Вернуться к В.Я. Шишков. Емельян Пугачев: Историческое повествование

Глава II. Саранск. Трапеза в монастыре. Среди дворян смятение

1

Пугачев пробыл в Алатыре двое суток. Это был первый отдых на правом берегу Волги. Из множества прибывших на государеву службу крестьян он взял только конных, а пешим объявил:

— Детушки, я походом тороплюсь! Не угнаться вам за конниками-то моими. Уж вы, как ни то, расходитесь по лесам да по оврагам, а как встренутся катерининские отряды, крушите их. А дворян да помещиков ловите и доставляйте ко мне на судбище.

Пешие, не принятые в армию, разбивались на партизанские партии, выбирали себе вожаков, растекались по окрестностям, разоряли помещичьи гнезда, а зачастую и вступали в схватку с правительственными отрядами, давая тем самым возможность Пугачеву более спокойно продвигаться к югу.

Пред отъездом из Алатыря у Емельяна Иваныча произошла в его палатке передряга с атаманами. Переобуваясь в путь, он спросил Перфильева:

— Выполнено ли касаемо пожилой дворянки, кою я помиловал? Отпущена ли?

Переглянувшись с товарищами, Перфильев молвил:

— Отпущена, ваше величество... Как приказал ты, так и сделано.

Горбоносый, долговязый Овчинников, покручивая кудрявую, как овечья шерсть, бороду, вздохнув, сказал:

— Казаки закололи барыню в дороге, Петр Федорыч.

После разгрома под Татищевой, после трех неудачных сражений под Казанью, Овчинников с Чумаковым перестали титуловать своего повелителя «величеством», а называли его попросту Петр Федорыч, как в былое время называл Пугачева близкий друг его Максим Григорьев Шигаев.

Пугачев отбросил снятый с ноги сапог и, ни на кого не глядя, крикнул:

— Как это так — закололи? По чьему приказу?

— По своему хотенью, батюшка, — нахмурившись, ответил Овчинников.

— Не вместно, Петр Федорыч, — встрял в разговор большебородый Чумаков, — не вместно, мол, народу да казачеству с дворянами возюкаться. Вот и прикончили барыньку.

— Так-то приказ мой выполняется? — гаркнул раздраженно Пугачев. — Значит, дисциплинку-то побоку?.. Этак вы всю армию развалите!

— Да ты, батюшка, не гайкай... Слава богу, слышим, — прыгающим голосом проговорил бровастый, испитой, со втянутыми щеками Федульев, татарского склада глаза у него острые, злые, с огоньком.

Пугачев сдвинул брови, запыхтел. Чумаков, потряхивая бородой, сказал крикливо:

— Мы не хотим на свете жить, чтоб ты наших злодеев, кои нас разоряли, с собой возил да привечал...

— Истинная правда! А нет, так мы тебе и служить не будем! — выкрикнул Федульев и закашлялся.

Стало тихо. Атаманы почувствовали себя возле Пугачева, как возле бочки с порохом.

— Благодарствую, — сказал Пугачев с горечью, меж его бровей врубилась складка, глаза горели. — Кто же это не хочет мне служить? Уж не ты ли, Чумаков? Не ты ли, Федульев? Может, ты, Творогов? Ну, так знайте. Ежели я только перстом на вас народу покажу, народ вас, согрубителей, в клочья разорвет, в землю втопчет! — Пугачев вскочил, опрокинул стол со всем, что на нем стояло, и, потряхивая кулаками, завопил: — Геть из моей палатки! Чтобы и духу вашего здеся не было...

Чумаков с Федульевым опрометью — к выходу. Пугачев с ненавистью глядел им вслед.

— Заспокойся, Петр Федорыч, плюнь, — примиряюще сказал Овчинников.

— Это они по глупству, не подумавши, — добавил Перфильев.

— Да ведь, поди, не в первый раз они этак.

Перфильев подал Пугачеву сапог и с усердием начал помогать ему обуваться, как при самом первом свидании с ним там, в Берде. «Этот верный», — подумал про него Емельян Иваныч и стал утихать. Раздувая усы, брюзжал: «Волю какую забрали... Служить, вишь, не станут. А кому служить-то? Неразумные... Ну, идите и вы на покой. Иди, Андрей Афанасьич, и ты, Перфиша. За службу народную спасибо вам».

Дух Пугачева сугубо помрачался. Над ним все еще висли непроносной тучей воспоминания о битве под Татищевой, его мучал не решенный им самим вопрос — куда идти: на юг ли, на Москву ли... И самое важное — это начавшаяся между ним и его близкими грызня. Он чувствовал, что и атаманами обуревает немалое раздумье, что вряд ли они верят уже в успех дела, что и пред ними один выбор: либо плаха с топором, либо бегство из армии, пока не поздно. И Емельян Иваныч не удивится, ежели узнает, что Федульев или тот же Чумаков скрылись от него, как сделал это изменник и предатель Гришка Бородин. «А ты-то, Емельян, веришь ли в победу?» — «Верю!» — сам себе отвечал он. Силою духа он заковывал себя в панцирь своей веры в сирый народ, веры в судьбу свою, в счастливую звезду, в удачу! И так продолжал жить и действовать.

На пути к Саранску Пугачев провел бессонную ночь под кровом дубовой рощи. Снова и снова возникал перед ним вопрос: куда идти? Решительно и бесповоротно направиться ли ему на юг, или, пока еще не поздно, повернуть на запад, в сторону Москвы?

Ночь была теплая, лунная. Сияние луны играло на курчавых дубках, отражалось в бегучей воде небольшой речонки, что шла через рощу. Он шел вдоль берега. Лагерь давно спал. На том берегу, в низинке, догорал брошенный костер, блеклыми шапками стояли стога сена, пофыркивая, побрякивая боталами, паслись на отаве стреноженные лошади. И перепела кричали неугомонно.

