Вернуться к А.С. Мыльников. Петр III. Повествование в документах и версиях

От Карла Петера к Петру Федоровичу

Впервые увидевшая своего племянника, Елизавета Петровна, ученостью не отличавшаяся, поразилась его невежеству. К нему были срочно приставлены учителя. Русскому языку его обучал дипломат Исаак Веселовский, а в православии наставлял (как чуть позже и Екатерину) иеромонах Симон Тодорский. Сохранились упоминания, что почти по каждому догмату кильский принц вступал с иеромонахом в споры, чем безмерно раздражал его. Общие обязанности воспитателя были возложены на академика Я.Я. Штелина. Встречающаяся в новейшей литературе версия, будто бы общего языка со своим подопечным академик найти не смог, а ученик оказался на редкость тупым [41, с. 211], основана на каком-то недоразумении. Все обстояло с точностью до наоборот. В своих воспоминаниях Штелин отмечал способности и превосходную память своего воспитанника. Правда, гуманитарные науки его особенно не привлекали и «часто просил он вместо них дать урок из математики». Любимейшими предметами юноши были фортификация и артиллерийское дело, а «видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты» [197, с. 76—77].

Занятия шли урывками, бестолково. Во многом была виновата сама императрица. Ветреная, склонная к развлечениям, она требовала присутствия племянника на придворных увеселениях (они обычно проходили в ночное время), брала его с собой в длительные поездки в Москву, в Киев. Во время одной из таких поездок Петр заболел оспой, следы которой остались у него на лице.

Несмотря на физические недомогания и суету придворной жизни, Я.Я. Штелину благодаря умелому и тактичному обхождению со своим воспитанником удалось за короткий срок добиться некоторых успехов. Не получивший в детстве должного развития, но от природы сообразительный и впечатлительный, великий князь обладал великолепной памятью. Она, по словам Штелина, была «отличная до крайних мелочей» [198, с. 110]. Поэтому уже к концу 1743 года, когда двор вернулся в Петербург, Петр «знал твердо главные основания русской истории, мог пересчитать по пальцам всех государей от Рюрика до Петра I».

Довольно скоро Петр Федорович овладел и русским языком. Об этом можно судить по единственному сохранившемуся его «авторскому» тексту — ученическому сочинению «Краткие ведомости о путешествии Ея Императорского величества в Кронстадтъ. 1743. Месяца Майя». Оно было им первоначально написано на немецком языке («Kurtze Relation von Ihr: Kayserl: Majes: Reise nach Kronstadt. 1743. im May Monath. ausgesetzet von Peter»), а затем им же переведено и собственноручно переписано по-русски. О чем свидетельствовал подзаголовок: «Переводил из немецкого на русское Петр» [145, с. 251—252]. Конечно, русский язык наследника был далек от идеального. Но не забудем, что и исконно русские люди XVIII века, в том числе принадлежавшие к высшим кругам общества (не исключая и Петра I), писали порой с еще большими ошибками. А ведь с приезда Петра в Россию минуло чуть больше года. Впрочем, и он сам, и пережившая его на 34 года Екатерина и говорили, и писали по-русски неважно.

Заполучив племянника в Россию, Елизавета Петровна стремилась по возможности скорее определить его официальный статус. Для начала она при каждом удобном случае подчеркивала, что ее племянник — родной внук Петра Великого. И на своей коронации в Москве она поставила его рядом с собой. Все это, конечно, было рассчитано не только на внутреннее, но и на внешнее потребление. Риксдаг соседней Швеции, которая с 1741 по 1743 год вела войну с Россией, собирался избрать Карла Петера кронпринцем: «нединастийный» шведский король Фридрих I Гессенский был бездетен. В случае, если бы такое избрание состоялось, Елизавета Петровна осталась бы без законного наследника, а вместе с тем и ее династические права оказались бы под вопросом: ведь, назначая своим наследником Ивана Антоновича, пусть и грудного ребенка, покойная императрица Анна Ивановна действовала в соответствии с указом Петра I от 5 февраля 1722 года о праве царствующего монарха назначать преемника по собственному усмотрению. Гольштейнский племянник оказывался квазизаконным средством преодоления возникавшей коллизии. И она была разрешена: в начале ноября 1742 года Карл Петер был крещен по православному обряду и — это подчеркивалось в манифесте — как внук Петра Великого официально объявлялся под именем Петра Федоровича всероссийским великим князем — наследником Елизаветы Петровны. И когда в конце того же месяца в Россию прибыло шведское посольство с уведомлением об избрании его кронпринцем, было поздно. Карла Петера отныне не существовало.

