Вернуться к Ю.В. Сальников. «...И вольностью жалую!»

Глава 10. На гребне войны народной

— Вот вам, братушки, и Казань, — сказал Емельян, придерживая белого скакуна.

Остановили своих коней и прочие, коих взял он с собой. Лагерь разбил у мельницы, в семи верстах отсюда, а сам не выдержал, прискакал поближе. Казань перед ним! Лежит опаленная вечерней зарей и притихшая, уперев в ясное небо пики бесчисленных церквей и мечетей. Кремль на горе, а в серой груде деревянных построек то там, то сям белеют каменные господские хоромы, гостинный двор, монастыри. Неразличимы в такой отдаленности иные дома и лабазы, но мысленно Емельян знакомыми, не раз хоженными улицами пробирается в торговые ряды, где колодником выклянчивал милостыню, и в подворья купцов, у которых колол дрова с арестантом Парфеном Дружининым. С ним и побег учинил...

Год назад было то, а кажется, вечность минула. Не оттого ль так кажется, что вознесся за этот срок на невиданную высоту — убегал безвестным бродягой, а возвращается всенародным предводителем, за государя почитаемым. Мерз он в сырой черной яме под губернской канцелярией, обломили ему руки и ноги тяжелые кандалы, а потом выгоняли на работу на Арское поле. Вот оно, Арское поле. Сколько погнул на нем спинушку Емельян Иванович, прикидываясь перед начальством тихим, набожным и послушным. Сам губернатор Брандт приходил смотреть на них, жалких и несчастных. Да настал час — выпрямился Пугачев!

...Парфен Дружинин отпросился у офицера к знакомому попу для своей нуждишки, офицер отпустил его вкупе с Емельяном при двух конвойных. Одного солдата из малороссиян удалось им еще допрежь подготовить, второго же опоили у попа вином. На улице ждала кибитка — лошадьми сын Дружинина правил, — сунули пьяного под рогожу, сами прикрылись, и помчал их «кучер» за город. За городом пьяный очнулся: «Што, брат, долго едем?» Емельян ответил, смеясь: «Видишь, кривой дорогой везут». И, остановив телегу, ссадили солдата, ударив лошадей, помчались дальше.

Где вы теперь, беглецы-сопричастники Парфен Дружинин да солдат Мищенко? Губернатор-то Брандт по-прежнему в Казани начальствует, за стенами сейчас укрылся, простить себе, поди, старичишка не может, что упустил в ту пору острожника Пугачева...

Емельян оглянулся. За спиной его нынешние соратники, притихнув, Казань рассматривают. У каждого свои думы: путь пройден немалый. Не оскудевает у Емельяна ватага советчиков, но запечалилась его душа: нет рядом Зарубина-Чики, Подурова, Арапова. Либо убиты, либо в Катькиных тюрьмах томятся, а ведь и для них с первых дней похода заветной мечтой было к Казани выйти, чтобы потом на Москву двинуться.

Вот и Салават до сего рубежа не дошел. А был бы Емельян рад видеть сейчас этого башкирца за своей спиной. В самую нужную минуту приспел Салават с трехтысячной конницей. И три недели потом неразлучно скакали по исетским станицам. Познал Емельян за это время Салавата лучше, нежели в Берде при первой быстролетной встрече, когда, оценив в нем отвагу, нарек походным полковником. Теперь тоже в чине возвысил — в бригадиры произвел. Башковитый джигит. На десять лет моложе Емельяна, а есть чему поучиться: грамотой по-башкирски и по-русски разумеет. Кинзя Арсланов про него еще в Берде сказывал: с учеными людьми Салават знаком. В Оренбурге за стенами какой-то академик Рычков хоронится, так и его знает, и сыновей его. И сам песни складывает. Об этом тоже Кинзя разъяснял — с почтением, гордясь соплеменником. Емельян попросил как-то Салавата: «Спой мне». Не заломался тот, спел. Тягуче, жалобно выводил — непонятно, по-своему, а потом, посверкивая черными глазами, улыбаясь, перетолмачил: дескать, про родные леса да рощи сложил, про воды и горы Уральские, про родину свою святую. «Люблю я вас и любить буду».

