Вернуться к В.Я. Шишков. Емельян Пугачев: Историческое повествование

Глава VIII. На Москву или на Оренбург? В Каргале. Тайные подруги

1

Утром было совещание: куда идти дальше?

Военный совет заседал в той же комендантской канцелярии. Накануне ночью было немало выпито вина. У всех трещали головы. Зарубин-Чика нет-нет да и клюнет носом и со страхом выпучит глаза на государя.

Первым говорил Падуров. Он сказал, что от крепости Татищевой лежат две дороги: на Оренбург и на Казань. По его мнению, с Оренбургом возиться нечего, город сильно укреплен, да и на кой прах, по правде-то сказать, он нужен? А надо идти прямо на Казань, на Волгу. Скорей всего, что там армия государя быстро станет обрастать народом, пристанут крестьяне, волжские бурлаки да башкирцы, поднимутся татары, и тогда, усилясь, можно-де смело повернуть на Нижний, а там — и на Москву. Зело важно застать правительство врасплох, пока оно не очухалось, пока не собрало для отпора нужные воинские части. И вот тогда-то правительству поистине-де будет худо, потому что все императрицыны войска ныне угнаны в Турцию. А ежели засесть под Оренбургом, то еще неизвестно, скоро ль доведется сей крепкий орешек раскусить. И в случае долгого сиденья под Оренбургом правительство-де употребит это время себе на пользу, оно даже может заключить скороспешный мир с Турцией и двинуть против государевой армии свои освободившиеся полки.

— Мой совет брать путь на Казань, — заключил он.

— Ну нет, дружок, Тимофей Иваныч, — сразу же стали возражать ему атаманы, есаулы и полковники. — Как это возможно, чтобы наш главный город Оренбург мимо пройти. Да нас галки засмеют за такое дело-то! А Казань да Нижний не уйдут от наших рук, и Москва не уйдет. Башкирцы же с кочевниками сами сюда привалят всем гамузом... Перво-наперво Оренбург надо сокрушить, чтобы Рейнсдорпишка в спину нам не вдарил. Вы что, Тимофей Иваныч?!

— Добро, добро, — подтвердил Пугачев, — сия военная тактика завсегда может приключиться. Мы пойдем, а он, немчура, и саданет нам в зад.

— Нечем ему будет садануть-то, ваше величество, — хмуро сказал Падуров.

Споры обострились. Горбоносый атаман Овчинников, покручивая кудрявую, как овечья шерсть, бороду, крикливо говорил:

— Мы, братцы казаки, в случае лихо приспеется нам, можем от Оренбурга-то откатиться, хвосты в зубы да и наутек — либо в Золотую Мечеть, либо в Персию, либо в Туретчину, куда и сам батюшка звал нас. А ежели под Казанью захряснем, ну уж не прогневайся, уж оттуда, чтоб утечь, таких не будет способов. Окромя того, Оренбург давит да душит нас, прямо за горло берет. В первую голову боем его взять треба. Без Оренбурга нам не быть!

— Ну, а ты как думаешь, Максим Григорьич? — спросил Пугачев умного Шигаева.

Тот поднялся, высокий, сутулый, с надвое расчесанной темно-русой бородой, и, покашливая, тенористо заговорил:

— Что ж, ваше величество... Нам на Москву начхать, да и на Питер начхать! Да, может, нам и средствиев никаких не хватит на Москву-то поход чинить. А нам, всем казакам вкупе, желательно бы свое казачье царство иметь, с казацкими свычаями древними, с вольной волей казацкой, и чтобы столицей нашей был вольный город Оренбург. Вот как, ваше величество, старики наши и все казачество желало бы. Да ведь и сам ты, батюшка, пленных солдат в казаки писать повелеваешь. Да и в армии своей ты не регулярство, а казацкое войсковое строение заводишь, согласуемо обычаями древним. Об чем еще деды наши при Степане Тимофеиче Разине мечты имели!

— Не толико ваш край, а и всю Россию я чаю в казаки поверстать, — сказал Пугачев.

— А уж это как придется, — боднув головой, не утерпел съязвить сухощекий, плешивый Митька Лысов. Вон и Разин Степан оное мечтание держал, а что сталось?

Пугачев с неприязнью покосился на него.

Падуров крутил и покусывал свои молодецкие усы, затем сказал в сторону Шигаева:

— Врага нужно поражать в сердце, Максим Григорьич. А твой Оренбург — ноги.

— Нет, не ноги, Тимофей Иваныч, нет, не ноги, — обидчиво ответил Шигаев и покашлял. — Петербург с Москвой есть голова, а Оренбург — сердце. Ведь за Оренбургом-то вся Сибирь лежит...

— Оренбург погоды не делает, да и сделать николи не сможет. Оренбург окраинская сторона, и не в Оренбурге суть, — с дрожью в голосе высказывал Падуров.

