Этот день Степан Петрович Крашенинников встретил в губернском городе Иркутске.
Четыре года с небольшим прошло со времени нашей «второй главы», и почти все это время ученый пробыл на краю света: эта фраза сегодня, в XX столетии, но очень-то звучит: ведь даже название мыса Край Света, резко вдающегося в море на Курильском острове Шикотан, означает всего лишь, что от него на восток, до Сан-Франциско одна вода; однако между 1737-м и 1741-м годами, заверяем, Камчатка точно была краем света, краем человеческого знания — и от нее на восток простирались почти совершенно неведомые воды. 1537 дней прожил студент на Камчатке, голодал, бедовал (пока не помогли местные власти да новые вещи не пришли взамен тех, что погибли с «Фортуною»), но притом столько записал, зарисовал, собрал, что на обратном пути, когда опять поплыл через Охотское море, боялся во сто крат больше, чем прежде: если и сейчас ящики полетят за борт — пропали четыре года неимоверных трудов... Но обратный путь оказался счастливым, и долгая дорога по Сибири располагает к сладостному предвкушению будущего и приятному возвращению к минувшему...
Первое дело на Камчатке было научиться говорить с местными жителями. Русских на полуострове немного, но один из них хорошо умеет объясняться со здешним народом и берется помогать студенту. Крашенинников, однако, торопился сам выучиться языку камчадалов (или, как они сами себя называют, ительменов), каждый день записывает незнакомые слова и вскоре пускается в разговоры.
Камчадалы — люди веселые, поговорить не прочь. Летом мужчины охотятся на тюленей, ловят и сушат рыбу. Женщины собирают травы, чтобы приготовить из них разные лакомства или сплести покрывало, ковер.
Топоры и ножи почти все сделаны из камня или кости: о железе камчадалы только недавно узнали от русских и еще не совсем к нему привыкли.
Студент смешной, обо всем расспрашивает, улыбается — видно, хороший человек.
Вот приходит один камчадал к другому в гости. Позвали и Крашенинникова. Разжигают огонь. Русский протягивает свой кремень, чтобы, ударив по камню, выбить искру (спичек в то время еще никто не знал). Смеются хозяева: зачем камень о камень бить? Берут палочку, вставляют в специальную дощечку и быстро, быстро вертят: дерево нагревается, затем начинает тлеть, огню дают «поесть» особого мха — и вот уже костер горит прямо в юрте. Становится жарко, дым крепко ест глаза. А камчадал начинает угощать соседа рыбой, мясом, травяным отваром.
Гость поел, ему еще предлагают, потом еще... Пока не взмолится пришедший: «Не могу больше съесть ни кусочка!»
Хозяин смеется: «Ладно, но плати за то, чтобы больше не есть». И гость отдает все, что хозяин ни попросит. И рукавицы, и нож, и украшения, и почти всю одежду... Но пройдет немного дней, и сегодняшний хозяин станет гостем, придет в юрту того, кто сегодня угощал. И опять будет пир, пока гость не устанет есть и сам не отдаст хозяину все, что тот ни попросит.
Так и меняются камчадалы друг с другом вещами. А за деньги ничего у них не получишь, только хохочут, когда студент вынимает монету. Что в ней толку? Разве деньги можно съесть или надеть на себя? «Давай лучше меняться, или просто так бери что хочешь, не жалко!»
Кончается короткое камчатское лето, и жители после трудов спешат повеселиться: запевают песни, непривычные и странные для приезжего, или пускаются в пляс. Иногда целый день не перестают веселиться ни на минуту да еще ночь прихватывают, и так им жарко, что бегут к морю охладиться...
Но вдруг один сорвался с берега и тонет. Никто не бросился помочь.
— Что же вы? — закричал Степан Петрович и приготовился кинуться вниз.
Но его хватают, удерживают: стой, ни с места!
К счастью, утопающий сам, хоть и с трудом, выкарабкался на камни.
— Нельзя спасать, — объясняют старики. — Если спасешь, значит, сам когда-нибудь непременно утонешь.
— Да что за чепуха! — горячится русский.
Но никто с ним не согласен. И как переубедить этих людей? Лучше поговорить о чем-нибудь другом.
— А где же ваши собаки? — спрашивает Крашенинников.
Хозяин машет рукой: там где-нибудь, в лесу, в поле. Сами добывают себе еду. А вот как зима настанет, есть будет нечего, придут. Толстые, ленивые, наелись за лето. Их привяжут и заставят крепко поголодать — иначе плохо повезут по снегу. «Да скоро зима — сам увидишь!»
В августе уже появляется иней, и вскоре сильные ветры приносят снег. Прошелся над сугробом лютый мороз, и затвердела, как корка, снежная гладь.
Теперь можно поехать туда, где летом увязнешь в болоте. Собаки запряжены — и вперед... Только не зевай, особенно когда с горы спускаешься: мигом перевернутся сани и унесутся с собаками вниз, а ты догоняй по пояс в снегу.
Бежит упряжка по ущелью, а с обеих сторон поднимаются красивые, очень крутые горы.
— Можно ли на них взобраться?
— Взобраться легче, чем спуститься, — отвечает проводник. — Только на длинных ремнях, цепляясь за камни, можно слезть вниз.
А далеко-далеко курится гора — не та, которую видел Крашенинников в первый день, другая, — и время от времени над ее вершиной прыгают языки огня. Крашенинников хорошо знает, что это прорывается наружу подземное пламя, но все-таки спрашивает камчадала:
— Отчего гора горит?
