Вернуться к М.К. Первухин. Пугачев-победитель

Глава третья

— Испить бы! Дай-ка, Сеня, кваску, что ли!

Юноша, русоволосый, голубоглазый, с нежным румянцем на покрытых пушком круглых щеках, отложил в сторону старопечатное «Житие святых» и поднялся с лавки, чтобы подать отцу, князю Федору Михайловичу Мышкину-Мышецкому, ковшик с душистым и крепким, щиплющим язык, розовым грушевым квасом.

— Ну, что, на чем решили, тятя?

— Галдят все еще, — тихо ответил старый князь. — Сколько голов, столько умов. Одно слово, подлая чернь, безголовая, безмозглая... И всегда так было и так будет. Прочти внимательно Библию, разве не одно и то же? Были у древних израильтян патриархи — они и патриархов не слушали. Были заместо патриархов судьи, да разве они слушали судей своих? Были пророки и цари. Разве кто их слушал?

— Наши не хотят, значит, на Москву идти, тятя? — Да разве они сами знают, чего хотят? — грустно усмехнулся князь Федор. — Вон Зацепу, того на Персию тянет. Пугачев, так его какие-то «индейки» соблазняют. Оне, говорит, сладкие! А Жлоба, Хмара да Выходцев не прочь бы в Сибирь сунуться, китайцев можно грабить. А Хлопушу Москва манит. Говорю же: сколько голов, столько умов. А в головах этих мозгов-то и нету... Надоел мне их галдеж. Ушел отдохнуть на часок. Голобородько наладит.

Сел на лавке около окошечка. Достал из кармана своих потертых штанов несколько бумажек, посмотрел на них, пожевал губами, положил обратно. Задумался. Чуть слышно вымолвил:

— Эх, Гришутка!

По красивому лицу молодого княжича пробежала тень печали.

— Братца Гришу вспоминаешь, тятя?

Старик не отвечал.

— Хоть бы то место найти, где тело его покоится! — продолжал юноша грустно. — Хоть бы косточки белые достать да отвезти в родной земле схоронить, в нашем Мышкине...

Старик пожал плечами и угрюмо вымолвил:

— Знать бы, кто погубитель Гришутки, хоть расплатился бы с ним, ворогом!

— Ты, тятя, на старого Голобородьку подозрение питал?

— И теперь питать продолжаю! — ответил князь. — Да не он один замешан.

— А, может, и Емелька?

— Похоже на то, что и Емелька руку приложил. Хоть он и не из пафнутьевской шайки, а все же вместе с пафнутьевцами хорошим делом занимался. Но я доищусь. На нашей стороне та выгода, что они настоящего имени Гришеньки покойного не знают, черные их души! Зовут «русявым» и только. Не подозревают в нас с тобой отца да меньшого брата Гришутки. А мы знаем, кто они, душегубы кровожадные...

Печально усмехнувшись, Семен Мышкин-Мышецкий тихо вымолвил:

— Так, тятя, выходит, что все это дело с тебя и началось. Да только из твоих рук змей вырвался и пошел гулять по Руси, и сам-то он, змей этот тысячеголовый, того не подозревает, из какого яйца вылупился...

— А ему, змею, разве не все равно, из какого яйца вылупился, из какой щели наружу выполз? Вон Зацепа, бывший мальчонкой в кабацких подносчиках, теперь в «персидские князья» мостится. Сам Пугачев не прочь себя не то шахом персидским, не то султаном турецким сделать. Голобородькино потомство то ли в патриархи всероссийские ползет, то ли все царевы кабаки на откуп взять собирается...

— Может, тятя, не нужно было этого дела и затевать? Очень уж похоже, что новое «смутное время» настает. Пропадет Русь!

— Авось, кривая вывезет, — выжал из себя старик. — Она, Русь, жилистая. Все выносит, вроде девки гулящей какой. Никто ее роду-племени настоящего не знает. Мать ее где-то по бережку грибы искала, а прохожие молодцы ловили да насиловали, от того насилия и родилась Русь да и пошла по материнским стопам. Налетели на нее злые татары, уж они ее и били, и калечили, уж они над нею и измывались! Вся, бывало, кровью заливается, отползет, очумев, в кусты, заберется в болота и отлеживается. Отлежится, опять на дорогу выползет, а там ее литовчики подстерегают: как не попользоваться? А там меченосцы, а там шведы... Как выжила-то?! А нраву буйного, дикого, непоседливая. Ее в степь все тянет, да в буераки, да в тайгу. За всяким проходимцем увязывается. Дома дела по горло, так нет, ей дома не сидится: то в Сибирь заглянет, то в Персию, то к немцам. Теперь вот в Турцию ее потянуло, на теплые воды, на ясные зори. Игрушечка там такая есть, Святой Софией называется. Вынь да положь дуре стоеросовой... А что она, дура, с такой игрушечкой делать будет, того и сама не знает! А то ей еще Храм господен иной раз мерещится. Изблядовалась по большим дорогам, так к святым местам тянет Марию Магдалину из себя разыгрывать. Ах, дура, ах, дура!

