Вернуться к М.К. Первухин. Пугачев-победитель

Глава восьмая

Огневица, свалившая молодого князя Семена Мышкина-Мышецкого, затянулась на добрых полтора месяца. Лечил больного искусный в своем деле лекарь Шафонский, получивший образование за границей. В течение первых трех недель несколько раз дело казалось безнадежным. Больной не приходил в себя, он все время бредил, тело его горело и покрывалось странными пятнами. Должно быть, болезнь оказалась прилипчивой: в апартаментах, занятых канцлером и его домашними, умерло пять человек прислуги. Одно время чуть не свалился и сам старый князь, но устоял. В начале четвертой недели в болезни Семена произошел какой-то перелом, жар стал понемногу сдавать, покрывавшие тело пятна начали бледнеть и исчезать. Бред уменьшился, иногда сменяясь краткими часами, когда к больному возвращалось сознание.

В один из таких дней больной попросил ухаживавшего за ним слугу из бывших придворных лакеев позвать отца. Старый князь, — он за это время и впрямь сделался чуть не дряхлым стариком, — сейчас же оторвался от своих занятий и прошел к горенку сына.

— Какой день у нас, батюшка? — слабым голосом спросил Семен и, получив ответ, сказал:—Вот уж никогда не подумал бы! А мне все чудится, будто только вчера было это...

— Что такое, сыночек?

— Да там, в Раздольном... Когда «сам» испугался меня... Да разве я тебе, батюшка, не докладывал?

— В бреду, ведь, тебя привезли, Сенюшка! Где уж тут было еще докладывать?! Опять же, — в Москве бунт был. Пальба шла. Мы в Кремле ни живы, ни мертвы сидели...

— А в бреду не проговаривался?

— Да о чем ты, голубчик? Не попритчилось ли тебе что?

Помолчав и собравшись с мыслями, юноша вымолвил глухо:

— Как на охоту ехать в лес, к берлоге, дал мне Чугунов Питирим дубленку, шапку барашковую и высокие сапоги. Поверх я подпоясался кушаком синей шерсти да за кушак засунул нож охотницкий. Глянул в зеркало и подумал: чудно, как я похож на братца покойного, злодеями загубленного... — Семен задохнулся от слабости. — Опять голова кружится что-то, тятя...

— А ты помолчал бы! Чего утруждать себя? Разве что важное, Сеня?

— Важное, тятя! Такое важное... Не хотелось бы в могилу уйти, не оповестив тебя. Я и там еще думал, как бы живым добраться да тебе все обсказать... А еще боялся, как бы в бреду не проговориться. Ведь не один я в санях сидел, а кто со мною был, не припомню... Рыжий какой-то, слюнявый.

— Бог с ним, Сеня!

— Ну, вот... После того, как медведей взяли, случаем подошел я к саням самого... царя... А он как воззрится! Лицо побелело, глаза на лоб полезли. «Свят, свят, свят! — шепчет. — Мертвец из могилы встал! Убиенный воскрес!»

Семен смолк. Потом чуть слышно добавил:

— И понял я, тятя: это он погубил братца! Он, он, он! И с ним, гляди, Прокопий Голобородько был. Вдвоем...

Он закрыл глаза и словно погрузился в сон.

— Не ошибся ли ты, Сеня? — спросил старый князь. — Не был ли ты и тогда уже не в себе?

— Нет. Только голова болела да в груди стеснение было. А все осознавал. Да ты, тятя, опроси осторожненько других, и другие видели... А потом, помню, «сам»-то, очухавшись, смеялся, только с испугу. Почудилось, мол, не весть что! А на меня все с опаской поглядывал. Он, он, тятя! Душегуб! А ты его на престол посадил, смерда, пса поганого!

— Не я посадил, Сеня! Народ. Холопы пьяные...

— А ты помогал. Может, без твоих советов и оборвался бы он, оборотень! И теперь ты ему служишь. Мне Микешка говорил: больше всех на тебя он полагается, твоими мыслями мыслит. Все твои советы исполняет...

Старик поморщился:

— Ну, не очень-то, Сеня! Лукав он и труслив... Кажется, самому богу не поверит. Все подвохов боится. Знает, что случаем наверх вылез, слепое счастье привалило, а ноги-то жидки...