Пугачев присел на пень и отдался думам. На Москву или на Дон? Эх, удалился он от Башкирии, башкирцы бросили его, и не стало у Пугачева могучей конницы. Урал с заводами тоже остался позади: вот и в пушках у Емельяна Иваныча Пугачева недостача, и в заводских умелых людях немалая нехватка. Да, паскудно, плохо... Однако, ежели пойти чрез Дубовку, чрез сердцевину волжского казачества на Дон, к родным донским казакам, будет у него и лихая конница и отборное боевое войско. Опричь того, в попутных городах — Саратове, Царицыне — можно завладеть изрядной артиллерией.

Стало быть, путь на юг даст ему конницу, даст боевую силу, пушки, порох, ядра. «Хорошо-то хорошо, только дюже путь далек», — раздумывает Емельян Иваныч.

Ну, а ежели на Москву свернуть? К первопрестольной-то ближе, и весь путь лежит чрез места, густо населенные крестьянами. А ведь это самое наиглавнейшее: все мужичье царство разом подымется и пойдет за ним, Пугачевым. Но тут припоминаются ему разговоры с быралым людом. На днях прибыли в армию три партии хозяйственных крестьян: одни от земли Московской, другие из Смоленщины, третьи из Тамбовского края, — и все в один голос: «В наших местах скрозь недород, царь-государь, засуха была, с голодухи народишко пропадать учнет». Да и весь пришлый люд в одну трубу трубит: «Ежели и всех бар изведем, все едино барских кормов едва ли до нового хлеба хватит». Вот тут поневоле призадумаешься: чем в походе многотысячную армию кормить? Не возропщет ли на государя сидящий в своих селениях мужик: «Мы и сами-то, мол, с хлеба на воду перебиваемся, а ты, мол, батюшка, сколько народу еще с собой приволочил»... Ну, да ведь с голодом как ни то управиться будет можно...

Вторым делом — на Москву тем обольстительно идти, что, толкуют, в дороге множество фабрик да заводов встретится, а на них дружные работные люди проживают... Одначе ежели умом раскинуть, не ахти какая выгода и в этом... Емельян Иваныч припоминает недавние разговоры с знатецами: с людьми торговыми, заводскими мастерами, а также с небогатыми дворянами, передавшимися Пугачеву — отставным поручиком Чевкиным и еще третьим каким-то, все они из Подмосковья1. И что же на поверку оказалось? Оказалось, что, действительно, на пути к Москве фабрик да заводов много, а толку-то в них мало, все они слабосильны, и работного люда на них — кот наплакал. У многих помещиков имеются фабрички суконные, ковровые, фарфоровые, с числом работников от полсотни до трехсот. Вот чугунолитейный завод в Темниковском уезде тульского купца Баташева, чугуна выплавляется там сто тысяч пудов в год, а работников на нем всего-навсего сто двадцать. Да, да, это тебе не уральские заводы, на коих по три, по пять тысяч человек. Вот это — сила! Там можно было вербовать по полтысячи с завода. А со здешних — ни пушек, ни людей, значит — их и с костей долой...

Третья загвоздка — Москва, по всем статьям, хорошо укреплена: уж ежели зазря полгода под Оренбургом кисли, так как же будет под Москвой?

А самое наиглавнейшее — с московской-то стороны движутся на Пугачева крупные воинские силы. Намедни был схвачен курьер князя Волконского с грамотой астраханскому губернатору; в бумаге значилось, что против «злодейской вольницы» двинуты пехотные, пришедшие из Турции полки, с конницей, с артиллерией, и что главнокомандующим назначен граф Панин... Ба! Знакомый генерал... Не приведи черт Емельяну Иванычу встречаться с ним!

Вот какова дорога на Москву... Близок локоть, да поди-ка укуси.

Пугачев, как рачительный хозяин, в глубоком раздумье сидел над весами собственной судьбы и бросал то на одну, то на другую чашу свои упования и свои сомнения. Да, как ни кинь — все клин. Стало быть, пока что на Москве надобно поставить крест! А там видно будет...

Значит — на Саратов, на Царицын, да Дубовку, но вольный Дон! У Пугачева и в мыслях не было рассматривать свой торопливый марш к Дону как бегство от грозных надвигавшихся событий. Нет, он считал путь на юг лишь продолжением борьбы в новых, нуждою предуказанных обстоятельствах.

Вы, детушки, не подумайте, что от страха пред царицыными войсками алибо от каверзы какой мы путь переломили... Сам бог и наши попечения о вас предуказывают тако делать.

Он подымет на берегах родного Дона всю казацкую громаду и уж потом, с новыми силами, двинется к сердцу империи... Такова была мечта Емельяна Пугачева. И как она обольщала большое, неспокойное его сердце, как ему огненно хотелось в нее верить!

На худой же конец, размышлял он, ежели вольное казачество не согласится поддержать его, то ему, Пугачеву, все же будет сподручнее скрыться с донских степей на Кубань, а то и дале куда... Там перезимовать, скопить силу и с весны поднять сызнова восстание.

2

Приближаясь к Саранску, Емельян Иваныч отправил в город Федора Чумакова с отрядом казаков и с указом воеводе и мирским людям. В указе между прочим писалось, что «ныне его императорское величество с победоносною армией шествовать изволит чрез Саранск для принятия всероссийского престола в царствующий град Москву». Посему повелевалось заготовить под артиллерию 12 пар лучших лошадей, а для казачьего войска — хлеба, съестных припасов, фуража, «дабы ни в чем недостатка воспоследовать не могло». Далее предлагалось учинить государю и армии «по должности пристойное встретение с надлежащею церемонией».

Не доезжая до города, Пугачев вступил в новую, только что из-под топора, деревню. Его встретила тысячная толпа крестьян. Впереди — Петр Сысоев и похудевший, согнувшийся, с усталыми глазами, Миша Маленький.

— Какая деревня? — спросил Пугачев.

— Оная деревня ныне зовется в твою честь — Царская, — ответили ближние крестьяне. — А называлась — Красноселье... Братцы! Вались на колени! Благодари осударя-благодетеля! — И вся толпа пала в прах, уткнулась лбами в землю.

— Встаньте, трудники! — взмахнул Пугачев рукою. — Кои здесь тутошние?

— Вот мы, батюшка, здешней деревни жители... В кучке стоим.