— Оттого, что горные духи в эту пору топят свои юрты.
— Чем же топят?
— Китовым жиром.
— Так ведь киты в море плавают, а духи, ты говоришь, на горе живут.
— Ничего ты не знаешь, — усмехается проводник. — Духи все могут: иногда спускаются в море и выходят оттуда с растопыренными руками, а на каждом пальце насажено по киту. Десять пальцев — десять китов...
«Какая красивая сказка!» — думает русский.
«Вот чудак, — думает о нем камчадал, — не знает, отчего гора горит...»
Тут оба замечают, что собаки не хотят бежать по снежному полю, скулят, зарываются в снег.
— Буран идет, — объясняет проводник.
Путешественники сейчас же укладываются рядом с собаками, чтобы греться их теплом, накрываются чем только можно, укрепляют сани, груз — и вовремя! Налетел буран, да такой, что не видно ничего в двух шагах. Ни двинуться, ни встать невозможно: только лежать, день, два, даже три, да отряхиваться, чтоб не засыпало совсем. И все же наверху наметает огромный сугроб, и поэтому, как только ветер стихнет, — скорее откапывайся.
Наконец непогода кончилась. Солнце, отражаясь от снега, слепит глаза. Всем — и людям, и собакам — мучительно хочется есть, пить. К счастью, на пути селение. Хозяин выходит из юрты, рад гостям. Опять набегает пурга, и как славно слушать ее вой у огня. И самое время попросить хозяина рассказать сказку или описать недавнюю войну.
У камчатских племен нет царей, и все дела мужчины решают сообща, на племенном совете. Но все же на тех советах главное слово принадлежит старикам, а еще главнее — слово вождя.
Конечно, вождь не имеет такой власти, как русский царь в Петербурге, но он всех богаче. На севере Камчатки, у коряков, Крашенинников знакомится с вождем, у которого так много оленей, что он и не знает, как их сосчитать.
— Сколько их? — спрашивает русский.
— Столько, — отвечают ему, — сколько пальцев на руках и ногах у одного человека, потом у двух человек, у трех, у десяти, потом у двадцати...
Не умеют жители Камчатки считать без пальцев. С трудом удается понять, что у вождя сто тысяч оленей!
Стоит ли воевать при таком богатстве? Оказывается, как раз самые зажиточные люди стремятся приобрести еще больше добра и заставляют идти войной целые племена. Воюют храбро, отчаянно. «А когда увидят, — записывает Крашенинников, — что неприятель берет верх, то всякий камчадал, заколов жену и детей своих, или разбивается насмерть, бросившись с берега, со скалы, или с оружием устремляется на неприятеля, один на всех — и гибнет в бою».
Грустно Степану Крашенинникову. Совсем не так весело на Камчатке, как показалось ему в первые дни. Легко погибнуть в этом краю и камчадалу и русскому: от бури, вулкана, шторма, от пули, стрелы, топора.
«На Камчатке проживешь семь лет, что ни сделаешь...» Крашенинников семь лет не прожил, но сделал за четыре года столько работы — другому лет на двадцать... Огромный полуостров объездил вдоль и поперек несколько раз — и все ему мало. Все беспокоится, что в Петербурге, Москве почти совсем ничего не знают о таком дальнем крае, как Камчатка. Крашенинников повторяет: «Надо знать свое отечество во всех его пределах».
Множество его записей и наблюдений станут сокровищем мировой науки: ведь он видел едва затронутый европейской цивилизацией первобытный мир; видел таким, каким этот мир вскоре — через несколько десятилетий — уже не будет; Крашенинников вовремя приехал и вовремя на все это взглянул.
На Камчатке же за четыре года к нему привыкли: куда ни приезжает, все высыпают наружу — радуются старому знакомому. Выходят купцы, но глядят на приезжего без всякого интереса: что толку в нем — ни лисиц, ни бобров не привез, разве что по одной штуке для коллекции; одни бумажки, да камни, да сухие растения. А ведь за каждого соболя или лису, если довезти их до Москвы или Петербурга, важные господа большие деньги дадут! Нет, совсем не интересуются купцы Степаном Петровичем.
А тот не унывает, радуется, что привез много вещей, за которые ничего платить не будут. Не только привез, но каждому листику, шкурке, камню знает название — на камчатском языке, на русском, да еще по-латыни и по-гречески: так положено записывать любому ученому, чтобы в другой стране его понять смогли (вот где пригодилось студенту знание языков!). Купцы давно ушли в свои избы. Зато камчадалы не просто рады веселому и доброму гостю, но даже поют сложенную о нем песню. По-камчатски она так начиналась: «Студенталь теемрик битель читис киллизик»; и сам герой быстро перевел ее на русский язык:
Ежели бы я был студент, то б описал всех девушек;
Ежели бы я был студент, то описал бы быка-рыбу;
Ежели б я был студент, то описал бы всех морских чаек, поснимал бы все орлиные гнезда...
Ежели б я был студент, то описал бы горячие ключи, все горы, всех птиц и всех морских рыб...
И вот — наступает день прощания; те, кто остается, и тот, кто уезжает, понимают, что вряд ли еще когда-либо увидятся...
Прощайте, друзья в юртах и избах!
Прощайте, вулканы, добрые медведи (жители уверены, что иногда только зверь любит пошутить: увидит бабу с корзиной ягод, ягоды отнимет; редко-редко кожу с человека сдерет, но все же живым оставит)...