— Обидно слышать это от тебя, Тимофей Иваныч, — заговорили вокруг с упреком. — Ведь ты сам казачьего роду-племени, а балакаешь, аки москаль какой.

Стало тихо. На дремавшего Чику напала икота. Он выпил ковш воды и смочил голову.

— Ну, а ты, стар человек, как полагаешь? — нарушив молчание, спросил Пугачев есаула Андрея Витошнова.

Скуластый сухой старик с седоватой бородой, посматривая исподлобья на Пугачева, робко ответил:

— Куда поведете, батюшка, верное воинство свое, туда и мой конь побежит.

Все бывшие в свите стали упрашивать государя принять путь к Оренбургу.

Пугачев с ответом замешкался.

Доводы Падурова были более понятны и близки его горячему сердцу, чем упрямое желание приближенных. Однако и речи Овчинникова о том, что в случае неудачи можно от Оренбурга в Туретчину и в Персию податься, тоже казались Пугачеву резонными. Но главное — у него не было охоты вступать в раздор с большинством. Он сказал:

— Немедля идти под Казань было бы куда складнее, господа атаманы. Ну, ежели ваше общее намеренье Оренбургу осаду со штурмом учинить, я, великий государь, супротивничать не стану вам.

Свита поклонилась государю. Подвыпивший Чика встал, ударил шапкой о ладонь и с пьяной горячностью сказал:

— Ваше величество, отдели мне сколько ни то войска. Я один на Казань пойду!

— Иди-ка ты, Чика, не на Казань, а на сеновал... Проспись, — со строгостью посмотрев на лупоглазого цыгана Чику, сказал совсем не строго Пугачев.

Пугачевцы прожили в Татищевой трое суток. Проводили время весело, в гульбе. Забрав лучшие по всей яицкой линии пушки, амуницию, провиант, вино, соль, деньги, они двинулись к Чернореченской крепости.

Комендант крепости Краузе загодя скрылся в Оренбург, а крепость встретила Пугачева с честью.

На роздыхе явилась к Пугачеву дворовая девушка капитана Нечаева, взятого в плен в Татищевой. Ей было лет под тридцать. Высокая, ядреная, чернобровая — кровь с молоком, — она кувырнулась Пугачеву в ноги и завыла. Пугачев приказал ей подняться, спросил, как звать ее и что ей надо? Она встала, сказала, что зовут ее Ненилой и что ее шибко тиранствовал барин офицер Нечаев. Сказав так, она снова кувырнулась в ноги. Пугачев спросил:

— Как же ты, этакая крепкая да гладкая, барину-то поддалась?

— Да ведь я-то гладка, а он, пес, того глаже... Изгалялся всяко, плетьми стегал.

Пугачев приказал разыскать капитана Нечаева и вздернуть. Ненила в третий раз кувырнулась Пугачеву в ноги:

— Спасибо, надежа-государь, заступничек наш... Уж не оставь меня рабу.

— Куда же мне тебя приделить-то? — в раздумье промолвил Пугачев. — Погодь, погодь... А смыслишь ли ты, Ненилушка, щи да кашу варить, ну там еще разные царские блюда, вроде кукли-цукли всякие, меринанцы...

Ненила утерла широкие губы, весело сказала:

— Кашу да щи завсегда сварю... Я, чуешь, управная.

— Так будь же моей стряпухой, потрафляй мне.

Ненила еще раз повалилась Пугачеву в ноги.

Обращаясь к старику Почиталину, которому были вручены ключи от склада, Пугачев сказал:

— Слышь, Яков Митрич! Приодень возьми девку, сарафанишко какой ни то дай поцветистей да ленточек, бабы это любят, да отведи, слышь, в палатку мою. Пущай она мне да заодно и барыньке Харловой услужает.

2

До Оренбурга оставалось всего около тридцати верст. Если б Пугачев не провел зря четверо суток в Татищевой да в Чернореченской, он легко мог бы овладеть не готовым еще к обороне Оренбургом. Однако использовать столь удобный случай пугачевцы прозевали.

Известие, что Татищева крепость пала, привело Рейнсдорпа в испуг. Сильная крепость, надежный оплот Оренбурга, в руках разбойников! Нет, это нечто невероятное... «О, какой катастрофа! Этот Вильгельмьян Пугашов вовсе не разбойник, он во много разов лютее разбойника, он со свой сброд коварна шволочь», — по-русски думал он, бегая вдоль кабинета и нервно кусая сухие губы.

Еще 24 сентября Рейнсдорп трем губернаторам — казанскому, сибирскому и астраханскому — отправил бумаги о появлении Пугачева и об угрожающей всему краю опасности. А 28 сентября, получив сведения о трагической судьбе Татищевой крепости, экстренно собрал военное совещание. Присутствовали: обер-комендант генерал Валленштерн, войсковой атаман Могутов, действительный статский советник Старов-Милюков (бывший полковник артиллерии), чиновники Мясоедов да Тимашев и директор таможни Обухов — люди важные, откормленные, самонадеянные.

