На Чернятиных хуторах был один уголок, куда не было ходу рядовым пугачевцам. Днем и ночью этот уголок тщательно охранялся «бекетами», то есть пикетами из старых приверженцев «Петра Федорыча», по большей части казаков-старообрядцев и сибирских варнаков, людей, на которых «анпиратор» мог положиться.
Ложбинка, заросшая липами. Возле нее небольшое поле с гречихой. Посреди липового леска — полянка с густой и сочной травой, а на этой полянке штук до полутораста пчелиных ульев. В сторонке — омшенник, чтобы убирать ульи на зиму, прятать пчелку, божью работницу, от степных морозов. Рядом с омшенником приземистый навес с верстаком для плотничьих работ, и дальше — три мазанки с крошечными оконцами, в переплетах которых стекла заменялись пластинками мутной, испещренной жилками горной слюды. При мазанках были и кое-какие служебные постройки. Весь этот тихий уголок принадлежал богатому хуторянину, раскольнику «Пафнутиева согласия», выходцу с Дона Филиппу Голобородько, поселившемуся здесь еще во дни императора Петра Великого молодым человеком, а теперь подбиравшемуся к девяноста годам. Сам Филипп, впрочем, жил не на пчельнике: несмотря на весьма преклонный возраст, он был одним из верховных заправил «Пафнутиева согласия» и почти постоянно пребывал в таинственных разъездах. Хозяйством, которое у Голобородько было огромное, управляли уже и не сыновья, а внуки Филиппа, люди оборотистые, кряжистые. На пчельнике орудовал белый, как лунь, тоже почти девяностолетний двоюродный брат Филиппа глухой, как пень, Варнава. В свое время и он, Варнава, играл роль в «Пафнутиевом согласии». Побывал и в Австрии, и в Турции, и на Соловецких островах, и в сибирской глухой и страшной тайге, пожил и в обеих столицах. А потом как-то охладел ко всему в мире, может быть, из-за одолевшей его глухоты и скрючившей его крепко сбитое тело подагры. Он ушел от мира и грехов вот сюда, на пчельник, разводить пчел и думал какую-то думу.
Примыкавшие к «Пафнутиеву согласию» добрые люди были разбросаны по многим местам. Были у них единоверцы и в Москве, и в Питере, и в Нижнем, и в Астрахани. Обладали они и простыми общинами с тайными моленными и тайными скитами как мужскими, так и женскими. От общин, моленных, скитов, даже запрятавшихся в сибирскую тайгу, тянулись невидимые, но крепкие нити сюда, через Чернятины хутора, в липовую рощу на пчельник.
Три мазанки служили для особой цели: в них иногда по месяцам проживали сновавшие между раскинутыми на огромном пространстве общинами и скитами свои, «пафнутьевские» странники, вестники, учителя и наставники, твердые в истинной вере и готовые, ежели понадобится, потерпеть хотя бы и лютую смерть от слуг антихристовых, то есть от представителей царской власти. Многих странных гостей видели убогие мазанки, но таких, какие нашли себе приют здесь теперь, ни разу видеть не приходилось. Сам Варнава поглядывал на них не без робости. Не нравилось ему, вот как не нравилось, что эти таинственные гости без зазрения совести курили свои трубки в жилищах, в которых до них пребывали многие истинно угодные богу люди святой жизни и строжайших правил. Не нравилось ему и то, что пришельцы и в жилище свое зачастую входили, не снимая шапок, и лопотали между собой на непонятном для окружающих языке. Но Варнава знал, что «так надо», и терпел все, не споря. Не выдерживала его душа только тогда, когда кто-нибудь из «нехристей» забирался с трубкой в зубах на самый пчельник. Тогда Варнава бежал к пришельцу и, низко кланяясь, бормотал:
— Уйди ты, ваша милость, Иисуса ради, отсюда! Пчела — тварь божья, она табашного дыму не переносит!
Обыкновенно пришелец, посмотрев на взволнованного старика, скоро понимал, в чем дело, и, смеясь, уходил с пчельника.
Тут, же в нескольких десятках саженей от пчельника, было совсем укромное место: под развесистой столетней липой был ветхий дубовый сруб, из-под которого вытекала тонкая струйка кристально чистой и холодной воды, рядом — весь поросший сочной, ярко-зеленой травкой бережок. В этом уголке царила торжественная и вместе ласковая тишина. К толстому стволу липы был прибит старого, поди, новгородского литья медный восьмиконечный крест с угловатым телом распятого.