— Ну, так не меня благодарите, а вот эту громаду работную! Не было деревни, а вот она — она... Двух суток не прошло.

Пугачев решил остановиться здесь на краткий роздых. Он слез с коня и пошел осматривать постройки. Большинство изб было закончено. В некоторых из труб валил уже дым. «А ране-то по-черному топились», — пояснили мужики. Несколько хат подводилось под крыши, две-три только начинали строить. Возле них собралось плотников впятеро больше, чем надо. Таскали бревна, клали готовые венцы, выводили печи. Пильщики, пристроившись на высоких козлинах, в восемь пар пилили байдак и тес. «Эй, Миша, подмогни бревешко накатить!» Согнувшийся Миша тряс головой, отмахивался руками, показывал на больную поясницу.

— Надорвался, сердяга, на работе-то, — сказал государю Петр Сысоев. — Ну, да ничего, до свадьбы заживет... Бабы-то сомлели, глядя на этакого парнюгу.

— Ну, так ведь... Бабы на такую приваду, поди, как пчелы на липовый цвет летят, — проговорил Емельян Иваныч.

Он отказался идти в помещичий дом, а пошел наскоро «поснедать» в первую попавшуюся избу, шел, пробираясь со своими ближними среди кудрявых, пахнувших сосною стружек и опилок, как по пышному сугробу.

Меж тем отец Иван в сопровождении старика Пустобаева ходили из избы в избу с кратким молебствием. Поп кропил новые жилища «святой водой», которую вместе с кропилом таскала в особом медном сосуде девочка Акулька, подтягивая цыплячьим голоском слова незнакомых ей молитв. Отец Иван еще в Казани приобрел себе исправное облачение и некоторые церковные сосуды. Да и вообще, он начал следить за собой, стал благообразен. Теперь не только простой народ, но даже и некоторые державшиеся православия чопорные яицкие казаки не гнушались подходить к нему под благословение. С Ванькой Бурновым он разругался: тот как-то спьяну непочтительно отозвался о царе-батюшке, мол, «какой он царь, путаник он», — отец Иван сказал тогда ему: «Прощай, брат Ваня. Я никому о твоих речах паскудных не скажу, а жить с тобой не стану!» И после этой размолвки с бывшим другом поп прилепился к Пустобаеву.

За освящение жилищ бабы подавали отцу духовному яички, творог, лепешки, хлеб. Пустобаев это добро совал в мешок. В одной избе баба налила два стакана зелена вина, батя пить отказался, Пустобаев выпил и за себя и за священника. Прожевывая лепешку, он попросил еще налить. Акулька закричала на него: «Дедушка, окстись! Ведь ты молитвы поешь. Грех!» Пустобаев взглянул на девчонку хмуро, а бабе скомандовал: «Отставить».

Когда Пугачев вступил в новую избу, старуха со стариком и две молодайки упали батюшке в ноги.

— Встаньте, трудники, — сказал Пугачев. — Будет кувыркаться-то. Я не архирей...

— Ой, желанный! — поднимаясь, запричитали хозяева. — Кланяться-то мы горазды, а вот молвить не умеем.

— Ничего! Я сердцем чую слово ваше.

Стружками и щепами ярко топилась печь. Пахло сосной и мхом: из тесаных бревен желтоватыми, словно янтарными, слезами сочилась смола.

Гости сели за новый стол. Соседи натащили всякой снеди. Из барских погребов доставили целое беремя бутылок сладкого вина.

— Каково живете-то? — спросил Пугачев суетившихся хозяев.

— Ой, кормилец, — откликнулась старуха, утирая фартуком глаза, — живем голь-голью. Была коровушка с телушкой, да барин за провинку нашу отнял. И овец, окаянная сила, отнял: вишь, на барщину намеднись о празднике не вышли мы, да оброк уплатить в срок не из чего было... Была и лошадка, ну так на ней Семка наш в твое царское войско укатил. Вот так и живем — кол да перетырка.

— Наказан ли барин-то? — спросил Пугачев.

— Повешен, повешен он! — вскричали толпившиеся у двери старики и бабы. — Со всем приплодом его.

— А поп где ваш? Пошто он не встретил меня, государя своего?

— А поп в город сбежал, — заговорили возле двери. — А ваш военный священник, отец Иван, кажись, твоей милости двух казаков венчает на скорую руку. За них две наших дворовых девки возжелали.

— Вот уж это не гожа в нашем скором походе жениться, — недовольным голосом молвил Пугачев, и обратясь к Творогову: — Иван Александрыч, этих двух новых женок допусти, а чтоб впредь баб в армию не брать.

— Ладно, ваше величество. Будет, как сказал.

Прощаясь, батюшка подарил старухе две золотые монетки. Та бултыхнулась ему в ноги, заплакала, запричитала:

— Ой, ягодка боровая!.. Да ведь на эти деньги и коровку и лошадку с телегой можно купить.

Пугачев подъехал к Саранску 27 июля, в семь часов утра. На реке Инзаре он был торжественно встречен населением и духовенством с крестным ходом. Во главе духовенства стоял представительный с холеной черной бородой архимандрит Петровского монастыря Александр. Он был в полном облачении и в митре. Пугачев, еще издали заметив его «по шапке с каменьями, кабудь золотой», подъехал к нему, приложился к кресту и велел Дубровскому огласить манифест; затем под радостные крики горожан проследовал в собор, где во время ектении произносилось имя Петра Федорыча, Устиньи и наследника с супругой. На молебне участвовал и поп Иван в парчовой ризе. Мочальная борода его расчесана, волосы припомажены. Но вчера на двух свадьбах он перехватил сладкого господского вина, за молебствием переминался с ноги на ногу, его слегка покачивало.

Подарив духовенству тридцать рублей, Емельян Иваныч с ближними направился в дом вдовы бывшего воеводы, Авдотьи Петровны Каменицкой, на званый обед.