Прощайте, камчатские бураны и камчатские сказители...
Прощай, студент!
12 июня 1741 года в последний раз взглянул на уходящий за черту прибоя камчатский берег...
И вот уже полгода в пути.
Для Восточной Сибири поздний ноябрь — давняя зима; реки стали, грязь и болота заросли льдом...
С древнейших времен до первых паровозов максимальной скоростью человеческого передвижения была быстрота лучшего коня или тройки, колесницы: максимум 18—20 километров в час на коротком утоптанном зимнем пути (лучше всего по льду замерзшей реки); но средняя скорость большого пути, где нужно делить длинные версты на долгие часы, много меньше... Поэтому в XVIII столетии Россия — страна огромная, медленная (в 30—40 раз медленнее, чем сегодня); страна, где от обыкновенного черноземного городка, как позже напишет Гоголь, «три года скачи — ни до какого государства не доедешь». Между тем солидные путешественники только с петровского времени принялись скакать сломя голову; прежде — чем важнее, тем медленнее: воевода из Москвы в Якутск «на новую работу», ехал в 1630-х годах не торопясь, пережидая разливы и чрезмерные холода, ровно три года (средняя скорость — 7 верст в сутки). В XVIII—XIX веках медленная езда подобает только царской фамилии. Сохранилось расписание 1801 года, относящееся к приезду Александра I из Петербурга в Москву на коронацию (сходный порядок был и при других коронованиях XVIII века): в первый день кортеж проходил 184,5 версты (ночуют в Новгороде), во второй — 153 версты (ночуют «в Валдаях»), на третий — всего 92 версты (сон в Вышнем Волочке), на четвертый, отдохнув, — 134 версты до Твери; на пятые сутки экипажи пройдут 113 верст до Пешек, на шестые — всего 50 до загородного Петровского дворца и оттуда, только на седьмой день, «имеет быть торжественный въезд в столичный город Москву». Медленности выезда соответствовало и долгое возвращение, так что еще в 1750-х годах улицы северной столицы зарастали травой, пока двор и множество сопровождающих, сопутствующих не перемещались обратно, на берега Невы.
Огромная страна под властью свирепейших морозов. В Северном полушарии за последние три-четыре века самое лютое время — XVIII столетие (в феврале 1799 года в Петербурге в среднем «29 с половиной по Реомюру», то есть 37° по Цельсию).
А теперь немного цифр, без которых не обойтись! На огромных пространствах империи в 1740-х годах проживает меньше 20 миллионов жителей, из которых треть в Нечерноземном центре, много — в западных и юго-западных губерниях, но, чем дальше на юг, а особенно на восток, тем глуше, просторнее... На всю Сибирь и в конце столетия едва набирался миллион.
Около 20 миллионов жителей и огромное пространство с максимальными скоростями передвижения 10—20 верст в час... Как редкие острова в снежном равнинном океане — города, городки. Всего 4—5 душ из каждой сотни — городские жители, а 95 из ста — селяне.
Как мелкие островки, скалы, камни — деревни по 100—200 душ, а в тех деревнях более 60 из каждой сотни — крепостные.
На всю же империю никак не меньше 100 тысяч деревень и сел, и в тех деревнях известное равенство в рабстве (80% тогдашних российских крестьян — середняки); но высшей мерой счета было у тех людей 100 рублей, и кто имел 100 рублей, считался богатеем беспримерным.
100 тысяч деревень, оживающих при благоприятном «историческом климате», но зарастающих лесом, исчезающих с карт целыми волостями после мора, голода, а еще чаще — после тяжелой войны или грозного царя.
Таковы были тогдашние российские пространства, таковы дороги, столь медленные, что по пути обзаводились семьями, рожали детей, иногда даже меняли мнение о смысле жизни... Вот и академии студент Крашенинников рапортует с дороги начальству, что, «будучи в Якутске, женился, взяв за себя родную племянницу жены майора и якутского воеводы господина Павлуцкого, а дочь тобольского дворянина Ивана Цибульского, именем Степаниду».
Всего на месяц остановился в Якутске Крашенинников, а успел обвенчаться с дворянкою, племянницей воеводы... Вроде бы «великая честь» солдатскому сыну — и можем только догадываться, что сосватал молодых давний знакомец майор Павлуцкий, который был важной властью на Камчатке и, кажется, немало помог молодому ученому.
Так или иначе, а из Якутска едет Крашенинников уж с молодой женой — два месяца вверх по Лене, наперегонки с догоняющей зимой, затем — 24 дня на санях... Сотни верст надо проехать, чтобы повстречать одинокое жилье или крохотный поселок; изредка приходится предъявлять придирчивому начальнику огромного пустынного края бумаги, удостоверяющие, что «академии студент путешествует по казенной надобности», именем царствующей императрицы Анны Иоанновны... Правда, еще перед его отъездом с Камчатки принеслась из Петербурга, с опозданием на много месяцев, весть о кончине страшной императрицы — и все местное начальство собралось в церкви, чтобы присягнуть императору Иоанну Антоновичу. Некоторые называли нового повелителя Иоанном или Иваном VI (считая от древнего великого князя Ивана Калиты, Иоанна I); однако вскоре появились монеты с надписью Иоанн III (это означало, что счет ведется от первого царя, Ивана Грозного).
Новый царь, император... Даже на Камчатке, впрочем, знали, что государю Ивану Антоновичу в момент вступления на престол было от роду два месяца и пять дней, и что его мать Анна Леопольдовна, красивая, легкомысленная, веселая дама, была родной племянницей царицы Анны Иоанновны, которую специально «выписали» в Петербург из Германии, так как у венценосной тетушки не было детей.