— Раздавить бы его, тятя! Как червеца ядовитого! Как жабу поганую, бородавками покрытую! И других! Все оборотни какие-то, лица человеческого не увидишь. Морды звериные, а не лица человечьи. В каких щелях подземных все эти гады раньше сидели, от света божьего прятались? Почему теперь обнаглели да наружу повыползали? Зачем? По какому праву? А мы... мы им помогаем! Зачем?

Он заметался, шепча тоскливо:

— Ах, тошно же мне, ах тошнехонько! Помру я, скоро помру, батя!

— Бог с тобою, Сенюшка! — дрогнувшим голосом отозвался старик. — На поправку дело пошло... Зачем о смерти думать?

— А зачем жить-то, родной? Как жить с таким грехом?

На морщинистое лицо старого князя легла тень.

— Повинны мы, батюшка! Чем вину искупим? Я тогда еще, на Чернятиных хуторах, в сомнение стал приходить. Все думал, особливо по ночам. Ты, бывало, задремлешь, а я лежу да думаю... Говорил ты мне: немку свалить, Павла убрать, род пресечется; Пугач долго не усидит, быдло, пес бешеный; его на то и хватит, чтобы немку да ее сына загрызть, а дальше, мол, нам дорога расчистится... Говорил, ведь? Намекал, что, мол, проведешь меня в императоры. Ну, мне и жутко было, и сладко: Симеон Первый, всея России... Царь казанский, царь астраханский, царь сибирский... А вот теперь вижу: не нужно мне все это! Какой там царский венец? Помираю я, батя!

— Выходим! Вылечим! В теплые края увезу тебя!

— На Рогожское кладбище, тятя! А мне страшно: сколько крови пролито! Как ответишь?

— У тебя руки чисты! Разве ты кровь проливал?

— Я — нет. Да для меня-то все же делалось!

— Не для тебя, для нашего рода княжеского! Ради нашего права законного!

— А где наш род, отец? Братец убит, ты — стар. Я в могилу уйду... А кто попользуется? Зверь в образе человека, оборотень! А какое царство рушилось! А сколько горя да мучений всем, крови невинной... Зачем все это? Все равно, ничего не выходит. Все горит, все рушится, все расползается. Гнило все...

Канцлер нерешительно вымолвил:

— Не думалось, что так будет, Сеня. Иначе все представлялось... Кто же мог предусмотреть?

— Плохое оправдание, отец! Так и любой бродяга, пустивший огонь по лесу, говорить может...

Молодой князь опять заметался в жару, забредил. Отец, сдав больного на руки слуг, ушел в свой кабинет и принялся пересматривать бумаги. Но работалось с трудом, все думал о том случае в Раздольном. Старший сын неотступно стоял перед глазами, старая боль опять подступила к сердцу.

Канцлер сдвинул в сторону документы и хрипло вымолвил:

— Ну, за кровь — кровь! Расплачусь с лихвою!

С огневицей молодость Семено Мышкина-Мышецкого кое-как справилась, но когда болезнь ушла, она оставила измученное ею тело бессильным бороться с другими болезнями. У Семена открылась чахотка, и стало слабеть сердце. Неустанно следивший за его здоровьем Шафонский счет необходимым предупредить отца, что на всякий случай не мешало бы позвать попа. Канцлер выслушал это внешне спокойно, только лицо потемнело да на изрезанном морщинами лбу проступили капли холодного пота.

С этого дня старый князь, словно ожесточившись, примкнул к тем ближайшим советникам «анпиратора», которые всегда выдвигали необходимость самых крайних, самых крутых мер. И если сам он не требовал применения этих крутых мер, то постоянно наводил на мысль о них, напоминая примеры из русской истории.

— Великий князь Димитрий, позже прозванный Донским, забрал в свое войско многих иноков монастырских. Царь Петр отобрал церковные колокола для отливки пушек на шведа. Из колоколов он же, Петр, чеканил медную монету. Нужда заставила, да и скопленные монастырями богатства не раз отбирались князьями на государственные нужды. Золота и особливо серебра в монастырях не счесть. В Троицко-Сергиевой лавре, говорят, до десяти пудов жемчуга хранится, то же и в Киево-Печерской лавре. У торговых людей и вовсе не грех часть богатства отобрать, ежели для защиты государева дела понадобится. Не велика тягость и в том, ежели по одному лишнему парню с сотни человек в солдаты взять. Бабы, понятно, выть будут, да ведь так испокон веков было!