Около полудня знойного июньского дня в этом уголке, на старой, врытой в землю скамье сидело несколько человек таинственных гостей хутора Голобородько. Первое место занимал толстый смугляк с бритым лицом, пухлыми фиолетовыми губами, горбатым носом, живыми черными глазами, обличавшими южанина, и певучим, хотя и тронутым легкой хрипотой, голосом. Он был одет в простой казинетовый камзол и короткие штаны, на ногах были грубой работы крепкие башмаки с пряжками. Справа от него помещался почти такой же толстый, похожий на откормленного и избалованного старого кота сероглазый мужчина лет сорока, одетый по-казацки, стриженый «в кружок», с бритым подбородком, но с длинными свисающими усами. Сбоку у него висела шашка с серебряным чеканным эфесом. Слева от толстого смугляка помещался уже знакомый нам пан Чеслав Курч, польский конфедерат, бежавший к Пугачеву из Казани. В двух шагах, расположившись на срубе колодца, сидели светлоусый молодец с лицом, черты которого чем-то неуловимым напоминали шведского короля Густава Адольфа, великого воителя, и молодой худощавый человек с темными волосами, орлиным носом и дерзкими карими глазами. На его правой щеке от носа до уха проходил большой старый рубец, который, впрочем, не портил это красивое странной и беспокойной красотой лицо. Двойник Густава Адольфа и его сосед со шрамом курили свои трубки, и сизый табачный дымок тянулся расплывающимися прядями мимо ствола липы, окутывая чуть видные очертания распятия. Смуглый толстяк держал в руках маленькую пузатую книжку в сильно потертом сафьяновом переплете — молитвенник на латинском языке и изящную красного дерева с хитро заплетенным золотым узором тавлинку.
— Они опять совещаются! — играя косматыми бровями, сказал смугляк. В его голосе сквозила насмешка, близкая к презрению.
— Они только и знают, что совещаться! — откликнулся молодец со шрамом. Оба говорили по-французски, но было ясно, что для толстяка французский отнюдь не является его родным языком.
— Мне кажется и все-то русские не умеют ничего другого делать, как только болтать и болтать без конца! — с раздражением сказал светлоусый, сидевший рядом с толстяком. И этот говорил по-французски с акцентом.
— Москали, действительно, страдают болезнью, которую я назвал бы «недержанием речи»!
Сидевший на срубе двойник Густава Адольфа внимательно посмотрел на других, потом потупился и принялся рассматривать кончик своего ботфорта желтой буйволовой кожи.
— Московитов можно понять, вообще говоря, только когда привыкнешь относиться к ним, как к азиатам, страшно лукавым и вместе с тем далеко не умным варварам, лишь совершенно случайно схожим, и то лишь в известной степени, с людьми европейской расы! — наставительно вымолвил смуглый толстяк, делая плавный жест вооруженной тавлинкой пухлой рукой. — Вся их душа есть душа азиатских дикарей. Их царь Петр сам, собственно говоря, был такой же лукавый дикарь, как и они, только поумнее, то есть даже не поумнее, а похитрее их. Он заставил их рядиться по-европейски, приучил бояр к европейской роскоши и французской речи. Но дальше не пошел! Поскребите любого московита, рядящегося в камзол французского покроя, носящего парик, таскающего шпагу, болтающего по-французски, и вы увидите настоящего степняка-татарина... И это — счастье для остальной Европы!
— Почему же счастье, синьор Бардзини? — осведомился пан Чеслав.
— Потому, сын мой, что при удивительной способности московитов размножаться, плодиться, как плодятся степные мыши, было бы горе Европе, если бы они оказались способными воспринять благородное европейское просвещение и построить свою жизнь на более или менее разумных основаниях. Покуда они, московиты, могли выставлять в поле только орды вооруженных людей, Европа могла их не бояться: сравнительно ничтожные по численности, но хорошо выученные армии их соседей могли бить эти орды, где только их встречали.
— Нарва! — произнес сидевший на срубе двойник Густава Адольфа.
— Да, Нарва... Но вот, их царю удалось с грехом пополам и, увы, с помощью предавших Европу европейцев, особенно безголовых шотландцев, отчасти немцев, придать этим ордам нечто такое, что может быть названо европейским, и — и с ними уже стало трудно справляться.
— Полтава! — вставил пан Чеслав.
По лицу человека, похожего на Густава Адольфа, пробежала тень. Он сердито сжал губы и наморщил лоб.
— Москва теперь бьет Турцию! — сердито завозился человек со шрамом. — Мой всемилостивейший король не может оставаться равнодушным к поражениям турок. Русский флот, правда, очень плохой, разгуливает по Средиземному морю, которое...