— Выйдет ли что, тятя? — робко спросил молодой князь.

— Что-нибудь да выйдет! Нам с тобой терять нечего: все равно на самом, можно сказать, дне пребываем. Из бывших владетельных князей чуть не в однодворцы опустились, даже в князьях числиться перестали. Самый род вымершим почитается со дней ссылки твоего прапрадеда в Сибирь при Алешке Романове да при Никоне треклятом. А ежели для нас с тобой пользы не будет, то хоть одна радость — встряхнем дуреху. Пускай опять ее тело рубцами кровавыми покроется.

— Мстить хочешь, тятя?

— А неужто так оставить?

— Да кому мстить-то?

— Всем. Князьям, что нас оттерли, на престол не пустили, дворянам, что не поддержали, торгашам, что за Минина уцепились, холопам... Всем!

— Гриша, братец дорогой, погиб...

— За правое дело погиб. То не бесчестье роду. За обиды наши старые жизнь потерял. Нужно будет, и мы с тобой погибнем. Предок наш, Михаил князь Черниговский, как помер? Из-за чего? Не захотел болванам языческим поклоняться, только и всего... А мы неужто хуже него, Михаила? Теперь Волконские князья род свой от Михаила Черниговского выводят, а по-настоящему — сбоку припека. Настоящие-то потомки — мы с тобой.

— Жалко, что с Мировичем тогда так неудачно вышло...

— Дурак был Мирович-то! Горячку порол! Нахрапом все сделать рассчитывал. А нахрап — дело рисковое, срывается нахрап частенько. Ну, и сорвалось дело... Да все равно, толку большого я и не ожидал от сего предприятия: Иван Антонович в императоры совсем не годился. Пробывши больше двадцати лет в тюрьме, превратился он в дурачка. За такого не очень-то уцепишься. Один был расчет: свалить немку с трона, покончить с этим романовским домом. А сам Иван, дурачок Шлиссельбургский, все равно не жилец был, в нем чахотка злая сидела, до той поры только бы и держался, покуда под него какая-нибудь девчонка не подвернулась. А девчонку-то подсунуть было не трудно. Вот и пришло бы дело к новому Земскому Собору, а на Соборе мы бы выставили Гришутку...

— А как теперь, тятя, будет?

— Не знаю еще, посмотрим... Хлопуша очень уж старается. Душегуб, а парень толковый. Здорово наседает на Емельку: иди на Москву и больше никаких. До того дошел, что грозит против Емельки всю свою шпанку каторжную поднять, ежели Емелька артачиться будет. А без варначья сибирского Емельке каюк, беглые холопи из буфетчиков да казачков орать мастера, а до драки не так-то охочи. Емелька только варнаками да казаками и держится.

— А ежели не удастся подбить на Москву идти, тятя?

— Тогда дело наше плохо, сыночек! Орава емелькина расползается, «армия» трещит по всем швам!

— Может и рассыпаться?

— Очень просто. И настоящие армии, бывало, прахом рассыпались, а эта сволочь, собранная с борку, да с сосенки, да из царева кабака, да из царева острога, — одна труха ядовитая... Но это козырь в наших с тобой руках: Емелька уж чует, что дело расползается. А развалится его орава — Михельсон, либо Фрейман, либо Ферзень, либо какой там еще из Катерининых генералов живым манером его, Емельку, сгребет. Свой же и выдадут, надеясь вымолить хоть живота пощаду, головой выдадут. Он-де, Емелька, всему заводчик, а мы — люди темные. Те же пафнутьевцы за милую душу Емельке руки к лопаткам прикрутят, чтобы царица не отнимала у них Чернятинских хуторов...

— Тятя, а кто такая была княжна Тараканова? — спросил Семен.

— Шлюха была. Жидовка турецкая, надо полагать...