Не будем подробно касаться последовавших дипломатических перипетий. Скажем лишь, что согласно подписанному 7 (18) августа 1743 года в Або (Турку) мирному договору между Россией и Швецией вопрос о кандидатуре шведского кронпринца решился в пользу Адольфа Фридриха Гольштейн-Готторпского, дяди и регента Петра Федоровича в Киле. В конце того же месяца наследник российского престола подписал отказ от прав на шведскую корону.

1745 год в жизни великого князя, которому исполнилось 17 лет, ознаменовался важными переменами. 7 мая польский король и саксонский курфюрст Август III Фридрих в качестве викария Германской империи объявил Петра Федоровича как достигшего совершеннолетия правящим герцогом Гольштейнским. 25 августа наследник российского престола вступил в брак с анхальт-цербстской принцессой Софией Фредерикой Августой, нареченной в православии Екатериной Алексеевной. Ему тогда было 17 лет, ей — 16.

Хотя, как мы знаем, познакомились они еще в 1739 году, личные чувства будущих супругов при заключении брака менее всего принимались во внимание. Это было политическое действо: Елизавета Петровна склонилась в пользу Софии Фредерики Августы, полагая, что захудалая немецкая принцесса не доставит ей в будущем особых неприятностей. Руководствуясь подобными, как показало дальнейшее, неоправдавшимися расчетами, императрица отвергла другие кандидатуры (в частности, дочерей польского и французского королей). Пренебрегла она и доводами духовенства, обращавшего внимание на недопустимость брака из-за близкой кровной связи Гольштейн-Готторпской и Анхальт-Цербстской династий (Петр и Екатерина состояли в троюродном родстве). Но не надо забывать, что за кулисами разыгрывавшегося вокруг брачного контракта спектакля стоял не кто иной, как прусский король Фридрих II.

Своей роли в выборе невесты для великого князя Фридрих нисколько не скрывал. Как раз наоборот, с циничной откровенностью поведал о ней в записках, называя себя в третьем лице. Эти строки стоят того, чтобы их процитировать.

«Изо всех соседей Пруссии, — писал прусский король, — Российская империя заслуживает преимущественного внимания как соседка наиболее опасная. Она могущественна и близка. Будущим правителям Пруссии также предлежит искать дружбы этих варваров... В видах приобретения дружбы России король не щадил никаких усилий. К тому клонились и переговоры, которые он вел в Швеции. Императрица Елизавета намеревалась в то время женить великого князя, своего племянника, дабы упрочить престолонаследие. Хотя ее выбор еще ни на ком не остановился, однако ж она склонна была отдать предпочтение принцессе Ульрике Прусской, сестре короля. Саксонский двор1 желал выдать принцессу Марианну, вторую дочь Августа, за великого князя с целью приобрести этим влияние у императрицы». Подразумевая далее канцлера А.П. Бестужева-Рюмина, активно занимавшегося матримониальными перспективами Петра Федоровича, Фридрих II продолжал: «Российский министр, которого подкупность доходила до того, что он продал бы свою повелительницу с аукциона, если б он мог найти на нее достаточно богатого покупателя, ссудил саксонцев за деньги обещанием брачного союза. Король Саксонии заплатил условленную сумму и получил за нее одни слова». И вслед за этим главная мысль Фридриха II: «Было крайне опасным для государственного блага Пруссии допустить семейный союз между Саксонией и Россией, а с другой стороны, казалось возмутительным пожертвовать принцессой королевской крови для устранения саксонки. Избрано было другое средство. Из всех немецких принцесс, которые по возрасту своему могли вступить в брак, наиболее пригодной для России и для интересов Пруссии была принцесса цербстская», то есть будущая Екатерина II.

Столь же доходчиво и откровенно разъяснял прусский король, как удалось обойти упоминавшиеся препятствия намечавшемуся браку. Возражавшего против него из-за разности вероисповеданий жениха и невесты отца анхальт-цербстской принцессы, ярого лютеранина и генерала прусской службы, Христиана Августа, уговорил-таки некий «сговорчивый пастор». Он с успехом доказал, что «лютеранская вера и греческая одно и то же». Примерно теми же аргументами было преодолено и другое препятствие — кровная близость брачащихся. На сей счет, с очаровательной непосредственностью сообщал Фридрих, были «употреблены деньги, что везде бывало лучшим средством против богословских споров» [182, с. 19—20].