Слушая, думал Емельян: выходит, и русские и нерусские одну землю любят и заедино жить хотят пристойно, заедино и против бояр да заводчиков поднимаются. Кинзя еще говорил, что призывает Салават своими песнями к победе: «Иди на бой ты смело, везде врагов рази!» Вот какие башкирцы есть! Посмекалистее иных петербургских царедворцев. И не воевать бы им — это уж служилых казаков дело! — а сочинять песни складные.

Очень Емельян песни любил, за живое берут, особливо одна:

Не шуми, мати зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати...

Но некогда распевать и слушать. И Салават свое для Емельяна отпел — под Осой его тяжело ранило, отъехал он домой лечиться. Расставались навсегда, и стоскнулось Емельяну — привык.

Впрочем, и печаловаться тоже некогда. Жизнь у Емельяна теперь переменчивая. То удачей обогреет, то бедою ударит. Однако ни разу не поддавался Емельян отчаянью, не колебался духом. И хотя не носит он при походе никаких знаков отличия — крестов да лент со звездами, — заметен от прочих не просто добротным казачьим одеянием, но отменной бодростью и выносливостью. Жажду и голод терпит заодно со всеми, в жару и холод с седла не спрыгивает по трое суток.

Зато каждый шаг пройденного пути сколько седых волос примножил! Чего стоит одно гренадерское опознание «государя» под Осой. Комендант сказал, что сдаст город без боя, ежели уверится, доподлинный ли перед ним император. Дескать, есть у него отставной гренадер, который, служа в столице, видел живого Петра Федоровича. Вот и должен он посмотреть: самозванец или природный царь подступил к их крепости.

И пошел Емельян на риск, вырядился в простой кафтан, дабы не выделяться ничем от прочих казаков, коих выстроил два десятка в шеренгу, и стал среди них. А седоусый отставник пустился не спеша вдоль ряда, зорко вглядываясь в каждое лицо. Напрягся Емельян всем телом, глаз с гренадера не спуская: как проявить себя, чтобы на другого не указал? И едва подошел ближе, да замешкался на секунду, Емельян и пришил его взглядом, уловив тот единственный миг. Спросил усмешливо:

— Что, дедушка, узнал меня?

Смутился старик:

— Бог знает. В то время был ты помоложе, без бороды, а теперь в бороде и старее.

— Так смотри, смотри, узнавай хорошенько, коль помнишь, — насел на него Пугачев и пригрозил: — А то ведь всех я вас смерти предам.

Не это ли устрашение и помогло? Гвардеец снова уставился:

— Да, да, кажись, похоже на государя.

— Ну, так поди ж теперь офицерам скажи это! — приказал Емельян.

А остался один в шатре и холодный пот с лица утер — измеришь разве, что вытерпел за недолгий разговор?

От Осы потом двигались ходко. Встречали их везде хлебом-солью, с колокольным звоном. В селе Гольянцы живого двухметрового осетра поднесли в корыте! Емельян по-торжественному наряжался — в парчовой бекеше, в красных сапогах, в шапке из церковных покровов стоял под знаменами у палатки.

Напомнило ему все это первые дни, когда шли от Яика до Оренбурга — так же играючи крепости забирали. Вот и здесь за двадцать дней прокатились по Каме до Казани и по всему этому тракту, по деревням татарским и русским люди к нему сбегались самоохотно. А по слухам, простолюдины в отряды сбираются на всем правом берегу Камы. Неужто же с такой силой Казань не взять?

Пугачев оглянулся. Неипервейший из его командиров сейчас — Иван Белобородов — конь в конь рядом.

— Послушай, Наумыч, к ночи разведаешь, особливо где рогатки. Батарею перед городом, кажись, вороги ставят.

— Разведаю, — кивнул Белобородов.

Емельян повернулся к Овчинникову:

— А ты, атаман, как в стан вернемся, готовься обратно сюды ехать — манифест Брандту повезешь. Дубровский творит его уже.