Атаман Перфильев в начале обеда отсутствовал: вместе с воеводским казначеем он принимал в канцелярии казенные считанные деньги. Их оказалось медною монетою 29 148 рублей. Они были погружены на тридцать пять подвод. Казначей сказал Перфильеву:

— Это что за деньги... А вот вы вдову Каменицкую хорошенько обыщите. У ней сто тысяч серебром да золотом схоронено где-то.

— Да верно ли говоришь, твое благородие? — спросил Перфильев.

— Об этом весь город знает. А я врать не буду, я старый человек. Муж-то ее покойный с живого-мертвого хабару тянул. Да еще к тому же спроворил казенный лес продать, а денежки в карман. А она ему во всем мирволила да помогала. Кого хошь, спроси.

Перфильев явился на обед хмурый. Щербатое, в оспинах, лицо его было сурово. Он подсел к Пугачеву и стал что-то нашептывать ему. Пугачев ожег хозяйку взором, а как кончился обед, сказал ей:

— Вот что, воеводиха! За то, что хорошо приняла нас, спасибо тебе царское. А вторым делом... ведомо мне, что у тебя сто тысяч денег где-то в земле закопано, так ты сдай оные деньги мне, законному государю своему.

Подвыпившая, раскрасневшаяся бой-баба во время речи Пугачева стала бледнеть, бледнеть, затем, едва поднявшись с кресла, визгливо закричала, ударяя себя в грудь:

— Нет у меня денег, нет, нет!.. Наврали на меня вороги мои.

Тут двинулся в горницу служивший у стола старый дворовый человек ее, одетый в холщовую ливрею, и, укорчиво потряхивая головой, сказал:

— Ах, барыня, барыня... Грех вам. Вся дворня знает, как ты с дворовым своим Куприяном-стариком закапывала деньги-то. Да та беда, Куприян-то о той же ночи в одночасье умер... Уж не отравила ли ты его?

Воеводиха затряслась, снова налилась вся кровью и, схватив нож, бросилась к слуге:

— Убью, каторжник! Убью, вор!!

Ее сзади поймал Перфильев:

— Сдавай деньги в царскую казну!..

Не владевшая собой, пьяная воеводиха, вырываясь от него, орала:

— Ах, вы, душегубы! Я их пою-кормлю, а они...

— Повесить! — раздувая ноздри, вскричал Пугачев.

Вдова тотчас была вздернута на собственных веревках.

Толпа местной бедноты притащила на суд «батюшки» своих обидчиков: магистратского подьячего Васильева и купца-сквалыгу Гурьева. Подьячего повесили, купца засекли плетьми.

А в это время некоторые пугачевские военачальники разъезжали по городским улицам, по «торгу» и по крепости, щедро швыряли в бежавшую за ними толпу медные деньги, на углах останавливались и громогласно взывали:

— Царь-батюшка прощает вам как подушные поборы, так и государственные подати, а такожде повелевает быть от помещиков вольными! А немилостивых помещиков повелевается государем императором вешать и рубить!

Подвыпившая толпа, состоявшая из городских мещан и наехавших со всего уезда мужиков, низко кланялась бравым всадникам, одетым в праздничные, обшитые позументом чекмени, при медалях.

— Ура, ура! — раздавались крики: — Спасибо царю-батюшке!.. Вот соли бы нам. Соли, мол, соли!..

Были открыты казенные склады, роздано несколько тысяч пудов соли. Из купеческих наполовину разграбленных лавок и складов выкачены бочки с вином.

Пугачев осмотрел и взял себе семь годных пушек, три пуда пороху, полтораста ядер.

На другой день явился в стан к Емельяну Иванычу послушник архимандрита Александра с приглашением пожаловать на монашескую трапезу в богоспасаемый Петровский монастырь.

— Благодарствую, прибуду, — ответил Пугачев. — Сказывали мне, ушицу добрую вы, монахи, горазды сготовлять, да густой квасок варить.

— И то и се всенеуклонно будет, царь-государь. Сверх же сего с гусиными потрохами расстегайчики, черносмородинный кисель с ледяным миндальным молоком, выпеченные на соломе сайки, и прочая и прочая, всего восемь перемен. Ну, и всякая, стомаха ради, выпиванция.

— Это что за стомах такой? Впервые слышу.

— А сие слово монастырское. По изъяснению отца Александра, стомах — сиречь по-гречески живот, утроба.

— Ну-ка, передай отцу Александру на обитель. Люб он мне, — и Пугачев протянул молодому, развязному с веселыми глазами послушнику пятьдесят рублей.

3

Обед происходил в монастырской трапезной торжественно. Трапезная, похожая своим убранством на церковь, была обширна, каменные столбы и стены расписаны в византийском вкусе. Под потолком небольшое паникадило. У восточной стены иконостас, возле него аналой с переплетенным псалтырем, по нему во время трапезы монастырской братии молодой инок читал во всеуслышанье псалмы. Братия закончила обед час тому назад, пахло кислой капустой, снетками, медом, ладаном.

Гости сидели чинно. Против Пугачева — представительный чернобородый архимандрит Александр, в черном клобуке и мантии, справа и слева от Александра — два седовласых иеромонаха и ключарь, рядом с ключарем — отец Иван. Юные служки в черных подрясниках, перехваченных по тонкой талии ременными поясами, шустро и неслышно взад-вперед, мелькали, разнося питие и пищу. Пред началом хором пропели «Отче наш». Пустобаев изумил своим басом архимандрита, и тому мелькнула мысль предложить казаку остаться в монастыре, дабы занять в скором времени место иеродиакона. Но когда, к концу трапезы, Пустобаев напился пьян и стал непотребно ругаться, отец Александр от своего намеренья воздержался, а Пугачев велел вывести охмелевшего старика на улицу. Зато отец Иван в продолжение обеда выпил только два стакашка «чихирьного» вина и был трезв, как стеклышко. Емельян Иваныч благосклонно кивал ему головой, улыбался.

Подняты были, как водится, здравицы за государя, государыню и наследника с супругой, все шло, как по маслу. Но тут бес искусил отца архимандрита блеснуть своим немалым красноречием. Он был мастер произносить проповеди для монашествующей братии и приходивших богомольцев, убеждая свою паству творить добрые дела, ибо «вера без дел мертва есть». Архимандрит хотя и не блистал особой подвижнической жизнью, но и никогда не нарушал ни догматических правил, ни монашеского устава, ни строгого монашеского обета.