То был поистине жаркий закулисный торг, в котором прусский король был уверен, что лучше, нежели Петербург, знает, что наиболее пригодно для России [55, № 1, с. 195]. И не только знал, но и просчитывал возможные в будущем варианты в свою пользу: «Великая княгиня русская, воспитанная и вскормленная в прусских владениях, обязанная королю своим возвышением, не могла вредить ему без неблагодарности» [182, с. 21]. Но это лишь попутная справка для тогдашних «патриотов» и их нынешних духовных наследников.

А вот и другая справка. Протеже Фридриха II, не по летам сообразительная и лукавая, уже тогда прекрасно осознавала, какую роль в ее неожиданном возвышении сыграл закулисный сват. Находясь в Москве (в Россию анхальт-цербстская принцесса прибыла в 1744 году, вскоре приняв православие) и предвкушая предстоящую свадьбу, она написала письмо Фридриху. О чем же писала молодая великая княгиня? О семейном счастье? О любви к будущему мужу? Нет, менее всего об этом размышляла шестнадцатилетняя девушка.

«Государь, — писала она, — я вполне чувствую участие Вашего величества в новом положении, которое я только что заняла, чтобы забыть должное за то благодарение Вашему величеству; примите же его здесь, государь, и будьте уверены, что я сочту его славным для себя только тогда, когда буду иметь случай убедить Вас в своей признательности и преданности» [55, № 1, с. 197]. Это не обычное благодарственное письмо. Это и письмо-обязательство. И спустя два десятилетия, вступив наконец на изначально манивший ее российский престол, Екатерина II свой долг перед Фридрихом II выплатила. Одно из конкретных проявлений этого — союзный договор 1764 года.

И она (в то время), и Петр III придерживались во внешней политике пропрусской ориентации. Но как велика была разница в их мотивах! Для великого князя, а затем императора прусский король являлся в первую очередь примером полководческого таланта, и в этом смысле почитание им Фридриха II носило пусть наивно-восторженный, но, так сказать, бескорыстный характер. Наоборот, для Екатерины Алексеевны он был прежде всего человеком, активно способствовавшим исполнению ее честолюбивых мечтаний. В том и другом случае в выигрыше оставался прусский король: он сделал ставку на обе карты и не ошибся.

С детства одинокий и заброшенный, Петр поначалу чувствовал к Екатерине если не любовь, то симпатию и родственное доверие. Напрасно: ей нужен был не он, а императорская корона. И она нисколько не кривила душой, описывая в своих «Записках» чувства, одолевавшие ее накануне свадьбы: «Сердце не предвещало мне счастия; одно честолюбие меня поддерживало. В глубине души моей было не знаю, что-то такое, ни на минуту не оставлявшее во мне сомнения, что рано или поздно я добьюсь, что сделаюсь самодержавною русскою императрицею» [86, с. 24]. При всей своей открытости и ребячливости Петр почувствовал это довольно скоро.

Многие историки и писатели, обращавшиеся к теме взаимоотношений Петра III и Екатерины II, склонны принимать на веру откровения будущей императрицы, а в те годы еще великой княгини, о том, как они проводили ночи. Что вместо исполнения супружеских обязанностей Петр играл с ней в постели в куклы; что он заставлял ее по команде выполнять воинские артикулы. Из-за этого, по уверению Екатерины, на протяжении то ли пяти, то ли девяти лет брака (в разных редакциях ее «Записок» приводились различные данные на сей счет!) она сохраняла девственность. Насколько такое уверение отвечало действительности, можно судить по случайно дошедшей записке Петра, написанной по-французски и адресованной им своей жене: «Мадам, я прошу Вас не беспокоиться, что эту ночь Вам придется провести со мной, потому что время обманывать меня прошло. Кровать была слишком тесной. После двухнедельного разрыва с Вами, сегодня после полудня Ваш несчастный супруг, которого Вы никогда не удостаивали этим именем» [цит. по: 15, № 109]. Эти написанные по-французски строки, в которых упреки сплетались с грустной иронией, относились к 1746 году — со дня свадьбы минул всего один год!