Там, в русской столице, была устроена свадьба Анны Леопольдовны с немецким принцем Антоном-Ульрихом Брауншвейгским, от этого брака и явился на свет младенец, провозглашенный теперь императором всероссийским. Регентом при грудном Иоанне VI был назначен все тот же герцог Бирон, имя которого наводило трепет во всех пределах Российского государства (в том числе и в эстонском уединении Абрама Петровича Ганнибала).
Пройдет, однако, еще месяц без малого — и помчится из столицы новая весть: что Бирона отставили, арестовали и везут в Сибирь, а регентшей объявлена сама Анна Леопольдовна, августейшая матушка императора. В сибирских краях, которые проезжал Степан Петрович, все больше помалкивали о петербургских «чудесах»: не нашего ума дело!
Много, много лет спустя великий писатель-революционер Герцен вот как представит тогдашнюю жизнь (перечисляя разных царей и разные государственные перевороты): «В свое время приедет курьер, привезет грамотку — и Москва верит печатному, кто царь и кто не царь, верит, что Бирон — добрый человек, а потом — что он злой человек, верит, что сам бог сходил на землю, чтоб посадить Анну Иоанновну, а потом Анну Леопольдовну, а потом Иоанна Антоновича, а потом Елисавету Петровну, а потом Петра Федоровича, а потом Екатерину Алексеевну на место Петра Федоровича. Петербург очень хорошо знает, что бог не пойдет мешаться в эти темные дела; он видел оргии Летнего сада, герцогиню Бирон, валяющуюся в снегу, и Анну Леопольдовну... потом сосланную; он видел похороны Петра III и похороны Павла I. Он много видел и много знает».
Если уж Москва «верит грамотке» — что говорить про сибирскую глухомань: разве что ухмыльнется про себя просвещенный студент Крашенинников, да, охмелев, но трижды оглянувшись, шепотом ругнется новый родственник майор Павлуцкий насчет обилия немцев возле российского трона; и хотя малолетний Иоанн VI — правнучатый племянник Петра Великого (и прямой правнук Ивана V — старшего, больного брата Петра I), но не лучше ли видеть на престоле прямых потомков великого императора, например его дочь Елизавету Петровну, которая, говорят, немцев не жалует...
Крашенинников уж 20-й день в Иркутске, здесь путешественники проводят «медовую зиму», приводят в порядок дела и пожитки, собираясь в путь еще на 6 тысяч верст к западу, с Ангары на Неву...
25 ноября 1741 года
Иркутск, 1741 год... Сохранился удивительный документ, Иркутская летопись, которую с XVII века вели городские энтузиасты, грамотеи... Она содержит интереснейшие сведения о жизни, истории, психологии расположившегося на Ангаре, недалеко от Байкала, крохотного городка: несколько тысяч жителей, несколько каменных домов, — но притом столицы самой большой административной единицы в мире: ведь от Енисея до Чукотки, от Камчатки до Амура — все Иркутская губерния!
Перелистаем же иркутскую хронику, отступив на несколько лет от интересующего нас 1741 года.
1728 год — в декабре прибыл в Иркутск поручик бомбардирской роты Абрам Петров, командированный для построения Селенгинской крепости. Это наш Ганнибал!
«Река Ангара вскрылась 11 марта, а покрылась 21 декабря».
1729 год. Приезжал в Иркутск из Якутска свиты командора Беринга, флота поручик Алексей Чириков за получением денег для экспедиции.
1731 год. В сентябре проехали через Иркутск китайские послы, едущие к российскому двору, для поздравления императрицы Анны с восшествием на престол. Их препровождал драгунский капитан Елисей Давыдов.
1732 год. В ноябре месяце Заморскими воротами зашел в город Иркутск медведь, прошел подле загороди палисадной и вышел в Мельничные ворота.
1735 год. Апреля 11. Ангара вскрылась от льда.
Приехали в Иркутск профессоры Герард Фридрих Миллер, сочинитель Сибирской истории, и Иоганн Георг Гмелин — ботаник. Они ездили за Байкал, в Нерчинск, Якутск и другие места...
О прибывшем тогда вместе с профессорами Степане Крашенинникове в летописи, как видим, ни слова: чин невелик. Но ему и не важно...
«1741 год. Река Ангара покрылась льдом 12 января, а вскрылась 21 марта.
1742 года январь. По случаю восшествия на престол императрицы Елизаветы приезжал с присягою и манифестом поручик Кар».
Так Степан Крашенинников с опозданием на два месяца узнает, что с 25 ноября минувшего 1741 года он является верным подданным уже третьей (за время его путешествия) высочайшей персоны. Важное известие со скоростью 180—200 верст в сутки распространилось с берегов Невы во все стороны.
Вечером 25-го
В ночь на 25 ноября 1741 года гренадерская рота Преображенского полка еще раз переменила власть в России. Рота — немного, около 200 человек; но огромные корпуса, армии разбросаны по стране, а гвардейская рота — «правильно расположена»: дворец не впервые взят штурмом теми, кто поближе к нему, остальная же империя — придет день, «получит грамотку» о новом правителе. На этот раз подготовка заговора была, кажется, довольно простой: Иван Антонович, на 14-м месяце царствования и 16-м месяце жизни, еще был не очень государственным человеком; его мать Анна Леопольдовна четырьмя месяцами раньше родила девочку, Екатерину, и, по обыкновению своему, проводила недели в пирах и забавах; наконец, отец императора принц Антон более всего следил за постройкой нового дворца и парка, где можно было бы по дорожкам разъезжать на шестерке лошадей... К тому же он только что присвоил себе сверхвысокий чин генералиссимуса, а вопрос о соответствующей форме и параде был не из простых...