— Да кто ее выдумал? Иезуиты, что ли?

— Сама себя, надо полагать, выдумала, время уж больно подходящее. А вернее, полячишка какой-нибудь, они, полячишки, это любят. Радзивиллы, надо полагать, руку приложили, а может статься, и их, наших кто. На Трубецких многие показывали: их, мол, затейка. А кто и на Долгоруких. Да дело-то темное. Глупое дело. И девчонка глупая. Ее Орлов разом вокруг пальца обвел, как в глухой деревушке ухарь офеня девку ражую: приходи, краля, на сеновал ночью, я тебе перстенечек на пальчик надену...

— Пропала девка, как хохлы говорят, ни за цапову душу... Жалко. Говорят, раскрасавица...

— Нашел, кого жалеть! — рассеянно отозвался старик. — В Москве, да в Питере, да в любом городе при кабаках такие по каморкам дюжинами живут. Мало ли красивых девок на свете? Всех не пережалеешь...

Он опять вытащил из кармана свои таинственные бумажки и начал их пересматривать. Тогда Семен потихоньку выбрался на двор, сел у двери на скамейку и задумался. Думал о своем старшем брате Грише, Григории Федоровиче Мышкине-Мышецком, об его странной и страшной судьбе.

Это было на второй год по восшествии Екатерины на престол. Тогда семья Мышкиных-Мышецких, разумеется, под чужим именем, прибыла в Петербург из Ревеля, где они обыкновенно жили, обладая там уютным, старым еще шведской постройки домом. Григорию было лет около тридцати. Это был статный русоволосый молодец, сильный, ловкий, смелый, по-своему образованный, ибо учился в Любеке у немцев, бойко говорил и по-немецки и по-французски, знал, прослуживши два или три года в саксонской армии, и военное дело. По-русски он говорил чисто, без малейшей ошибки, но при случае умел говорить, так, что его можно было принять за обрусевшего немца.

Однажды — Сене тогда было всего тринадцать лет — в доме местного бюргера Гольцгауэра по случаю масленицы был «бал в машкерах». Для этого бала он, Сеня, нарядился «рындою», а Гриша — голштинским офицером. И вот там же, на балу, сама хозяйка, увидев Гришу Мышкина, ахнула и громко вымолвила:

— Ах, майн готт! Но ведь это же удивительно! Это прямо-таки удивительно! Вы, молодой человек, похожи на покойного императора Петра III. Я его несколько раз видела, когда мой муж состоял мастером при адмиралтействе. Вы и покойный император, как две капли воды.

Шутя, балуясь, Гриша заболтал с усвоенным им в юности голштинским выговором. Добродушная немка еще больше разахалась.

— Если бы не знала, что бедный молодой император умер и торжественно похоронен в Петропавловском соборе, я поклялась бы, что вы, молодой человек, русский царь!

— Не говори, Амальхен, таких глупостей! — предостерег ее бывший корабельный мастер. — Твои слова весьма неосторожны.

— Но мы же в своей компании! — оправдывалась немка. — Мы среди друзей, и что же тут такого? Простая шутка, и больше ничего!

...Нет, это не было шуткой, и Сеня понял это после возвращения с вечеринки у Гольцнауэров домой, когда Федор Михайлович спросил у старшего сына:

— Ну, как?

Григорий Федорович засмеялся и ответил:

— Проба удалась отлично. Амалия готова поклясться, что я — вставший из гроба Петр.

После этого в доме Мышкиных-Мышецких не раз происходили таинственные совещания. Приезжали странные люди, державшиеся молчаливо, избегавшие попадаться на глаза властям. И тогда по приказанию отца Григорий наряжался в мундир голштинского офицера, напяливал на коротко остриженную голову высокий парик и показывался гостям.

Однажды Сеня подслушал, как Григорий говорил двум приезжим из далекой Сибири:

— Мои злодеи, Гришка и Алешка Орловы, истые душегубы, хотели по приказанию неверной моей жены извести меня, но господь бог не допустил сего несчастия. Мой верный слуга Никита Челышев, заботясь о пользе государственной, пожертвовал собой и был Орловыми зверски убит, я же, благодаря ему, спасся. Нашлись и другие верные люди, согласившиеся укрыть меня. Одно время я был вынужден скрываться за границей. Теперь же я вернулся в мое государство и собираю преданных мне россиян, дабы с их помощью восстановить мои царские права, снова взойти на престол, злодеев покарать, и народу российскому сделать благое...

Прошло еще несколько времени. Внезапно Григорий собрался и выехал из Ревеля куда-то далеко-далеко. Несколько раз он пересылал с оказией цидулки, писал из Москвы, из Тулы, позже из Нижнего. В его письмах обыкновенно стояла фраза: «на наш, дорогой тятя, товар спрос здесь большой». Потом писем не стало. В это время Григорий Мышкин-Мышецкий находился где-то на Яике.

Отсутствие писем встревожило князя Федора. Он взял с собой младшего сына, запасся деньгами и двинулся по следам пропавшего без вести Григория. Вот во время этих затянувшихся на два добрых года странствий князь Федор и посвятил младшего сына в тайну.

Тайна же была такова. Григорий установил связи с казаками из старообрядцев, побывал и в Астрахани, и на Дону, и на Ветлуге, и в Сибири, и на Урале, всюду сея слух, что царь Петр Федорович жив, что он только ждет удобного времени для выступления, что у него везде и всюду имеется множество людей, готовых по первому его знаку подняться против Екатерины. Местами он выискивал побывавших раньше в Москве и в Питере служивых, особенно из гвардейцев, показывался им и спрашивал, неужели они его не узнают. Встречались и такие, которые после некоторого колебания ахали и начинали бормотать:

— Батюшка... Ваше величество...

С таких Григорий брал торжественную клятву не выдавать его, императора, скрывающегося от злых ворогов, готовиться и ждать, когда он, император, позовет всех своих верных слуг к себе на помощь.

Где-то на Урале Григорий нашел простодушного отставного гвардии поручика, с первого же взгляда признавшего в Григории императора Петра III. Отставной поручик отдал Григорию все свое состояние: несколько сот елизаветинской чеканки червонцев «на его государевы нужды». С этими деньгами Григорий отправился в странствование по разбросанным на необозримом пространстве Яика хуторам казаков-старообрядцев.

Вот здесь он и сгинул.

Князю Федору и сопровождавшему его Сене удалось выяснить, что у Григория в его последней поездке были два спутника: какой-то беглый солдат и какой-то прасол. Они завезли Григория на уединенный казачий хутор. Теперь и следов этого хутора найти было невозможно, его сожгла бродячая шайка, привлеченная слухами о богатстве хуторян, перебив всех обитателей. Но это было уже позже, а до нападения шайки там сгинули следы Григория. Шел только слух, будто ночью он был зарезан или удавлен бывшими с ним спутниками, которым помогал и сам хозяин хутора, старообрядец «пафнутьевского согласия». Польстились люди на червонцы, которые возил с собой Григорий... Убили «русявого», поделили между собой его деньги и его вещи. Прасол принялся торговать скотом, беглый солдат ушел куда-то в Сибирь на вольные места. Хозяин хутора, пожилой казак, получивший на свою долю часть облитых кровью Григория червонцев, вздумал жениться на молодой девке и, добиваясь ее расположения, проболтался о своем богатстве. И пошла по степи весть, что у казака червонцев видимо-невидимо. Вскоре после того, как отпраздновали свадьбу, налетела на уединенный хутор шайка степных волков, погостила и ушла. Остались только головешки от сожженного жилья да обугленные человеческие трупы.

Но странствования Григория оставили свой след, как от камня, брошенного в тихие воды пруда, долго-долго еще бегут к берегам пруда крути, так от появления Григория в разных местах расходился, разбегался радовавший одних и тревоживший других слух:

— Баяли, будто батюшка царь Петр III давно помер скоропостижной смертью и похоронен в Питере. И еще баяли, будто Орловы, полюбовники женки царевой, немки неверной, убили Петра Федоровича самым скверным манером, засунув ему куда следует раскаленную кочергу. А он, батюшка-царь, и вовсе жив, но боясь своих ворогов, скрывается среди верных людей. Сам-то он, батюшка, старой, правильной веры придерживается, за двуперстное сложение да за Иисуса держится, от никоновых новшеств отрекается. Ну и ходит он, прячась, больше среди старообрядцев да казаков и собирает свое верное воинство. Придет время, он объявится, поведет свое верное воинство на Петербург и ссадит свою женку с престола. Оно и лучше, не дело чтобы царством баба правила. Бабье дело в тереме сидеть, а не государские дела решать. Все одно, не одна решает, а ее любовники. От них простому народу тошнехонько приходится, а вернется на престол-отечество законный анпиратор и простому народу будет всякое облегчение.