Чрез многочисленных богомольцев-простолюдинов, стекавшихся в обитель даже с отдаленных губерний, он прекрасно знал о всех жестокостях, ныне производимых крестьянами именем царя-батюшки над своими помещиками и прочими угнетателями народными. А за последнее время в том же Алатыре суд и расправу над врагами крестьянства чинил сам государь. Да и здесь, в Саранске, уже были и вновь готовятся казни. Архимандрит Александр, приглядываясь к своему гостю, гадал в душе, царь он или не царь, и не мог дать себе крепкого ответа. Ежели он царь, все обойдется благополучно, ежели он самозванец, архимандриту не миновать кары от Синода и от правительства. Поэтому он, архимандрит, решил заготовить себе некую лазейку на тот случай, ежели его призовут и спросят: «Как ты смел принимать в святой обители душегуба и разбойника?» Он тогда ответит: «Того ради, чтоб наставить злодея на путь истинный».

И вот он поднялся, принял от послушника посеребренный посох, молитвенно сложил густые брови, ласково и в то же время с внутренней твердостью уставился глубоким взором в лицо Пугачева и, крепко опираясь на посох, начал:

— О, царь благопобедный! (Сидевшим на краю стола Дубровский вынул бумажку и записал слово: «благопобедный», — пригодится.) Прими от меня, многогрешного, — продолжал отец Александр, — знаки благодарности за щедрое пожертвование твое на украшение святой обители нашей. Такоже и прочие цари-христолюбцы делывали от времен давних и до днесь, принося лепту свою на храмы божии. («Придется еще полсотенки подсунуть, — подумал Пугачев, — красно говорит да и употчевал изрядно».) И аз, грешный, возьму на себя дерзновение напомнить тебе, свете наш, что государи всероссийские бывали характером и делами своими разны суть. Одни, како Алексей Михайлович, тишайше правил народом русским, другие, како Великий Петр, собственноручно рубили корабли и устрояли свою державу на иноземный лад, третьи — не корабли, а боярские головы крамольные рубили с плеч, яко Иван Васильевич Грозный. А вот ты, царь благопобедный... — архимандрит отвел свои смутившиеся глаза от Пугачева и опустил взор в землю, затем, напрягая мысль и как бы готовясь сказать самое важное, он снова вскинул взор на Пугачева: — Ты, свете наш, нежданно объявился на Руси образом чудодейственным. Двенадцать лет будто бы и не было тебя, и вот ты, яко паки родившийся, снова присутствуешь своей персоной посреди верноподданных твоих. Да, поистине чудо неизреченное... Токмо не нам, грешным, знать, что сотворяется в нашем греховном мире! — воскликнул архимандрит, сокрушенно потряхивая головой: — Сказано бо есть: высь земная падает, высь небесная созидается.

— Высь земная падает — это царицы любодейной трон восколебался, — гукнул в бороду отец Иван и опустил очи.

— И не ведомо нам, — продолжал архимандрит, — по какой стезе совершаешь ты, царь-государь, свое шествие. Но аз, многогрешный, зрю в руце твоей карающий меч и предваряю тебя, великое чадо мое, ибо аз есмь пастырь христовой церкви. — Отец Александр, опираясь на посох, простер правую руку с янтарными четками в сторону Пугачева и громким голосом, чтоб все слышали и запомнили слова его, сказал: — Паки и паки реку тебе, о царь благопобедный, не проливай напрасно крови людской, обсемени сердце свое добром и милостью! Не иди тропой царя Грозного, прилепляйся к делам добрым... И тогда...

— Стой, отец Александр! — прервал его Пугачев, уперев ладони в стол и отбросив назад корпус. Все гости враз насторожились, будто почуя в словах его боевой призыв. — Ты уж не учи меня и в наши дела не суйся, — продолжал Пугачев, поднимая свой голос. — Маши кадилом да бей за нас поклоны перед богом. А уж мы не с добром, не с милостью, а с топором да петлей шествуем... Добро опосля само собой придет.

— Сказано в писании, — закричал отец Иван, вскинув руку и косясь на архимандрита, — сказано: — я не мир принес на землю, а меч!

— И допреждь нас пробовали ваше священство, и добрым словом и милостью, — ввязался атаман Овчинников, покручивая кудрявую бороду, — да толку мало: помещик к мужику все равно как волк к овце. Лютого волка добрым словом не проймешь...

— А кого слова не берут, с того шкуру дерут! — пришлепнул Пугачев ладонью по столешнице.

Архимандрит не на шутку испугался: сразу сник, и вся величавость его слиняла. Ему представилась повешенная на воротах воеводиха, у которой вчера пировали его сегодняшние гости.

— Послушать бы мне тебя, отец Александр, — молвил Пугачев, откидывая со лба волосы, — что ты станешь балакать, когда катерининские генералы, ежели заминка у нас выйдет, за казни примутся. У меня дворянская кровь по каплям исходит, у них мужичья ушатами потечет. Ну, так и милость, чтобы держава моя крепла. На мече — держава моя... Понял?

— Царь благопобедный! — передав посох послушнику и приложив к груди холеные руки, воскликнул архимандрит. Лицо его сложилось в плаксивую гримасу. — С тоской и душевным трепетом помышляю о будущем. И, предчувствуя его, вижу в нем оправдание пути твоего. Путь твой есть путь правды, ибо в святом писании сказано тако: «Вырви из пшеницы плевелы и сожги их, тогда хлебная нива твоя утучнится!»... Нива — это народ, плевелы — это супротивники народные.

— Ну, то-то же, — проговорил Пугачев. — Вот ты все толкуешь: правда, правда! А ответь-ка мне по правде истинной, как перед богом: за кого меня чтишь? Кто же есть я?

Архимандрит стоял, а все сидели. Лицо его вдруг побледнело, он с опасением взглянул на двух сидевших возле него иеромонахов и, опустив глаза, тихо, через силу, молвил:

— Вы есмь император Петр Федорович Третий.