Рейнсдорп задвигал рыжими бровями, придал лицу выражение воинственности и начал:

— Господа! Этот, шорт его возьми, касак Пугашов со своя шайка угрожает Оренбургу. И брать его за простой разбойник не есть возможно. Он, шорт его возьми, опасный коварный враг. Это-это так и есть, прошу верить мне, старого вояке. Ну-с... Будем подсчитать, с богом помолясь, наши силы.

Развернули ведомости, сводки. Оказалось, вся Оренбургская губерния охраняется тремя легкими полевыми командами — в них всего 1230 человек — да несколькими гарнизонными батальонами и местным казачьим населением. Эти ничтожные воинские части разбросаны по необъятной территории, и, при сложившихся обстоятельствах, подтянуть их в срок к городу было почти невозможно. Собственно же защитников Оренбурга числилось всего 2900 человек, из них регулярных войск не более 174 человек, да гарнизонных солдат (большинство престарелых и калек) 1314 душ. Остальные — казаки, инвалиды, обыватели и еще 350 татар, на верность коих было опасно положиться.

Решили, что со столь малыми силами нечего и пытаться вступать с мятежниками в открытый бой, а дай бог как-нибудь отсиживаться в крепости, пока не придет выручка извне.

О количестве мятежников сведений у Рейнсдорпа не было. Однако предположительно говорили, что Пугачев располагает по крайней мере тремя тысячами конников и многими пушками. А главная беда в том, что силы злодея все возрастают. Так, было оглашено донесение, что пятьсот башкирцев, высланных из Оренбурга в помощь Татищевой крепости, подобно отряду сотника Падурова, целиком передались мятежникам.

— Вот вам! — воскликнул Рейнсдорп и снова, и снова тянулся к табакерке. Кончик белого носа его от частых понюшек стал коричневым, покрытые веснушками щеки раскраснелись.

Постановили тотчас отправить приказ начальнику Верхне-Озерной дистанции, бригадиру Корфу, чтоб гарнизон и орудия как Пречистенской крепости, так и уцелевших от мятежной заразы форпостов немедля были направлены в Оренбург.

Вторым пунктом постановили: все мосты через Сакмару разломать, комяги и лодки сжечь, дабы неприятель употребить их для себя не мог. Далее было постановлено привести артиллерию в исправное состояние, подчинив ее Старову-Милюкову; разночинцам, имеющим ружья, назначить места для обороны крепости, а безоружных определить для тушения пожаров; при сем «дать обер-коменданту строгий приказ, чтобы никто из тех мест, где кто назначен, отнюдь не отлучались, хотя бы и пожар собственного дома увидели!»

Совещались без перерыва с утра до вечера, съели тут же за столом два больших пирога с осетриной, много выпили квасу и воды с вареньем. В канцелярии от табачного дыма сизо, окна закрыты наглухо — губернатор боится простуды. Для очистки воздуха кривой казак затопил печь камышовыми дудками. Губернаторша дважды присылала мужу микстуру от геморроя и подагрические капли. Лекарства подавал на серебряном подносе бравый лакей из польских конфедератов, в галунах и свежих перчатках.

С башенки над зданием гауптвахты раздался мелодичный бой курантов, пробило восемь часов. Все утомились, стали впадать в легкое обалдение; губернатор, а за ним и другие, прикрываясь ладонями, сладко позевывали.

Но вот все ожило. За окнами послышались многие голоса, топот, пофыркивание и ржанье коней. Все бросились к окнам. Через площадь двигалась в беспорядке конная небольшая толпа сеитовских татар, два дня тому назад посланных из Оренбурга в количестве трехсот человек на помощь Татищевой. Из лачуг, домов, домишек выбегали жители, с любопытством расспрашивали возвратившихся, что, как и почему вернулись.

— Кудой дела! — кричали с коней гололобые татары, — кудой дела! Татищева горит мало-мало, начальство секим-башка, Чернореченский крепость забирал сапсем... Ой, бульно кудой дела...

— Чернореченская сдалась, что ли?

— Сапсем сдалась!..

— А чего мало вас? — не отставали жители. — Злодей, что ли, перебил?

— Пошто перебил... Мало-мало наша сеитовцы ихний толпа побежаль... Сэ равно ветер — жжих! — и нету... Сто, да ешо полста... э... Яман-дело!

Начальство, прильнув к окнам и чуть приоткрыв рамы, в угрюмом молчании прислушивалось к говору улицы.

— Фу-у... Слыхали? Вот вам... Каша заваривается не на шутку, — отдуваясь, проговорил хриплым басом тучный директор пограничной таможни Обухов. — А где же его высокопревосходительство? Где Иван Андреич?

Губернатора в канцелярии не было. Сторожа зажигали в шандалах свечи.

Меж тем Иван Андреич Рейнсдорп, как только услыхал о падении Чернореченской крепости, незаметно и с великой поспешностью вымахнул из канцелярии и через остекленный переход, соединяющий присутственные места с апартаментами, чуть не вприпрыжку побежал к себе в покои.

Покинутые губернатором начальствующие лица, водившие между собой крепкую дружбу, принялись взволнованно из угла в угол вышагивать. То закинув руки за спину, то с жаром жестикулируя, они стали костить губернатора, обмениваясь сначала негромкими отрывочными фразами, перешедшими затем в горячие, полные желчи откровенные высказывания. Да как же, помилуйте! Творится нечто необычное. Горсть яицких казачишек-бунтарей передалась разбойнику. Вот тут-то сразу и нужно было раздавить этот ничтожненький бунтишко. А что сделал губернатор? Вместо энергичных действий он задавал пиры, похваляясь своим военным гением. Ха! Гений... Геморроидальная шишка, плясун, бабник. Загородные дворцы себе строит на казенный кошт, рабов закабалил... Острожник Емельян Пугачев больше месяца в его губернии шатается, а он и сном-духом не ведал об этом. Вот теперь дождался гостя, теперь узнал! Поди-ка сунься! И вы заметили, господа, что Рейнсдорп перестал Пугачева разбойником ругать, а величает: «неприятель»? И воистину, какой же разбойник, ежели крепости ему сдаются, башкирцы с татарами бегут к нему, даже Падуров, уж на что был надежный человек — депутат, сотник, человек толковый, книжный, — и тот не постыдился передаться самозванцу. Да, господа, враг у ворот, а мы к его встрече не готовы. А кто в сем повинен? Иван Андреич Рейнсдорп.

— Его высокопревосходительство просит вас, господа, проследовать в его опочивальню, — звонко прокричал с порога адъютант.

Губернатор принял их, лежа в кровати. На голове белый колпак с розовой кисточкой, на курносом лице болезненная мина. Начальствующие подобный прием справедливо считали для себя оскорбительным; они друг с другом переглядывались, пожимали плечами. Тучный Обухов сердито пыхтел, намереваясь тотчас же удалиться.

— Извиняйт, господа, — слабым голосом проговорил губернатор. — Маленечко... как это, как это... занедужился, эскулап уложиль немного в постель. Садитесь, господа. (Все сели, хмурые, обозленные.) Итак, господа, мне только что доложил сотник сеитовских татар Мустафа-нов, что неприятель занял Чернореченскую. О, какой несчастье!

— А кто ж виноват, ваше высокопревосходительство? — шумно сопя, начал директор таможни Обухов. — Не наш ли штаб виноват, дав врагу время столь много усилиться?

— Ви, любезный Митри Павлич, хотите сказать — винофат губернатор Рейнсдорп? — Опершись о стол волосатыми кулаками, губернатор быстро приподнялся. — Да, может быть... Но мой поступка критиковать никто не имеет права, кроме... кроме ее величества, государыни императрисс...

— А равным образом и Военной коллегии во главе с графом Захаром Григорьичем Чернышевым, — колко сказал оберкомендант генерал Валленштерн, зная неприязненное отношение к Рейнсдорпу графа Чернышева.

— Шо, шо? — завертел головой оскорбленный губернатор. — О, мы с граф Чернышеф старинный друзья, чтоб не сказать боле... Итак, господа, враг у ворот...

— У гнилых ворот, ваше высокопревосходительство, — добавил неожиданно и резко Обухов. — Крепость как следует принять врага не готова...

— Шо? — Глаза губернатора стали злыми, он сорвал с головы колпак и бросил его в ноги. — Итак, враг у ворот. Но ви не трусьте, ви держите большой надежда на мой предостаточный военный опыт. В мой голова двадцать прожект, самых очшень хитрых. Я его, сукин кот, ату-ату! Чрез двух недель эта самая царь Петр Федорыч, шорт его возьми, будет на цепочка приведен сюда, и мы на площадь при весь народ отрубим его дерзкий голофф... — Лицо губернатора раскраснелось от внутреннего возбуждения и резких воинственных жестов руками. Он устало выдохнул воздух и снова прилег. Рыжие, с сильной проседью, завитушки волос свисли на выпуклый лоб его.

Едва сдерживая едкие улыбки и только краем уха вслушиваясь в болтовню губернатора, начальствующие лица с немалым любопытством осматривали богатое убранство спальни. Стены обиты светло-розовым персидским шелком, резная, под слоновую кость, искусной работы мебель, над кроватью пышный балдахин, увенчанный золоченым толстощеким купидоном. Венецианское зеркало, севрские умывальные приборы. Под расписным потолком два хрустальных, французской работы, фонаря. Драгоценные персидские ковры на полу. Всюду расточительная роскошь, великолепие.

«Казна-матушка все стерпит», — думали начальствующие лица — иные с болью и тревогой в сердце, а кто и с плохо скрываемой завистью.

— Ждем ваших распоряжений, генерал, — сказал, подымаясь, плотный, пучеглазый Валленштерн.

— Извольте, господа, очшень мало отдохнуть, — сказал он, — и после сего приступить осмотр крепость, сами тщательный, сами аккуратный.

— Как? Ночью?

— Ночь! Ночь! С факелами. Время военный. Каждый минут очшень дорогой. И чтоб вся инженерская команд была с вами. Господин адъютант, распоряжайтесь через три часоф мне экипаж... Я сам приму распорядок осмотра.

3

Рейнсдорп страшился, что со столь малым числом защитников крепости ему будет трудно оборонять Оренбург от Пугачева. А Пугачев, как раз наоборот, считал, что с его слабыми силами нечего к Оренбургу и нос совать. Именно поэтому Емельян Иваныч охотно принял приглашение жителей татарского селения Каргалы не оставить своей царской милостью и навестить их. Вот и хорошо. Пожалуй, часть татар воссоединится с ним. А из Каргалы он махнет в Сакмарский городок, населенный яицкими казаками. Нет сомнения, что и те примут его руку. Вот тогда-то уж можно будет и Оренбургу приступ учинить.

— Нам, господа атаманы, силы свои скоплять надо. Сего ради умыслил я идти в Каргалу да в Сакмарский казачий городок.

Пугачевцы ехали то глинистой, то солончаковой степью с невысокими гривками и сыртами. Слева были видны в далеком мареве сизые отроги гор. День выдался солнечный, по-осеннему свежий. Суслики и тушканчики, покинув норы, грелись на солнце. Завидя шумную ватагу, они приподымались на задние лапки, с любопытством вытягивали мордочки навстречу всадникам, принюхивались и, лукаво засвистав, ныряли в норки. Эти певучие посвисты, похожие на веселую игру, сопровождали пугачевцев всю дорогу.

Вдруг Пугачев засуетился, закричал ехавшему с ним рядом старику Почиталину:

— Дай, дай скорей! — и сорвал с его плеча ружье.

Орел-стервятник, кружившийся над степью, враз сложил крылья и камнем пал на зазевавшегося суслика. Ударил смертельный выстрел. Видевшие это казаки радостно захохотали:

— Ой, надежа-государь!.. Вот это вдарил!.. По-царски!

Пугачев, возбужденно улыбаясь, передал ружье Почиталину. Чубастый горнист Ермилка уже волок за ноги большую, с доброго барана, птицу.

— Куда прикажешь, ваше величество, курочку-т? — зашлепал он толстыми губами и в простодушной улыбке растянул рот до ушей.

— Ощипли да покроши во щи... Видать, курица навариста, — развеселясь, засмеялся Пугачев.

Обласканный вниманьем государя, захлебнулся хохотком и казак Ермилка. Его узенькие глазки утонули в мясистых, нажеванных щеках. Облизываясь и пофыркивая, он с гордостью косился на молодых казаков: мол, смотрите, каков я, самого государя в смех вогнал. Глядя на государя и на Ермилку, ближние шеренги конников тоже улыбались: было всем приятно, что государь не гнушается пошутить с простым казаком.

Пугачев, прищурив правый глаз, покосился на фаэтон с Харловой, ее малолетним братишкой Колей и Ненилой. Фаэтон, сверкая на солнце лакировкой, двигался по гладкой луговине в стороне от дороги — там не так пыльно. Рядом с фаэтоном ехал на крупном коне полковник Падуров. Он пытался завести разговор с Харловой, но та молчала, понуро опустив голову. Измученные, покрасневшие от слез и бессонницы глаза ее были обведены темными тенями. Время от времени оборачиваясь в сторону чернобородого царя, Падуров издали кидал на него конфузливые, опасливые взгляды: а вдруг «батюшка» из пустяковой ревности вознегодует на него? В сердце Пугачева действительно вскипала временами не то что ревность, а нечто близкое к досаде супротив бабьего угодника Падурова, но он всякий раз подавлял это чувство. Да и стоит ли беспокоиться из-за этой неподатливой барыньки? Недотрога, плакса, капризница! «Я к ней с лаской, а она, знай, слезами умывается... Смотрю, смотрю, да и выгоню в три шеи. Чистоплюйка, черт...»

— Слышь, горнист! Ты покажи-ка эту курочку Лидии Федоровне да мальчонке ейной. Пущай подивятся.

— Федоровне? — переспросил Ермилка Пугачева. — До разу... — и, тряхнув чубом, тронул свою лошадку.

Пугачев видел, как Ермилка подъехал к экипажу, бросил орла в ноги женщинам и, то ударяя себя в грудь, то оборачиваясь и тыча в сторону Пугачева, с жаром что-то говорил.

Харлова резко отвернулась, сидевший против нее Коля потрогал орла ногой и с пренебрежением спросил Ер-милку:

— Кто, Пугач убил?

— Государь птицу подстрелил. Своеручно...

— Для тебя — государь, для меня — бродяга, — сказал Коля и глаза его сверкнули.

— Молчи, щенка кудой! — прохрипел татарин-возница и, круто обернувшись, замахнулся на мальчишку кнутом.

— Не смей! — крикнул вознице Падуров, а мальчонке крепко погрозил пальцем.

Харлова, тронув брата за колено, испуганно запричитала:

— Коленька, умоляю... Будь умница...

У мальчика задрожали веки, чуть покривился рот, он взглянул в побледневшее лицо сестры, всхлипнул и часто замигал, уставясь взором в бегущую под ногами пыльную дорогу. Затем внезапно схватил орла и резким движением выбросил его из фаэтона.

«Змееныш какой», — подумал Ермилка, хотел обругать его, да не посмел из-за Падурова. Но вот Падуров приподнял шапку, с чувством сказал: «Прощайте, Лидия Федоровна», — и бочком-бочком, стараясь незаметно миновать государя, отъехал к своей части оренбуржцев. Ермилка тоже было собрался поворотить коня. Окидывая простоватым взглядом унылую Харлову и краснощекую Ненилу, он решил, что дородная девушка хотя и перестарок, а много краше барыньки, да и характер у Ненилы куда лучше.

Первого октября, в полдень, каргалинские татары торжественно встречали государя.

Каргала1 стояла в стороне от тракта, в двадцати двух верстах от Оренбурга. Населявшие ее татары были зажиточны, они занимались скотоводством, хлебопашеством и торговлей с хивинцами, бухарцами и прочими соседними азиатскими народами.

В Каргале было около трех тысяч жителей. Числом построек она мало уступала Оренбургу. Но постройки деревянные, глинобитные, каменных жилищ — наперечет. Избушки, домишки понатырканы, как бог на душу положит. Улочки узкие, кривые, грязные. Сотни псов.

На торговой площади возле мечети разостланы по луговине дорогие ковры, поставлен резной дубовый стул. К подъехавшему государю приблизились два татарина, подхватили его под руки. Вся же толпа татар, сняв шапки, пала ниц, уткнув лбы в землю. Вдали маячили празднично одетые женщины, они не смели приблизиться к священному государеву месту.

— Встаньте, детушки, — сказал Пугачев, садясь на стул. — Где у вас люди-то хорошие да почтенные?

— Ой, бачка-осударь, все в Оренбург забраны. Валла-билла!.. — ответили татары и стали подходить к целованию государевой руки. Видный старик в чалме и в круглых серебряных очках, прикладывая правую ладонь то к лбу, то к сердцу, вступил с Пугачевым в разговор. Зажиточный, бывалый, он езживал в Казань, в Москву и в Мекку на поклонение гробу Мухамета, говорил по-русски чисто.

— Весь Сеитовский татар с Оренбургу к тебе, бачка-осударь, убежит, — сказал старик. — Да и отсель бульно много наших правоверных за тобой собирается. Бульно много.

Вслушиваясь в певучий голос старика, Пугачев подумал: ежели татары так охотно собираются идти к нему, то, пожалуй, еще охотней пойдут под его знамена столь богатые конной силой башкирцы. Он повернул голову и негромко сказал стоявшему на почетном карауле, с обнаженной саблей, полковнику Падурову:

— Сменись, мой друг, с кем ни то, да возьми с собой Ваню Почиталина, да еще Николаева. Да где-нибудь в избе спроворьте-ка высочайший манифест ко всем башкирцам. Чтобы всем им было ведомо, и пускай всякий без сумнительства и промедления ко мне спешит с конем, а того лучше о-двуконь.

4

Три пугачевца и четвертый юный татарин Али, ознакомленный в казанском медресе с мудростью ислама, с жаром стали составлять воззвание к башкирскому народу. Они сидели в просторной и светлой избе родителей Али. Сначала дело шло туго, но вот мать Али и его сестра, красавица Фатьма, поставили на стол два жбана с крепким кумысом и деревянные крашеные чашки в виде тюбетеек. Отец Али имел двадцать кобылиц, мать славилась уменьем готовить волшебный степной напиток.

Фатьма была одета в яркий халат, перехваченный по тонкой талии золотистой шелковой, с кистями, шалью, на открытой точеной шее ожерелье из золотых и серебряных монет — русских, персидских, турецких. Матовое, с легким румянцем, лицо ее оживлялось сиянием черных глаз. Игривая и сильная, как степная кобылица, она сразу ошеломила влюбчивого Падурова. И все давнишние и недавние его сердечные уколы и царапины в момент иссякли. Померк в его сознании и печальный облик страдающей Лидии Харловой. Черт возьми, черт возьми!.. погиб, опять погиб Падуров...

Мать увела девушку. Падуров снова потянулся к кумысу. Стало шумно. Обсуждалась каждая фраза манифеста, строки все больше и больше словесно расцветали и кудрявились:

«Я во свете всему войску и народам утвержденный великий государь, явившийся из тайного места, прощающий народ, делатель благодеяний, сладкоязычный, милостивый, мягкосердечный российский царь император Петр Федорович, во всем свете вольный во усердии, чист и разного звания народов содержатель».

