Вернуться к В.Я. Шишков. Емельян Пугачев: Историческое повествование

Глава VI. «Мучительница и душегубица»

1

Владетельница многих деревень, она жила в собственных палатах на углу Кузнецкого моста и Лубянки; убийства совершала либо в этом доме, либо в своем подмосковном сельце Троицком, где проводила летние месяцы.

Овдовев в 1756 году и имея двадцать пять лет от роду, она делается полноправной хозяйкой и начинает терзать своих подданных. Она истязала людей не ради каких-либо страшных с их стороны преступлений, а за самые пустячные проступки: то женщины якобы плохо вымоют пол, то не чисто выстирают белье или грубовато ответят помещице.

Был у нее конюх Ермолай Ильин. Она убила у него жену. Он женился во второй раз. Она убила и вторую жену его. Спустя время он женился в третий раз. Салтычиха собственноручно — скалкою и поленом — убила и третью жену его, Федосью.

Это убийство произошло в Москве, священник хоронить Федосью отказался, Салтычиха велела везти тело в сельцо Троицкое и там закопать. А мужу убитой пригрозила:

— Ты хоть и в донос на меня пойдешь, — знаю, голубчик, знаю! — только ничего не сыщешь. В Сыскном приказе тебя кнутом выдерут и на каторгу сошлют.

Ездила разбойница на богомолье в Киев. На возвратном пути остановилась в одном из своих имений — Вокшине, где и убила девку свою Марью Петрову. Сначала якобы за нечисто вымытые полы Салтычиха принялась бить Марью тяжелою скалкою. Натешившись, приказала гайдуку Богомолову драть ее езжалым кнутом. Затем замученную девушку загнали в пруд, а был ноябрь, вода с краев в пруду подмерзала. Обезумевшая, с полчаса простояла несчастная в ледяной воде по горло. Салтыкова приказала ей снова перемыть полы, но Марья работать уже не могла, а только тряслась и стонала. Разбойница добила ее палкой с гвоздями. Марья тут же в хоромах испустила к вечеру дух.

В разные сроки и в разных местах — то в Москве, то в Троицком — были таким же образом убиты еще шесть девушек; младшей из них, Паше Никитиной, всего двенадцать лет.

Замужнюю Прасковью Ларионову Салтычиха собственноручно била железною клюкою и поленом, а гайдук с конюхом добивали батожьем. Барыня кричала из окна:

— Бейте до смерти!.. Я в ответе. Хоть от вотчин своих отстать готова, а вас вышколю! Никто ничего сделать мне не может...

Тело замученной, прикрыв рогожей, повезли из Москвы в Троицкое; на тело, по приказу Салтыковой, положили грудного ребенка убитой; дорогой ребенок замерз на трупе матери.

Так же зверски были изничтожаемы и мужчины.

2

Зимний вечер, небо шершавое, низкое, серое. Начинал пошаливать поземок, предвестник вьюги.

В старомодном возке подкатила к своему дому Дарья Салтыкова, возвратившись от всенощной из Успенского кремлевского собора. Прибежавшая дворня повалилась ей в ноги:

— С наступающим праздничком, матушка-барыня!

Она в ответ только фыркнула и, сплюнув в сугроб, вступила в хоромы. Девки, едва дыша от страха, бросились снимать с нее соболий салоп, бегали по горницам со свечами, зажигали люстры, канделябры. Печи крепко натоплены, цветные дорожки постланы гладко, птички в клетках спят.

Кормилица Василиса да спальная девушка Аксинья повели ее под руки к накрытому у печки чайному столу, где мурлыкал и пофыркивал серебряный самовар.

Дарья Николаевна, тряхнув локтями и грубо бросив женщинам: «Дуры!», вырвалась из их рук, тяжелой ныряющей походкой приблизилась к переднему углу и стала истово креститься на большую позлащенную икону, пред которой мерцали три лампады, освещавшие сутулую, раздобревшую фигуру Салтычихи. Ей всего тридцать лет, но на вид она много старше. Выражение темного скуластого лица ее злое, отталкивающее. Влажный рот велик, нос горбат, глаза выпучены. Под кружевным чепцом копна черных волос, над вздернутой губой — небольшие усы. Всякий в доме знает, что она никогда не улыбается. Она почти ни с кем не водит компании, любит водку, но пьет ее в мрачном одиночестве. Взор ее по часам задумчив — и тогда живая мысль в нем отсутствует, — или грозен и яростен, тогда зрачки расширяются, глаза полны бешенства, всем слугам становится страшно.