Не очень-то приятно копаться в альковных тайнах великокняжеской четы, но и полностью игнорировать их нельзя. Нельзя потому, что здесь завязывался один из психологических узлов исподволь складывавшейся в придворной среде репутации и Екатерины, и Петра. Естественность и ребячливость его по отношению к молодой супруге, о чем уничижительно писала позднее Екатерина, могут восприниматься как проявление любовных чувств, как вполне естественная любовная игра. Но нет! Как раз эти чувства наталкивались на холодное отчуждение. Ведь цитированная записка — об этом! Екатерина не только стремилась возвести непроходимый барьер в интимных отношениях с супругом, но и использовать это в своих далеко шедших планах. Ей был нужен образ жены-страдалицы, женщины, отвергаемой мужем, — и такой образ в глазах значительной части придворного окружения был создан ею к началу 1750-х годов.

Размолвки первых лет супружества не могли не повлиять на поведение великого князя, знавшего о любовных похождениях своей супруги. И о том, что для ближайшего окружения они не составляют тайны. Все это порождало в нем, с одной стороны, внутреннюю неуверенность, опасение быть осмеянным за спиной, а с другой стороны — в порядке самозащиты — глумливую браваду. Позднее в своих мемуарах Екатерина с презрительной насмешкой рассказывала, как великий князь советовался с ней относительно своих любовных увлечений. Екатерина не хотела, а возможно, и не могла понять, что со стороны Петра это как раз и была бравада, наивная попытка возбудить у жены ревность, внимание к себе. Тем более что после рождения в 1754 году Павла Петровича отношения между ними стали превращаться в чистейшую формальность, усугубленную растущей враждебностью.

В чреде мимолетных влюбленностей и увлечений перед великим князем неожиданно явился образ молоденькой, на одиннадцать лет его моложе, фрейлины, незадолго перед этим определенной императрицей в штат Екатерине. То была Елизавета Романовна Воронцова, во второй половине 1750-х годов занявшая прочное место в сердце великого князя. Между тем в конце июля 1755 года в Петербурге появился обаятельный польский шляхтич Станислав Понятовский — будущий польский король. Тогда, впрочем, он занимал несравненно более скромную должность секретаря английского посланника Чарлза Вильямса, с которым Екатерина и канцлер А.П. Бестужев имели более чем доверительные отношения. Посредником в романе великой княгини с Понятовским стал ее камергер Л.А. Нарышкин. После обнаружения аферы Бестужева и его ссылки Понятовский счел за благо на всякий случай из России уехать, чтобы возвратиться вскоре в новом качестве: посланником Августа III, Саксонского курфюрста и короля Польши.

Роман Екатерины с Понятовским длился несколько лет. В летнее время они обычно встречались в ее апартаментах в Ораниенбауме. Любовник, по предварительному согласованию, являлся сюда к ночи, тайно. Все было бы хорошо, не повстречай он однажды на пути кортеж великого князя, заинтересовавшегося личностью незнакомца. На вопрос, кого он везет, извозчик ответил: «Портного». Сидевшая в экипаже с великим князем Елизавета Воронцова начала зубоскалить: дескать, кому это ночью понадобился портной и кого он будет обмерять? Казалось, на том успокоились, и «портной» продолжал свой путь. Благополучно добравшись до Екатерины и проведя с ней несколько часов, он вдруг был задержан солдатами и препровожден к Петру Федоровичу. Тот, конечно, сразу узнал в «портном» Понятовского. И задал ему вопрос — простой и откровенный: «Спал ли ты с моей женой?» И хотя Понятовский по понятным причинам таковое отрицал, назревал скандал, который в конце концов обе стороны порешили замять. А Петр Федорович, нарочито подчеркивая свое благорасположение к удачливому сопернику, пригласил его на пирушку в интимной обстановке. «Начиная со следующего утра, — вспоминал Понятовский, ставший к тому времени уже бывшим польским королем, — все улыбались мне. Великий князь еще раза четыре приглашал меня в Ораниенбаум. Я приезжал вечером, поднимался по потаенной лестнице в комнату великой княгини, где находились также великий князь и его любовница». Прервем на минуту описание трогательной картины совместной трапезы супругов со своими пассиями. Но что хотел сказать или доказать этим Петр Федорович? А вот что, если продолжить рассказ Понятовского: «Мы ужинали все вместе, после чего великий князь уводил свою даму со словами: "Ну, дети мои, я вам больше не нужен, я полагаю". И я оставался у великой княгини так долго, как хотел» [152, с. 139]. Происходило все это в августе 1758 года. А что касается спутницы Петра Федоровича, то, как читатель уже догадался, ею была Елизавета Воронцова.

Понимал ли Понятовский подлинный смысл описанной им сцены? Особенно сохранившихся в его памяти прощальных слов великого князя? А ведь со стороны последнего это был очевидный эпатаж, позволивший прояснить по крайней мере две интересовавшие его темы. Первая — утвердительный ответ на ночной вопрос, заданный «портному»; вторая — отцовство его «дочери» Анны, родившейся в декабре 1757 года. Неожиданным комментатором того и другого была сама Екатерина. Вспоминая годы, о которых идет речь, она писала, что будучи беременна Анной, не могла представительствовать на придворных празднествах. Из-за этого подобные обязанности падали на великого князя, чего тот и в самом деле не любил. Во избежание возможных сомнений в точности последовавшего описания приведем его полностью.

«Таким образом, — писала будущая императрица, — моя беременность не нравилась великому князю, и раз у себя в комнате, в присутствии Льва Нарышкина и многих других, он вздумал сказать: "Бог знает откуда моя жена беременеет; я не знаю наверное, мой ли это ребенок и должен ли я признавать его своим". Лев Нарышкин в ту же минуту прибежал ко мне и передал мне этот отзыв. Это, разумеется, испугало меня, я сказала Нарышкину: вы не умеете найтись; ступайте к нему и потребуйте от него клятвы в том, что он не спал со своей женою, и скажите, что, как скоро он поклянется, вы тотчас пойдете донести о том Александру Шувалову как начальнику Тайной канцелярии. Лев Нарышкин действительно пошел к великому князю и потребовал от него этой клятвы, на что тот ответил: "Убирайтесь к черту и не говорите мне более об этом"». Сценка достаточно красноречива, особенно совет Екатерины, как бы его ни трактовать, ввести в дело розыскной механизм государственной безопасности. Но еще поразительнее вывод, сделанный Екатериной, явно испуганной (чего она и не отрицала) возможными последствиями любовной связи с Понятовским: «Слова великого князя, произнесенные с таким безрассудством, очень меня рассердили, и с тех пор я увидала, что мне остаются на выбор три, равно опасные и трудные пути: 1-е — разделить судьбу великого князя, какая она ни будет; 2-е — находиться в постоянной зависимости от него и ждать, что ему угодно будет сделать со мною; 3-е — действовать так, чтобы не быть в зависимости ни от какого события». Но и этого откровения Екатерине показалось мало: «Сказать яснее, я должна была либо погибнуть с ним или от него, либо спасти самое себя, моих детей и, может быть, все государство от тех гибельных опасностей, в которые, несомненно, ввергли бы их и меня нравственные и физические качества этого государя» [86, с. 161—162].

Якобы позабытая мужем, а в действительности отталкивавшая его жена, ее беременность, грозившая обвинением в супружеской измене, спонтанно возникавшие и рушившиеся любовные многоугольники в миазме придворных интриг... Нет, не напрасно подзадержались мы на подобных, в сущности интимных, сюжетах. Ибо, учитывая высокое положение супругов, многие обстоятельства, о которых публично говорить не принято, оказывались чреваты действиями, отзывавшимися на судьбах огромной страны и ее населения, в массе своей даже не подозревавшего о том, что происходило за стенами дворцов правителей, в их гостиных, спальнях, кроватях!

Парадокс состоял в том, что внук Петра Великого, которому по крови и по праву предстояло взойти на российский престол, становился первой жертвой всего этого. И по-человечески можно понять его чувства к Елизавете Воронцовой. Наверное, «Романовна», как он ее называл, была единственной женщиной, которую Петр Федорович действительно любил. И доверял ей. И она платила ему ответными чувствами. Возникавшая при этом запутанность личных отношений в верхах осложнялась тем, что Елизавета Романовна была родной сестрой Екатерины Дашковой, любимицы Екатерины. А Петр — ее крестным отцом.