— Которое вы, мосье Балафре, считаете вашей, французской собственностью! — засмеялся, подмигивая, Бардзини.
— Во всяком случае, — пылко ответил француз, — Средиземное море по праву принадлежит народам латинской крови. Московитам там нечего делать!
— Как Балтийское море принадлежит народам германского происхождения, — медленно, явно подбирая слова, заявил его сероглазый сосед. — Мы, шведы, давно уже твердим, что необходим общеевропейский союз, который должен положить конец этому поистине позорному положению дел.
— Адажио! Адажио! — пропел Бардзини. — Полковник, вы слишком торопитесь! Наш друг, шевалье Балафре, скажет вам, что христианнейший король Людовик XVI, к которому мы относимся с уважением и симпатиями, едва ли решится связать Франции руки каким-нибудь определенным договором в целях совместных действий против Московии. И Францию, и нас очень заботит опасность, грозящая родине нашего друга, пана Курча. Присутствие с превеликими трудностями добравшегося сюда из Англии пана Полуботка свидетельствует о том, что и Англия не остается безразличной к поднятым сейчас вопросам...
Сивоусый Полуботок, потомок раздавленного Петром малороссийского гетмана Полуботка, зашевелился, дернул правый ус и кивнул головой.
— Имею заверения разных высоких персон аглицких, что вся Англия сочувствует делу освобождения от ига москалей свободолюбивого малороссийского народа! — вымолвил он. — А с Польшей мы сговоримся. Лишь бы свалить московского медведя!
— Весь вопрос сводится к тому, — снова вступился Бардзини, — как этого медведя свалить? По общему мнению, поднятое нашим благородным другом, которого одни называют просто Емелькой Пугачевым, а другие императором Петром Федоровичем, движение имеет серьезнейшие виды на успех.
Сероглазый швед пожал плечами и глухо сказал:
— Имело бы, если бы... Если бы оно не было таким диким, таким... безмозглым!
— Как все решительно, что делали, делают и будут делать москали, — поддержал его Курч.
— Не всегда, не всегда, дорогой мой, — дружески предостерег его итальянец. — У московитов все зависит от того, кто стоит у власти. Им нужна власть сильная, крепкая, способная действовать во имя нации безоглядно и беспощадно. Они способны повиноваться только именно такой власти. И кто правит ими железной рукой, как Иван III, как Иван IV, как Петр I, тот может с ними делать, что хочет.
— Но только не может сделать их европейцами! — высокомерно откликнулся шевалье. — Азиата можно заставить надеть вместо халата камзол и вместо малахая — шляпу со страусовым пером, но он все же останется азиатом!
— И московиты, и их родные братья, турки, давно были бы изгнаны из Европы, если бы в церкви христианской не произошел прискорбный раскол, нарушивший духовное единство европейских народов! — вздохнул Вардзини. — Для изгнания московитов в Азию необходим крестовый поход!
— Или союз если не католических, то хоть просто заинтересованных в деле государств! — вмешался швед. — Времена крестовых походов прошли и не вернутся, но наступает время великих политических союзов. Мы должны смотреть не назад, а вперед. Именно теперь самое благоприятное время, чтобы покончить с Москвой. Хотя Москва и вышла победительницей в долгой и кровопролитной войне с турками, война эта произвела страшные разрушения внутри страны. Нынешнее народное движение есть сему доказательство. Спор между Екатериной и Петром или Лже-Петром из-за права на корону — это, разумеется, только простой предлог. Нам следует всеми силами поддерживать сего претендента на престол российский, совершенно не заботясь о том, действительно ли он имеет какие-либо права.
— Само собой разумеется! — одобрил Бардзини. — Какое нам, посторонним, дело до прав того или другого!
— Для нас, — продолжал горячо швед, — важно одно: разрушение этой столь внезапно разросшейся империи.
— Правильно! — откликнулся и Курч.
— Когда я отправлялся из Стокгольма, — продолжал швед, — один мой знакомый, муж большого государственного ума и острого языка, сказал мне так: когда вы, Анкастром, увидите, что две ядовитые змеи яростно кусают одна другую, что вы будете делать? Я ему ответил: моею первейшей заботой будет помочь им обеим продолжать их дело, доколе они не издохнут обе...
Бардзини отложил в сторону молитвенник и тихонько захлопал в ладоши, приговаривая:
— Браво, браво! У нас, в Неаполе, в таких случаях говорят еще так: не мешай сколопендре загрызть тарантула, но позаботься о том, дабы тарантул тоже влил свой яд в тело сколопендры! В данном случае «тарантул» у нас под рукой.