В этом проклятом доме никто не видит себе покоя. Все чувствуют себя бесправными, беззащитными, приговоренными к смерти, всяк ждет своей очереди. Были случаи, что из страха пред ожидаемыми истязаниями иные лишались рассудка — кончали с собой.

— Господи, прости меня грешницу, — говорит благочестивая Салтычиха и крестится.

Крестятся и стоящие сзади нее Василиса с Аксиньей.

Сделав пред иконой земной поклон и припав лбом к полу, Салтычиха вдруг заорала:

— Пол! Ах, дьяволы... Опять, опять погано вымыли... Вот я ж их!..

— Бабы дресвой мыли, матушка-барыня, да с мыльцем... Дважды, — робко пытается защитить поломоек пожилая кормилица.

— Молчать! Позвать сюда Хрисанфа.

И вот молодой крестьянин Хрисанф Андреев явился. Он сухощав, лицо белое с нежным девичьим румянцем, курчавая русая бородка, кроткие глаза. Болезненно развратная Салтычиха склоняла его к блудному греху, но тихий Хрисанф, будучи недавно женатым, от этого «содома» уклонился. Он был приставлен доглядывать за поломойками, соблюдающими чистоту в палатах. Да разве мужское это дело. Эх, барыня, барыня...

Он стоит на коленях пред грозной Салтычихой, испуганно смотрит ей в лицо. В загоревшихся глазах ее нет никакой к нему жалости, в них копится звериное бешенство, Хрисанф холодеет. «Отходили мои ноженьки — смерть...» — в ужасе думает он, и борода его жалко подрагивает.

При виде этого молодого смиренного мужика — очередной жертвы — у богобоязненной матушки-барыни все внутри затряслось.

— Ты чего ж, паскуда, столь нерадиво за бабами досматривал. А? Я что тебе приказала? А?

— Прошибся... Помилуйте... Только они старались, — сказал он покорным голосом, молитвенно складывая руки на груди. Если б он крикнул на мучительницу, если б вскочил и дал ей в ухо, это, может быть, привело бы разбойницу в чувство. Но пришибленный, тихий вид его и эти телячьи, умоляющие глаза сразу бросили Салтычиху в ярость. Она давно не забавлялась кровавыми утехами, сладострастие вмиг обуяло ее душу. Волчьи глаза ее перекосились, лохматые брови сдвинулись к переносице, взор помутился. Заскрежетав зубами, она схватила стул и ударила им Хрисанфа по голове. Хрисанф охнул, пал на четвереньки, побелел.

— Аксютка! Живо за Федотом... — выдохнула Салтычиха, сорвала с гвоздя увесистый арапник и сильной рукой стала драть обомлевшего крестьянина. Поднявшись на колени, он только встряхивал локтями и старался уберечь глаза: мучительница лупила арапником куда попало. Вот уже кровь проступила сквозь рубаху, сквозь штаны, и все лицо его было испачкано кровью. Тут Салтычиха, как хищная медведица, навалилась на него, мигом сорвала с него одежду и снова схватилась за окровавленный арапник.

Прибежал бородатый пожилой Федот, родной дядя истязаемого.

— Дядя! Дай защиту, беги в Сыскной приказ, — завопил голый, в чем мать родила, Хрисанф, плача и сморкаясь кровью.

— Бей насмерть! — закричала Салтычиха и бросила Федоту арапник.

Федот жалобно, как ребенок, захныкал и, боясь ослушаться, стал стегать племянника.

— Ах, ты мазать, старый черт, ты мазать?! — опять завопила Салтычиха. — Бей что есть силы! А то прикончу и тебя...

— Барыня... — жалобно скосоротился Федот и обронил арапник. — Уволь, матушка, ослобони... Силов нет... Ведь родной он... — Старик, охваченный горем и отчаяньем, стал как бы вне ума, он ползал в ногах у Салтычихи, совал ей нож, хрипел: — На ножик, на, на... Ведь все равно забьешь Хрисанфа, так уж полосни его в сердце ножом... Да и меня заодно... Ой, господи! И заступиться некому. Пропали мы!

Салтычиха, не помня себя, заметалась по горнице, схватила подвернувшийся утюг и ударила им Федота по голове, старик вскрикнул и лишился чувств. Она, закусив губы и выкатив глаза, вновь начала увечить Хрисанфа, норовя ударить его арапником по самым чувствительным местам. Хрисанф вертелся на полу, на весь дом визжал и выл. Василиса с Аксиньей, истерически всхлипывая, убежали.