Для того чтобы свергнуть этих простодушных правителей, понадобилось немного. Во-первых, претендентка царского рода: таковая давно имелась. 32-летняя Елизавета Петровна, дочь Петра Великого и Екатерины I, долго жила в страхе и небрежении. Другие, более весомые претенденты оттирали ее от престола и постоянно подозревали, следили... От тюрьмы и ссылки принцесса спаслась, может быть, вследствие веселого, легкомысленного нрава, а также изумительно малой образованности... До конца дней своих она так и не поверила, что Англия — это остров (действительно, что за государство на острове!); зато, по сведениям одного современника, во время коронации тетушки Анны Иоанновны принцессу Елизавету разглядел некий гамбургский профессор, который «от красоты ее сошел с ума и вошел обратно в ум, только возвратившись в город Гамбург».
Елизавету не считали за серьезную соперницу, и это ей немало помогло.
Второе благоприятное обстоятельство — ревность русских дворян к «немецкой партии»; мечта скинуть вслед за Бироном всех чужеземных министров, сановников, губернаторов и захватить себе их места и доходы. В гвардейском Преображенском полку было немало молодых дворян, готовых мигом возвести на трон «дщерь Петрову» — нужен только сигнал, да еще нужны деньги...
Третьим «элементом» заговора стал французский посол маркиз де Шетарди: ловкий, опытный интриган пересылал Елизавете записочки через верного придворного врача; француз но жалел злата, для того чтобы свое влияние на российский двор усилить, а немецкое — ослабить.
В нужный день в Преображенские казармы доставляются винные бочки — бравые гвардейцы поднимают на руки любимую Елизавету, входят в спящий дворец Ивана Антоновича без всякого кровопролития... Разве что кому-то свернули скулу или кого-то сбросили с лестницы.
Впрочем, страсти разгорелись, когда достигли царских покоев: малолетних детей вырывают из рук кормилицы, четырехмесячную принцессу Екатерину Антоновну пьяный преображенец роняет; Анну Леопольдовну и принца Антона Брауншвейгского оскорбляют, вот-вот убьют... Тут, однако, является Елизавета, переодетая в мужской костюм (позже она часто станет на балах повторять этот «маскарадный номер», настаивая, чтобы и другие дамы «следовали ее примеру»: хитрость была в том, что дочери Петра мужской наряд был к лицу, толстым же фрейлинам и камергершам — отнюдь не всегда)...
Итак, является Елизавета и объявляет «царям», из Брауншвейгского семейства, что они больше не цари, но — жить будут...
«Молчите, пламенные звуки...»
Так представлял Ломоносов политику новой царицы, которая велит молчать «пламенным звукам», то есть войне (в конце правления Анны Иоанновны шла война с Турцией; Анна Леопольдовна воюет со Швецией).
Молчите, пламенные звуки,
И колебать престаньте свет:
Здесь в мире расширять науки
Изволила Елисавет.
Радость Ломоносова, конечно, и радость Крашенинникова: в той же знаменитой ломоносовской «Оде на день восшествия... Елисаветы Петровны» ученый-поэт напоминает новой царице, какими удивительными землями и богатствами она владеет. В стих попадают и те самые края, реки, моря, которые пересекал Степан Петрович в минувшем 1741 году.
Хотя всегдашними снегами
Покрыта северна страна,
Где мерзлыми борей крылами
Твои взвевает знамена,
Но бог меж льдистыми горами
Велик своими чудесами:
Там Лена чистой быстриной,
Как Нил, народы напояет
И бреги наконец теряет,
Сравнившись морю шириной.
Поэт воображает невообразимую Сибирь,
Охотник где не метил луком,
Секирным земледелец стуком
Поющих птиц не устрашал.
Как положено в поэзии, Ломоносов гиперболизирует, преувеличивает (впрочем, в Петербурге и 100 лет спустя верили, будто по улицам Тобольска, Якутска, Иркутска так и бегают соболя!). Однако дело не в скучной точности, а в идее! Новая царица, хоть и не знает никакой географии, но по ее приказу «премудрость» скоро должна проникнуть даже в те края, где Крашенинников провел четыре славных года.
Невежество пред ней бледнеет.
Там влажный флота путь белеет
И море тщится уступить:
Колумб российский через воды
Спешит в неведомы народы1
Твои щедроты возвестить.
Там, тьмою островов посеян,
Реке подобен океан2,
Павлина посрамляет вран.
Там тучи разных птиц летают,
Что пестротою превышают
Одежду нежныя весны;
Питаясь в рощах ароматных
И плавая в струях приятных,
Не знают строгия зимы.
Опять преувеличение, «смягчение» истины, но оно открывает нам, как же доволен Ломоносов событиями 25 ноября 1741 года! А Крашенинников, узнав новость в Иркутске, вероятно, жалеет, что он — не в Петербурге: сибирские дороги длиннее, чем царствования...
Довольны ученые. Надеются и уцелевшие «птенцы гнезда Петрова».
«Помяни мя...»