В это время раздались за открытыми окнами шумливые крики и топот множества ног по монастырскому, выложенному кирпичом двору.

— Допустите до царя-батюшки! — кричали во дворе. — Он нас рассудит!

Пугачев подошел к окну, глянул со второго этажа вниз и видит: большая возбужденная толпа крестьян — пожилых и старых — подступала к закрытой двери, а стоявшие на карауле казаки гнали их прочь. Среди толпы вилялся толстобрюхий монах. Крестьяне хватали его за полы, тянули к двери, он вывертывался, орал: «Прочь, нечестивцы!» Крестьяне, задирая вверх бороды, продолжали взывать: «Эй, допустите до царя!»

— Давилин! — высунувшись из окна, прокричал Пугачев вниз. — Пусти народ!

И вот, грохая по лестнице каблуками, шаркая лаптями, ввалилась в трапезную толпа, покрестилась, пыхтя, на иконы, отдала глубокий поклон архимандриту и пала Пугачеву в ноги.

— Встаньте, мирянушки! С чем пришли?

— С жалобой, надежа-государь, с жалобой... На монахов, на гладкорожих... Баб да девок... Тово... Жеребцы! Прямо жеребцы стоялые, — раздались со всех сторон голоса.

— Да не галдите разом-то, — прикрикнул на крестьян Овчинников. — Толкуй кто ни то один.

Емельян Иваныч расчесал гребнем бороду, сел в кресло, приготовился слушать. Выступил вперед седобородый крепкий дед с ястребиным носом, с горящими глазами.

— Надеж-государь, эвот чего вчерась содеялось, — начал он, кланяясь Пугачеву. — Ведомо ли тебе, кормилец, что у нас два монастыря? Один вот этот самый, Петровский называется, а другой в пяти верстах отсель, на Инзаре — на реке. Ну тот, правда что, небольшой монастырек...

— Даром что небольшой, — подхватили в толпе, — а монахи молодые, здоровецкие!

— И оба монастыря на заливных лугах покосы имеют, — продолжал старик. — Покосы у них рядышком. А наш, крестьянский, впритык с монастырским... покос-от.

— Впритык, впритык, батюшка, — снова подхватил народ. — Вот этак ихние покосы, а этак наш.

— На нашем одни девки с молодыми бабами робили, да на придачу — старики, а парни-то да середовичи быдто одурели, все в бунт, в мутню ударились: кои в твою армию вступили, кои по уезду разбрелись помещиков изничтожать...

— Изничтожать, изничтожать лиходеев-бар, согласуемо царского, твоей милости, веленья! — шумел народ.

— И вот слушай, царь-государь! — клюнув ястребиным носом, громко сказал старик и покосился на только что приведенного людьми гладкого монаха, стоявшего поодаль. — И как заря вечерняя потухла да стала падать сутемень, бабы с девками домой пошли. Глянь-поглядь: за ними краснорожие монахи бросились, женщины от них ходу-ходу, монахи за ними дуй, не стой... Мы кричим: «Бабы, девки, лугом бегите, луговиной!» А они, глупые, к кустарнику несутся... Они к кустарнику, монахи за ними, как кони, взлягивают, гогочут...

— Догнали? — нетерпеливо спросил Пугачев, пряча в усах улыбку.

— Нет, что ты, батюшка! — отмахиваясь руками, в один голос откликнулась толпа. — Наши молодайки на ногу скорые, а девки того шустрей... Убегли, убегли, отец. Все до одной убегли! Да их на конях надо догонять...

— Царь-государь, — опять заговорил старик с ястребиным носом, — положи запрет монахам, чтоб напредки не забижали наших жинок-то... Вот он, царь-государь, пред тобой этот самый игумен того монастыря. Его монахи-то охальничали, его! — и старик строптиво взмахнул в сторону смиренно стоявшего гладкого игумена. — Отвечай, отец Ермило, чего молчишь?

— Не мои монахи, — потряс головой игумен, охватив руками тугой живот и устремив к потолку хитрые масляные глазки. У него загорелые пышные щеки, между ними задорно торчит красный носик пуговкой, на скулах и подбородке реденькая, словно выщипанная, темная бороденка.

— Как так — не твои! — зашумели крестьяне, надвигаясь на игумена. — Так чьи жа?

— Не мои монахи...

— Ну, стало быть, твои, отец архимандрит, твоего монастыря.

— Нет, братия, — возразил отец Александр. — Мы посылаем на покос монахов богобоязненных и годами преклонных. А молодые трудники в лесу дрова заготовляют.

— Не мои монахи! — гулко бросал игумен, будто топором рубил.

— Ха, хорошенькое дело! — возмутились мужики. — Мы своеглазно видели: твои!

— Не мои монахи! — вновь затряс брыластыми щеками игумен.

— Ну вот, заладил, как филин на дубу: не мои да не мои... — осердился Пугачев. И все старики со злобой уставились на отца Ермилу.

— Твое царское величество! — начал упрямый игумен, и лицо его тоже стало злым и дерзким. — Я правду говорю: не мои монахи. Я знаю своих! Мои баб с девками всенепременно догнали бы... Как пить дать — догнали бы! А это не мои, — и отец игумен, выхватив платок, порывисто отер им вспотевшие загривок и лицо.

Первым прыснул в горсть смешливый Иван Александрыч Творогов. А вслед за ним и всем прочим стало весело. Даже улыбнулся архимандрит Александр и прихихикивали в шля-пенки пришедшие с жалобой старики. Лишь один отец Ермил, столь ретиво вступившийся за честь своих монахов, с видом победителя щурил на всех хитренькие глазки. Старик с ястребиным носом, кланяясь Пугачеву, молвил:

— Заступись за нас, сирых, батюшка.

— Дело это несуразное, путаное. Ведь ежели б монахи вас, стариков, ловили, а то — ваших девок с бабами. Ну так женские и с жалобой должны были притить, а не вы, люди старые... Может статься, девки-то сказали бы: «Надежа-государь, вздрючь монахов, что нагнать нас не смогли...»

Снова все заулыбались. На этот раз улыбнулся и отец Ермил.

Крестьяне разошлись. Стали собираться до дому и гости. Явился Перфильев, тихо сказал Пугачеву:

— На воеводском дворе, твое величество, все готово. Крестьянство ждет. Помещиков и прочих приведено с полсотни.

Пугачев и гости поблагодарили отца Александра за угощенье, направились к выходу. Архимандрит, радуясь за спасенье монастыря и своей жизни, приказал проводить гостей трезвоном во все колокола.

На дворе воеводы города Саранска, как и в Алатыре, были произведены казни. А на следующее утро, 28 июля, Пугачев двинулся походом к Пензе. Между тем полковник Михельсон, выступив из Казани, встретил в пути графа Меллина и приказал ему выступать на Курмыш к Симбирску для преследования самозванца, а сам 25 июля пришел в селение Сундырь, вблизи которого несколько дней тому назад Пугачев переправлялся на правый берег Волги. Он не имел точных сведений о том, куда делся самозванец. Посылаемые им гонцы пропадали без вести, назад не возвращались. В Сундыри он узнал, что Пугачев направился в сторону Алатыря. Однако Михельсон не поверил, будто самозванец пошел на юг.

— Это он делает маску, чтоб обмануть нас... Я уверен, что злодей бросится к Москве, — говорил он своим офицерам. — И наша наипервейшая задача оберегать пути с первопрестольной.

Графу Меллину, догонявшему быстрых пугачевцев, приходилось идти форсированным маршем. Граф доносил: «По всему моему пути я нашел до тридцати человек повешенных и по деревням почти никаких жителей. Какое это наказание божие, которое я вижу: господа дворяне по дорогам, — который повешен, у которого голова отрублена». Граф Меллин горел чувством жестокой мстительности. Вступив в Алатырь, он распорядился вывести из тюрьмы пойманных мятежников и переколоть их, что и было исполнено, а в Саранске он несколько человек засек плетьми. По стопам мщения пошел и Михельсон. В начале своей деятельности осмотрительный к пленным бунтарям, Михельсон с течением времени все больше и больше ожесточался, он стал применять к своим жертвам кровавую расправу, ибо, по его мнению, «сие производит в сих варварах великий страх». Так, в селе Починках, Саранского уезда, восставшими крестьянами был захвачен конский казенный завод. Михельсон разогнал «злодейскую толпу», из пойманных крестьян троих повесил, остальным распорядился урезать по одному уху. Его страшила сила и крепость народного восстания. Он доносил: «Окрестность здешняя генерально в возмущении, и всякий старается из здешних богомерзких обывателей брать друг у друга своими варварскими поступками... Нет почти той деревни, в которой бы крестьяне не бунтовали и не старались бы сыскивать своих господ или других помещиков, или приказчиков к лишению их бесчеловечным образом жизни».

Отряд генерала Мансурова следовал меж тем на Сызрань, отряд Муфеля торопился к Пензе. Несколько дней спустя после ухода Пугачева из Саранска город этот был занят Муфелем. Он приказал архимандрита Александра арестовать, заковать в железа и направить на Казань, в потемкинскую Секретную комиссию на суд и поругание.

4

Крестьянское восстание на правом берегу Волги подымалось во весь рост. Суд над лихими помещиками и жестокими приказчиками в барских вотчинах главным образом чинился самими крестьянами на мирских сходах.

Вот весьма картинное письмо земского человека, Афанасия Болотина. Он крепостной князя Долгорукова, помещика Саранского уезда, владельца села Царевщины. Афанасий Болотин доносил своему господину:

«Государю сиятельному князю Михайле Ивановичу. Государыне сиятельной княгине Анне Николаевне2.

При сем вашему сиятельству за известие представляю, что прошлого 12 июля город Казань от известного врага и государственного злодея Пугачева претерпел великое разорение. А с 24 июля месяца алатырские, саранские и пензенские дворяне обратились в бегство и чрез вотчину вашего сиятельства, чрез Царевщину, столько ретировалось, что не можно были исчислить. Дворяне валом валили трое суток. На которых смотря и вашего сиятельства приказчик Михайла Марецкий взял только намеренье отпустить свою хозяйку, которую и отпустил.

А 28 числа получили известие, что означенный тиран Пугачев был в Алатыре и многое множество казнил господ. А потом и в Саранск прибыл, и тут господ и приказчиков, купцов, старост, выборных казнил, что и числа нет. И как в Саранске оная штурма производилась, то черный народ во всех жительствах своих господ ловил и возил в Саранск для смертной казни. А вашего сиятельства крестьяне в те дни имели поголовные сходы.

И в то же число, как приказчица Варвара Ивановна Марецкая уехала, ее мужа к нощи крестьяне сковали. Узнав об этом в дороге, приказчица вернулась домой в Царевщину. Она пришла на сход и стояла пред крестьяны на коленях с сыном своим Дмитрием, и оба просили со слезами, чтоб из желез отца и мужа выпустить. Стояли они на коленях и предавались плачу и неутешному рыданию — женщина и отрок, мать и сын. И тут, смотря на них, никто из крестьян не мог удержаться от слез. И тут свирепствующие злодеи из крестьян вашего сиятельства не умилосердались и сказали, что-де «мужу твоему так и должно быть».

А на другой день сам приказчик Марецкий обще со своею хозяюшкой Варварой Ивановной и с Митенькой сошед скованный на сход и говорил крестьянам:

— Помилуйте! За что меня безвинно сковали? В чем я пред вами виноват?

А крестьяне стали навстречь ему доказывать:

— Как же ты не виноват, что ты на барской работе всех крестьян помучил.

А он им ответил:

— Не от меня это, а единственно по строгости его сиятельства законов.

Да притом же они, крестьяне, ему говорили:

— Самолично ты, Марецкий, мирских наших покосов по два года отдавал помещице Жердинской и за каждый год брал с нее по шестьдесят рублей в свою пользу.

На что приказчик Марецкий им сказал:

— Истинно напрасно! Ведь я отдавал покос с вашего же мирского приговора.