Салтычиха, ничего не видя пред собой, кроме своей жертвы, уж не могла остановить себя. Не переставая, она наносила человеку смертельные удары то арапником, то утыканной гвоздями палкой.

Все во дворе и в страшном доме притаилось, будто вымерло. По пустынным горницам шли гулы от падающей мебели, от площадной ругани исступленной Салтычихи, от стонов и выкриков Хрисанфа.

Но вот Хрисанф затих и безжизненно распростерся рядом с безмолвным дядей.

Взмокшая от пота, забрызганная кровью Салтычиха, подбоченясь, безумно загоготала. Ныряющей походкой она подошла к шкафу, залпом выпила чайную чашку анисовой водки, сплюнула, покосилась на позлащенную с тремя лампадами икону, покосилась на тела замученных, прохрипела:

— А вот я ж вас подыму... Аксютка, Василиска!

Но никто не отзывался, было тихо, в черные стекла начавшаяся вьюга била, в печных трубах ветер завывал.

Тяжело пыхтя, Салтычиха докрасна раскалила на горящих в печке углях железные щипцы и, схватив ими едва живого Хрисанфа за ухо, посадила его. Смрад, дым, Хрисанф ник головой, постанывал, валился. Она обставила его стульями, чтобы не падал, и снова припекла ему лицо клещами. Он уже не мог ни стонать, ни защищаться.

— Разбойница... — еле внятно прошептал он и повалился навзничь.

— Ага, ага, заговорил... А вот я те покажу разбойницу, я те умою... — она схватила самовар и опрокинула кипяток на голову Хрисанфа. Забыв осторожность, она сильно ошпарила себе руки и ноги, но в припадке бешенства не почувствовала ожогов. Привалившись в угол между стеной и печкой, она запрокинула косматую голову и, как сом на песке, ловила ртом воздух. Мясистая грудь ее задышливо колыхалась, выпученные глаза полузакрыты, с мучительной гримасой на лице она скрюченными пальцами судорожно разрывала на себе ворот платья — разбойнице не хватало воздуху.

Кто-то дважды простонал — племянник или дядя.

Она вдруг вся съежилась, поджала к бокам локти. Колени ее дрожали, она едва держалась на ногах. Сделав над собой последнее усилие, она стремительно кинулась во двор.

— Эй, люди, люди! — дико орала она сквозь снежную метелицу. Очнувшегося Федота она велела приковать в бане на цепь, а едва живого, ослепшего, обваренного кипятком Хрисанфа выбросить на снег.

— Пусть валяется, пока не околеет. Я вам, сволочи! — загрозила она кулаком на дворню. Голос ее был чужой, не такой, как всегда, а надтреснутый, хриплый и, словно у заики, прерывистый.

А как все ушли и в горницах снова стало тихо — только вьюга лизала с улицы темные провалы окон, — она с жадностью выпила еще чашку водки, шатаясь, добралась по стенке до кровати, упала грудью в пуховики и навзрыд заплакала. Ее трясло, корчило, подбрасывало, как в сильнейшей лихорадке.

Вбежали со свечой бледные, перепуганные Василиса и Аксинья.

— Попа, попа... Отца Матвея со крестом... Пущай цирюльник придет... да кровь отворит мне... Молитесь, молитесь пуще... — Она металася, ляскала зубами.

Василиса, мысленно проклиная свирепую разбойницу, стала опрыскивать ее крещенской водой.

3

Такова была помещица Дарья Салтыкова — редкий тип исключительной человеческой жестокости. За семь лет вдовства она успела убить или до смерти замучить сто тридцать восемь человек, главным образом «женок и девок».

Почему же несчастные крепостные люди так безропотно и на протяжении стольких лет переносили разбой своей изуверки-барыни? Ответ прост. На судебном процессе ее крепостные в один голос показали, что они не смели пикнуть против своей лютой госпожи, так как были ею вконец застращены и всякий час жизни своей чувствовали себя приговоренными к смерти.

Впрочем, и среди них встречались смелые головы. В московский Сыскной приказ трижды являлись ее крепостные с жалобой, но так как полицейские власти были Салтычихой подкуплены, то всякий раз дело кончалось тем, что доносителей, якобы за ложный донос, нещадно били кнутом и ссылали на каторгу.

Но вот, летом 1762 года, вскоре после вступления на престол Екатерины II, двум дворовым людям Салтыковой удалось подать прошение в руки самой Екатерины. Доведенные до полного отчаяния, крестьяне писали:

«Слезно просим ради имени божия высочайшим вашего величества всещедрым матерним защищением помиловать, до конца милосердно не оставить».

Екатерина приказала арестовать Дарью Салтыкову домашним арестом, Юстиц-коллегии (министерству юстиции) приступить к производству следствия.

Однако Салтыкова и бровью не повела, она слепо верила в непобедимую силу взятки.

Следствие тянулось шесть лет. Обвиняемая во всех своих разбоях запиралась, а подкупленные приказные изо всех сил старались даже обелить ее.

Наконец за дело принялась сама Екатерина. Она лично просмотрела весь следственный материал, нашла Салтычиху во всем виновной и повелела Юстиц-коллегии предать ее строгому суду.

Юстиц-коллегия вынесла суровый приговор: отсечь Дарье Салтыковой голову, а тело ее, положив на колесо, выставить на позорище народу.

Вот тут-то Екатерине, успевшей к тому времени перебраться со двором в Петербург, пришлось призадуматься. Она сочла для себя опасным казнить смертию столь видную дворянку, состоявшую по мужу в близком родстве с фамилиями Салтыковых, Строгановых, Головиных, Толстых, Голицыных, Нарышкиных... А вдруг представители этих знатных родов кровно обидятся и затаят на Екатерину злобу. И она даровала Салтыковой жизнь.

В указе Сенату от 2 октября 1768 года, называя Салтычиху уродом человечества и подтверждая, что она есть виновница великого числа душегубства среди своих слуг, что имеет она душу совершенно богоотступную и мучительскую, а сердце развращенное и яростное, Екатерина, между прочим, повелевала:

«Приказать в Москве вывести ее на площадь и, поставя на эшафот, приковать ее к стоящему на этом эшафоте столбу и прицепить на шею лист с надписью большими словами: «Мучительница и душегубица». Когда она выстоит целый час на сем поносительном зрелище... приказать, заключа в железы, отвести оттуда в один из женских московских монастырей и посадить в нарочно сделанную подземную тюрьму, в которой по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ниоткуда к ней свету не имела. Пищу ей обыкновенную старческую подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро она наестся».

По всей Москве были расклеены публикации о наказании злодейки Салтычихи на Красной площади 18 октября.

На заседании Большой Комиссии было оглашено о сем депутатам.

Вся необъятная Москва поднялась с утра на ноги. Было воскресенье, всюду гудел праздничный благовест больших и малых колоколов, густыми хлопьями первый снег валил, грязная, неряшливая Москва стала нарядной, в одночасье побелела и напудрилась. Весело переговариваясь, большими толпами спешил к Красной площади народ.

Два казацких депутата, сотник Горский и Падуров, тоже направились на любопытное «позорище». Оба молодые, усатые, в подбитых лисьим мехом длиннополых чекменях, в остроконечных, заломанных на затылок шапках, они спускались по Тверской, щелкали орехи и, встряхивая длинными чубами, подмигивали краснощеким молодкам.

Швыряясь снежками и получая подзатыльники от старших, бежали крикливыми стайками мальчишки. На перекрестках красноносые сбитенщики торговали Сладким пойлом, черпая его из закутанных ватными одеялами корчаг.

— Дешево, дешево! А вот чашка полушка, с пирогом грош. Налетай, отцы да деды, молодцы да девы!

— Да свежие ль у тя пироги-то?

— Помилуйте-с... самые свежие, третий день пар валит!..

Вдруг вся улица зашумела:

— Везут, везут! — и народ, подобрав полы, бросился к Кремлю, чтоб скорей занять место поближе к эшафоту.

Проскакал рейтар, за ним другой, третий.

— Дай дорогу! С дороги прочь!

Мутно просерела чрез падучий снег команда спешенных гусаров, за ними — шеренга гренадеров с четырьмя барабанщиками впереди, а следом в простых санях-роспусках — разбойница Салтычиха. Она была одета в белый смертный саван, по обе стороны ее сидели с обнаженными тесаками гренадеры. Народ кричал:

— Людоедка! Убивица! Вот сейчас башку тебе срубят с плеч... Сата-на-а...

Окованная кандалами, как бы ничего не видя и не слыша, Салтычиха сидела в роспусках сгорбившись, угрюмо глядела в землю и лишь на ухабах, когда ее встряхивало, хваталась за коленку гренадера. Тюремщики сказали преступнице, что ей оттяпают голову, она страшилась смертного часа, глаза ее погасли, все в ней приникло, опустилось, замерло.

Красная площадь густо набита народом. Конная и пешая полиция, работая тесаками и нагайками, с трудом проложила для процессии дорогу к эшафоту. Крыши торговых рядов, зубчатые кремлевские стены, ларьки, деревья, верхушки возков и карет, окна домов и домишек усыпаны народом. Где возможно было хоть как-нибудь уцепиться, там обязательно торчал человек.

Вот по толпе, как по морю, заходили волны: плечи, головы заколыхались.

— Везут, везут!

Под треск и грохот барабанов Салтычиху ввели на высокий эшафот. Взволнованная до предела, она задыхалась, жадно ловила ртом воздух, ноги не слушались, едва переступали. Воспаленный взор ее суетливо и цепко обшаривал эшафот. Она искала орудия казни. Но ни виселицы, ни плахи с топором... Неужели помилуют? Сердце рвануло, сердце бросило в голову кровь, щекам стало жарко...

Ее приковали к столбу, надели на шею белый картон с крупными печатными словами: «Мучительница и душегубица». Безграмотная, она хрипло спросила чиновника:

— Чего тут прописано?

— А вот услышишь, — ответил тот, и, как только кончили бить барабаны, раздался резкий звук трубы и на всю площадь выкрик:

— Московский наро-о-д!.. Слуша-а-а-ай!

Толпа замерла, разинула рты. Тучный чиновник громогласно и четко стал читать по бумаге сентенцию.

Впервые узнав из сентенции, что Салтычиха замучила насмерть сто тридцать восемь человек, Падуров содрогнулся. И вместе с ним содрогнулась вся площадь, весь народ. Великий гуд прокатился по народу.

Падурова охватила какая-то внутренняя тошнота и в то же время чувство жестокой мести.

— Душегубка... Убивица... Руби ей голову!... Полосуй ее топором на части, — в тысячи охрипших от ярости глоток вопил народ. — Смерть ей! Смерть!

Падуров взглянул в сверкающие глаза этой необозримой поднятой на дыбы толпищи, на перекошенные гневом рты, на судорожно сжимавшиеся пальцы, и вся душа его наполнилась высоким ликованием: Падуров чувствовал и видел, что он дышит одним дыханием с народом, горит одной с ним местью к врагам своим и что во всем народе точно так же, как и в нем, Падурове, живет единая бунтарская душа и что эта закованная в железища народная душа ждет не дождется своего смелого водителя, чтоб разом разбить цепи рабства.

Падуров захлебнулся каким-то волнующим предчувствием и вместе с народом точно так же потрясал кулаками, так же выкрикивал проклятия: «Смерть ей! Смерть, смерть!»

А чиновник в белом парике тем временем уже кончал указ Екатерины... Итак, изуверке дарована жизнь...

У Салтычихи дрогнули щеки, из груди вырвался с шумом вздох облегчения, гремя цепями, она закрестилась на церковь Василия Блаженного.

Падуров с Горским стояли вблизи эшафота, в кучке бывших дворовых Салтычихи. Грозя кулаками, палками, клюшками, швыряя в злодейку чем попало, дворовые люди издевательски кричали:

— Людоедка!.. Видишь нас? Мы эвот здеся. Иди-ка, матушка барыня, сюды да помучай нас, слуг своих... Ха-ха!..

— Эй, служивые! Подайте-ка нам эту ведьму... Мясо до костей сдерем!

Салтычиха резко повернула к дворне голову. Глаза ее стали ехидны. Поваренок Федька ловко пустил ей в лицо снежком и, по старой привычке, со страху присел в толпе. Дворня захохотала. Салтычиха, боднув головой, едва промигалась от ослепившего ее снега, вся затряслась. Дворня стала дразнить ее, вихляться, кричать. Салтычиха пришла в бешенство: затопала по помосту сапожищами, безобразно оскалила зубы и, сжав кулаки, рванулась на дворню медведицей, железные цепи впились в нее, столб зашатался, помост затрещал:

— Я вам, сволочи!.. Я вам!.. На колени!..

Палач ударил ее кулаком по загривку.

— Цыть, ты! Смирно стой...

Салтычиха сжалась, всхлипнула, из глаз ее потекли горохом слезы, голова поникла на грудь, на груди картонка: «Мучительница и душегубица».

Народ стал помаленьку расходиться. Падуров, тоже собравшись уходить, негромко сказал стоявшему рядом с ним дворовому человеку в овчинной кирейке с большим воротом:

— Вот они каковы, наши помещики-то. Вешать их надобно...

— Вестимо так! — крикливо, с бесстрашием, ответил тот. — Вешать да головы рубить. Они все звери лютые, господин казак. Все до единого... Вот хошь на святые соборы побожусь...

— Все не все, а есть, — мягким голосом сказал высокий благообразный старик в темном армяке, без шапки, лысая голова, длинная кольцами бородища.

— Все, все! Вот-те Христос, все, — с горячностью твердил дворовый в кирейке.

— Да ты, милячок, не петушись, — так же спокойно сказал благообразный старец. — Я на сгоревший божий храм десять лет подаянье собирал, всю Русь истоптал лаптями, так уж мне ли этих самых помещиков не знать. Всякие, дружок, помещики водятся. Доводилось мне, миленький, слыхивать и про таких, что и рады бы дать волю мужику, да... — старик опасливо повертел головой во все стороны, шепотом добавил: — да царица не велит...

— А-а-а... Ишь ты... Не велит?! — прищелкивая языком, ядовито и насмешливо проговорил низкорослый с шершавой бороденкой пучеглазый мужичок, стоявший бок о бок с Падуровым... — Ишь ты, ишь ты... Ха! Погодь, ядрена каша, — засопел он, раздувая волосатые ноздри, — придет пора-времечко, и на мужичьей улице будет праздник... Тогда и спрашивать ее, царицу-то, никто не станет... У-у-ух ты!.. — он вскинул кулаки, потряс ими в воздухе и, сверкая глазами, низенький, тщедушный, нырнул в толпу.

«Бунтарь... Живая душа...» — подумал про него Падуров.

Прошел час. Разбойницу увезли. Палачи стали бить кнутами и тавром клеймить лбы: дворецкого Салтычихи за то, что был у нее в особой милости; кучера, гайдука и прочих, что пособляли мучительнице убивать людей. Последним драли и клеймили сельского попа за то, что, не донося властям, тайно хоронил умученных дворовых.

Салтычиху тотчас же заключили в подземелье возле соборной церкви Ивановского монастыря, где она и просидела без выпуску одиннадцать лет1.

По всей Москве долгое время только и разговоров было, что про Салтычиху. Всех острей переживали это происшествие многочисленные московские крестьяне. Доставалось на орехи помещикам, доставалось и правительству, да под шумок, с оглядкой, костили на обе корки и самое Екатерину.

Разные дворецкие, разные лакеи с кучерами из когда-то подслушанных барских разговоров с точностью знали, какому любовнику и сколько крестьянских душ раздарила «сердитая на любовь» матушка Екатерина. По одним подсчетам выходило — миллион, по другим — семьсот с лишним тысяч человечьих душ.

Слышавшие это крестьяне не верили своим ушам — только крестились да вздыхали.

— Ну, ма-а-тушка... Вот это так матушка, — ахали они за чарочкой где-нибудь в укромном месте и пускали таким смачным словцом по адресу всемилостивой матушки, что у нее, наверное, в эти минуты горели уши.

Крестьяне еще азартней стали наседать на депутатов, всюду подкарауливали их, толпились возле их квартир и продолжали напористо долбить своих радетелей, как вода долбит твердый камень. Как ни старались депутаты втолковать им, что представителей помещичьих крестьян в Большой Комиссии, к великому сожалению, нету, а в депутатских наказах от государственных и экономических крестьян выставляются лишь мелкие нуждишки землепашцев, однако обитающее в Москве крепостное крестьянское сословие все же неотступно просило:

— Вы нашим именем толкуйте... Мало ли чего в наказах нетути. Наплевать нам на наказы ихни! Мы сами, слава-те Христу, живые люди. Так и обсказывайте: крепостной мужик, мол, воли требует, земли требует.

Примечания

Все сведения в этой главе о злодеяниях Дарьи Салтыковой взяты из официальных того времени источников. — В.Ш.

1. Затем она была переведена в каменный застенок другой монастырской церкви, где и умерла в конце 1801 года, после тридцати трех лет заточения. — В.Ш.