Пушкин: «Когда императрица Елисавета взошла на престол, тогда Ганнибал написал ей евангельские слова: «Помяни мя, егда приидеши во царствие свое». Елисавета тотчас призвала его ко двору, произвела его в бригадиры и вскоре потом в генерал-майоры и в генерал-аншефы, пожаловала ему несколько деревень в губерниях Псковской и Петербургской, в первой Зуево, Бор, Петровское и другие, во второй Кобрино, Суйду и Таицы, также деревню Раголу, близ Ревеля, в котором несколько времени был он обер-комендантом».
Тут историкам почти не к чему придраться (разве что уточнить некоторые подробности). Действительно, новая царица быстро сделала майора генералом: соратник Петра Великого, ее отца, — это было при царице Елизавете «пропуском» к чинам и доходам. Ганнибалу были пожалованы (а также им самим приобретены) те деревни, которые через 80—90 лет станут пушкинскими: Зуево, мелькнувшее в перечне, — это ведь Михайловское... А рядом — Петровское... Пушкинский род, пушкинская география, пушкинская история выстраиваются в ожидании гения...
В конце мая 1975 года я познакомился в Таллине с Георгом Александровичем Леецем. Ему было за восемьдесят, на стенах его квартиры были развешаны охотничьи ружья, кинжалы, погоны артиллерийского полковника; книги на эстонском, русском, немецком, французском. «Последние годы, — говорит хозяин, — много работаю в архиве. Однажды наткнулся на документ, подписанный «Ганнибал», вспомнил детство и перновскую гимназию, где заслужил высший балл за характеристику Ибрагима в «Арапе Петра Великого»...
Пярну (Пернов) — тот самый город, где Абрам Петрович Ганнибал в начале 1730-х годов строил укрепления и учил молодых инженеров.
Прадед Пушкина, как видно, привлек Г. Лееца известной родственностью души, соединением в одной личности нескольких культурных пластов: Африка, Турция, Россия, Франция, Эстония (нет сомнений, что Арап владел и эстонским языком).
Леец показывает гостям немалую рукопись об Абраме Петровиче Ганнибале, одобренную лучшими авторитетами, и мы верим, что она непременно превратится в книгу.
Через полтора месяца Георга Александровича не стало... Затем издательство «Ээсти раамат» довело рукопись до печати с помощью иркутского писателя Марка Сергеева, тоже земляка Абрама Ганнибала (в книге Г. Лееца глава V называется «Ссылка и служба в Сибири», глава VI, самая большая, — «А.П. Ганнибал в Эстонии»)
Леец нашел неизвестные документы и о маленькой деревушке Карьякуле близ Ревеля, и о важных работах, которые предпринял генерал и обер-комендант Ревеля Ганнибал для укрепления вверенного ему города, и о его новом гербе — слоне с короною, напоминавшем наглым сослуживцам, что его права — не меньше, чем у них...
Не будем обгонять собственное повествование: пока что оно в конце 1741-го: оба героя наших, как и многие другие, полны надежд, иллюзий... Они довольны. Несчастливы как будто только те, кого свергли.
«Семейство несчастного Иоанна Антоновича»
Название подглавки пушкинское. К тому моменту, когда поэт в одном секретном, специально предназначенном для царя Николая I документе написал слова о «несчастном семействе», приближалось столетие того переворота. Сюжет, однако, по-прежнему оставался как бы «не существующим». «Известная персона», документы «с известным титулом»: так принято было изъясняться о свергнутом малолетнем императоре. Когда декабрист Александр Корнилович в 1820 году получил (по своей службе в Главном штабе) право на занятия в сенатском архиве, то по этому поводу возникла переписка его ведомства с министром юстиции и обер-прокурором Сената: начальники опасались за три секретнейших отделения в сенатском архиве — бумаги Бирона, Анны Леопольдовны, а также дела «Известного титула».
Позже, уж в тюремных казематах, Корнилович рассказывал своим товарищам «о временах Анны и Елисаветы».
В числе строго запрещенных книг об «известных персонах» имелись, конечно, заграничные брошюры. Еще в 1816 году была пресечена продажа вполне благонамеренной книги «Жизнь принцессы Анны, правительницы России»... Историк Карамзин не мог оторваться от попавших к нему в руки потаенных документов и мемуаров о том времени.
Дело Мировича, казненного в 1764 году за попытку освободить Иоанна Антоновича (вместе с приговором Пугачеву), было впервые добыто из-под спуда в 1826 году, когда власть искала в старинных судебных решениях сведения, нужные ей для осуждения декабристов. Интерес же самих декабристов к «принцам-узникам» еще усиливается в заключении и в Сибири, когда стали ближе, понятнее страдания разных «товарищей по несчастью»: в тюрьме вспоминает об Иоанне Антоновиче Кюхельбекер (стихи «Тень Рылеева»); Лунин и Никита Муравьев упомянули Ивана VI, перечисляя старинные перевороты, которые «не приносят у нас никакой пользы». Николай Бестужев создает в ссылке рассказ «Шлиссельбургская станция», где автор, глядя на стены крепости, думает «о завоевании Петра и смерти Ульриха3 — о вечном заключении несчастнейших жертв деспотизма».
Пушкин же пишет о «несчастном семействе» неспроста: надеется, что царь Николай заинтересуется и откроет секретные архивы. 21 июня 1831 года поэт извещал шефа жандармов Бенкендорфа о своем «давнишнем желании» — «написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III»...