Позднее Дашкова вспоминала: «Великий князь вскоре заметил дружбу ко мне его супруги и то удовольствие, которое мне доставляло ее общество; однажды он отвел меня в сторону и сказал мне следующую странную фразу, которая обнаруживает простоту его ума и доброе сердце: "Дочь моя, помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон". Я ответила, что не понимаю смысла его слов, и напомнила ему, что его августейшая тетка, императрица Елизавета, приказала нам посещать и двор ее высочества. Я должна отдать справедливость моей сестре, графине Елизавете, что она не требовала, чтобы я посвящала ей свое время. Она меня ничем не стесняла, а великий князь с того времени вывел заключение, как мне пришлось убедиться, что я просто дурочка» [74, с. 15—16].

Вдумываясь в приведенные слова, поражаешься тому, что и спустя четыре десятилетия Дашкова, женщина умная и независимая, так и не оценила дружеский совет своего крестного отца. Последующая крайне сложная и тягостная история ее взаимоотношений с Екатериной, уже ставшей самодержицей, показала, насколько дальновидным был Петр Федорович. Уж он-то знал характер своей супруги намного лучше, чем ее (тогда — девятнадцатилетняя) обожательница! И все же чем объяснить то откровенное неприятие, не только политическое, но и чисто человеческое, личное, которое испытывала по отношению к Петру Дашкова? Амбициозной ревностью, чисто женской завистью к старшей сестре, на месте которой могла бы оказаться она, Екатерина Малая? Или противоестественной (и неутоленной?) страстью этой Екатерины к той, другой, Великой? Эту тайну Дашкова унесла в могилу. Стоит ли тревожить почивший прах?

А Елизавета Воронцова — любимица Петра Федоровича? Неужели она была «очень невзрачная, оливкового цвета лица и до чрезвычайности нечистоплотная», какой рисовала ее, ставшую в одиннадцать лет фрейлиной, великая княгиня [86, с. 60]? Или «толстой и нескладной», «с обрюзглым лицом», «широкорожей»? Ее более поздний портрет кисти неизвестного художника таким характеристикам соответствует мало. Перед нами зрелая женщина, к тому времени ставшая супругой статского советника А.И. Полянского (1721—1818), мать дочери Анны (родившейся в 1766 году) и сына Александра (родившегося в 1774 году). Елизавета внешне немного напоминала свою младшую сестру, но, судя по отзывам родственников, значительно от нее отличалась нравственно. Ее братья С.Р. Воронцов и А.Р. Воронцов любили «Романовну» и «отдавали ей большое предпочтение перед княгиней Дашковой, которую не без основания упрекали за недружелюбное отношение к сестре, сильно ее побаивавшейся не только во время своего фавора, но и после своей опалы» [90, с. 25]. Конечно, такие суждения противоречили распространенной в литературе оценке Е.Р. Воронцовой. Эта оценка восходила к Екатерине Алексеевне и по понятным причинам была сугубо эмоциональной, чисто женской. Но именно она стала попутным средством для компрометации человека, с которым «Романовна» почти десять лет была тесно связана, — великого князя и императора Петра Федоровича.

Развивавшийся на глазах придворной публики фавор Елизаветы Романовны, да и мимолетные увлечения великого князя умело использовались теми, кто симпатизировал Екатерине Алексеевне: в отличие от своего супруга, она умела если и не сохранять свои любовные похождения в тайне, то, по крайней мере, не афишировать их. Все это протекало на фоне демонстративных эскапад великого князя, который своими, невинными в сущности, проделками вызывал неудовольствие у властителей придворных дум, особенно у ханжествующих святош. Еще в юные годы он, по свидетельству Штелина, имел «способность замечать в других смешное и подражать ему в насмешку» [197, с. 71]. Это была все та же бравада, вредившая прежде всего ему самому. В основе ее лежало осознание своего одиночества: в атмосфере царствования Елизаветы Петровны он все более чувствовал себя чужим. Стоит ли удивляться той многократно обыгранной в официальной историографии и беллетристике склонности великого князя, чуть ли не с первых лет прибытия в Россию, проводить свободное время не в придворной среде, как его супруга, а в компании приставленных к нему слуг и лакеев? Это раздражало императрицу, и в инструкции, данной назначенному обергофмейстером двора наследника Н.Н. Чоглокову в 1747 году, предписывалось запрещать великому князю игры с «егерями и солдатами или какими игрушками и всякие шутки с пажами, лакеями и иными негодными, ни к наставлению не способными людьми» [55, № 2, с. 719]. Однако Елизавета Петровна гневалась зря: ее племянник во многом просто повторял поведение своей тетки. Современники, которых это шокировало, сообщали, что она охотно водится с певчими, горничными, поломойками, лакеями и солдатами, приглашает их на обед в свои покои, выезжает с некоторыми из них на прогулки. Немалое пристрастие питала Елизавета Петровна и к английскому пиву, что также подвергалось осуждению как проявление низости ее происхождения (как-никак ее мать Екатерина I, в девичестве Марта Скавронская, была из крестьянской семьи). Но то, что в конечном счете прощалось дочери Петра («Простоту поведения Елизавета, несомненно, усвоила с детских лет в семье Петра и Екатерины, она была для нее естественной и удобной чертой общения», — справедливо констатировал Е.В. Анисимов [41, с. 161]), выставлялось и до сих пор выставляется в качестве чуть ли не одного из главных обвинений по адресу ее племянника.