— А сколопендра сидит в Петербурге! — откликнулся Курч.
«А гадюка — в Варшаве», — усмехнулся про себя Полуботок.
После минутного молчания Бардзини продолжал:
— Народное движение идет на убыль. Было бы неразумно скрывать от себя сию печальную истину!
— Позвольте, падре! — запротестовал шевалье. — Разве это так? Когда я пробирался сюда через Персию и астраханские степи, у наших... друзей в распоряжении была гораздо меньшая территория, чем теперь!
— Совершенно верно, но в России территория отнюдь не играет такой роли, как в странах европейских. За этот год территория, которая, скажем, вышла из-под власти императрицы, значительно увеличилась, но зато теперь успехи движения заставили-таки расшевелиться государственную власть. Дикие, безобразные, поистине азиатские виды, которые движение приняло с самых первых шагов, начинают пугать даже самое население. Ведь не все же русское крестьянство состоит из бесправных крепостных и из голышей. В распоряжении власти, наконец, имеется и регулярная армия, которая со времен Петра обладает известными воинскими традициями.
Да, территория, захваченная нашими друзьями, пожалуй, обширнее территории всего французского королевства, но ведь речь идет о крае, который и до движения был почти незаселенным. Движение разорило этот край, он уже не в силах прокормить существующее население. На всем его пространстве чувствуется недостаток съестных припасов...
— Нам же на руку: голод будет гнать холопов в повстанье, — заметил Курч.
— До поры до времени! — вмешался шевалье. — До поры, до времени, а потом тот же голод начнет разгонять повстанцев.
— Это уже и происходит! — подхватил Бардзини. — Вместо одного «Петра Федоровича» уже появилось их несколько десятков. Именно они-то и губят самое движение, разоряя до конца тот край, где пока что приходится действовать.
— Этого... осатанелого казака надо заставить идти на Казань! — почти крикнул Курч. — Иначе, действительно, все пропало.
— Об этом и идет сейчас речь на их идиотском совещании! — промолвил итальянец. — Нам уже удалось убедить многих его самодельных генералов и министров, что все погибнет, если они не решатся уйти отсюда. Взятие Казани откроет дорогу на Москву.
— А что же Пугачев?
Бардзини пожевал фиолетовыми губами, потом, оглянувшись по сторонам, шепотом выговорил:
— Дикий осел упирается. Н-ну, посмотрим. Ведь у него петля на шее. Ему придется или исполнить то, что мы от него требуем, или... Или уступить место другому, более смелому...
— Расстаться... с титулом императора? — слабо удивился швед.
— Расстаться... с жизнью! — сухо ответил иезуит.
— Ну, это не так-то легко и просто!
— Почему?
— Его оберегают... Хлопуша и Зацепа, как два цербера стерегут его и днем, и ночью. Шаповал пытался отравить его полгода назад, чтобы самому занять его место, но...
— Шаповал такой же дикарь, как и Пугачев! И притом дикарь очень уж глупый! — засмеялся Бардзини презрительно. — Ну, что же это, в самом деле, за отравитель? Добыл мышьяку, испек пирог и поднес...
— Но ведь говорят, попытка не удалась только по случайности: кто-то соблазнился пирогом и сожрал ломоть...
— Не совсем так! Кто-то подслушал перешептывание Шаповала с его стряпухой и предупредил Емельяна. А тот, приняв от Шаповала в дар отравленный пирог, заставил трех сыновей Шаповала съесть его. Мальчишки, разумеется, ничего не подозревая, накинулись на снедь и... И отравились ad patres... А Шаповал, как уличенный отравитель, был подвергнут пыткам, оговорил многих, а потом был казнен... Все это было отменно глупо! Если бы понадобилось устранить сего «императора» путем отравления, это дело можно было бы проделать, так сказать, научно.
— Да, но где же в этой дикой стране вы найдете таких артистов, как Рене-флорентинец, синьор? — спросил не без ехидства шевалье.
— О, мой бог! Я бы удовольствовался и такими, как ваши милые соотечественницы Бреннвилье и Вуазен! — не моргнув глазом, отпарировал итальянец. — Наука отправления лишних людей на тот свет применяется во Франции с неменьшим усердием, чем в Италии...
— Позвольте, господа! — вмешался швед. — Об устранении Пугачева у нас будет еще время позаботиться, если он откажется идти на Москву! Покуда же наш долг — охранять его драгоценную жизнь!
— Пожалуй! — вымолвил патер. — Посмотрим, к чему приведет нынешнее совещание...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |