Вернуться к А.С. Мыльников. Искушение чудом: «Русский принц», его прототипы и двойники-самозванцы

«Дурные импрессии»

Спустя 16 лет после июньских событий опальный наследник престола Павел (ему шел 24-й год) делился мыслями с П.И. Паниным о причинах свержения своего отца. «Здесь, — писал он, имея в виду кончину Елизаветы Петровны, — вступил покойный отец мой на престол и принялся заводить порядок; но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить к сему должно, что неосторожность, может быть, была у него в характере, и от ней делал вещи, наводившие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против его персоны, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». Трудно сказать, какие чувства испытывал при чтении этих строк родной брат одного из главных противников Петра III. Но Павел Петрович рассуждал намного глубже и основательнее, чем несколько поколений последующих историков [89, с. 580].

С первых же дней прихода к власти Петр III торопился все лично увидеть, лично проверить. Его стремительные, без предупреждения наезды в высшие правительственные учреждения, куда никто из царей давно не заглядывал, пугали светскую и церковную бюрократию, привыкшую к спокойной и бесконтрольной жизни. Темпераментным выражением крайнего раздражения императора этим может служить указ Синоду от 26 марта. Поводом послужили челобитные священника Черниговской епархии Бордяковского и тамошнего дьякона Шаршановского, разобраться в которых еще в 1754 г. приказала Елизавета Петровна. Но вместо этого синодальные чиновники волокитили и возвращали челобитные тем, на кого они были написаны. Считая «потачки епархиальным начальникам» типичными для стиля работы Синода, Петр III со всей прямотой писал, что «в сем пункте Синод походит больше на опекуна знатного духовенства, нежели на строгого наблюдателя истины и защитника бедных и неповинных». Говоря, что причины такой позиции «соблазнительнее еще самого дела», Петр Федорович с возмущением продолжал: «Кажется, что равной равнаго себе судить опасается, и потому все вообще весьма худое подают о себе мнение». Потребовав от Синода немедленного решения не только по данному делу, но и по аналогичным жалобам, он объявлял, что «малейшее нарушение истины накажется как злейшее государственное преступление», для оповещения о чем настоящий указ опубликовать «для всенародного известия».1 Понятно, что подобные крутые меры Петра III вызывали раздражение против императора, которым и воспользовались сторонники Екатерины.

Но Петр III продолжал лихорадочно погонять неповоротливую и заржавевшую государственную машину, словно предчувствуя, что времени у него в обрез, и не понимая, что своими действиями все более сокращает его. Следуя избранному пути, он посмел прикоснуться к гвардии, которая давно считала себя ближайшей и привилегированной опорой того, кто в данный момент правил страной. Однако император, называвший (и не без причин) гвардейцев «янычарами», задумал установить над ними строгий контроль. Во главе конногвардейского полка он поставил своего любимого дядю, не пользовавшегося популярностью Гольштейнского принца Георга Людвига, который, только лишь в январе прибыв по его приглашению в Россию, уже 21 февраля был возведен в фельдмаршалы. Упразднив месяц спустя безнаказанно чувствовавшую себя елизаветинскую лейб-кампанию, Петр Федорович предполагал, по-видимому, в дальнейшем полностью реформировать дворянские части. Одновременно в спешном порядке и вся армия перестраивалась на прусский лад. Особое внимание обращалось на внешнюю сторону: вводилась новая форма, традиционные названия полков менялись по именам их новых шефов. Старшим командирам, вплоть до отвыкшего от этого генералитета, предписывалось лично проводить строевые учения. Лично проводил вахтпарады и сам император. В изданной «для просвещенной публики» книге по русской истории И.В. Нехачин в 1795 г. колоритно написал о Петре III: «Он великую имел охоту к военным упражнениям, урядству войск и был строгий полководец» [113, с. 424]. В офицерской среде, прежде всего у гвардейцев, возникло и стало усиливаться недовольство Петром III. А начавшаяся весной подготовка к военной кампании против Дании, в которой должны были принять участие и гвардейские полки, необычайно обострила такие настроения и сделала их взрывоопасными.

Фридрих II внимательно наблюдал издали за политическими перипетиями в Петербурге. В переписке с императором он советовал («заклинал его», по выражению одного современника) не трогать ни Сенат, ни тем более Синод. В письме от 1 мая он настаивал на скорейшем короновании Петра, позволив себе бестактную откровенность: «Я не доверяю русским» [123, с. 30]. Русские здесь были ни при чем — король лукавил. Намекая на опасность со стороны несчастного Шлиссельбургского узника, он тем самым отводил куда более реальные подозрения от Екатерины, своей давней должницы: Фридрих любил и умел вести двойные игры.

Доверяя своему кумиру, Петр Федорович все же спорил с ним, не соглашался. В ответном письме, датированном 15 мая, он заявлял, что до завершения датского предприятия короноваться не намерен; что меры по усилению охраны Ивана Антоновича им приняты; что русские его любят. «Могу Вас уверить, что когда умеешь обращаться с ними, можно на них положиться» [122, с. 14]. Что ж, здесь он не ошибался. Просто его свергли не те русские!

То, что император не видел или упорно не хотел видеть, с какой стороны надвигалась опасность, можно, конечно, расценить как политическую слепоту. Но в такой манере поведения просматривается и другое — полнейшая уверенность в естественности своих «прирожденных» прав на самодержавный престол. «Бедный император хотел подражать Петру I, но у него не было его гения», — так афористично, с солдатской прямолинейностью скажет о нем позднее прусский король Фридрих II [151, с. 23]. Лишенный необходимых волевых качеств, по натуре добрый, но болтливый, Петр III ошибочно оценил расстановку политических сил. В результате он все более отрывался — не от класса дворянства, которому служил, но от ближайшей питательной среды самодержавного режима — от той «горсти интриганов и кондотьеров», которая, по характеристике А.И. Герцена, в XVIII в. «заведовала государством» [53, т. 12, с. 365]. Именно этим — разрывом политики Петра III с кровными интересами его ближайшего окружения — объяснял его свержение и К. Маркс [104, с. 151]. Недовольные императором дворянские верхи сделали ставку на Екатерину, Екатерина сделала ставку на них. С помощью гвардейцев — ее фаворита Г.Г. Орлова и его брата А.Г. Орлова — между обеими сторонами был заключен негласный пакт, направленный против Петра III.

28 июня 1762 г. столкнулись не подданные со своим государем, а две группировки господствующего класса, между которыми существовали различия в понимании путей и методов защиты и утверждения своих ближайших интересов. Иными словами, переворот имел не массовый и стихийный, а верхушечный характер.

Хотя действия заговорщиков и застали его врасплох, Петр, по-видимому, в принципе не исключал такой возможности. Во всяком случае растущее противостояние Екатерины вызывало у него не только раздражение, но и тревогу. И все же, окажись он в часы переворота более решительным, прояви немного смелости и оперативности, некоторые шансы, хотя бы и минимальные, у него еще оставались: рядовые гвардейцы колебались, большая часть армии вообще была в стороне от заговора, а заграничным корпусом командовал П.А. Румянцев, о преданности которого Петру III была хорошо осведомлена и Екатерина. Известно, что Б.К. Миних как раз и предлагал Петру воспользоваться сохранявшимися еще возможностями. Почему же не последовал он этим советам? Здесь уместен контрвопрос: а насколько реальными были эти советы?

Интересные соображения на этот счет высказала в письме читательница нашей предыдущей книги Е.В. Шадрина. По ее мнению, находясь в Ораниенбауме, Петр Федорович оказался в западне. Дороги в южном направлении, без риска столкнуться с приближавшимися со стороны Петергофского шоссе отрядами Екатерины, не было. Исключалась и надежда на Кронштадт, командование которого, как известно, было уже предупреждено о смене власти в Петербурге. Морская крепость была вооружена дальнобойной артиллерией, о чем император знал, а выход в открытое море через узкую глубоководную часть Финского залива у стен Кронштадта, да еще на прогулочной галере, был бы равен сознательному самоубийству. Дополнительно к аргументам Е.В. Шадриной добавим еще один, практически самый существенный. Штелин, находившийся на сопровождавшей галеру яхте, заметил «между Кронштадтским валом и Кроншлотом» плоскодонное судно с многочисленным экипажем [165, с. 530]. Оно загораживало «свободный проход в открытое море». И такую возможность бегства Петра сторонники Екатерины предусмотрели. Все пути — как по суше, так и водой — были отрезаны.

Да, но отчего Петр III упустил драгоценное время, почему сразу же, получив известия о событиях в столице, он не воспользовался двумя еще остававшимися у него возможностями — либо закрепиться в Кронштадте, либо уйти оттуда морем к экспедиционному корпусу в Восточной Пруссии или прямо в Киль (ведь гольштейнским герцогом он оставался)? Для оценки поведения Петра Федоровича в столь экстремальных условиях ответ на поставленный вопрос интересен и важен. Прежде всего, конечно, его пассивность объяснялась панической растерянностью («Государь был очень жалок», — говорила Н.К. Загряжская А.С. Пушкину [133 т. 12, с. 175]), Важное наблюдение! Если верно, что трус не может проявить себя в действии, то нечто похожее случилось и с Петром III. Только трусость его была не столько личной, сколько политической: считая свои права неоспоримыми, он всей своей жизнью не был подготовлен к борьбе за власть. Кроме того, Россия в его представлении ограничивалась придворными и гвардией, ее верхушкой. А обе эти силы в критический момент оказались не на его стороне. Это вынудило Петра Федоровича принять отчаянное решение — примириться с супругой. По свидетельству К.-К. Рюльера, слуги, узнав об этом, кричали: «Батюшка наш! Она прикажет умертвить тебя!» [121, с. 62]. Надо думать, эти люди знали лучше характер Екатерины, нежели ее муж. И загнанный судьбой в угол, не без уговоров Елизаветы Воронцовой, он вступил на заведомо обреченный путь переговоров. Их закономерным итогом и явилось отречение 29 июня 1762 г. Оно как раз пришлось на день Петра и Павла...

Примечания

1. Синоду удалось затянуть дело, указ опубликован не был, а в августе уже Екатерина II приказала «за долговременное разорение и страдание» А. Бордяковского определить на вакантное место в столице (Русский архив. 1894. Кн. 1. Вып. 2. С. 190—192).