«...За нужное нашел я желающим меня показать и, для отворения милостивой моей двери, послать нарочного к башкирской области старшинам, деревенским старикам, малым и большим. Заблудшие и изнуренные, в печали находящиеся, услыша мое имя, ко мне идите... Мне, вольному вашему государю, служа, душ ваших не жалейте, против моего неприятеля проливать кровь, когда прикажется быть готовым, то изготовьтесь».

«...Слушайте! Когда на сию мою службу пойдете, так и я вас помилую. Ныне я вас жалую даже до последка землями, лесами, жительством, травами, реками, рыбами и хлебом. Как вы желаете, всем вас пожаловал по жизнь вашу, и пребывайте так, как степные звери, в благодеяниях и продерзостях, а я даю волю вам, детям вашим и внучатам вечно».

«...А что точно ваш государь сам идет, то с усердием осмотрения моего светлого лица встречу выезжайте».

«...Кто же, на приказания боярские в скором времени положась, мне изменит, то таковые милости от меня не просите и ко гневу моему прямо не идите»2.

Вдруг с улицы послышались быстро приближающиеся крики: то ли «ура», то ли «алла» кричал народ.

— Государь к нам едет, — сказал Али. — Мы обедом станем его потчевать.

— Где, здесь? — с изумлением сказал Падуров.

— Тут кудой, теснота, — сказал Али. — Рядом наш большой дом... Там.

Они все поспешно вышли на улицу.

Возле двухэтажного соседнего дома Пугачев остановился: Али держал царского коня под уздцы, а его отец — старик в чалме, с очками на носу — и еще другой татарин почтительно подхватили государя под руки.

Приподняв занавеску, из-за оконного косяка скрытно пялилась на государя Фатьма. Падуров поклонился Пугачеву и, сказав: «Готово, ваше величество», — подал ему вложенную в конверт бумагу.

Взошли наверх. Женщины, слегка прикрывая длинными рукавами свои лица, кувырнулись государю в ноги. Усталый Пугачев протянул им для целования руку. Он не обратил на Фатьму ни малейшего внимания. Пройдя в маленькую комнату об одном окне, Пугачев сел к окну (под его ноги чьей-то волшебной рукой подсунулся коврик) и велел секретарю, Ване Почиталину, зачесть написанное.

— Вот встань-ка рядом со мной, чтоб мне видать было.

Секретарь принялся за чтение. Голос у него выразительный, звонкий. Пугачев, перегнувшись, неотрывно следил за строчками, по которым бежал взор секретаря.

— А ну, еще перечти, да не борзясь, а с толком...

Продолжая с напряжением следить за строчками и за глазами секретаря, Пугачев, казалось, старался запомнить каждое произнесенное Почиталиным слово. Затем он взял указ в руки, наморщил лоб и, шевеля губами, сделал вид, что внимательно читает.

— Эх ты! Врачки какие... Падуров, гляди сюды, — сказал он. Падуров стал сзади Пугачева и, перегнувшись через его плечо, заглядывал в те строки, на кои «батюшка» указывал толстым пальцем. — Вот тута, видишь, сказано: «...услыша мое имя, ко мне идите», а подобает сказать: «идите, мол, конны, а того лучше о-двуконь». Я ж, Тимофей Иваныч, о сем упреждал тебя... Забыл?

— Запамятовал, ваше величество.

— Вдругорядь будь памятливей, взыск чинить учну. А вот, гляди, в этом месте сказано: «Ныне я вас жалую даже до последка землями, лесами» и прочим, прочим — добавить предлежит, «а такожде денежным жалованьем, свинцом и порохом».

Пугачев указывал строки совершенно точно и читал написанное правильно. Падуров с удовлетворением подумал: «А ведь «батюшка» грамоте-то неплохо знает». На самом же деле из выкрутасистого, с завитушками, почерка своего секретаря Пугачев не мог разобрать как следует ни единого слова. Да он и не пытался это сделать: этакую писарскую кудрявицу и доброму-то книжнику надо пообедавши читать.

— Немедля прикажи, Тимофей Иваныч, Идыркею перетолмачить на башкирскую стать.

— Слушаю, ваше величество! — ответил Падуров. — Сделаю вставки, что усмотреть изволили, да кой-какие ошибочки письменные я заметил... Исправить подлежит.

— Сойдет и так, — возразил Пугачев и почесал в затылке. — Лишь бы явственно было да мысли подходящие... Давилин! — обратился он к дежурному, — а ты, друг мой, коль скоро бумагу перебелят, немедля отправь ее сей же день в Башкирию. А в кое место гонцу скакать, наш хозяин-бабай укажет тебе.

Сержант Николаев чувствовал себя в этот день отвратительно. С душевным смятением он думал о своей милой Даше. Как-то она там, жива ли, здорова ли, думает ли о нем хоть изредка? Да! Пусть сержант Николаев успокоится: Даша о нем помнит.

Сегодня первое октября, большой праздник — Покров. Сержант вспоминает, как в этот день он хаживал к обедне, как из церкви провожал Дашеньку до дому. То-то было хорошо: погода свежая, трава седая от инея, спелой рябины на ветках — красным-красно.

Сегодня Покров. Дашенька действительно ходила с приемной матерью в церковь. Все так же ярко светит остывающее солнце, все так же спелой рябины на ветках красным-красно, только нет милого, некому проводить Дашеньку до дому.

И вот, по случаю праздника, под вечерок приходит в гости к Дашеньке тайная подруга ее Устинья Кузнецова. Капитанша сердится на Дашеньку: невместно, мол, дочке коменданта водиться с простой казачьей девкой. Но Дашенька любит Устинью за ее верный характер, за девью красоту, за печальные песни.

Устя помолилась на образ с горящей лампадкой, сняла с головы шелковый полушалок и, поцеловав Дашеньку в губы, сказала:

— А ведь я твоего суженого видела, Митрия Павлыча...

— Уж не во сне ли?

— Пошто во сне... Въяве видела, вот как тебя.

Дашенька всплеснула руками:

— Ну сказывай, сказывай, скорей, где, когда?

Девушки сели возле предзеркального столика. Устинья, пощелкивая орехи, стала не спеша рассказывать, как она недавно гостила у тетки в Илецком городке и как в это самое время городок передался без боя толпе мятежников.

— Вот тут-то, в толпе-то этой, я и усмотрела сержантика-то твоего...

— Ой, да очнись, Устинья! Что ты, в какой толпе?

— Да в той самой, вот в какой... Худой да длинный, а волосы-то по-казачьи острижены, косу-то ему обкорнали, и одет-то он по-казачьи, не вдруг признаешь...

— Господи, да как же он попал-то? — заметалась, всполошилась Даша. — Да говорила ли ты с ним?

— А и не подумала говорить. Он рыло отворотил от меня — да ходу! Должно, чует, что совесть не чиста.

Дашенька вынула из-за пояса носовой платок, собираясь заплакать. Устинья, спохватившись, затараторила:

— Да ты, подружка, не тужи... Он и сам, поди, не рад... Я все узнала. Он в полон попал. Казаки ладили повесить его, да сам батюшка помиловал. Вот он и остался служить ему, батюшке-т, в петлю-то не больно сладко лезть, до кого хошь доведись... Да мы твоего дружка выручим, подруженька, не горюй, ягодка моя... Вызволим!

Даша заплакала. Устинья опустилась возле нее на колени, обвила ее за шею сильными руками.

— Ой, Митенька, Митенька, — заливалась слезами Даша. — Ну кто, кто его станет выручать?

— Да мы с тобой, вот кто... Я батюшке песни пела да плясала, — батюшка мне пять рубликов пожаловал. Вот и поедем к нему. Уж я батюшку-т упрошу, укланяю.

— Какой это батюшка, что за батюшка такой? — насторожилась Даша, перестала плакать и осторожно сняла со своих похолодевших плеч теплые руки Устиньи.

Казачка поднялась с полу и, придвинув стул, села колени в колени с Дашей.

— Слушай, — зашептала она, озираясь на дверь. — Батюшка — доподлинный царь-государь... Вот кто батюшка.

— Это душегубец-то? Побойся ты, Устинья, бога! — воскликнула Даша, губы ее задергались.

— Да не шуми ты! — сдвинув брови, загрозилась Устинья. — Неровен час, полковник Симонов нагрянет, папаша нареченный твой. — И снова зашептала: — Только ты, подруженька, молчок, никому не брякай. А я тебе вот что... Сам Иван Александрыч Творогов его за государя признал, а уж он казак умнющий да богатый.

— Стало, он умен, твой Творогов, а все достальные дураки — и папенька, и Крылов, и губернатор... Вот какое, девка, у тебя понятие... Да ты с ума сошла, чего ли? Разбойника, душегуба за царя принять! Да истинный-то Петр Федорыч одиннадцать лет тому назад умер. Про это и в книгах пропечатано. Что же он, из могилы, что ли, встал?

— Откуда мне знать, — с сердцем проговорила Устинья. — В народе говорят — похоронили подставного, а до-подлинный-то государь в сокрытие ушел.

— Эх ты, дура-дура! — потряхивая головой, укоризненно сказала Даша.

Устинья встала, накинула на голову полушалок, проговорила охрипшим от возбуждения голосом:

— Да мне что? Плевала я! Не мой суженый. Ну и сиди... Прощай!..

Примечания

1. Она же Сейтовская слобода. — В.Ш.

2. Обращение к башкирскому народу, датированное 1 октября 1773 года, приводится здесь в сокращении. — В.Ш.