Они на то сказали:

— Мы отдавали покосы, убоясь тебя.

Он говорил:

— Чего вам меня бояться? Просили бы господина своего князя.

На что они сказали:

— Господин нас не послушал бы, он делал все по-твоему, что тебе было надобно. А ты нас завсегда бил и плетьми стегал.

И так приказчик продолжал просить крестьян, стоял со всей семьей на коленях, семья плакала, он говорил:

— Ну пусть я виноват во всем и делал где по воле, где по неволе... Простите меня, мои батюшки!

Они сказали:

— Нет тебе прощенья.

С тем он, бедный, от них и пошел в свои покои, и стал со всеми своими домашними прощаться. И сколько тут народу ни было, все стояли в превеликих слезах, кроме тех злодеев, которым надобно было везти его в Саранск.

Итак, пред вечером, схватили его, посадили в кибитку, повезли в Саранск на убиение. Домашние да и знакомые великому плачу предались.

И путем-дорогою, подъезжая к селу Исе, навстречу им злодейской толпы казаки. И говорят:

— Кого везете?

Они сказали:

— Приказчика.

Казаки говорят:

— Каков был?

Мужики сказали:

— Добрых сковавши не возят.

Казаки им говорят:

— Ну, бейте его.

Мужики сказали:

— Нет, помилуйте! Мы его бить не можем: мы так от него настращены, что и мертвого-то станем бояться.

Казаки прочь отъехали. При том случае на степи под селом Исою народу было множество: крестьяне везли всяк своих господ на смертную казнь. А мужики вашего сиятельства, те, которые везли приказчика Марецкого, увидали, что невдалеке, впереди них на дороге убивают помещиков: Авдотью Жердинскую, барина Слепцова с женою, барина Пересекина с женою, Авдотью Шильникову и прочих. Видя сие смертоубийство и слыша вопли, на всю степь испускаемые, мужики вашего сиятельства, их пятеро, очерствев сердцем и господа бога позабыв, стали убивать приказчика Марецкого: один вдоль боку обухом, другой — дубиною, а третий, подскоча, саблей срубил голову.

С тем оные злодеи и приехали ко двору в Царевщину и сказывают, приказчице, нечаянной вдовухе Варваре Ивановне с сыном ее Митенькой, что-де муж твой Михайло Юрьич Марецкий приказал долго жить.

— А ты, приказчица, отдай нам деньги, сто двадцать Рублев, которые муж твой взял себе с помещицы Жердинской за покосы. А не отдашь, и тебя отвезем.

Которые она и отдала. Да тут же Панька Кожинок взял шесть рублев за свои побои: когда был пойман с соломою вашего сиятельства, с четырьмя возами, за что и сечен кнутьями по приказу Марецкого. Яковом Пряхиным взято десять рублев за побои от того же приказчика Марецкого в бытности в старостах в 772 году. Васильем Дреминым, по оказавшемуся на нем начетного меду семнадцать рублев — взято им обратно.

Да тут же, по приезде, в ту ночь зачали приказчиковых овец бить и стряпать — ждали своего злодея и тирана Пугачева, называя его батюшкой Петром Федорычем, третьим императором. Причем и попам отдали приказ, чтоб всем собором встретили со святыми иконы.

А 31 числа июля ехал злодейской толпы казак, который признан вотчины полковника Бекетова Пензенского уезду крестьянин, который сослан был господином своим на собственные его, Бекетова, Каинские сибирские железные заводы. Который в того злодейскую толпу и попался. И ехал он побывать к родственникам чрез ваше село Царевщину. Которого встречали с колокольным звоном, с образами, с хлебом и с солью и с вином. И тут оный казак, а имя его Костянтин, который им сказал, что в Пензу идет батюшка наш Петр Федорыч. И тут мужики, стоя, все собравши, большие и малые, прекрестились и от вашего сиятельства отложились. Да не только от вас, но и совсем — от милостивой нашей монархини Екатерины Алексеевны.

А первого числа августа прибыла в вечеру злодейская партия, составленная из дворовых людей сел Исы, Сытинки и Кошкарева и из разной сволочи. И тут господский дом и приказчиков дом весь ограблен. Которые злодеи тем же вечером и уехали.

Второго августа, то есть в субботу, еще прибыла злодейская толпа человек до шести, пограблен табун вашего сиятельства, да не столько теми разбойниками, сколько вашими крестьяны.

А третьего числа, то есть в воскресенье, прибыло еще злодеев человек до ста, которыми достальные стоялые жеребцы, и в погребах вареные конфеты, и в житницах самые тонкие холсты пограблено и поедено все без остатку. И письменные дела сколько разбойниками, вдвое того крестьянами — все подраны. Да тут же с фабрики ткачей, конюхов и человек семьдесят из крестьян набрали и погнали с собой, много пошло и по охоте.

А крестьяне как в житницах, так и в полях хлеб, а на скотных дворах скот, и на пчельнике пчел — всё разделили. И фабрика вся разорена фабричными ткачами, а тальки роздано тысяч до шести все по крестьянам.

Сего августа 4 числа милостью бога в город Пензу четыре эскадрона уланских прибыли, и за злодеем учинена погоня. А его сиятельство князь Голицын, сказывают, своею армиею его встретил, и что бог совершит, не знаемо. Наших два человека охотников убито. Слыша такие тревоги, крестьяне вашего сиятельства называют князя Голицына злодеем. А разделенную вашу рожь хотят с трусости всю посеять на ваши десятины. А в гублении приказчика хотят приносить вашему сиятельству винность и говорят тако: «Наш князь милостив, простит». Вашего сиятельства всенижайший и покорнейший слуга рабски земской Афанасий Болотин, купец Елатомский. От 6 августа 1774 году».

Подобных донесений своим господам от их служащих и крепостных сохранилось довольно много.

Примечания

1. Труды Саратовской архивной комиссии 1913 г. и Труды Тамбовского исторического архива № 1659—1665. — В.Ш.

2. Орфография с этого документального письма от 6 августа 1774 года выправлена, письмо приводится в сокращении и в некоторой обработке. — В.Ш.