Верховная власть, однако, не торопилась допустить Пушкина к столь близким временам. Пройдут еще десятилетия, прежде чем будут опубликованы первые работы о судьбе побежденных 25 ноября 1741 года. Только с конца 1860-х годов печатается серия статей, обходящих, впрочем, некоторые острые и впечатляющие подробности старинной борьбы за власть...
Между тем осенью 1863 года, через 122 года после интересующих нас событий, было приказано изложить их в самом полном и откровенном виде.
Приказ получил Владимир Васильевич Стасов: ему, известному критику, искусствоведу приказывать никто не мог. Иное дело — служба: Стасов с 1855 до 1906 года (51 год!) служил в одном из главных рукописных и книжных хранилищ России — императорской Публичной библиотеке в Петербурге. Ведая «отделением искусств», он непосредственно подчинялся директору библиотеки Модесту Андреевичу Корфу (некогда лицейскому товарищу Пушкина). Корф был человек официальный, близкий к престолу, Стасов, наоборот, считался в оппозиции, постоянно защищая искусство правды, реализма, «обнажения язв». При всей этой разнице во взглядах директор и подчиненный как-то ладили и находили общий язык; по-видимому, не очень обращали внимание на то, что их разъединяло...
И вот осенью 1863 года к Стасову поступает заказ Корфа — составить подробнейшую историю «Брауншвейгского семейства». Для этого Стасову открывают доступ в те самые секретные отделения, куда старались проникнуть Корнилович и Пушкин. Мало того, Стасову даны помощники, которые скопируют нужные секретнейшие политические материалы. Для чего же?
18 ноября 1863 года Корф извещает подчиненного, что в субботу идет с докладом к царю Александру II, и справляется: «не поспеет ли к тому времени хотя какой-нибудь отдельный эпизод из этой печальной драмы, который мог бы привлечь к себе любопытство государя?» Итак, царь, царская фамилия желают знать подробности. Именно в это время Стасов создает обширную работу для царского чтения, причем Корф обычно торопит перед праздником: «Государь просит новую главу на пасху», «хорошо бы к рождеству историческое чтение для государя».
Царю Александру интересно... Говорили, что он ненавидел читать по-печатному, и даже опубликованные уже романы специальные писаря для него иногда переписывали... Автор этой книги должен признаться, что, повидав почерки этих писарей, он с пониманием относится к царской причуде: после таких рукописей глядеть в книгу обыкновенной печати просто невозможно...
Однако в случае с Брауншвейгским семейством о книге не было речи: особые, доверенные писаря переписывали к праздникам, когда царь не работал, ту черновую рукопись, что готовил Стасов. Впрочем, перед подачей на царский стол текст все-таки прочитывал барон Корф и вычеркивал кое-что особенно резкое или неподходящее для императора.
Одна из беловых глав царской рукописи чудом сохранилась, где остальные — неведомо. То ли «залегли» между случайными архивными делами, и тогда могут пройти столетия, прежде чем их вдруг разыщут; а может быть, погибли в огне революций или увезены на Запад кем-либо из царедворцев?
Так или иначе, беловая стасовская рукопись об Иване VI и его родне почти не сохранилась. Зато черновая уцелела. Ее точный адрес исследователям довольно давно известен: Ленинград, Отдел рукописей Государственной публичной библиотеки имени М.Е. Салтыкова-Щедрина (так теперь называется бывшая императорская Публичная библиотека), фонд 738 (Владимира Васильевича Стасова), опись I, дело 1. Иначе говоря, собрание бумаг и писем Стасова открывается огромной — в несколько сот листов — черновой тетрадью.
Недостаток черновика легко вообразить: перечеркивания, неразборчивость некоторых слов; однако это с лихвой перекрывается присутствием здесь всех «сомнительных» кусков, предназначенных Корфом к изъятию из беловика.
Стасов работает «на государя»; однако не стесняется и довольно откровенно пишет страшную хронику событий, начавшихся в ночь с 25 на 26 ноября 1741 года.
О Брауншвейгском семействе сначала было объявлено, что они отсылаются «в их отечество»: в Германии у Анны Леопольдовны немало родни; родная сестра принца Антона — датская королева Юлия-Мария.
До декабря 1742 года принцев держат в Риге, затем в Динамюндской крепости.
Тут пошли слухи, что принцев не только освободят, но и вернут к власти, тайные агенты пресекли попытки — впрочем, весьма наивные — «обратного переворота»... Все это увеличивало политические опасения Елизаветы Петровны. И вот вместо отсылки в Германию принцев переводят в глухой и дальний край — Холмогоры, в 100 верстах от Белого моря, выход к которому крепко заперт Архангельском.
Под охраной и наблюдением — четыре главных арестанта, двое взрослых и двое детей, а также близкая к ним придворная дама. Затем число узников меняется: в тюрьме Анна Леопольдовна родила еще троих детей: дочь Елисавету (1743), сыновей Петра (1745) и Алексея (1746). Все пятеро детей — внучатые племянники и племянницы Елизаветы Петровны. Во время последних родов принцесса умирает, бывший же император Иоанн Антонович (как самый опасный претендент на престол) был отделен от семьи и затем переведен в Шлиссельбург. Таким образом, в Холмогорах, под надзором специального коменданта и команды, в конце концов оказывается принц Антон Брауншвейгский с четырьмя детьми от 16 до 21 года; о принцессе Екатерине, той девочке, которую «уронили на лестнице» во время переворота, сообщают, что она как будто глуховата и со странностями. Нездоровится и мальчикам...