Эти слова падали на подготовленную почву, и «анпиратор» издавал указ за указом, нажимая на без того уже озлобленное население, особенно на крестьянство. Одним из этих указов требовалась сдача в казну всех «лишних» колоколов. Этот указ был понят, как требование сдачи в казну всех колоколов, а неведомые люди поспешили разъяснить и цель указа: «царь обязался родичам татар да башкиров, побитых в Москве и других городах, дать богатый выкуп, и ежели меди не хватит, то будут отбирать из храмов ризы, чаши, подсвечники и прочую церковную утварь». В Серпухове в воскресный день к старому собору святого Владимира, когда там шло торжественное богослужение, подошел сильный наряд «городовых казаков». Кто-то крикнул, что идут сдирать с икон ризы. Грянул набат. Хлынувшая с близкого торга толпа крестьян набросилась на казаков и нескольких убила. Беспорядки охватили весь серпуховский округ.

Тогда «анпиратор» разослал по ближайшим к Москве городам «увещание», в котором говорилось, что церковные сокровища и не думали отбирать, а что касается недостатка в монете, то идет уже из Екатеринбурга в Москву государева казна. Казенный обоз везет несметное количество золота и серебра, нужды в деньгах не будет.

Это было верно. Обоз с огромным количеством рублевиков и червонцев новой чеканки с изображением «Императора Петра III Феодоровича всея России» действительно шел из Екатеринбурга.

* * *

После взятия «анпиратором» Казани сильно пострадавшие партизанские отряды под общим начальством Михельсона оказались оттиснутыми далеко на север. Положение Михельсона сделалось одно время отчаянным, главным образом вследствие истощения боевых припасов. Однако испытанный и закаленный боец не потерялся. Без пощады отбирая у населения коней и фураж, он почти всех своих пехотинцев перевел на конное положение, а из тех, кого не было времени обучить верховой езде, создал особые отряды тележников и санников. Таким образом его малое войско могло передвигаться с удивительной по тем временам скоростью, сваливалось, как снег на голову, где никто не ожидал, а потом исчезало, оставив после себя на память трупы изрубленных драгунскими палашами или гусарскими саблями сторонников «анпиратора». Отличный артиллерийский офицер, особый талант которого признавался самим великим знатоком артиллерийского дела, фельдмаршалом графом Румянцевым, Михельсон приспособился и в этой области. Запрятав в лесных дебрях тяжелые пушки, он в несколько месяцев обзавелся большим количеством орудий совершенно нового образца, таких легких, что их можно было возить на простых деревенских телегах или на санях. Это были знаменитые «шуваловки», изобретенные еще во дни Елизаветы Петровны генерал-фельдцейхмейстером графом Шуваловым, но тогда встреченные Военной Коллегией недоверчиво. Однако по распоряжению Шувалова несколько сот таких «шуваловок» были отлиты на принадлежащем ему Шишмаревском заводе близ Перми, но так и остались лежать там, не будучи принятыми в казну. Михельсон, одно время служивший при Шувалове в ординарцах и исполнявший его поручения, вспомнил об этих забытых пушках. Когда Казань пала, а орды «анпиратора» пошли на Москву, Михельсон заколебался, не зная, что делать. Его соблазняла возможность пробиться на Петербург, отказавшийся принять «анпиратора», но еще больше манил его план широкого развития партизанских действий как раз там, где прошли первые полтора года деятельности Пугачева и где население уже испытало на себе все тяжкие последствия разрушений, произведенных смутой.

— Ежели Петербург устоит, туда всегда успею пробраться, — решил Михельсон. — А ежели уйду отсюда, то кто будет мешать злодеям пользоваться всяким добром из этой области?

Он остался.

Несколько недель спустя после падения Казани конный отряд полковника Обернибесова, в составе около полутораста человек при двух полевых орудиях, внезапно вынырнул под Пермью, попытался ворваться в город, занятый пугачевцами, но при первых же выстрелах местного гарнизона бросился бежать, оставив по дороге одну из своих пушек. Успех окрылил пугачевцев, и местный комендант из казацких старшин Трифон Лодыжкин, оставив город под охраной нескольких десятков «городовых казаков», метнулся за убегавшим Обернибесовым. С ним было около тысячи конников и два пехотных батальона с четырьмя полевыми пушками. В семи верстах от города гусары и драгуны Обернибесова, видимо, окончательно потеряв голову, ринулись в Галахов овраг, бросив по дороге и последнюю пушку. Пугачевцы — это были исключительно конники — с криками торжества влетели на рысях в овраг и наткнулись на завалы из срубленных деревьев. Из-за завалов по ним ударил град картечи, бившей в упор, а сверху посыпались ружейные пули неведомо откуда появившихся егерей. Удар был такой неожиданный, что вся пермская конница кинулась в бегство, бросив свои четыре пушки. Но и выход из оврага был уже прегражден словно из-под земли выросшими засеками и оттуда шла пальба. Началась бойня. Спастись удалось немногим.

Тем временем подошли два батальона, убежденные, что идет расправа с царицыными слугами. Когда и на них брызнула картечь из скрытых за лесом пушек, они тоже кинулись в бегство. Весь гарнизон Перми оказался уничтоженным. Победители ворвались в город на плечах немногочисленных беглецов. Город сдался, не оказав ни малейшего сопротивления, а с ним в руки Михельсона — ибо отряд Обернибесова был только частью сил Михельсона — попала огромная добыча, наиболее ценной частью которой было большое количество боевых припасов в местных складах.

Многие впоследствии ставили в упрек Михельсону беспощадную суровость, с которой он расправился в Перми с попавшими в его руки сторонниками Пугачева. Число расстрелянных по приговорам военно-полевого суда разными местными летописцами определяется по-разному. По записям Зубарева, пономаря, всего было казнено около 400 человек, тогда как в записках краснорядца Лутохина говорится о двух без малого тысячах. Достоверно известно, что когда горожане прислали к грозному «енаралу Михельсону» смиренно молившую о милости депутацию, тот ответил:

— А где были вы, почтенные, когда Лодыжкин с товарищами забавлялись, кроша саблями взятых в плен беззащитных людей на соборной площади? А где были вы, когда мятежники резали женщин и детей даже в храмах?

Давший весьма подробное описание пермских событий заводской мастер Хольмстрем, обрусевший швед, между прочим, писал: «Накануне прихода генерала Михельсона в местном остроге содержалось около восьмисот дворян и бывших чиновников, а также до пятидесяти человек православного духовенства. Почти каждый день Лодыжкин отбирал из нас человек двадцать и предавал лютой казни. Я лично оплакиваю моих двух дочерей и мужа старшей из них. Особливо зверски Лодыжкин поступал с духовными лицами, даже теми, кои присягнули, страха ради, Пугачеву. На моей памяти было повешено шесть священников и семь дьяконов. Так погиб и семидесятипятилетний архимандрит Арсений, которого злодеи зарыли живым в могилу, заставив старца руками вырыть себе яму.

Когда гусары растворили двери нашей тюрьмы и стали нас выводить, мы решили, что это переряженные злодеи, которые поведут нас на казнь. Я никогда не забуду того чувства, с коим мы увидели генерала Михельсона и его офицеров на площади перед собором. Тут же висели трупы двадцати главных помощников Лодыжкина и он сам, но никто на них не смотрел. Мы, заливаясь радостными слезами, обнимали друг друга, говорили: «Христос воскресе!» и лобызались».

В обширном, но дошедшем до нас лишь частично, письме Михельсона к Румянцеву о пермском периоде его деятельности говорится, между прочим, следующее: «Всеми своими успехами, ведомыми Вашему сиятельству, обязан я тому мудрому правилу, которое воспринял от вас же, великий воин: неприятелю не надо давать опомниться; ежели он обратился в бегство, его надо все время колотить по затылку. Так я и поступил по взятии Перми. Разгромив тамошнее скопище и перебив множество злодеев, я пощадил только трех из сложивших оружие, кои по всем данным, служили самозванцу против воли или по безвыходности. Их я забрал в свои отряды и по долгу чести и совести свидетельствую, что лишь весьма малое из них число обмануло доверие, за что и потерпело наказание. Прочие же, вернувшись в строй до конца исполнили свой долг, и многие искренним своим раскаянием и служебным усердием весьма искупили свой грех перед государыней и родиной, почему я в подробном своем рапорте ходатайствовал о их награждении».

В том же письме Михельсон говорил далее следующее: «Пользуясь тем обстоятельством, что после захвата самозванцем столицы все закоренелые враги государыни и родины устремились в Москву, а в обширных восточных провинциях империи на местах оставались только слабые отряды нераскаянных пугачевцев, страхом принуждавшие мирное население к повиновению, я, утвердившись в Перми и значительно усилив свою армию освобожденными дворянами, а равным образом способными носить оружие гражданскими чиновниками и добровольцами от купечества, мещан и крестьян, принялся рыскать по сей обширной области, нанося решительные удары злонамеренным. При этом действовал я с великой суровостью, памятуя, что во дни смуты гражданской токмо жестокий страх оказывает спасительное действие. Между прочим, я поставил себе за правило не давать пощады всем изловленным мною или указанным от населения уголовным преступникам, ставшим начальниками. Накопленное ими имущество, то есть все награбленное у мирных жителей, я неуклонно отнимал и употреблял на содержание моей армии, стараясь как можно менее отягощать гражданское население. Я счел в праве объявить себя императорским наместником, исходя из положения вещей и явной необходимости сделаться полномочным правителем обширного края и совместить в своем лице власть военную и гражданскую. Весьма нуждаясь в дельных и храбрых офицерах, я позволял себе давать офицерские чины, подчиняясь воинскому уставу. В этом отношении я следовал примеру великого монарха Петра Первого, который делал генералами полезных людей, невзирая на их происхождение и руководствуясь исключительно их знаниями и усердием к государственному делу. С согласия и даже по настоянию добровольно подчинявшихся мне офицеров и чинов гражданских я временно присвоил себе звание генералиссимуса».

Перечислив ряд городов и местностей, где с осени развивались военные операции, Михельсон продолжает: «Из сказанного выше вы, Ваше сиятельство, можете видеть, что в бездеятельности и небрежении долгом нас нельзя упрекнуть. Конечно, у нас были ошибки, но мы действовали в обстоятельствах необычайных и беспримерных в истории государства Российского, когда все кругом было охвачено злой и пагубной смутой. Сколь странны были обстоятельства, можно судить уже по разительному примеру, о коем я выше кратко упоминал. Дворянка казанской губернии Анна Игнатьевна Курловская, лично известная ее Величеству еще в дни осады Казани полчищами самозванца, образовала собственный отряд из дам и девиц Казани. Отряд принимал участие в защите несчастного города, действуя самоотверженно и неся жестокие потери. После взятия города мятежниками дворянка Курловская с несколькими спасшимися от резни соратницами выбралась из города, ушла на восток и приняла участие в партизанской борьбе. Впоследствии к ее небольшому отряду примкнули многие спасшиеся дворяне, признавшие Курловскую за начальницу. Отважная амазонка на протяжении нескольких месяцев воевала с мятежниками, проявляя храбрость и искусство. Она привела своих партизанок в Пермь, когда мы заканчивали приготовления к Екатеринбургской экспедиции. Я не видел причин пренебрегать ее содействием, а ради того, чтобы крепче связать партизан дисциплиной, даровал я госпоже Курловской майорский чин, чему она была несказанно рада, ибо оказалась по чину выше собственного супруга, капитана. Долгом чести и совести почитаю засвидетельствовать, что помощь, оказанная мне майором женского пола в труднейшем предприятии, имеющем столь важные последствия, оказалась весьма значительной и поведение ныне покойной дворянки Курловской было до конца доблестным, о чем я в свое время упомянул в приказе по моим войскам.

Не без пользы был и гвардии сержант Гавриил Державин, командовавший отдельным партизанским отрядом. Однако позже, учитывая недоброжелательное отношение к нему других моих помощников, обиженных язвительностью его суждений о них и некоторым высокомерием в обращении, я счел за лучшее отправить Державина с важным поручением в Петербург. Считаю нужным помянуть, что поручение было весьма удовлетворительно исполнено.

Не могу обойти молчанием и содействия, оказанного мне в Екатеринбургском предприятии некоторыми другими партизанами, особенно ротмистром Константином Левшиным. Ему я поручил важнейшее дело разведки, и он, переодеваясь то в крестьянское, то в татарское платье, побывал и в Казани, и в Москве, и в самом Екатеринбурге, откуда доставил мне точнейшие сведения. Из других несших партизанскую и разведочную службу упомяну молодого князя Петра Курганова и его родственника дворянина Юрия Лихачева, а говоря о последнем не могу не сказать о сопровождавшей его в самых смелых делах бывшей дворовой девушке Ксении».

На этом письмо Михельсона к Румянцеву обрывается. Но о каком же Екатеринбургском предприятии настойчиво упоминается в этом письме, и почему сам герой этого предприятия, Михельсон, позже ставший уже не самовольно, а совершенно законным образом генералиссимусом и до конца жизни пользовавшийся общим уважением, придавал ему такое большое значение?

Здесь мы вернемся несколько назад.

Еще в первое время пугачевского восстания южный и средний Урал сделались местом действия повстанческих шаек, которых привлекала близость многочисленных уральских заводов с тысячами сочувствовавших «анпиратору» рабочих. Урал со своими дебрями и почти полным бездорожьем представлял собой словно нарочно созданное убежище для мятежников, куда они уходили, как только их постигала неудача, где они отсиживались, запасаясь новыми силами и средствами, и откуда потом спускались, подобно хищным волчьим стаям, на равнину. Наконец в действиях Пугачева и его соратников вплоть до конца красной нитью проходит стремление держать открытой дверь в Сибирь, где в случае окончательного поражения, могли бы без труда укрыться все главари с их семьями и с накопленным имуществом.

Когда Москва попала в руки «анпиратора», одной из первых его забот было обеспечить за собой дорогу от Уфы на Челябу-Курган и от Уфы на Екатеринбург-Тюмень. Златоуст и особенно Екатеринбург, приобретя исключительное значение, были укреплены и заняты сильными гарнизонами. Была попытка превратить в крепость Пермь, но Михельсону, как мы. знаем, удалось вырвать Пермь из рук мятежников и оставить ее за собой. Также бодро держался далеко на юге Оренбург, куда собралось много тысяч беглецов из других местностей. Одно время там начальствовал генерал Рейнсдорп, тот самый, над которым пугачевцы издевались, называя его «енаралом Раздрыпой». Позже, когда болезни окончательно одолели Рейнсдорпа, власть перешла в руки молодого и деятельного генерала князя Голицына, сумевшего удержать в повиновении свою небольшую, но крепко сколоченную армию.

После падения Казани, когда для пугачевцев открылась дорога на Москву, все их главные силы устремились туда, словно притягиваемые магнитом. С этой тягой «анпиратор» не мог справиться. Весть о сказочных московских богатствах будила жадность поднявшейся темной и хищной массы, разрушала все попытки новой власти установить твердый порядок в восточных, слабо населенных провинциях. Едва какому-нибудь назначенному Пугачевым воеводе, атаману или губернатору удавалось собрать вокруг себя несколько тысяч вооруженных людей и с ними засесть в одном из далеких от столицы городов, как эти военные силы разваливались под влиянием притягательной силы Москвы. Людей, оторванных от привычного дела и получивших в свои руки оружие, соблазняла мысль о возможности быстро нажиться грабежом. Но весь край между Волгой и Уралом сильно пострадал за время восстания и обезлюдел, а уцелевшее население оголодало и было озлоблено против новой власти, поэтому рассчитывать на поживу могли лишь немногие. И люди уходили от «анпираторских» воевод и губернаторов, как утекает вода из решета.

К тому же вслед за взятием Москвы на западе наметились большие осложнения и возникла угроза войны с Польшей. На — севере темной грозовой тучей продолжал висеть Петербург. «Анпиратору» было, собственно говоря, уже не до востока. В его распоряжении уже не было сил, чтобы раздавить уцелевшие гнезда, в которых засели его враги, поэтому поневоле он поручил расправу с Михельсоном и Голицыным местным силам, но неумелые попытки закончились большими неудачами. Так сунувшийся было из Уфы на Михельсона пугачевский «енарал» Сидоренко, он же Квашник из бывших капралов, при попытке перебраться на правый берег Камы ниже Перми был растрепан михельсоновской артиллерией, потерял весь свой обоз и сам едва унес ноги. Столь же неудачной оказалась из рук вон плохо подготовленная и еще хуже проведенная бывшим колодником Исаевым экспедиция, отправившаяся из Самары на Оренбург. Не пройдя и половины дороги, Исаев растерял большую часть своей орды из-за недостатка продовольствия и гибели лошадей.

Сам генерал Михельсон в упомянутом выше письме Румянцеву говорит: «Завладев Пермью, я мог тогда же напасть и на Екатеринбург, но по многим соображениям предпочел воздержаться, отложив на несколько месяцев. Моей первой заботой было завладеть Шишмаревским и другими заводами Шуваловых, запастись новой, более пригодной для партизанских действий артиллерией в виде «шуваловок». Моей целью было не столько захватить сам Екатеринбург, сколько то, что он должен был дать Москве».

В записках заводского мастера Хольмстрема шишмаревский эпизод излагается так: «Богатейший шишмаревский завод дважды подвергся нападению мятежников еще до падения Казани и пришел в плачевное положение. Большинство рабочих разбежались, многие присоединились к мятежникам. Мастера были перебиты, прогнаны или смещены в простые рабочие назначенным от самозванца управляющим из вотяков Василием Крещеных, человеком совершенно невежественным и диким. За неимением подлинных заводских рабочих Васька-вотяк, над коим смеялись даже его сотоварищи, поставил на работы несколько сот содержавшихся в цепях дворян обоего пола и настоящие рабочие учинились не только надсмотрщиками и начальниками над несчастными, но их крепостными господами и предавались сущему тиранству. На всех попавших в руки пугачевцев заводах шло беспробудное пьянство. Вместо того, чтобы выполнять данные от казны заказы, особенно на предметы вооружения: штыки, сабли, лядунки, ядра, оболочки для гранат, картечь и прочее, ставшие господами рабочие выделывали сковородки, кастрюли, котелки и другие предметы домашнего обихода. На приписанном к Шишмаревскому заводу казенном Свят-Ивановском литейном заводе другой вотяк, Гунька, с товарищами употребили двенадцать тысяч пудов красной меди на выделку медной монеты и присвоили ее. Кукляевский оружейный завод, завладев многими тысячами пудов ржаной и пшеничной муки, занялся одной только работой — выгонкой водки и сбывал ее в Сибирь.

На эти заводы налетел бурей славный воитель Михельсон раньше, чем туда дошла весть о разгроме Лодыжкина и взятии Перми. Сопротивление было оказано только на Кукляевском, где пьяные рабочие, отстреливаясь, легко ранили полковника Обернибесова и убили двух его драгун. На Миславском заводе пугачевский управляющий из варнаков Семенихин с товарищами заперся в конторском помещении, откуда стреляли из ружей, однако бежали, едва только был в них выпущен снаряд из полевой пушки. На Шаболовском заводе освободившиеся при нападении на него михельсонова отряда пленники перебили своих тиранов. В четыре дня Шишмаревский и все окрестные заводы были очищены от мятежников. Многие злодеи были без промедления казнены, прочие же подверглись суровому наказанию и под угрозой смерти поставлены на работы. Однако весьма долго наши заводы не могли достигнуть прежнего благосостояния, столь велико было разрушение, причиненное за короткое время мятежниками».

Главное дело было сделано: генерал Михельсон завладел хранившимися в заводских складах бронзовыми «шуваловками» и другими предметами, полезными для вооружения его армии.

Положение дел на Урале тревожило Пугачева и его соратников. На оружейных тульских заводах, тоже сильно пострадавших от хищничества рабочих и хозяйничания управляющих из варнаков, истопников и тому подобного люда, испытывалась нужда в железе, чугуне, стали и меди и все надежды возлагались на подвоз сырья с Урала.

Как мы знаем, сам Хлопуша, который в молодости был рабочим на Урале и кое-что понимал в заводском деле, рассчитывал после рождественских святок «слетать» на Урал и там, во-первых, наладить производство, а во-вторых, собрать войска и прогнать Михельсона из Перми.

Несмотря на все предосторожности, принятые Михельсоном, слух о его намерении применить к делу пролежавшие больше пятнадцати лет в складах «шуваловки», проник и в Москву, но там он произвел слабое впечатление. Из близких к «анпиратору» лиц один только Минеев имел смутное представление о «шуваловках» и иной раз думал, не идет ли речь об изобретенных Шуваловым гаубицах какого-то особого типа. Кто-то донес Пугачеву, что «шуваловки» «малость тяжельше солдатского ружья».

— Ну, ежели так, то с эдаким много не сделаешь! — засмеялся «анпиратор». — И настоящая пушка не столь далеко палит, а ежели такая махонька, то будет она, скажем, пукать и только всего! Дурак Михельсонов ваш! Вот Голицын-князек — тот мозговатый, что правда, то правда!.. На всякие выдумки парень горазд! Егерей на лыжах бегать лихо обучил. Из снегу валы строит да еще какие?! У казаков многое перенял. Мозговат, мозговат, говорю... А Михельсонов — все по книжкам. Немец!

Разыгравшийся в Москве на святках погром, повлекший за собой беспорядки и в других городах и больно ударивший по созданным Пугачевым плохо дисциплинированным войскам, выдвинул в первую очередь вопрос о необходимости восстановить порядок и принять такие меры, которые обеспечили бы столицу от новых осложнений. Переживший злую тревогу в дни бунта «анпиратор» крепко засел в Кремле и уже не решался оставить столицу хотя бы на несколько часов. Не решался он отпускать от себя и Хлопушу, заявляя прямо:

— Только на твое, Хлопка, варначье пока что и можно положиться! Крупа глупая того и гляди шкандалист примется. А татарчат моих верных напугали, да и где они теперя? Случись что, не дозовешься! Нет, уж посиди-ка ты лучше, Хлопка!

И Хлопуша отложил до лета предполагаемую поездку на Урал.

Но доходившие с Урала и из Оренбурга вести продолжали его тревожить, и он снова и снова возбуждал вопрос о необходимости послать кого-нибудь на восток. Об этом и шла речь в тот день, когда молодой князь Семен Мышкин-Мышецкий рассказал отцу то, что случилось с ним в Раздольном.

— На заводы можно послать Ильюшку, — нерешительно вымолвил Хлопуша.

— Трубецкого князя, то есть Творогова? — невесело засмеялся Пугачев. — Нашел кого! Не знаешь ты его, пса!

— Девок дюже любит!

— Это что! Пущай! Я сам к бабьятине пристрастен. А только Ильюшка — лукавый черт! Он давно уж подговаривается, чтобы я его в Пал Петровичи, цесаревичи, нашего престолу наследнички, назначил! Вот ты и рассуди: пошлешь его, пса, власть ему дашь да деньги, да все такое, а ему заедет вожжа под хвост, он и почнет на дыбки становиться! Возьмет да и объявит, где ни есть, себя «анпиратором»! Оченно просто!

— Не посмеет!

— Чего побоится? Первое дело, он не верит, что наша масленица затянется. Мошну набил, погулял, покатался. Сыт по горло. Опять же в Москве скушно ему, его в степь тянет. Вот все это время про Стеньку поминает. Хорошо, мол, Стенька пожил, на персюков ходил, княжну, писану красавицу, в полюбовницы взял. А Москва, мол, кислая...

— Пошли кого из Голобородек!

— Пошлешь их! Так они, стервецы, и оторвутся от моего тела белого! — сердито вымолвил Пугачев. — Впились в меня, как пиявки, кровь мою пьют, раздулись, а отпасть не хотят!

Помолчав, он продолжал:

— Подумывал я было: не послать ли Сеньку Мышкина? А он возьми да и скисни. Помирает. Чахотка в грудях открылась. Кровью харкает.

И уж совсем глухо добавил:

— Да оно, может, и к лутчему! Все одно пришлось бы его, Сеньку, приказать прирезать альбо удавить. Намозолил он мне глаза. Дюже схож с одним пареньком русявым, которого мы с Прокопием охладили. Так бы и ничего парнишка, Сенька-то, а смотреть на него неприятно... Напоминает... Ну его!

Хлопуша предложил еще несколько человек, но «анпиратор» отверг их всех, высказал горькую мысль:

— Народу у нас — видимо-невидимо, а полагаться не на кого. Людей настоящих нету! Сгоряча, когда драться приходилось, этого не было заметно. Драться-то, поди, каждый дурак может, были бы кулаки здоровые. А вот как править пришлось, тут тебе и осечка выходит! Тот дурак стоеросовый, этот — прямо помешанный, а тот людей без толку, как хорек кур, душит, а этот разум пропил, а вот этот в лес смотрит! Тошно и смотреть на сволоту, что округ нас с тобой собралась! А еще уменья нету. Ты его спрашиваешь, а он только глазами моргает.

— По-твоему выходит, окромя дворянов и людей у нас нету? — угрюмо осведомился Хлопуша.

— Не то, Хлопка! Людей-то и промежду, скажем, мужичья черного набрать можно, да к какому делу его приставишь? На что он годен? Кабы его подучить, ну, так... А в сыром виде — ни к чему. А как его учить, когда дело сейчас делать надо? А доверять уцелевшим дворянам — тоже опасная штука. Вон я на старого Мышкина смотрю. Кажись, и свой человек, а можно ему до конца верить? Ой, не знаю...

— А все же на заводы кого ни есть да надо послать! Баклуши там бьют, черти! Дорвались до казенного добра и рады!

— А ты сам, Хлопка, найди да пошли! — отмахнулся «анпиратор». — Все одно толку большого не будет. Ну, да авось кривая вывезет!

В конце недели на Урал был отправлен из Москвы бывший писец канцелярии нижегородского губернатора Зиновий Мельников с двумя десятками набранных с борку да с сосенки писарей и мастеров и с личным конвоем в пятьдесят человек хорошо вооруженных людей. Они доехали только до Уфы.