Не обращая внимания на упреки и наставления, великий князь все больше времени стал уделять военным упражнениям. Он общался с солдатами и офицерами гольштейнского отряда, вызванного из Киля в Россию, охотно беседовал с солдатами Преображенского полка, шефом которого являлся. В великосветских кругах все это встречалось неодобрительно и породило устойчивое мнение о наследнике как ограниченном и грубом солдафоне. С нескрываемым злорадством подчеркивала это в своих воспоминаниях и Екатерина Алексеевна, и ее сторонница Е.Р. Дашкова. Это — мнения. А каковы факты?

Они дают основание утверждать, что многое в расхожих представлениях было искажено, утрировано, а еще чаще попросту игнорировано. Довольно рано Петр увлекся игрой на музыкальных инструментах, по-видимому обладая от природы хорошим музыкальным слухом. В особенности любил он популярную в те годы в России итальянскую музыку; почти что тайком научился он играть на скрипке, считая себя последователем школы известного итальянского композитора и скрипача Джузеппе Тартини (1692—1770). Правда, отзывы современников о его игре разноречивы. Екатерина, лишенная музыкального слуха и к тому же мужа не любившая, относилась к исполнительской деятельности супруга, мягко говоря, отрицательно. Но Болотов, не симпатизировавший Петру Федоровичу, писал, что он «играл на скрипице... довольно хорошо и бегло» [53, с. 199].

Едва ли возможно безукоризненно разрешить теперь этот спор. Но наблюдения Штелина, опубликованные еще в 1770 году, позволяют все же склониться к оценке Болотова. Характеризуя исполнительский талант Петра Федоровича, Штелин, в частности, писал: «Для своего времяпрепровождения этот государь научился у нескольких итальянцев игре на скрипке настолько, что при исполнении симфоний, ритульнелей к итальянским ариям и так далее мог выступать в качестве партнера. И хотя порой он фальшивил или пропускал трудные места, его итальянцы имели обыкновение кричать ему: "Браво, ваше высочество, браво!" Отчего в конце концов он и сам, несмотря на пронзительные удары смычком, уверовал, что играет верно и красиво, обладая музыкальным вкусом. Поэтому музыка вообще и особенно скрипка стали сильнейшими его увлечениями» [234, с. II, 107—108]. По словам все того же Штелина, зимой при дворе великого князя концерты устраивались еженедельно и длились с четырех до девяти часов вечера. Помимо профессиональных итальянских, русских и немецких артистов в них участвовали и любители, а сам Петр Федорович всегда был первой скрипкой [234, с. II, 109].

Но, в конце концов, вопрос о том, как играл на скрипке наследник, а затем император, не столь важен, хотя и примечателен для его характеристики. Важнее иное, отмеченное Штелиным, причем не при жизни Петра Федоровича, когда это могло быть сочтено за придворную комплиментарность, а позднее, в 1770 году. А заключалось оно в том, что, как специально подчеркивал Штелин, музыкальные пристрастия Петра Федоровича способствовали развитию музыкальной жизни как при императорском дворе, так и в обеих столицах России — Москве и Петербурге [234, с. II, 107].

Петру Федоровичу было присуще и другое увлечение: любовь к коллекционированию. В цитированных выше заметках Штелина можно прочитать: «Едва он слышал что-либо о хорошей скрипке, как тотчас желал ее заполучить, независимо от цены. В результате он стал обладателем ценного собрания скрипок кремонских, амати, штайнеровских и других знаменитых мастеров, за которые он платил по четыре, пять и более сотен рублей». В эту коллекцию, по свидетельству Штелина, входили и другие инструменты, в том числе фарфоровая китайская флейта. Как это ни покажется невероятным для тех, кто привык разделять мнение о Петре Федоровиче официальной версии, шедшей от Екатерины II, императора с полным основанием можно назвать меломаном. Впрочем, именно так его аттестует французский музыковед Р. Мозер [220]. Возможно, еще более невероятным покажется кое-кому характеристика «грубого солдафона» как книголюба. Но это так.

Любой желающий убедиться в этом найдет в отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге несколько описей книжного собрания Петра Федоровича, составленных Штелиным. Начиная с рукописи «Оригинальный каталог библиотеки по инженерному и военному делу великого князя Петра Федоровича», содержащей 36 листов и датированной 1743 годом, в каталог вошли 829 описаний книг, распределенных по форматам.

Его книжное собрание формировалось разными путями. С одной стороны, за счет книг, собиравшихся в Петербурге после переезда сюда гольштейнского принца и наследника российского престола; с другой стороны, за счет доставленной сюда из Киля библиотеки его отца. Это собрание книг прибыло по распоряжению наследника в 1746 году и было завершено описанием 5 октября того же года [11, № 69 и след.]. До сих пор библиотека Петра Федоровича по-настоящему не изучена. Это касается не только общего анализа сохранившихся описей, но и выявления экземпляров книг, которые держал в руках владелец библиотеки. Ведь на них могли сохраниться его подчеркивания, пометы и другие следы чтения, дающие дополнительные материалы к пониманию внутреннего духовного мира владельца. Это, конечно, дело будущего. Но уже теперь предварительные исследования состава книжного собрания Петра III позволяют прийти к некоторым выводам. Наиболее полно здесь были представлены книги по военному делу, по истории и искусству, а также художественная литература, от сочинений античных писателей до произведений авторов XVII — середины XVIII века на французском, немецком, итальянском, английском и некоторых других европейских языках. В их числе находилось и первое французское собрание сочинений Вольтера. Многие экземпляры этой библиотеки оцениваются как «подлинные книжные редкости» [122, с. 163]. Из изданий на русском языке выявлено лишь одно — вышедший в начале 1729 года первый (и оказавшийся единственным) выпуск петербургского научного журнала «Краткое описание комментариев Академии наук». Исключение Петр Федорович делал только для книг на латинском языке. Он рассказывал Штелину, что еще в Киле возненавидел своего учителя латинского языка и это чувство перенес на латинские книги. «Он так ненавидел латынь, — писал Штелин, — что в 1746 году, когда была привезена из Киля в Петербург герцогская библиотека, он, поручая ее моему смотрению, приказал мне, чтоб я для этой библиотеки велел сделать красивые шкафы и поставил их в особенных комнатах дворца, но все латинские книги взял бы себе или девал куда хотел. Будучи императором, Петр III имел также отвращение к латыни» [197, с. 71].

Примечательно, что Петр Федорович не ограничился лишь получением родовой библиотеки, но и следил за ее дальнейшим пополнением. «Как только, — вспоминал Штелин, — выходил каталог новых книг, он его прочитывал и отмечал для себя множество книг, которые составили порядочную библиотеку» [197, с. 71, 110]. Вскоре по вступлении на престол он назначил Я.Я. Штелина своим библиотекарем, поручив ему составить план размещения в новопостроенном Зимнем дворце книжного собрания и выделив для этого «ежегодную сумму в несколько тысяч рублей».

...Мир духовных интересов любого человека не обязательно лежит на поверхности. О нем не так просто узнать, в него порой трудно войти. Ибо живет он не в словах, а тем более рассчитанных на аудиторию декларациях, а в чем-то ином, сокровенном, что не так-то легко бывает определить словесно. Вспомним проникновенные строки Федора Тютчева:

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.

По счастью, в случае с Петром Федоровичем происходит нечто обратное. Круг его человеческих, личных чувств и переживаний не весь исчез, не ушел в небытие вместе с ним. Еще при жизни великого князя он получил материализацию, предметное закрепление. Оно сохранилось и сегодня. Оно рядом с нами. Оно обозримо, имеет точно определенное место, время и название. Это петербургский пригород — Ораниенбаум.

Примечания

1. Саксонские курфюрсты в 1697—1763 годах занимали также и польский престол. У Фридриха II речь идет о дочери Августа III, последнего короля польской Саксонской династии.