В течение двадцати лет елизаветинского царствования переписка по поводу «известных персон» (изученная Стасовым и другими исследователями) сравнительно невелика. Дети Антона-Ульриха и Анны Леопольдовны вырастают, не зная мира, за оградой своей тюрьмы: летом гуляют по высоко огороженному саду, а зимой (согласно рапорту коменданта) «за великими снегами и пройти никому нельзя, да и нужды нет». Все слуги, нанятые для принцев, навсегда заперты в доме и никогда не выйдут за ограду «под опасением жесточайшего истязания».
Заключенным, правда, выдается «приличное довольствие» (все же царская фамилия!) — по шесть тысяч рублей в год, шелковые и шерстяные ткани, венгерское вино, гданская водка (за недостатком которой комендант порою доставляет Антону-Ульриху «поддельную водку из простого вина»).
С 1746 года принцы, по словам Стасова, «попадают в руки пьяного, вороватого, беспутного и жестокого капитана Вындомского...». Назвав это имя, мы угадываем один канал, по которому рассказы, слухи и предания тех лет могли просачиваться к Пушкину: сыном Вындомского был просвещенный литератор, ученик Новикова и знакомый Радищева Александр Максимович Вындомский (о других его интересах, впрочем, говорит напечатанная двумя изданиями «Записка, каким образом делать французскую водку»). Юный сержант Александр Вындомский в июле 1759 года во главе команды из 18-ти человек прибыл на подмогу к отцу и видел «холмогорских узников». Он сам не успел побеседовать с Пушкиным, так как умер в 1813 году, но многое могла рассказать дочь этого литератора и внучка холмогорского коменданта Прасковья Александровна Вындомская (по первому мужу Осипова, по второму Вульф) — тригорская соседка и добрый друг поэта...
Однако вернемся в 1740-е годы.
Царица Елизавета Петровна и ее окружение больше всего беспокоятся насчет возможных заговоров в пользу «семейства», а также — любых слухов о принцах. Когда Анна Леопольдовна умирает, то из Петербурга требуют, чтобы принц Антон сделал собственноручное описание этой смерти: таким образом в руках правительства оказался политический документ, который можно предъявить Европе в случае появления любой «Лжеанны Леопольдовны». Любопытно, что Антону предписывается в том письме не сообщать о рождении сына Алексея, отнявшего жизнь у матери: лишние сведения о новых возможных претендентах на престол царице не нужны. Когда Иоанна VI отделили от родственников и перевезли в Шлиссельбург, это никак не отразилось на секретной переписке об «известных персонах», как будто принц оставался в Холмогорах. Так старались обмануть заговорщиков. Малейшее подозрение насчет офицеров охраны сразу ведет к замене: молодой подпоручик Писарев, в пьяном виде грозившийся передвинуть Вындомскому «рот на затылок», тут же переведен в Тобольск... Однажды принц Антон просит у императрицы, чтобы его детей учили читать и писать, ибо «дети растут и ничего не знают о боге и слове божьем». Ответа не последовало; из дальнейшей переписки видно, что отец не умел или не желал систематически обучать пятерых (потом — четырех) детей, и они не знали иностранных языков, а говорили только по-русски с северным выговором.
Итак, имевшая на престол не меньше прав, чем брауншвейгские родственники, дочь Петра все же опасается заточенных принцев и принцесс: страшная логика борьбы за власть...
Вот сколь многообразные последствия для разных действующих лиц нашего рассказа имел короткий осеннезимний день и длинная ночь 25 ноября 1741 года.
25 ноября 1741 года осталось в памяти одних днем надежды на будущую науку и просвещение, в биографии других — днем прощения, возвращения к добрым старым временам; в судьбе третьих — роковым рубежом в борьбе за престол, началом темницы, ссылки, забвения...
Впереди были огорчения — для тех, кто слишком тем днем доволен, и надежды — для тех, кто в отчаянии...
«1742 год. Января 6-го река Ангара покрылась льдом, а 17 марта вскрылась. В апреле получен указ о возвращении детей казненного Бироном министра Волынского, которые вскоре и отправлены в Россию.
Прибыли в Иркутск освобожденные из ссылки: из Охотска — бывший генерал Антон Девиер и князь Алексей Барятинский, из Камчатки в ноябре — князья Николай, Алексей и Александр Долгорукие. Они в следующем году уехали в Россию. Все эти лица были жертвою известного Бирона. Императрица Елисавета Петровна при вступлении своем на престол ознаменовала начало своего царствования разными милостями и многим невинным — сосланным в различные места Сибири — даровала свободу» (Иркутская летопись).
Собирается в западную сторону и Степан Крашенинников с супругой Степанидой Ивановной. А навстречу им — на восток, на Камчатку — мчится штабс-курьер Шахтуров, с тем чтобы доставить к торжественной коронации Елизаветы Петровны (то есть через полтора года) шесть пригожих, благородных камчатских девиц (если правление женское — весь прекрасный пол империи должен быть представлен в Москве!). Познания царицы о размерах собственной империи были приблизительными: только через шесть лет (и на 4 года позже коронации) царицын посланец с отобранными девицами достиг на обратном пути Иркутска, причем все девицы за это время родили, а для продолжения пути требовались повышенные средства; дальнейшая судьба этого «каравана» неведома...
Примечания
1. Ломоносов говорит об экспедиции А.И. Чирикова, достигшей западных берегов Северной Америки.
2. Речь идет о Курильских островах и Курильском океанском течении.
3. То есть Ивана Антоновича, сына Антона-Ульриха.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |