносый Хлопуша встретил Семена Мышкина-Мышецкого насмешливым вопросом:

— И как это ты снегу не побоялся, барчук? Замерзнуть по дороге мог... А с какими новостями пожаловать изволил? Докладай царскому совету. Его величество отдыхает, приказал не беспокоить до завтрева.

Семен Федорович принялся излагать вкратце привезенные новости:

— В Москве все спокойно. Москва мирно празднует святки, да и погода там эти дни была хорошая. Метель только тут, вокруг Раздольного. Ну, а что касается новостей, то вот они: ехали в Москву посольства от цесарского величества из Вены да от короля прусского. Из Берлина везли даже царю подарки разные, промежду прочего полное фельдмаршальское обмундирование, золотую шпагу, часы с хитрой механикой и еще другое. Да польские власти задержали под разными предлогами.

— Зарываются ляшки! — засмеялся Хлопуша. — Ну, дальше!

— Случайно прорвавшиеся через польские кордоны на русскую сторону купцы-армяне привезли иностранные куранты, в которых пропечатано, что сам Фридрих II, король прусский, уже собиравшийся выехать в Кенигсберг, где собрана восьмидесятитысячная армия, внезапно заболел и, по-видимому, опасно, так что дважды уже распространялся слух о его смерти.

— А пущай его помирает, старый перец! — засмеялся Хлопуша. — Нам никакого огорчения окромя радости...

— Поляки заявляют нам все новые требования. Ведут себя очень дерзко. Промежду прочего, те же армяне сообщают, что в тылу у польской армии, придвинутой почти к Смоленску, не все гладко: гайдамаки с Украины переходят за польскую границу, подбивают холопов, режут панов, грабят жидов. Уже взяли и сожгли несколько богатых местечек. Разгромлены поместья Радзивиллов и Сангушек.

— Ништо полячишкам! — позлорадствовал Хлопуша. — Мы им еще пустим красного петуха. Пущай по Польше погуляет... Ха-ха! Холоп-то и там такой, как у нас крепостной... Да они, полячишки, своему холопу горячего сала за шкуру любят заливать, поди, почище, чем наше баре...

— Нет ли каких особых новостей из Питера? — осведомился Минеев.

— Был бунт в Кронштадте: бомбардир Аверьянов подбил, было, матросов, да комендант крепости генерал Рогачев сразу подавил беспорядки и всех зачинщиков расстрелял. А в Питере толкут по-прежнему воду в ступе, никак не сговорятся, кого бы царем поставить. За последние дни надумались: царя пока что не ставить, а выбрать кого-нибудь в диктаторы...

— Это что же за штука такая? — полубопытствовал Хлопуша.

— Диктатор — это как бы царь, только без титула и на время, — пояснил Минеев.

— Хе! Не так глупо! — отозвался Хлопуша. — Да еще ежели выберут какого-нибудь царицына енарала настоящего, к примеру сказать, Румянцева альбо Суворова, поди, и сделают что-нибудь... Да нет, не дойдет до того! Ежели бы офицерье выбирало, то, двистительно, выбрало бы толком. А господа-сенаторы, лысые старички сопливые, те своего захотят да такого, чтобы только видимость была...

— Действительно, — продолжал Мышкин, — по донесениям из Петербурга из-за этой мысли только пущий разлад пошел. Намечают то того, то другого, роют друг дружке яму, а согласиться никак не могут.

— Нам же лучше! А с Дону какие вести?

— Турки опять растрепали донцов, вознамерившихся было отнять фортецию Святого Димитрия Ростовского. Сам Бугай еле ноги унес. Теперь посылают они на Москву посланцев сговариваться идти вместе против турок. На Южной Украине большая тревога. Ходит слух, что татары собираются с силами, весной набег учинят. Уже под Славянском и Елизаветградом видели в степях подозрительных конников, по всем приметам разведчиков ханских. И Полуботок боится, как бы татары бед не наделали. Ведь старые фортеции почти совершенно разрушены при беспорядках, гарнизоны малы...

— Поди, и Павло, собачья душа, на пояотный двор пойдет? — засмеялся зло Хорпуша. — Ах, езовит, хохол, мазница! Хитрил-хитрил, да и перехитрил самого себя.

Юшка, Прокопий и Творогов во время доклада Семена Мышкина-Мышецкого недоумевающе переглядывались. Было ясно, что все значение новостей остается им непонятным, но внушает тревогу. Наконец, Прокопий, старший и более тертый, выкрикнул:

— Да как же они смеют-то?

— Кто? — поднял на него угрюмый взор Минеев.

— Ну, энти, которые протчие... Скажем, турка. Вить, ежели он донцов расчешет, то как бы и к нам на Яик не добрался, пес мухоеданский!

— Доберется! — глухо вымолвил Минеев. — Очень просто!

— Да как же так? — завопил испуганно Прокопий. — Испокон веку того не было, а тут на поди! Сами мы в чужие земли тамошних мужиков пошарпать много раз ходили, а нас никто и пальцем тронуть не смел! Это что же за порядок такой выходит?

— Да не скули ты, пес! — оборвал его Хлопуша.

— Сам ты пес! — огрызнулся несмело Прокопий.

— Будем его величество будить да докладывать? — с сомнением в голосе спросил Юшка.

— Я бы доложил! — отозвался Минеев.

— А почто его беспокоить? — заспорил Творогов. — Ен и так эти дни что волк злой — зубами лязгает...

— И впрямь, чего ему удовольствие портить? — ухмыльнулся Хлопуша. — Поспеет узнать вести-то. Да и ничего особенного нету...

Минеев заморгал, но сдержался и смолчал, подумав: «Мне-то не все ли равно? Хошь пропади тут все пропадом, хоть сквозь землю провались. Лишь бы мне удалось выскочить вовремя...»

На другой день с утра опять установилась погода. «Анпиратор» встал веселый и осведомился, как обстоит дело с охотой.

— А хошь сейчас можно подымать медведицу! — доложил Питирим Чугунов. — Мои охотнички все это время берлогу сторожили. Цепью стояли, поодаль, конечно, чтобы не ушла. Да куда ей уходить-то? Лежит, лапу сосет...

Быстро собрались и отправились в лес, к берлоге. Три четверти пути сделали на санях, хотя кони и утопали почти по грудь в снегу. Потом вышли из саней и стали пробиваться меж стволов старого леса. Берлога, бывшая под корнями сваленной бурей сосны, была под наблюдением охвативших ее цепью охотников, по большей части бывших крепостных Шереметьевых.

Сначала Пугачев собрался, было, показать собственную удаль и самолично пойти на зверя с рогатиной, но потом сдался на уговоры: что он, как царь, не имеет права рисковать своей драгоценной жизнью. Поэтому было решено, что «анпиратор» с несколькими отборными охотниками, в числе которых были и Чугунов со своими дюжими сыновьями, расположился чуть поодаль от берлоги. Поднимать медведицу пойдет Вавила Хрящев, успевший на своем веку поддеть на рогатину куда больше медведей. Ежели у Вавилы и его подручных выйдет неуправка, и поднятые звери пойдут на утек, то по ним будут стрелять. И первым, конечно, станет палить «его пресветлое величество».

На случай возможного прорыва зверей, чуть дальше, охватывая полукругом берлогу, стояли отдельные кучки охотников, размещенных по указанию принявшего на себя руководство Творогова.

Минеев попал в одну такую кучку, которой пришлось расположиться в полусотне шагов от «анпиратора». С ним были два его бессменных телохранителя, Юшка Голобородько и несколько незнакомых ему людей, которых он счел за шереметьевских охотников. К ним присоединился и прикрывавшийся рукавицей Хлопуша.

— Будем сейчас, значит, матерого зверя подымать, присходительство! — сказал он, кривляясь.

Минееву была видна и занесенная снегом берлога, и кучка людей с «анпиратором» во главе. Он видел, как Вавила Хрящев с двумя подручными подбежали почти к самой берлоге на лыжах и выпустили несколько кудлатых лаек, сейчас же принявшихся нырять в снегу и звонко тявкать. «Сейчас выйдет медведица», — подумал Минеев. Поддаваясь охотничьему азарту, он стал незаметно для себя выдвигаться вперед, держа ружье наготове.

Лай собак разбудил медведей. Первым выкатился из берлоги порядочной величины пестун, но заробел и юркнул в берлогу. Охотники орали и бросали в берлогу комьями снега. Тогда с глухим, но все усиливавшимся ревом стала выходить огромная медведица. Лайки заметались вокруг, хватая ее за гачи. Не обращая на них внимания, медведица пошла на людей, спокойно выжидавших ее. Наблюдая за ее движениями, Минеев выдвинулся еще на два или три шага.

Несколько мгновений медведица, стоя на четырех лапах, взирала на своих врагов налившимися кровью глазами. Потом словно какая-то невидимая пружина подкинула ее вверх: она поднялась на задние лапы и пошла на Вавилу, норовя его облапить. Вавила выставил рогатину, и ее острые зубья впились в грудь зверя.

Больше Минеев ничего не видел. На его голову обрушился страшный удар, сваливший его в снег. Несколько человек навалились на него. Во рту у него оказался тряпичный кляп, мешавший ему не только закричать, но даже громко застонать. Руки и ноги его были опутаны. Еще несколько мгновений, — и его поволокли, как тушу зарезанного кабана, по снегу все дальше и дальше от берлоги. Бывшие кругом него люди рассеялись. Хлопуша, все прикрывая лицо рукавицей, лениво пошел туда, где стоял «анпиратор», с острым любопытством наблюдавший за ходом борьбы Вавилы с медведем. Впрочем, эта борьба оказалась короткой: направленная умелой рукой Вавилы рогатина одним рожком добралась зверю до сердца, и медведица осела. Один из подручных Вавилы, зайдя сбоку, сильным ударом обуха добил издыхавшую медведицу. Выкатившийся снова пестун был застрелен Пугачевым, всадившим с него две пули. Двух визжавших и царапавшихся медвежат вытащили из берлоги и посадили в заранее припасенные мешки.

Охота была окончена, и охотники направились в обратный путь.

Добравшись до саней, Пугачев осведомился:

— А где енарал Минеев?

— У енарала голова чтой-то разболелась, — отозвался Юшка Голобородько. — Ушел еще до того, как Вавилка стал зверя на рогатину сажать! Надоть полагать, домой уехал, полежать...

Пугачев, довольный удачной охотой, удовлетворился ответом и стал усаживаться в сани. Вдруг его мутные глаза налились испугом, и обрюзглое лицо побледнело.

— Свят... свят... свят! — забормотал он. — Аминь, аминь, рассыпься! Уйди! Уйди, мертвец!

В нескольких шагах от него стоял молодой князь Семен Мышкин-Мышецкий.

Растерявшийся Юшка засуетился, заахал:

— Что ты, что ты, осударь? Что тебе попритчилось?

— Зарезанный! Мертвяк из могилы! — бормотал Пугачев, пытаясь сотворить трясущейся рукой крестное знамение.

— Да это де князек Мышкин! Сенька Мышкин-Мышецкий, осударь! Какой там еще «мертвяк»?

Испуг Пугачева так же быстро прошел, как и накатился. Но осталась слабость, налившая все его грузное тело свинцовой тяжестью.

— Тьфу! И впрямь, с чего это я? Сенька Мышкин-Мышецкий? А мне и бог знает что показалось... Одного паренька вспомнил... Тьфу...

Пугачев выдавил из себя хриплый смешок, ввалился в сани и крикнул:

— Валяй по всем по трем! Гони! Надоело!

Кони потащили, утопая почти по грудь в снегу.

Добравшись до Охотничьего дворца, «анпиратор» узнал, что и Хлопуши, и Прокопия Глобородьки, и Минеева нет. Сначала растревожился, но вышла из своей горенки смуглая Танюшка, заулыбалась, лаская «белого царя» многообещающими взорами, и Пугачев успокоился.

Обедать за общим столом он не пожелал: питье и явства были принесены в спальню и туда же был позван бог весть откуда добытый услужливым Питиримом слепой «дид-кобзарь», сивоусый украинец. «Анпиратор» принялся трапезовать, угощая и Танюшку, под заунывные и скрипучие звуки кобзы.

Пока он трапезовал, в лесной глуши в одной из сторожек для Минеева пришел последний час. Верные Хлопуше варнаки, без шума завладевшие Минеевым, дотащили «генерал-аншефа» и кремлевского коменданта до занесенной снегом избушки, содрали с него соболью шубу, мундир, кольчугу, даже рубашку и сняли набитый драгоценными камнями замшевый пояс. Хлопуша и Прокопий с холодным любопытством глядели на это, сидя на лавках. Теперь Минеев лежал, почти совсем обнаженный, на мерзлом земляном полу. Руки и ноги его были стянуты кожаными сыромятными ремешками. Во рту торчал тряпичный кляп.

— Набил поясок камешками цветными туго! — хихикал Прокопий. — Не иначе серым зайчишкой за рубеж перескочить собирался, баринок белотелый. А мы его, зайца лопоухого, как шапочкой и накрыли!

По знаку Хлопуши один из варнаков вытащил кляп у Минеева изо рта. Минеев застонал.

— Душегубы! — прохрипел он. — За что? Что я вам сделал?

Хлопуша, осклабившись, ответил:

— Ваше присходительство, господин комендант! Зачем такие слова кислые? Нюжли мы с Прокошкой, твои други верные, в душегубах ходим?!

— За что вы... меня? Чем я вам помешал? — хрипел Минеев. — Ну, возьмите все мое добро, пользуйтесь, отпустите только душу на покаяние!

— Ах, сколь велика твоя доброта! — захихикал Прокопий, хлопая себя по бокам, словно от восхищения. — Слышь, Хлопка, то есть, сиятельный грахв? Подарил он нам все камешки эти... Берите, мол, пользуйтесь!

— Отпустите, я никому словом не обмолвлюсь! — стонал Минеев.

— Да ты и так, друг ты мой любезный, не обмолвишься, и без обещаний, — равнодушно отозвался Хлопуша. — А что касаемо твово вопросу: за что, мол, и все протчее, ну, так я тебе скажу напрямки: стал ты у нас под ногами путаться. Куда ни сунешься, на тебя наступишь. Надоело... Опять же, баринок ты. Дворянская косточка... Ишь, пузо какое отрастил...

Минеев застонал. По багровым с натуги щекам катились крупные слезы.

— Опять же, — продолжал Хлопуша, — вишь, тебе, барин, легулярная армия понадобилась. Ну, а мы тоже не дураки. Мы, брат, отлично понимаем, что к чему!

— Кабы была легулярная, то есть, армия, — пояснил Прокопий, — нам с самим вовсе бы и сладу не было. А нам это не столь удобно... Понял, енарал казанской?

Не удержался и пнул лежавшего Минеева в живот ногой.

— Кончайте что ли, ребята, — вымолвил Хлопуша. — Ты, Савка, что ли! У тебя пальцы здоровые...

Рослый варнак с изрытым оспой лицом присел возле Минеева на корточки, несколько мгновений смотрел ему в помутившиеся от ужаса глаза, потом выкинул вперед поросшие рыжими волосами руки с похожими на обрубки пальцами и сжал, как клещами, горло Минеева.

— Х-ха-а-х-харр! — захрипел Минеев.

— Нажми! Нажми! — извиваясь ужом, визжал Прокопий.

— Сейчас! Кончал базар! — отозвался рыжий Савка, нажимая.

...Час спустя, поделивши по-братски богатство Минеева, неудачливого основателя регулярной армии нового «анпиратора», Хлопуша и Прокопий возвратились в Охотничий дворец. Пугачев почивал в своей спальне. Хлопуша и Прокопий, как ни в чем не бывало, уселись обедать. Но едва они успели насытиться, как поднялась суматоха и послышались тревожные крики: из Москвы прискакал, загнав по дороге нескольких коней, гонец от князя Мышкина-Мышецкого с известием, что в столице бунт.

— Какой бунт? Из чего бунт? Кто бунтует? — засыпал конца-казака вопросами Хлопуша.

— Вся Москва поднялась. Башкиров да татарченков бьют! Полыхает Москва!