— Будет исполнено, государь, — ответил и Овчинников.

Емельян поманил безусого красавчика — Минеева. С-под Осы согласился поручик «Петру III» служить, уверил, будто хорошо знает Казань и при наскоке на оную может оказать помощь.

— Ну а ты, господин-сударик, что скажешь? Где, по твоей знаемости, лучший подход к форштадту, откель наступать нам?

Минеев стал объяснять, указуя рукой:

— Надобно, ваше величество, не супротив Арского поля, тут у них главная городская батарея, а с правого крыла — видите буерак на буераке? Там из лощины в лощину через высоты, пушечным выстрелам подверженным, можно переползти и таким манером в овраги забраться, а овраги те уже у границы предместья.

Емельян посмотрел на дворянчика пристально.

— Кумекаешь недурственно. Только как же, скажи мне, конники буераки твои переползать будут?

— А тут не конников пускать придется, пеших.

Емельян подумал.

— Добре, токмо пеших ты и поведешь. Даю в придачу к твоему полку горнозаводских людей, командуй!

— Слушаюсь, ваше величество! — отчеканил тот.

Стеганув коня, Емельян помчался в стан. В шатре из белого войлока сбросил саблю, развалился на покрытой персидским ковром тахте. Тут подступил с бумагой в руках Творогов:

— Извольте выслушать, государь. Манифест для казанцев Дубровский изготовил. Закрепите.

Взяв бумагу, Емельян спросил:

— Где же сам писчик? Пущай придет.

Творогов усмехнулся: не доверяешь, государь?

Да, Пугачев уже не доверял Творогову. Завсегда не нравилась Емельяну его скрытность, а за последнее время сделался он вовсе замкнутым. Былая услужливость его обернулась чистой льстивостью, исполнительность — подобострастием. Старался о деле, однако путно в явном зле его Емельян уличить не мог. Но чуял в нем непрестанно подвох — то взглянет не так, то хмыкнет не к месту, то заступается не за того, кому защищение делать надлежало бы.

Все больше из доверия Емельяна выходят яицкие казаки.

Вот и с Белобородовым едва не обманули.

Еще в бердинскую пору послал Пугачев под Екатеринбург к Белобородову атамана Голева. Да запьянствовал Голев, начал непорядки творить — Белобородов возьми и заарестуй его, даром что самим «императором» атаман прислан: заковал в цепи и отправил назад в пугачевский стан с соответствующей реляцией. По реляции правда всплыла, и осерчал Емельян, разжаловал Голева из атаманов. Яицкие за него заступаться не стали — не казак, из дворян — унтер, не их, мол, забота...

Но вот второй случай вышел... Отправили к Белобородову Илецкого казака Шибаева. Ванька Шибаев и видом невзрачный, и нравом гадкий — хвастливый, задиристый, чуть что, кулаки в ход пускал, фардыбага. Но дружок Творогова. Коллегия назначила его к Белобородову с правами немалыми. Да занесся есаульчик сверх меры — грабил, бесчинствовал. Белобородов по жалобе жителей и его, как Голева, в кандалы заковал.

Тут уж распалились яицкие, особенно Творогов. Как? По «государеву» указу посланного казака схватить? А Белобородов как раз в это время, несмотря на указ, не явился на соединение в войско «его величества» в Белорецкий завод. И Шибаев в рапорте его оклеветал безмерно: «Отложиться он желает от вашего величества, не хочет служить по верности». Было отчего Пугачеву засомневаться. Когда Белобородов показался в их пределах, яицкие-то и скрутили его, обезоружили, привели к Пугачеву как изменника. С хмурой настороженностью встретил Емельян горнозаводского атамана, ждал, какие он сочинит для себя оправдания. А Белобородов подошел не спеша, припадая на левую ногу — колченожил он малость, — и поклонился с почтением, однако без раболепства. Сказал просто:

— Как служу тебе, государь, спроси про то у любого из моего войска, а войско под свое начало прими хоть сей миг.

Посмотрел Емельян на спокойное лицо бородача, по годам ему равного, взгляд открытый, глаза голубые, чистые, достойно стоит, как человек, за себя безбоязненный, в правде уверенный, в деле твердый. А дело и спор решает!

Емельян сел на коня, приказал Белобородову за собой скакать. За крепостью же в степи отменной выучки горнозаводская дружина преклонила ему свои знамена. Пугачев поблагодарил командира за доброе воинство, да узнал, отчего Белобородов не сразу прибыл: задержало весеннее бездорожье. И обо всех шибаевских разгуляниях узнал. А потом выведал о самом Белобородове — из крестьян он, солдатом-канониром был, грамоту знает, от царской службы еле хромотой отвязался, за вольность заводских людей готов до конца сражаться — добровольно пришел к Канзафару, когда тот на Урале начал скликать людей по указу «Петра Федоровича».

Отличил себя умом и мужеством горнозаводский командир. В Карагайскую крепость поехал один, жизнью рискуя, и уговорил коменданта сдаться. Под Троицкой раненого Емельяна замещал, и крепость одолели. Под Красноуфимском расхлестал и с гиком несколько верст преследовал правительственную команду! Когда же на Осу учиняли наскок, двинул возы с подожженным сеном. Сам был ранен в ногу, а с коня не слез.

Удивился Емельян, когда все это узнал: неужто яицкие ничего не ведали, обвиняя такого человека в измене? Белобородов сказал: «Как не ведали? Я им толковал. Не поняли...»

Творогов привел писаря. Вошли и советчики-полководцы. Стало в войлочном чертоге у «царя» людно. Увещевательный указ для казанцев писарь Дубровский огласил вслух. Емельян передал бумагу Овчинникову: «Вези!» Атаман тут же вышел, поскакал до Казани.

А Пугачев начал с полковниками совет держать — о завтрашнем приступе к городу. Удумал он разделить свое войско на четыре колонны — одну определил для себя, другую отдал Белобородову, еще на две поставил Овчинникова и Минеева.

Не успели командиры отсовещаться, примчался обратно Овчинников: казанские власти указ не приняли, только бранятся.

— Ну нехай, — ответил Пугачев. — Как аукнется, так и откликнется. Не лисий хвост, так волчий зуб! Ступай теперь, Наумыч, — напомнил он Белобородову, — разведай же все потребно, а утром паки совет учиним.

Все вышли из палатки. Творогов задержался.

— Что тебе еще? — спросил Емельян.

— Да вот, — замялся тот. — Приезжий Иваныч-то отъехать просится.

— Купчишка? — нахмурился Емельян.

Будь он тоже неладен! Под Осой явился этот купчишка, сказал, будто от самого наследника Павла Петровича послан. Немолодой уже, росту небольшого, лицом смуглый и со щербинами, при бороде окладистой, черной с проседью, едва вступил в шатер, «царю» в ноги бухнулся:

— Ваше императорское величество, примите подарки от его высочества! — И вынул из кожаной сумы-кисы черную шляпу, обшитую золотым позументом, да сапоги желтые, да перчатки, тоже золотом шитые.

— Благодарствую, — сказал Емельян, принимая подарки и с духом сбираясь, как сподручнее вести беседу с этим плутом. И начал выспрашивать приезжего, каков-де там наследник, велик ли стал.

Бойко отвечал приезжий:

— И велик, и здоров, слава богу. Да его уже и обручили на немецкой принцессе Наталии Лексевне. А вить я и от нее, ваше императорское величество, подарки привез, два камня, токмо в возу они далеко запрятаны, после ужо принесу.

— Ладно, — кивнул Емельян, думая: ох и пройдоха ты, купец щербатый! — Кто ж таков ты, назовись.

— Московский купец я, Иваном Ивановым кличут. Да я вам для ваших лошадей фураж поставлял.

— Ты мне? — поразился Емельян.

— Ну да, когда вы еще на царстве сидели, помните?

— Ах да! — «вспомнил» Емельян, косясь на Перфильева да Овчинникова с Твороговым и Давилиным — были они в ту пору в палатке.

— Вот, вот, — обрадовался купчишка. — Вы мне еще этот зипун пожаловали с шапкой. — И он потеребил за полу суконный, кирпичного цвета зипун, а на вытянутой руке показал бархатную шапку.

Да, брехлив московский купец оказался, ежели токмо и про то не брешет, что на самом деле купец, а не лазутчик коварный, Катькиными слугами подосланный.

Советчики же Емельяновы во все глаза на гостя уставились. И решил Пугачев перед ними до конца зрелище сотворить.

— А ну зови сюды всех старшин! — крикнул Емельян Давилину да распахнул юрту пошире и повел разговор громко, чтоб везде слышали: — Так зачем же ты прислан ко мне, торговый человек, и какие вести скажешь?

Сообразительный купчина быстро скумекал, что «царю» потребно:

— Прислал меня наследник вас посмотреть, подлинный ли вы родитель его?

— Ну и что же, детушка, узнал ты меня?

— Как же не узнать, ваше императорское величество? Вы доподлинный.

Тогда Пугачев велел подать вина и первый поднял чарку, громогласно себя прославив:

— Здравствуй, я — великий государь!

И все пили за его здоровье. А киса с подарками лежала на полу на видном месте. Словом, как по писаному сыграли. А когда кончилась «комедь» и был купчишка отослан на покой, Емельян сказал:

— Смотрите за щербатым получше. Сдается, обманщик он.

После взятия Осы купчишка запросился:

— Поеду я, ваше императорское величество, в Казань, а оттоль в Нижний, привезу вам пороху.

— Какого еще пороху? — спросил Емельян, прищурившись, а сам помыслил: «Как бы ты, осмотрев нашу толпу, не подвез до нас правительственную команду!» — И ответил: — Поживи еще подле моего обозу, мил человек, в Казани скоро все будем.

Во время похода опять купчишка с прошением подкатился — на сей раз уж прямо в Петербург лыжи навострил, дескать, я вам Павла Петровича привезу да еще с великою княгинею Натальей Лексеевной! Усмехнулся Емельян: вовсе немыслимое сулит! И сызнова не отпустил.

А теперь вот, значит, в третий раз просится. И рассерчал Пугачев, крикнул Творогову:

— Да что он скучает? Сказывал я ему или не сказывал, что сам вспомню, когда сможет отъехать? Вот и пущай сидит!

Творогов, не переча, вышел из шатра.

А Емельян долго еще не мог успокоиться.

Однажды сказал он, что народу у него как песку... Верно, конечно. Только песок меж пальцев течет. Черпанешь — уходит, опять черпанешь — сыплется. Так и с народом в их войске — одни пропадают, другие приходят.

Несть числа таким, кои с отвагой служат доброму делу. Но при них же, бок о бок, суетливо мельтешат и крохоборничают людишки мелкие, алчные любостяжатели, вроде Митьки Лысова, Шибаева-есаулишки или опять же этого купца-мошенника. Волочит их неукротимая река народного возмутительства, булгачит, крутит, вздымает на пенный вал, как пустопорожний мусор...

Но так уж, видать, спокон веку заведено: к добру злое приклоняется, уповая на дармовую корысть и поживу.

Душно стало Емельяну в тесном шатре, выбрался под звездное небо. Ночной простор дышал знойким настоем июльских трав, отдавая полынной горечью. Донские степи пахнут инако — куда слаже. Лежат они далеко за горизонтом, за невидимой чертой на юге. И что сейчас там, что в Зимовейской? Чует ли сердце Митревны, жены нареченной, где муж ее, казак Емельян Иваныч? Помнят ли отца дети — сын и дочки? Увидит ли он их когда-нибудь?

Поблизости, в семи верстах, тоже невидимая в черноте ночи притаилась Казань-крепость. А вокруг Емельяна спит воинский стан — несметная сила.

На востоке уже светает... Что же предуготовил ему день завтрашний?

И, озирая так спящий мир — земную твердь и небеса, ощутил себя вдруг Пугачев взнесенным на гребень могучей волны. Катит ее неудержимый поток, а он, Емельян, стоит на том гребне, как кормчий, неколебимо и прочно.