Вернуться к Г.Г. Ибрагимов. Кинзя

Часть седьмая. Первый снег и первый луч весны

...в человеке этом есть и знания, и мудрость, и полезно поучиться у него.

(Каюм Насыри)

1

С севера повеяло холодом. Последние желтые листья распрощались с деревьями и легли под ноги шуршащим ворохом. Вскоре, устилая золото осени белым жемчугом, начал падать снег.

— Вот и первые снежинки пожаловали, — сказал Кинзя, глядя на низкое белесое небо, источавшее стужу. Немилым оно было, остывшее небо. Озноб пробежал по телу. Странное дело, никогда, даже в сильные морозы, не испытывал он такого неприятного озноба. Если прежде не грело солнце, так согревала сама жизнь, оберегала от стылости молодая кровь. Видно, снежинки эти — не только провозвестники наступающей зимы.

Другая зима вошла в его душу. Он охладел к жене. С тех пор, как вернулись с летнего кочевья в аул, ни разу не поговорил с ней по душам, не ласкал ее, как раньше. Словно стараясь вернуть ушедшие счастливые дни, Аим готовила ему вкусные кушанья, увивалась вокруг него, окликала нежными словами. Но Кинзю будто переменили.

Аим тяжело переживала безразличие мужа. Отлучился он днем по делам, а она, оставшись в одиночестве, вдруг с испугом подумала: неужели начала стареть? Лихорадочно принялась втирать в лицо румяна, попудрилась, подвела брови, надела новое платье, нарядный елян, на голову — дорогую бобровую шапку, на ноги — сапожки с подковками из красной меди. Вернулся Кинзя, с удивлением посмотрел на вырядившуюся жену.

— Ты бобра надевала только на людях. Сними, — приказал он, не в силах преодолеть неприязни к этой шапке.

— Так ведь подарок отца. Я слово дала не снимать, пока не износится. Почему ж мне не носить ее?

«Корнями она все еще там», — невесело подумал Кинзя.

В тот день, когда разгневанный Арслан отправился к Сатлыку и распек его, как следует, возмущение Аим казалось искренним. Арслан и в самом деле был вне себя. Юртовому старшине он пригрозил, что если хоть один волос упадет с головы любого из его сыновей, пусть пеняет на себя. Раз уж он, юртовой, вспомнил забытый всеми обычай требовать право первого выстрела, то и ему, Арслану, придется забыть, что отошли времена карымты — поднимет всех кипчаков, разорит его гнездовье и пепел развеет по ветру. Слушавшая его Аим отозвалась с одобрением: так им и надо!

И все равно Кинзя сторонился ее. Да, оказывается нелегко согреть остывшие чувства.

Сейчас Аим решила признаться ему:

— Если хочешь знать, я оделась так, чтобы тебе понравиться. Травой перед тобой расстилаюсь, не знаю, как угодить, а ты даже по-человечески не разговариваешь. Разве можно так? Нет в тебе, видно, души.

— Не Магитап ли научила тебя разузнать, где находится моя душа?

— Смеешься? — у жены задрожали губы.

— Смеюсь, коли смешно. Потешная сказка мне припомнилась. Одна ведьма под видом прислуги проникла в дом молодой женщины, задумав извести ее мужа. То одно коварство задумает, то другое, но никак не могла изловчиться. Тогда стала подговаривать жену: мол, спроси, в чем спрятана его душа. Жена принялась допытываться: где да где? Чтобы отвязаться, муж в шутку говорит: под стелькой каты. А ведьма за стенкой слушает. Только хозяева уснули, она возьми да брось стельку в таз с кипятком. А муж живой. Ведьма снова к жене: не любит он тебя. Та опять донимает: где душа? Муж говорит: в мышке, что за печкой живет. Ну, старуха убила мышь — в таз ее! А муж живой. В третий раз сказал он правду: в коробочке под нарами. Утром видят — лежит хозяин мертвый...

Не развеселила Аим эта сказка, рассказанная мужем как бы в шутку, глаза у нее налились слезами.

— Опять ты мне ставишь в укор мою верную наперсницу. Глупую сказку придумал. Как только могли прийти к тебе такие мысли, что я хочу твоей смерти?!

«Многим неприятностям была ты причиной», — чуть не сорвалось с его губ, да пожалел жену. Чтобы успокоить ее, истолковал сказку на иной лад.

— Я хотел сказать, что душа моя всегда во мне, потому никто не сможет загубить ее. Даже к Сатлыку в дом могу зайти без опаски. Не веришь? Поехали вместе. Ты давно рвешься туда, а он, слышал я, гостей собирает. Поехали?

Аим никак не могла понять, какая еще уловка прячется за словами мужа.

— Поехала, как же!

— Но ведь прежде ты сама не давала покоя: поедем да поедем.

— Тогда я не знала, что он такой подлый.

После этого разговора смягчилось сердце Кинзи. Душевные раны затягивались, молодость брала свое. Снова на него пахнуло, пробуждая утраченную нежность, весенней чистотой чувств, испытанных в юности. В предрассветные часы, приподнявшись на локте, он долго вглядывался в милое лицо спящей жены. Она не просыпалась от его взгляда, лишь иногда учащалось дыхание, слышался протяжный вздох.

«Каким сердцем надо обладать, чтобы оставаться холодным к ней», — раскаянно укорял себя Кинзя.

Он обрел прежний покой. Уже не вызывали в нем озноба пронизывающие ветры и стылый воздух поздней осени. С легкой душой брался за дела, ездил по окрестным аулам, наведался в открытое его стараниями медресе в Сатырманово. Там полным ходом шли занятия.

2

Меняют друг друга в календаре названия двенадцати животных. То наступает год зайца, то год овцы, год мыши или барса. Для Кинзи же нынче был год книги.

Вот в его руках дастан Хорезми «Мухаббат-наме» — за него он отдал двух лошадей, за «Искандер-наме» Низами — чистокровного иноходца. Бережно перелистываются страницы произведений Илахи Афлатуна1, священных канонов Абуалисины. Многие книги переписаны от руки, иные в далеких краях отпечатаны литографским камнем. Тут и на арабском языке, и на персидском, очень много на тюркском. «Быстрее самых резвых рысаков несут они меня по свету, — растроганно думал Кинзя, перебирая книги. — Вот где обитает крылатый конь-тулпар!»

Много читал Кинзя, но еще больше раздумывал над прочитанным. Его очень интересовала история башкирских родов. Он загорался радостью, встречая упоминания о бурзянцах, кипчаках, зилаирцах, маркитах. Все они являлись предками нынешних башкир.

Из книг Кинзя узнавал немало интересного о кипчаках. Он пытался представить себе их предшественников — гузов, населявших берега Иртыша. Еще за два столетия до нашествия монголов, кипчаки, войдя в силу, расширили свои владения. В 1049 году они пошли войной на печенегов, захватили их город Саксин, затем расселились на огромном пространстве от берегов Волги до Сырдарьи, достигнув границ Хорезма. Не остановившись на этом, начали теснить хазар, переживавших эпоху распада, и, захватывая одну территорию за другой, хлынули к берегам Дона и Терека, вышли к Азову и Черному морю, к Дунаю — до мадьяр. Арабские путешественники той поры гузские степи начали называть Дэшти Кипчак2.

Таким образом, границы кипчакских владений доходили до древней Руси и некоторых западноевропейских стран. Всяко жили — и во вражде, и в мире. Объединившись с кипчаками и печенегами, достославный Владимир Мономах ходил походом на Византию.

Один из арабских историков Аль-Истахри, называя древних кипчаков емяками, писал: «Река Итиль протекает через страну емяков и тузов, затем до Великого Булгара и дальше». Он считал, что нынешняя Волга начинается с Агидели и Сулмана — Камы. Следовательно, думалось Кинзе, башкирская ветвь кипчаков еще в древности проживала на своих исконных землях, на родной им Агидели.

В одной из книг рассказывалось о египетских мамлюках3. И среди них упоминались имена башкирских кипчаков, занимавших высокие посты. А бурзянцы, оказывается, добирались даже до загадочного Индостана...

Старики часто заглядывали к сыну со снохой, благо, дома стоят рядышком. Арслан видел, что Кинзя, забыв про все дела, с головой ушел в книги, но не журил его, лишь усмехался в бороду — до чего похож на блаженного. С прошлой зимы стал таким. Лето прошло, новая зима наступила, а он все сидит за книгами. Глаза горят, не отрываются от страниц, исписанных затейливой арабской вязью, губы бормочут что то невнятное, рука тянется к перу, чтобы сделать какие-то выписки.

Аим со свекровью затеяли стряпню возле пышущей жаром печи. Арслан, не желая отвлекать сына, тихонько присел рядышком. В такие минуты с него слетала важность, он робел и что-то почтительное появлялось в глазах.

— Все читаешь? — осторожно спросил он после долгого молчания, бросив взгляд на открытую страницу.

Кинзя зачитал ему историю султана Бейбарса и одного визиря, правивших Египтом в тринадцатом веке. Визирь, оказывается, был кипчаком, высокообразованным человеком, даже писал стихи.

— Не мямлей, а настоящим мамлюком был тот кипчак! — возгордился Арслан. — В бушманах богатырская кровь.

— Опять на хвастовство потянуло! — отозвалась Асылбика, отрываясь от печи и бросая на мужа насмешливый взгляд.

Это был вечный спор между отцом и матерью. Он доказывал превосходство кипчаков, она — юрматинцев. Арслану не по душе пришлась ее насмешка, брови недовольно сдвинулись, в другое время он бы обязательно подзавел ее, вставил бы едкое словечко, но тут промолчал, потому что Кинзя завел речь о Бушмане, открыв еще одну из книг.

— В сочинении Джувейни рассказывается так.., — произнес Кинзя и начал читать.

...Бушман-бей не зная устали, дрался против монгольских захватчиков. Под его знамя собрались известные батыры. Но врагов было тьма и тьма. Как одолеть такую несметную рать? Бушман-бей отбивался от наседающих монголов, отступая к Великой Идели, и, когда поредели ряды соратников, укрепился на одном из островов посреди реки. Его окружило двадцатитысячное войско Мангу-хана. Сделав двести лодок-паузков, монголы переправились на остров. Это был последний бой Бушмана. Ни одного батыра не осталось в живых, а раненого бея взяли в плен. Привели его к Мангу-хану. Даже будучи побежденным, не захотел он склонить голову перед врагом.

— На колени! — заорал Мангу-хан.

— Я не верблюд, чтобы ставить меня на колени, — гордо ответил Бушман. — Я правил страной и был беспощаден к ее врагам. И сейчас за свою жизнь не дрожу. Убей меня, убей сам!

Не поднялась рука Мангу-хана на доблестного батыра, вручил он его судьбу брату Бучуку, известному своей кровожадностью. Тот, не задумываясь, на глазах у всех взмахнул острой саблей и разрубил Бушмана на две половины до паха...

Все, что было написано в книге, совпадало с теми легендами, которые знал Арслан. Но одно дело — устные рассказы, и совсем другое — книга. Ведь что написано пером, не вырубишь топором.

— Вот каков был наш родоначальник! — воскликнул Арслан и торжествующе посмотрел в сторону жены.

— Таких батыров, как Бушман, было много, отец, — сказал Кинзя. — Вот что пишет восточный сочинитель Ибн-аль-Асир, слушай. — И он начал читать, переводя текст с персидского на родной язык: — Жившие на берегах Яика кипчаки сражались против монголов, не жалея жизни. Огромное войско завоевателей было разгромлено, в живых осталась жалкая горстка. И не сразу вернулись сюда монголы, лишь в 1236 году опять появились в этих краях...

За обедом Арслан, вспомнив о насмешке жены, затеял перепалку.

— Ну, слышала, что пишется про кипчаков!

— Слышала, не глухая. Тебе-то с чего зазнаваться?

— Хе, так ведь ты не считаешь кипчаков коренными башкирами.

— Разумеется, нет. Коренные башкиры — наши, юрматинцы. Самые первые вотчинники. С незапамятных времен на берегах Нукеша...

— Хочешь сказать, Нугуша?

— Нукеша. Это ваши кипчаки уродуют название, — вспыхнула Асылбика и, еще больше разгорячась под насмешливым взглядом мужа, начала доказывать превосходство юрматинцев. — Моя правота тебе не по нраву? Нет, выслушай. Вас, кипчаков, еще на свете не было, когда мы владели берегами Нукеша, всеми притоками Агидели.

Арслан, давно привыкший к тому, как жена отстаивает честь юрматинского рода, не стал заводить спор. Он все еще находился под впечатлением прочитанных сыном историй.

— Не в том дело, чей род древнее, — сказал он серьезно, без тени улыбки. — И там, и тут были свои батыры, однако даже кипчаки, несмотря на свое могущество, не устояли против монголов.

— Вразброд жили, — подхватил разговор Кинзя. — Один хан в Сыгнаке на Сырдарье, другой в Саксине, третий — у Азова моря. Не было верховного главы, единого государства. Правда, западные кипчаки объединились с русскими и дали бой монголам на реке Калке. А толку? Не смогли одолеть темников Чингиса — Субудая и Джэбе. Тоже потому, что не было единства среди русских князей. Каждый жил сам по себе.

— Теперь ты понимаешь, к чему я клоню? — хитро сощурил глаза Арслан. — Прошлое надо вспоминать для того, чтобы думать о будущем...

Мудрый человек — отец. Он прав, необходимо учитывать уроки минувших дней. В народе это происходит стихийно. Мир как бы нанизан на опыт тысячелетий. Коротка человеческая жизнь, но кто есть человек? Связующее звено в цепочке из пяти поколений. Два поколения — дед с бабушкой и отец с матерью — по мере сил обогащают его умом и опытом. Теперь черед за ним. Он обязан передать детям и внукам все без остатка — и радость жизни, и надежды, и горечь утрат. Обозримые пределы человека вот эти пять поколений. Уходят в мир иной старики, с верой в лучшую жизнь растут молодые, рождаются новые дети. И передаются из уст в уста рассказы о деяниях предков. Так возникают предания, дастаны, легенды, сказания. Так сберегается родословная, так создается история.

Кинзе тоже с детства рассказывали о многом: мать — о юрматинцах, отец — о кипчаках. Перебирая родословную, доходили они до далеких предков, основателей рода.

Каждый уважающий себя человек должен знать свое происхождение. Тех, кто не помнил своего родства, за людей не считали. Вот почему представители каждого рода бережно вели шежере. Избирался самый грамотный человек, из определенного вида цветов выжимали сок для чернил, и лебединым пером тщательно велась запись на тонкой коже, выделанной из козьей или собачьей шкуры. Хранили шежере как святыню, заучивали наизусть, пересказывали по памяти молодым. В долгие зимние вечера соберется молодежь скоротать время, и всегда найдется какая-нибудь старушка, пересказывающая шежере. Плавно течет ее напевная речь. Девушки теребят козий пух, крутят веретена, ловкими пальцами сучат тонкую пряжу. В самом интересном месте нет-нет да и замрет кто-то из них, зачарованно глядя на сказительницу. И встрепенется сердце от горячей любви к предкам-батырам, закипит в нем ненависть к врагам.

В родословных отмечалось буквально все: что за человек был, где кочевал, сколько у него имелось скота, какими подвигами славен, какие войны были в те времена, в каких сражениях он участвовал; где и когда вершились кровная месть или угон скота, кто из предков кого победил, кто был самый славный батыр; какой был год — изобильный, голодный, засушливый или дождливый, год змеи или зайца; когда прилетели с весною птицы, выехали на джайляу, кто привел в дом сноху, откуда родом сговоренная...

Так добирались до бесконечно далеких предков, положивших начало другим родственным ветвям. И о каком бы роде не заходила речь, шежере соприкасалось с именами беев и ханов, правивших в те времена. Они были как вехи на пути двадцати, тридцати поколений. В свое время пересказы различных шежере заменяли собой учение. В детские годы и для Кинзи его дед Аккул был чем-то вроде живой истории.

Арслан-батыр, еще до рождения младшего сына, сумел приобрести шежере всего Карый-кипчакского рода. То был важный исторический документ, а кроме того — вотчинная грамота, дающая право на наследственное владение землями и водами. Арслан берег ее как зеницу ока, вел дальнейшие записи про все, что заслуживало его внимания. Кинзя много раз читал этот солидный свиток, запечатлевший хронику событий, и сам собирал высказывания сэсэнов Кобагыша и Еренсе, песни Конкаса-сэсэна и народные притчи, и эпос.

Книги раздвигали горизонт, за которым прятался необозримо широкий мир. Но как трудно их доставать, да и написаны они языком, недоступным простым людям. К тому же, очень мало говорится о башкирском народе — лишь так, случайные упоминания. Теперь нужны такие книги, где точно и беспристрастно излагалась бы история родины.

Мысль о собственной книге вызревала постепенно. Зародилась она еще в стенах медресе и из неуверенной, робкой мечты превратилась в насущную потребность. В самом деле, почему бы ему не изложить историю многострадальных кипчаков, причем не на персидском или арабском, а на близком для башкир тюрки? Книгу можно будет дать переписчикам, размножить. Пусть соплеменники учатся опыту предков, набираются знаний.

Решив не откладывать дело в долгий ящик, Кинзя взял в руки перо.

Но не так уж часто приходилось Кинзе садиться за стол. Отвлекали хозяйственные хлопоты, с различными просьбами приходили люди, и надо было выезжать в другие аулы. Писалось медленно, с муками. Спотыкалось перо, путались мысли. Кинзя сравнивал свое написанное с книгами и недовольно зачеркивал целые страницы.

«Как вдохнуть в слова живую силу, чтоб они зазвучали? — ломал он голову. — С чего начать? С того, как монголы, а потом ногайцы хлынули на отроги Урала, разграбили и выжгли кипчакские джайляу? Что толку, если просто опишешь трагическую историю? Вздыхать над прошлым и утирать слезы? Нет, по-другому надо писать. Так, чтобы расправлялись плечи и чувствовались за спиной крылья».

Зима прошла в напряженной работе, но с приходом весны пришлось прервать ее. Наступила очередь Кинзи нести караульную службу на границе оренбургской линии. Он был назначен походным атаманом в один из пограничных кордонов.

3

Сильный ветер дул из степи.

Кинзя погонял коня, спеша попасть на редут до наступления темноты.

На кордон он прибыл в разгар весны. С тех пор степь представала перед ним в разном обличье. То она пестрела множеством ярких цветов, то колыхалась в белых гривах ковыля, то бурела, выжженная зноем. И ветер из киргиз-кайсакских просторов приходил разный. Бывал он голубым и ласковым, под стать бездонному небу, бывал желтым от пыли и песка, скрипящим на зубах, налетал бешеной черной бурей, сшибая с ног все живое, обжигал суховеями или нежил прохладой. Сегодня он искал лазейки в одежде, забирался за пазуху, пронизывал тело ломящим холодом.

«Вот и осень пожаловала», — отметил Кинзя, пробегая взглядом по степи. Кажется, все спокойно, ничего тревожного не видать, кроме бегущих по воле ветра сухих шаров перекати-поле.

В подчинении у Кинзи были, помимо редута, два маяка с караулом из своих же земляков, бушман-кипчаков. Он каждый день ездил с обходом, проверяя их службу. День прошел без происшествий. Раза два появлялись на горизонте стада, принадлежащие казахам, но они, не приближаясь, повернули обратно к себе на джайляу.

Небо затягивало тучами, быстро темнело, но ветер, обычно затихающий к вечеру, не унимался. Мало ему было широких степных просторов, и он, словно не вмещаясь в них, мчался в сторону Уральских гор. Там, ударяясь в хребты и попадая в ловушки ущелий, застревая в лесной чащобе, он приутихнет, а здесь, на голом пространстве, нет ему преград, если не считать цепочки крепостей, выстроенных по оренбургской линии вдоль берегов Яика. Между крепостными городками расположились форпосты, близ них — пикеты и маяки. Не для ветра препона, а для недобрых людей, чтоб не нарушали покой российской границы.

Человек — не ветер, он куда более многолик и изменчив. Хотя и канули в прошлое обычаи барымты и карымты, но лихие люди все еще кое-где продолжали угонять скот, похищали девушек, разбойничали на дорогах. В любой момент могло зачернеть вдали войско какого-нибудь неугомонного хана. На сей случай установлены на бастионах пушки, горкой сложены чугунные ядра. Начеку вооруженные солдаты, казачье войско. Разъезжают дозорами драгуны. Кроме них с началом весны несут службу башкиры и мишари — о дву-конь, со свои оружием. Согласно череду, берут их по одному человеку от семи-восьми дворов. Тысяча башкирских воинов была послана нынче на оренбургскую линию, пятьсот — на укрепление сибирских крепостей. Распределенные по редутам и маякам, они находились на караульной службе все лето. Скоро должен прийти приказ о роспуске по домам.

По дороге Кинзя заехал на форпост, чтобы отрапортовать начальнику о состоянии дел на маяках, и со спокойной душой отправился к себе на редут. На маяке, установленном на четырех столбах, зашевелился часовой.

— Как там, наверху, ничего подозрительного? — спросил Кинзя.

— Тихо кругом. В такую поганую погоду и собака носу не высунет.

Все равно надо быть внимательным.

Стемнело. Уныло завывал ветер, гнал по небу рваные тучи, сквозь их лохмотья изредка поблескивали робкие звезды, выглядывала ломтиком неполная луна. Подарив скупую улыбку, она снова пряталась за тучами. Временами принимался накрапывать дождь. Неуютно на улице, зато в домиках редута, окруженного глубоким рвом, тепло и покойно. Можно отдохнуть и с наслаждением попить горячего чаю.

Однако кордон есть кордон. Не успел Кинзя допить первую чашку заваренного душистой травой кипятка, как послышался тревожный крик часового:

— У кудеевцев на маяке огонь!

Редут сразу ожил. Повыскакивали люди, готовя коней и оружие. На маяках шайтан-кудеевцев один за другим вспыхивали сигнальные огни. Кинзя приказал разжечь костер и на своем маяке. Было слышно, как чертыхался караульный, высекая из кремня огонь.

Там, где стояли дозором башкиры шайтан-кудеевского рода, видимо, что-то произошло. Кинзя с десятком всадников, оставив на редуте лишь нескольких часовых, поспешил на помощь. Ехали молча, иногда останавливали лошадей, чутко прислушиваясь к обступившей со всех сторон темени. Ничего не было видно, но чувствовалось в степи какое-то движение, затем ветер донес едва слышимый топот множества копыт. Чужие скакали или свои — не разобрать. Вдали послышался крик:

— Салават! Салават! Салават!..4

Кинзя встрепенулся, узнав голос походного атамана Юлая Азналина, с которым он познакомился и подружился здесь, на службе. Юлай выкрикивал свой боевой клич.

Вероятно, произошло что-то серьезное, потому что защелкали ружейные выстрелы. На какое-то мгновенье вынырнула из-за туч луна, и при ее тусклом свете Кинзя успел разглядеть в степи Двух всадников и позади них, на расстоянии полета стрелы, темную массу вопящих и гикающих конников. Чтобы перерезать им путь, Кинзя увлек за собой воинов с кличем:

— Туксуба! Туксуба!

Ночные налетчики, зажатые с двух сторон, вздыбили коней и повернули назад, в степь. Лишь те двое продолжали скакать на огонь маяка. Вдруг одна из лошадей с пронзительным ржаньем грохнулась наземь. Рухнул, как подкошенный, и всадник. По всей вероятности, он был тяжело ранен, иначе не упал бы, а спрыгнул с убитого коня. Второй нагнулся над товарищем.

— Встать! Кто такие? — крикнул подлетевший Кинзя, но одного взгляда было достаточно, чтобы понять все. Из рук раненого выпал лук, последняя стрела была зажата между слабеющих пальцев.

— Мы башкиры, — глухо сказал второй и, не поднимая головы, прислушивался к хриплому дыханию товарища. — Слава аллаху, спасены... Вот только друга задело... — Кажется, он немного успокоился, услышав родную речь, но особой радости в голосе не чувствовалось.

С группой казаков и со своими кудеевцами подъехал атаман Юлай.

— Ускользнули, черти! Даже убитых с собой унесли, — обратился он к Кинзе. — А ты сумел захватить двоих? Молодец!

— Беглецы они... Наши... Надо им помочь.

Раненый протяжно стонал, горячим ртом хватал, задыхаясь, воздух. Когда его переворачивали, чтобы уложить поудобней, обнаружили торчащий в спине обломок стрелы. Осторожно выдернули наконечник, перевязали рану, на руках понесли к ближайшему маяку, где обосновался Юлай. По дороге раненый совсем обессилел.

— Жаль... на родную землю... не успел, — промолвил он еле слышно.

— Выздоровеешь, вернешься, — успокаивал его спутник.

— Вряд ли... А может, поправлюсь? Салаватом меня зовут. Именем своим поклялся отомстить за Алдара-батыра... Оболгали его, загубили невинную душу...

— Салаватом, значит, зовут, — пробормотал Юлай. — Ну меня боевой клич такой. Надо же, совпадение...

Пока раненого несли на маяк, его товарищ поведал о выстраданных несчастьях. Чего только не повидали они, чего не испытали. Их злоключения начались еще со времен восстания Карасакала. Слепо верили ему и были обмануты. Бежали, спасаясь от возмездия. Вместе скитались в чужих краях, участвовали в набеге на калмыков, были разгромлены под Астраханью. Потом — рабство. Побег из неволи. Уже приближались к родным местам, когда попались на глаза ханским ищейкам. Трое суток петляли по степи, спасаясь от погони. Вначале их было семь человек. Двоих заарканили. Остались пятеро. Потом трое, двое. И вот... Понимая, что теперь он останется одни, беглец стиснул зубы, злые слезы выступили на глазах.

Тяжело простонал Салават, дрогнули и приоткрылись веки.

— Эх, вернуться бы... Все бурзянцы поднялись бы за мной. За Алдара-батыра...

То ли вернулось к нему сознание, то ли он бредил с открытыми глазами, но от упорства, с каким он повторял имя Алдара, огнем зажглись глаза окружавших его башкир. Кинзя с Юлаем переглянулись.

— Как живуч в нем дух Алдара, — тихо произнес Кинзя. — Не забыл о батыре, с его именем жил.

— Такие не забывают. И другим не позволяют забыть. — Юлай, приблизившись к раненому, думая о чем-то своем, склонился над ним и спросил:

— Ты который сын у отца?

При упоминании об отце Салават встрепенулся, глаза потеплели, спекшиеся губы тронула улыбка.

— Третий...

Он хотел произнести еще что-то, продолжала блуждать на лице улыбка, но уже страдальчески вскинулись брови, приоткрытым остался рот. Казалось, последние его усилия ушли на прощальную улыбку.

На другой день, после похорон Салавата, его спутник отправился дальше, пробираясь в родные края.

Ночное происшествие и гибель незнакомого, случайно встреченного человека, запомнились надолго. Особенно упорно вспоминал беглеца Юлай, не переставая удивляться его неукротимому свободолюбию и верности заветам Алдара-батыра.

Пронзительные ветры продолжали буйствовать в степи. А на кордоне шла обычная служба...

4

Примерно через месяц пришел приказ об отправке домой.

Кинзя со своими бушман-кипчаками и Юлай с шайтан-кудеевцами смешались в одну группу и с бодрой походной песней тронулись в обратный путь.

Юлай перед отъездом наведался на могилу бедного бурзянца. Здесь благодаря его заботам была положена плита белого дикого камня с изображением полумесяца, датой смерти и выцарапанным наконечником стрелы именем: «Салават».

Это имя часто можно было слышать из уст Юлая — то ли потому, что таковым был его боевой клич, то ли не давали покоя мысли о печальной судьбе человека, так глубоко любившего свою родину. Даже когда Кинзя поделился с ним планами по поводу начатой им исторической летописи, он свел разговор к Салавату.

— Вот о ком писать надо. Настоящий, непридуманный батыр! — восклицал горячий, порывистый Юлай. — И обманут был и в рабство захвачен. Все равно не прекращал борьбы. Рвался на родину. Ведь сколько лет прошло! И все годы хранил в себе дух Алдара. Вот передать бы этот дух всем ныне живущим и тем, кто после нас будет жить! Помнишь, какая удивительная была у него улыбка? Только батыры умирают с улыбкой на губах...

В Мелеузовском ямском стане остановились отдохнуть, покормить коней. Здесь встретились с возвращающимся из Оренбурга Кыдрасом Муллакаевым. Высокий, крупный, надменный старшина из Ногайского юла, близко знакомый с Кинзей, тепло поздоровался с ним, бросил вопросительный, оценивающий взгляд на его друга. Кинзя представил Юлая. Кыдрас, оказывается, был наслышан об уважаемом азамате Сибирского юла. Он порасспрашивал о службе на кордоне, угостил кумысом из своего бурдюка.

— Да, чуть не забыл, атаман Юлай, — спохватился Кыдрас. — С тебя суюнче. Слышал, ждет тебя радость. Разве не сообщили еще?

— Нет...

Кыдрас положил тяжелую ладонь на его плечо.

— Сын у тебя, вот что...

— Сын?! — Юлай подскочил на месте. — Ну, молодец жена! Сто лет жизни ей!

И бушман-кипчаки, и шайтан-кудеевцы, подхватив Юлая за руки и за ноги, с веселыми криками «хай! хай!» начали подбрасывать в воздух. Взлетая вверх, Юлай восторженно вскрикивал: «Салават! Салават!»

Кыдрас удивился его ребячьей выходке.

— С чего ради клич бросать? Не бой же впереди.

Юлай, высвободившись из рук качающих его товарищей, крепко обнял и Кинзю, и Кыдраса.

— Какой там бой! Сына так назову. Как и тот батыр, третий он у меня. Тоже будет Салаватом!

Главный старшина Ногайского юла не мог понять того, что знал и понимал Кинзя. По старинному поверью, если назвать ребенка именем полюбившегося человека, его качества перейдут к нему. Вот чему так радовался нынче Юлай.

Заявив, что грех не отпраздновать такое событие, Кинзя пригласил их обоих к себе в гости.

За Мелеузом большой отряд распался. Юрматинцы и минлинцы подались в свою сторону. Остались часть бушман-кипчаков и команда Юлая.

Строем въехали они в аул. Поднялась радостная суматоха. Ах, как гордо держались в седле всадники! Словно возвращались из далекого h трудного похода. Топорщились в колчанах стрелы, грозно смотрели в небо отточенными остриями длинные копья. А сами-то, сами воины! Лида дочерна обожжены солнцем, иссечены ветром. За напускной суровостью светится радость долгожданного свидания с родными.

Старики смотрели на всадников с гордостью, острая зависть отражалась на лицах подростков, сверкали из-под платков глаза молодых женщин и девушек. В каждой семье ждали своего близкого и тут же шумной гурьбой окружали его.

Арслан-батыр еще издали увидел приближающегося сына, узнал рядом с ним громоздко восседающего на коне старшину Кыдраса. А кто же третий? Широкоплечий, круглолицый, моложе Кинзи лет на восемь или девять, с виду очень подвижный и нетерпеливый. Когда Кинзя познакомил отца с новым другом, Арслан цепко оглядел его с ног до головы и остался доволен. Впрочем, сын умеет выбирать друзей, за него можно быть спокойным.

Арслан-батыр сам принял поводья коней, пригласил гостей в дом.

— Дорога к вам привела, Арслан-агай, — почтительно сказал Юлай.

— И мне выпала радость увидеть тебя, — пробасил Кыдрас.

— Если б проехали мимо, не простил бы обиду, — ответил Арслан-батыр.

В доме все было готово к застолью. Кыдрас Муллакаев, согласно положению и авторитету, прошел и уселся на почетное место, рядом с хозяином. Чуть в стороне разместились Юлай и Кинзя. Едва подали кумыс, как они, излишне не деликатничая, с жадностью осушили по тустаку — очень уж соскучились по своему, домашнему. У него и вкус-то иной, чем у казахского кумыса.

Только после первого тустака положено начинать взаимные расспросы. Арслан как хозяин повел неторопливую, обстоятельную беседу.

— Как жилось в тех местах, на кордонах?

Юлай сегодня был в ударе. Он со вкусом, с подробностями рассказал о караульной службе — о непроглядных темных ночах, о полыхающих в полнеба зорях, о разбойниках, тревожных собачьих голосах в ночи, кострах.

— Мирно ли в казачьем войске?

— На первый взгляд тихо у них, — ответил Кинзя. — А уж как они там меж собой, не знаю. Да, вот что. Им сейчас запретили брать илецкую соль.

Арслан сразу стал серьезным.

— Запретили, значит? Хитро задумано. Ведь всю жизнь задаром брали.

— Теперь монополия казны. В магазеях отпускают им по большой цене.

— Раз казаков прижали, стало быть, и нам дорогу закроют, — сделал вывод Арслан.

— Ничего не выйдет, — возразил Кыдрас. — Мы платим ясак. Еще от Белого царя имеем ярлык на бесплатную соль.

— А им наплевать на ярлык, — разгорячился Юлай. — По ярлыку и земля нам принадлежит, а ее, не спросясь, отбирают. Твердышев с Мясниковым у меня одного сколько угодий отторгли по Симу и Юрюзани. Да и здесь, я слышал, хозяйничают.

— Куда денешься? — вздохнул Арслан. — Отдали...

Кыдрас, чтобы не дать вспыхнуть страстям, перевел разговор на другое, начал расспрашивать у Кинзи о сатырмановском медресе. Кинзя коротко поведал о мытарствах и в свою очередь поинтересовался у Юлая:

— В твоем ауле медресе не трогают?

— Идет учеба. Только очень уж маленькое медресе. Хотели построить в ауле Кобау побольше. Да не получится, наверно. Молодежь тянется в Муслимово. Там хорошие учителя.

Кинзя знал давно, что о муслимовском медресе идет хорошая слава. «Мои шакирды заправляют там, пошла им наука впрок», — говорил, бывало, с гордостью Габдессалям.

— Всех притягивает к себе Абдулла Алиев, — сказал Кинзя, но прикусил язык и не стал больше распространяться о нем, зная, как недолюбливают муллу Алиева ахуны и старшины. Вряд ли благоволил к нему и Кыдрас Муллакаев. Однако главный старшина вдруг заговорил о пользе знаний.

— Святое дело ты сделал, открыв медресе в Сатырманово, — одобрил он Кинзю. — Ох как нужны нам просвещенные люди. Им бы учиться не только здесь, но и в Москве, в Петербурге. Большие там есть ученые. Одного человека Ломоносовым зовут, посылали даже учиться к пруссакам. Из простых мужиков он, такая ученая голова! Разве не нашлись бы средь нас такие?

— Если даже кто и захочет поехать — не примут, — сказал Кинзя. — Инородцев не очень-то жалуют.

— Да, не с руки нам, — согласился Кыдрас.

Муллакаев несколько раз бывал и в Москве, и в Петербурге, много знал и видел, так что его восхищение столичными учеными и рассуждения о необходимости настоящей учебы выглядели искренними. В его роду были просвещенные люди. Еще прадед Сурабан, отправленный уфимским воеводой заложником в Москву, долго жил там и дал образование сыну Курасыну. Тот, проучившись частным образом у русских учителей, обладая некоторой толикой грамоты и пользуясь поддержкой покровителей, вернулся на родину тарханом. Мало того, добился, чтобы тарханство и должность главного старшины в его роду передавались по наследству. Ходили слухи, что знания Курасына не пропали втуне: он, якобы, написал историю башкирского народа. Только где они, эти записи? Может быть, знает о них Кыдрас Муллакаев? Решив довериться ему, Кинзя поведал о своем увлечении историей кипчаков.

— Важная, очень нужная работа, Кинзя, — одобрил Кыдрас. — Жаль, что прервать пришлось.

— Ни на что не глядя, заканчивай начатое, друг, — горячо сказал Юлай. — Пусть все читают. Что может быть благороднее — отдать людям то, что сам знаешь?

— Только вот Кыдрас-тархан не до конца понимает, — уколол главного старшину Арслан. — Есть у него записанная дедом история. Никому не дает, прячет. Как просил у него — дай, почитаю. Увиливает. Потерял, говорит. Что ж ты, на тот свет ее с собой заберешь? Ведь сгниет в земле без пользы.

— Правду говорю, потерялась, — заерзал главный старшина.

— Как можно потерять такое сокровище? Дом сгорел? Или грабили тебя?

— Не знаю. Видать, стащили, когда меня дома не было, — оправдывался Кыдрас.

Кто знает, возможно, он говорил правду. В жизни случается всякое. Некоторые владельцы шежере прятали их подальше, закапывали в землю. И никто не знал места хранения после внезапной смерти или гибели хозяина. Много слухов ходило о том, что кто-то записал со слов Алдара-батыра историю азовского похода башкир, их боевых подвигов. А где они, эти бумаги? Нет их нигде. Возможно, Алдар-батыр тоже в тревожное время спрятал записи подальше от корыстных глаз, а сам угодил на плаху в Самаре. Пойди, сыщи теперь след. Хоть бы оставил в наследство кому-нибудь одному из десяти своих сыновей. Не успел, наверно, сказать им или шепнуть перед смертью верному человеку. Сколько таких бесценных свидетельств истории гниет в земле... обидно!

— Ты свои записи не прячь. Много раз перепиши, раздай людям. Подрастет мой сын — тоже прочтет для пользы. — Юлай произнес это с такой горячей искренностью, что Кинзя невольно улыбнулся.

— А который сын-то?

Юлай гордо вскинул голову:

— Новорожденный, конечно. Салават!

Арслан-батыр, еще не знавший новости, поздравил его:

— Ай да Юлай! Благословение твоему Салавату! Пусть бьется в нем сердце батыра!

— Долгих лет жизни ему! — пожелала Асылбика. — Пусть будет мергеном!

— Да превзойдет он славой других батыров, — подала голос и Аим.

Не обошлось без доброй чаши кумыса в честь новорожденного, за здоровье его отца и матери.

Хоть и хлопотливый был день, никто не чувствовал усталости.

5

Ранним утром Кинзя проводил Юлая до околицы аула и долго смотрел ему вслед. Косые лучи восходящего солнца отбрасывали от всадника длинную тень. Так и казалось, что рядом с Юлаем движется тень неразлучного с ним мужественного бурзянца Салавата.

«Хорошо, что он воодушевляет тебя, дает гордость и силу, Юлай», — додумал Кинзя.

Он и сам, усевшись снова за бумаги, не раз вспоминал Салавата и его безвестного спутника. Воспоминания о той суровой встрече наполняли его работу над начатой книгой особым смыслом. Но как это невероятно трудно — передать живущим ныне через хрупкие бумажные листы всю необоримую мощь, возвышенный духовный мир далеких предков.

Уже не отдельные листы, а стопка бумаги, исписанной мелким ровным почерком, лежала перед Кинзей, каждый день вырастая еще на несколько страниц. Кое-что из написанного Кинзя зачитывал отцу, но он чувствовал необходимость проверить и обсудить некоторые выводы и соображения с более сведущим человеком. Тогда он решил съездить к Габдессаляму Ураи.

Устаз радостно встретил воспитанника.

— Какие ветры забросили тебя, Кинзя ибн Арслан, в обитель бедного твоего покорного слуги?!

— Подобно пчеле, я прилетел за взятком к неувядаемому цветку вашей мудрости, — с той же велеречивостью ответил Кинзя.

Он рассказал о своей работе и поделился сомнениями.

— О, мархаба!5 — воскликнул Габдессалям. — Раз назвался пчелой, да будет сладок твой мед. Поддерживаю и одобряю святое начинание. — Устаз снял с головы чалму-аммам, присел рядом на канафе. Кинзя знал, что стоит задеть Устаза за живую струнку, как дрогнут его сочные подвижные губы и польется вдохновенная речь. Так было и сейчас. — Человека делает человеком воспитание историей. Каждый народ должен знать прошлое. Европейские государства пишут свою историю, Китай — свою. Даже про монголов Золотой Орды, хотя они и не стоят того, написано много. А сколько великолепных летописей сохранилось у русских. Так сберегается для потомков история. Сейчас начали копаться в прошлом древнего Хорезма и страны Булгар. — Габдессалям потянулся к полке и достал книгу. — Вот, смотри, Мустафа Мухаммет написал «Историю татар». Действительно, почему не написать историю башкир? Шежере да легенд сейчас недостаточно. Не так ли? Так. Другие наступили времена, пора стряхнуть вековую дрему. Не сидеть же в бездействии, ожидая, что придет кто-то со стороны и положит тебе в рот созревший плод. Даже если что-то и напишет посторонний, какой толк? Приезжали к нам и арабские путешественники, и европейские ученые. Имеются их книги. А о чем они писали? Вспомни, читали мы Шаиха ибн Баттуда. Всего-то и узнали, сколько было у хана жен, сколько сыновей и дочерей, кто с кем породнился. А заглавие-то пышное: «Путешествие в страну Дэшти Кипчак».

— Что видел, о том и писал.

— Разве в один приезд обо всем узнаешь! А ведь нам самим куда проще. Скажем, не проще, а легче. Пример тому — ты, потомок Бушмана. Кому, как не тебе, близки свои кипчаки, свои башкиры. Вся их жизнь перед тобой. Много нового ты мог бы сообщить для тех, кто серьезно, а не для развлечения интересуется историей народа. Если поискать, можно обнаружить немало ценных сведений в курганах и древних могильниках. Вот говорят, что не было у нас в древности городов. Неправда! Не была же земля пустынной, сплошь покрытой дикими лесами. — Габдессалям достал из ящика стола большой лист бумаги. — Обрати свой взор на это. Срисовал со старинной карты. Кружочки — становища, а возможно, и города. Вот Каракия. На уфимской горе ведь, а? Минжан...

— Мин, ян... тысяча душ, — заинтересованно произнес Кинзя. — Название говорит само за себя. Скорее всего, основали городок минлинские башкиры.

Палец Габдессаляма передвинулся чуть в сторону.

— Здесь, в восьми переходах, Ожан...

— Или Авзян, или Узян.

— Во всяком случае, глубоко в горах. Там, где и сейчас находятся. Недалеко — Немжан.

— Уж не Тамъян ли?

— Вполне возможно... Вот Ус Катау, Бала Катау, Оло Катау6.

— До сих пор названия сохранились.

— Поискать, так и следы найдутся. Севернее — Казира, Мазира. Тебе надо бы походить по тем местам. — Габдессалям испытывающе посмотрел на Кинзю. — Хочу дать тебе еще один совет. История семи кипчакских родов — это еще не полная история. Попытайся охватить прошлое всех кипчаков.

Кинзя упал духом. Где только их нет, кипчаков! Среди башкир, татар, у киргиз-кайсаков и каракалпаков. Можно встретить даже в странах Западной Европы.

— Кто откусывает большой кусок, тот давится, — произнес он с сомнением.

— Народ — что дерево, есть у него и корни, и ствол, и ветви с листьями. Ты пока ухватился за одну ветвь, — возразил Габдессалям. — Поверь, я знаю, что тебе нужно. Арабские историки начинали свои рассказы о нас со слова Гуззия, значит, гузы. До Огуз-хана тебе, конечно, не добраться, не представить его время воочию, но простирай ум и воображение до самых далеких пределов вселенной.

Кинзя озадаченно почесал затылок. Выходит, сколько бы народных преданий и былей не собирал, сколько бы не выискивал фактов из арабских и персидских источников — этого мало, предстоит изучить еще многое другое. Не уведет ли такой путь в сторону, не внесет ли путаницу в работу? Словно прочитав его мысли, Габдессалям одобряюще произнес:

— Без волнения и заботы не жди радости от работы. Сумеешь осилить — твоей книге цены не будет. Правда, за нее ты не получишь в подарок сорок аулов, как получил Рашидеддин. Мы ведь с тобой не главные визири...

— Как же, получим, — усмехнулся Кинзя. — Ладно еще, если не сошлют куда-нибудь.

— И такое не исключено. Среди мулл и старшин мракобесов много. С их стороны для просвещенного человека всегда уготована судьба Улугбека.

— Поэтому лучшие из наших сэсэнов прячутся от властей и создают свои кубаиры втайне. Народ передает их из уст в уста, а имя сказителя не известно.

— А ты не боишься?

— Нет. Раз начал — обязательно доведу до конца.

— Афарин! Другого ответа не ждал от тебя. Если опять потребуется какой-нибудь совет — вспомни, что живет на свете один твой покорный слуга.

Напутствия и благословение Габдессаляма пришлись ко времени. Кинзя ощутил прилив новых сил, хотя полной ясности в голове еще не было. Мысли разбегались во все стороны, подобно многочисленным кипчакам, раскиданным по всей земле. Если последовать совету Габдессаляма, надо собирать сведения о городах Саксине, Сарысу, охватить не только башкирские земли, но и все течение Волги, южные степи. Многоводна река истории, но где ее главное русло?

Голова трещала от размышлений, но стоило Кинзе сесть за стол, как мысли постепенно начали отстаиваться, обретая строй и необходимую ясность.

6

Устилая землю мягкой белой кошмой, падает первый зимний снег.

Аим вошла с улицы припорошенная снегом, на щеках румянец, глаза блестят. Сняла и отряхнула одежду, подышала на озябшие руки, не оттого, что так уж сильно замерзла, а от радостного возбуждения.

— Эй, Кинзя! — окликнула она мужа. — Разогни спину, подними голову, хватит дышать книжной пылью. На дворе так славно!

С мороза жена еще больше похорошела. Кинзя, оторвавшись от бумаг, залюбовался ею.

— Раз уж ты довольна прогулкой, доволен и я. Мне достаточно того, что ты подняла мне настроение.

— Снег такой красивый, свежий. Скоро санный путь обновлять...

— Знаю, куда клонишь, — посмеялся Кинзя. — Зима пришла — пора и по гостям разъезжать.

— Вытянешь тебя куда-нибудь. — Аим, не скрывая ревности, кивнула на заваленный бумагами и книгами низенький рабочий столик мужа. — Вот они, твои гости. Ногаи, кипчаки...

— А что? — шутливо ответил он. — И с ними я должен быть гостеприимен. Да и тебе они не чужие. Не сама ли пела мне о том, как украли дочь у Ормамбета, свет очей его, красавицу Аим?

— Да, пела. Кипчаки выкрали Аим у ногайцев, а вот у этой Аим, — она ткнула себя пальцем в грудь, — украдут мужа.

— Кто посмеет?!

— Книги... Оторвали они тебя от меня, заставили забыть обо всем. Остыл ты ко мне, не согреешь душу.

— Хай! Меня в том не вини. Это ты на улице замерзла. А я тебя сейчас согрею!

Он порывисто шагнул к ней, подхватил на руки, закружил по комнате, но тут же был вынужден опустить на пол. В сенцах заскрипели доски, послышались чьи-то шаги. Дверь распахнулась, и неожиданно вошел незнакомый человек. Смущенная появлением чужого мужчины, Аим скрылась за кухонной занавеской. Кинзя с удивлением посмотрел на незнакомца, вгляделся в его усталое, покрасневшее с холоду лицо, пытаясь вспомнить, кто же он такой.

— Уж не Тимербулат ли, агай? Сын дедушки Кайгула?

— Я самый, Кинзя-абыз.

Будучи намного старше Кинзи, он обращался к нему, младшему по возрасту, с той почтительностью, с какой держатся перед почтенными аксакалами, по-видимому, храня признательность за то, что помог ему когда-то вырваться из неволи. Дед Кайгул давно уже покоится на кладбище, а самого Тимербулата Кинзя не видел с той поры, как он вернулся домой еще в бытность вице-губернатора Аксакова. Да-а, заметно постарел. Наложили свой отпечаток неспокойные годы, пребывание в неволе у жестокого Романа Уразлина.

— Рад тебя видеть. Не забыл, заехал навестить, — с искренней теплотой произнес Кинзя. — Раздевайся, агай, гостем будешь.

— Разве можно забыть сделанное добро? Только благодаря тебе вольно живу, — пробормотал Тимербулат, переминаясь с ноги на ногу. Вид у него был такой, будто он раздумывал, какие еще слова благодарности нужно произнести, но так и не придумав ничего, с ходу, как очень важную весть, сообщил: — Старший брат тоже вернулся...

У Кинзи защемило сердце, как только вспомнил убитого горем старика, с которым он встретился после разгрома восстания в ауле Сухайлы, его слова: вырастил четверых сыновей, могучих, как четыре дуба, и всех до одного потерял. Однако Тимербулат вернулся, теперь обнаружился еще один сын Кайгула.

— Не так уж безжалостна жизнь, — сказал Кинзя. — Как брату живется-можется?

Тимербулат тяжело вздохнул.

— Удивляюсь, как ему хватило сил дотащиться до дома. Кожа да кости, в чем только душа держалась. Поначалу даже не признал его. На другой же день аллах взял его к себе. Похоронил, созвал стариков и отметил поминки третьего дня, затем — сюда...

Кинзя слушал и в глубокой задумчивости, невидящими глазами смотрел поверх Тимербулата. Что виделось ему в тот момент? Тревожная ночь на кордоне, крики, выстрелы, жало стрелы между лопаток беглеца Салавата? Или пытался представить себе незнакомого ему брата Тимербулата, чья судьба оказалась сродни судьбе Салавата? Оба прошли длинную дорогу мучений и умерли, едва ступив на родную землю. А сколько их, таких скитальцев, не по своей воле оказавшихся на чужбине, скорбящих, тоскующих по родной земле?

— Да будет его душа в раю, — произнес Кинзя, молитвенно сложив ладони. — Так уж все устроено в жизни, что горе с радостью в обнимку ходят, а время придет — и с дерева лист упадет.

Гость вытащил из-за пазухи сверток, бережно положил на колени и, развернув белую холстину, протянул Кинзе толстую книгу в старинном кожаном переплете.

— Принес продать?

— Нет, нет! — встрепенулся Тимербулат. — Ее мой брат привез. Как аманат7...

— От кого?

— И от себя, и от того, кто дал.

Кинзя взял книгу, открыл потрепанную от времени обложку и опытным взглядом сразу оценил мастерство переписчика — не только красивый почерк, но и тонкий вкус. В сборнике были представлены сочинения выдающихся имен — Алишера Навои, Низами, Хорезми, Сараи. За такую книгу не жаль было бы отдать лучшего аргамака. Бедный человек, если б продал, на одно только вознаграждение мог бы долгое время прожить безбедно...

— Твой брат не знал меня, — в удивлении произнес Кинзя. — Аманат предназначен кому-то другому.

— Брат сказал: передай Арслану-батыру. Ты ведь его сын, а с отцом твоим я не знаком. К тебе пришел.

— Хорошо, сейчас его позовут.

Шевельнулась занавеска — это Аим, наспех одевшись, побежала за свекром. Пока Кинзя с наслаждением перелистывал так неожиданно попавшую ему в руки книгу, пришел отец. Бросая из-под густых бровей вопросительные взгляды то на сына, то на незнакомого гостя, приготовился слушать.

— Брат совсем был плох, — сказал Тимербулат. — Видно, память начала сдавать. Одно твердил — батыр да батыр...

— Кроме меня, и другие есть батыры, — сдержанно заметил Арслан.

— Нет, про вас он говорил. Уже потом кое-как вспомнил имя. Бедный мой брат, сам обрадовался, как вспомнил, и передал завещанные слова.

Тимербулат рассказал, что его брат, отправленный за участие в восстании крепостным в одну из центральных губерний, ухитрился в дороге сбежать и долго скитался, прячась от властей, пока не пробрался в Азов. Пристал там к дервишам, долго жил среди них. Давным-давно еще, когда русские в последней войне с турками окончательно овладели Азовом, паша — наместник султана — бежал. Крепость была разграблена, но жившие у паши в рабстве российские мусульмане спасли от огня и грабежа его богатую библиотеку. Книги спрятали в укромном месте. О тайнике знали лишь несколько человек, но почти все они поумирали. Сейчас хранителем сокровища остался только один дервиш, родом из башкир.

— А имени твой брат не назвал? — допытывался Кинзя.

— Спрашивал, — ответил Тимербулат с таким видом, будто был виноват в чем-то. — Брат сказал: мы звали его и Ягуром, и загидом8, даже сэсэном. Много у него было прозвищ, по-всякому кликали.

— Сэсэн — это уже, пожалуй, о чем-то говорит, — оживился Кинзя.

— Вряд ли имеет свое прямое значение, — безнадежно махнул рукой Арслан. — Старых сэсэнов давно уж нет. Был Конкас, да и тот пропал, принял где-нибудь предназначенную ему смерть.

Тимербулат поведал о самом главном. Тот дервиш, оказывается, хранит книги для своего народа. Вот и наказал он, чтобы кто-нибудь прибыл в Азов — будет ждать с нетерпением.

Оставшись один, Кинзя долго думал о таких людях, как беглец Салават, брат Тимербулата. Словно птицы к родному гнездовью, стремились они домой, но так и умерли, не насладившись душистым воздухом лесных полян отчизны, не испив живительной воды из родников, не пройдя по тропам, знакомым с детства. Этим двоим ничем уже нельзя помочь, но где-то далеко живет третий, тоже оторванный от родины и берегущий для нее бесценное сокровище — книги. Хотя бы ему, пока не поздно, необходимо оказать помощь. «Поеду!» — решил Кинзя. Отец одобрил его желание, но предостерег — дорога полна опасностей, края незнакомые.

— Арабские ученые, европейские путешественники не боялись ехать к нам, на Урал, — ответил Кинзя. — Путешествие и мне пойдет на пользу. Для истории, которую пишу. Может быть, что-то новое узнаю, своими глазами погляжу на те места, где прежде жили кипчаки.

Нетерпение овладело Кинзей. Только вот зимой не выйдешь в дорогу, а до весны еще было далеко.

7

На дворе выли вьюги и трещали морозы, но солнце уже повернуло на лето. С каждым днем оно поднималось чуть-чуть повыше, всего на кончик воробьиного клюва, и хоть не грело пока, да радовало, постепенно укорачивая длинные зимние ночи. Понимая, что выше меры и конь не прыгнет, Кинзя сдерживал нетерпение и старался использовать отпущенное ему зимой время с толком, чтобы хорошо подготовиться к дороге. Как всегда, много читал, написал отдельные главы к будущей книге, продумал путь, отметил места, на которые надо обратить внимание. Побывает он на речке Су-каялы, где сражался князь Игорь с ханом Кончаком. Недалеко от Азова река Калка. Русские, объединившись с кипчаками, дали там бой первым полчищам монголов в осенний день 1223 года. Одно дело слышать или читать, другое — увидеть собственными глазами землю, овеянную легендой.

Необходимо было предпринять и кое-какие меры предосторожности, чтобы не прознали о его поездке старшины — уж они-то начнут чинить препятствия, особенно Сатлык Явкаев. В поездке нужен паспорт, а без старшины его не получить. Придется пойти на уловку. Без помощи друга Алибая тут не обойтись. Не откладывая дела надолго, надо съездить к нему.

«Куда он так рвется?» — недоумевала Аим, видя, как внезапно и спешно начал сборы муж.

— Алибая хочу проведать, — не стал скрывать Кинзя, однако ни словом не обмолвился о цели.

— Отец ты наш, в такую непогодь зачем? — пожалела она мужа. — Какая спешка? Что он, на смертном одре твой кушага? Дождался бы теплых дней.

— Хочу кости поразмять, засиделся, — отвечал Кинзя. — Когда же, как не зимой, ездить по гостям.

— За тебя беспокоюсь. Вороны вчера в снегу купались, к непогоде. Ветер вон какой поднялся. Пурга будет. Заплутаешь по бездорожью, замерзнешь!

Так и не сумела Аим отговорить его от безумной, как ей казалось, затеи. Лишь бы не было беды, ведь человек всегда на свою голову бесится. Но не только страх за мужа владел чувствами Аим. Отправься он куда-нибудь еще подальше, в другую сторону, не так бы переживала. Не любила она его поездки к Алибаю.

Провожая мужа до околицы, Аим продрогла насквозь от пронизывающего ветра, начинавшего гнать змеистую поземку.

— Помоги ему, всевышний, добраться в целости и здравии, не дай сбиться с дороги, — бормотала она, стуча зубами от холода.

Магитап с отъездом Кинзи расцвела. Лицо ее сияло, как полная луна. Как бы между прочим, она поинтересовалась:

— К своему Алибаю махнул?

— Да, будь он неладен.

— Поди, по важному делу?

— Не знаю, ничего не сказал.

— Любящий муж перед женой не таится.

— Он устал от книг да бумаг, — защищала мужа Аим, хотя у самой на душе скребли кошки. — Немного развлечься хочет. Не баба же он всю зиму с нами сидеть. Только вот пурга поднимается...

— Ничего с ним не сделается, — проворчала Магитап, а про себя подумала: хоть бы сгинул где-нибудь, слезинки бы не пролила.

Давно опостылел ей этот аул, Арсланово логово. Сколько в нем лет прожила, но так и осталась сухим деревом, не пустив ни одного живого корешка. Все здесь было чуждо и не мило — и люди, и сама земля. Мрачной стеною отгородила родное становье гора Кунгак. Не ласкало слух журчанье светлых струй Назы. Куда уж дикой речушке сравниться с просторной и ласковой Агиделью, на берегу которой девичье сердце впервые изведало вкус любви, сладкой, как сартский сахар, и горькой, как степная полынь.

Кинзя с Аим еще не знали друг друга, когда Магитап, уже вошедшая в зрелую девичью пору, воспылала тайной любовью к бравому сотнику Бикбулату. Она рдела и таяла, любуясь им издали, ночами млела от несбыточных желаний и грез, но никто из окружающих не догадывался о том, какой огонь пожирает ее изнутри. Ей ли, безродной, было мечтать о богатом наследнике старшины Аптырака!

Бикбулат, возможно, и чувствовал, что девушка неравнодушна к нему, иногда останавливал на ней загадочный, блуждающий взор, отпускал плоские шуточки, полные неприкрытого намека, но сделать первый шаг, которого она так ждала, не решился или не захотел.

Когда Магитап в числе других семи девушек отправили наперсницей Аим, она увезла с собой не раз оплаканную, неразделенную любовь, целиком перенеся весь ее неистраченный пыл и жар на сестру Бикбулата. В Аим она нашла себе утешение и источник заботы, служа ей с той же преданностью, с какой служила бы ее брату. Зато неприязнь и ненависть, которую испытывали к семейству Арслана-батыра Бикбулат со своими родичами и друзьями, она тоже воспринимала для себя как нечто должное, не подлежащее сомнению.

Нет Кинзи дома — для Магитап праздник. Подойдя к Аим, греющей спину у жарко истопленной печи, обняла ее.

— Эх, было бы всегда так тихо, — живо откликнулась Магитап. — Почаще бы вот так, вдвоем...

Она натаскала на ночь побольше дров, задала корм скотине, приготовила все необходимое к вечернему чаепитию, переоделась в праздничный, расшитый золотыми узорами камзол, украшенный раковинами ужовки, надела инхалек9 и прошлась, позванивая серебряными монетами.

— С чего ты вдруг расщеголилась? — не скрыла удивления Аим.

— А когда мне одевать все это? — Магитап достала из-за оконного наличника настой душистого бадьяна10, побрызгала на себя и на Аим.

— Не надо бы, апай, — смутилась Аим. — Словно ждали того, пока мой муж уедет.

— Не ворчи, ведь не старуха. Молодые годы дважды не приходят. Подумаешь, муж уехал. Ты о себе не забывай. Перестань кукситься.

Как ни старалась Магитап, настроение у Аим не поднялось. Села она прясть шерсть, но работа валилась из рук. Так бывало всегда, когда Кинзя уезжал к Алибаю. Казалось ей, он стремится туда с определенным умыслом, чтобы повидать Тузунбику. При одной мысли об этом Аим делалась словно каменной, а внутри огнем кипела обида.

— Родненькая моя, ну что ты себя изводишь? Крутишь веретено, а нить оборвалась, не видишь. О чем задумалась? Встряхнись. Песню спой или поиграй на кубызе. Не вешай нос. Ну-ка, подыми голову. Вот так... — Магитап присела рядом на нары, приложила ладонь ко лбу, пощупала шею, где проходила сонная артерия. — Да ты вся в жару. Если хворь от простуды или тоски, тут же избавлю. Ты ведь знаешь, я любой недуг могу заговорить. Сейчас, моя красавица...

Аим не очень верила в ворожбу Магитап, но когда болели дети или недомогала сама, от ее помощи не отказывалась. Видя, что Аим не возражает, Магитап сняла с перекладины полотенце, красиво расшитое по концам красной нитью из козьего пуха, смочила середину водой, повязала ей на лоб, крепко стянув узел на затылке, и принялась постукивать по узлу кулаками, вдавливая его в затылочную ямку и приговаривая:

— Провались болезнь в преисподнюю, сгори в огне тоска бесплодная, стань ясным стеклышком головушка Аим. — Она трижды повторила заклинание, трижды растерла голову, потом сорвала полотенце. — Все жилки сейчас заиграют, не пустят боль ни в макушку, ни в затылок, снимут с души тоску-печаль. Ну как, полегчало?

— Кажется, отпустило малость, — неуверенно сказала Аим, снова берясь за веретено.

— А что, если мы небольшое омэ соберем, устроим аулак?11 — предложила Магитап. — Дома нет никого, когда еще такой случай выпадет?

— Стоит ли? Спешных дел нет.

— Помогут хоть по мелочи. Будут трепать сухожилия, теребить шерсть, прясть. Все не без пользы.

— Сухожилия могли бы и подождать.

— О, они нужней всего. Без них ни валенки не подшить, ни подметки к чарыкам не пришить. А хомуты да седла? Как же без сухожилий? Ничего не сошьешь.

Не дожидаясь согласия Аим, она натаскала из чулана ворох овечьей шерсти, принесла целую охапку сухожилий. Еще осенью, когда резали скотину, Магитап вытянула их из туш, высушила на солнце и пучками развесила в чулане. Нить из них получается прочная, не гниющая, без нее в хозяйстве не обойтись.

Не прошло много времени, как одна за другой начали собираться по зову Магитап девушки и замужние молодухи. Пока угощались чаем, наступили сумерки. Что зимний день? Он короток, как нитка на одно вдевание. А женская ручная работа привычна и при свете горящих лучин. Кто шерсть теребит, кто прядет. Магитап всех оделила, никого не забыла, и сама взялась за веретено, усевшись рядом с Аим, начала прясть нежный козий пух.

Стремительно кружатся веретена в гибких и ловких пальцах. Женщины ревниво поглядывают друг на дружку — у кого ровнее пряжа, у кого быстрее наматываются клубки. Левая рука сучит нить из привязанной к прялке шерсти, правая, вытягивая ее, на полный взмах уходит в сторону. Привычные, заученные движения. Не мешают они переглянуться, перемолвиться словом, посмеяться шутке.

Магитап любила такие вечерние посиделки, жаль только редки они. Разве в присутствии хозяина соберешь аулак? Других мужчин на аркане дома не удержишь, неделями пропадают на охоте или гостят у родственников, а этот неделями сидит над книгами да бумагами, лишний раз проветриться не выйдет.

Сегодня Магитап отводила душу. Ей хотелось шума, веселья. Прерывая мирное журчанье неторопливой беседы женщин, она озорно запела:

На прялке шерсть пушиста и легка,
Но не прядется мне у скудного огня.
К соседям прибыл сват издалека,
И лишь никто не сватает меня...

Аим бросила на нее недовольный взгляд, произнесла с упреком:

— Фу, бесстыдница!

— Да ну тебя. Заговорила устами свекрови, даже слушать противно. Стало быть, не зря говорят, что по снохе видать, какова у нее свекровь.

— Мы ведь не на гулянку собрались, — возразила Аим. — Люди могут плохо подумать о нас.

— Уж и спеть нельзя, — обиженно фыркнула Магитап. Лицо у нее, только что излучавшее удовольствие, потускнело. — Эх, если б и впрямь, как в песне, приехал сват. Никто не называл бы меня бесстыжей...

Аим почувствовала себя неловко от того, что невольно причинила боль наперснице, задев ее за живое место. Из рук выскользнуло веретено и покатилось по полу, разматывая пряжу. Аим нагнулась и подобрала его, потом подошла к очагу, поворошила угли, подбросила мелкие сухие полешки. Язычки огня жадно набросились на них, рождая яркое пламя. Копившиеся весь день чувство ревности и плохое настроение тоже требовали у нее исхода, и она сама, прислонясь к косяку, вдруг запела:

Тень облака, плывущего в вышине,
Упала на лицо мое...

Песня лилась из ее груди свободно, словно первый весенний ручей с журчаньем рвался из-под снега. Женщины, приостановив работу, зачарованно слушали ее. Даже ветер притих за окном. Казалось, не от печного жара, а от гибкого, задушевного голоса Аим, повеявшего теплым ветром, начал таять лед на окне. Только у нее самой не таял лед, сковавший сердце.

— Вот это голос! — восхищались женщины. — Спой еще!

Но Аим не могла больше петь. У нее просили исхода еще и слезы. Сдерживая их, чтобы не подать виду, она шутливо произнесла.

— Ах, сердечко ты мое, улей растревоженный!

Магитап, будто вихрем сорванная, выскочила на середину комнаты, покружилась, развевая полы парчового платья, и принялась отплясывать, дробно постукивая каблучками. То кокетливо упирая руки в талию, то плавно поднимая их над гордо вскинутой головой, она плясала самозабвенно, целиком отдавшись танцу, затем с разбегу остановилась перед Аим и, качнувшись, обняла ее.

— И-и, родная моя, где же не повеселиться, как не на аулаке? Зачем жить, если не иметь в жизни радости? И без того горька наша женская доля. Перед мужчинами — не смейся, перед старухами — не пой. Что ни сделаешь — грех. Этак жизнь пройдет попусту, а прожитого не вернешь.

Снова заварили чай с душистыми травами. Аим немного повеселела, разговорилась с женщинами, отвлеклась от мыслей о сопернице Тузунбике. Радовалась и Магитап:

— За один только вечер заготовили пряжи на большой палас! Еще разок соберемся, сделаем для него навой, а там только продевай нужную для узора нить. Такой красивый палас соткем — как в сказке. Поперечные нити дадим желтые и красные, синие да зеленые. Глаз будет не оторвать!

Краску для пряжи Магитап готовила сама. С весны собирала и сушила листья желтой серпухи, толкла их в молоке, получая желтую краску. Для красной требовались корни красной серпухи. Синюю и голубую она делала из каких-то горных камней, а чтобы краски не линяли, добавляла в них сок травы.

Все знала, все умела Магитап, только не было у нее счастья.

В сенях затрещали половицы, распахнулась дверь и на пороге показался парень. Нерешительно остановился, смущенно шмыгнул носом, снял малахай, стряхнул с него снег и снова нахлобучил на голову. Увидев его курносое, веснушчатое лицо, Аим едва приметно улыбнулась: это был пастух и караульщик Ишкале. Простоватый и робкий, он все-таки решился прийти на аулак — поглядеть на девчат. Когда только успел пронюхать, что они собрались здесь. Чувствуя на себе его полный любопытства взгляд, девушки быстрее заработали веретенами. По лицу Магитап пробежала тень недовольства, какое-то беспокойство промелькнуло в глазах, но она быстро справилась с охватившим ее волнением. Играющей походкой подошла к нему вплотную, незаметно для остальных подмигнула, да так, что у парня сердце зашлось, шутливо сдвинула ему малахай на макушку, припевая:

Лисья шапка на тебе,
Не мала ль она тебе?
Ни мычишь, не телишься —
Словом не поделишься!

Девушки прыснули со смеху, подталкивая друг дружку локтями. Аим пожалела Ишкале.

— Совсем вогнала парня в краску, Магитап.

— А чего ему стесняться? Раз называется парнем, должен быть как огонь... Да сними ты свой малахай. Посиди с нами. Спой, попляши. Хоть джигитским духом в доме запахнет. Курай с собой прихватил?

— Нет, — промямлил Ишкале.

— Раз нет, так натаскай нам дров, воды принеси. Или сугроб снега на гору отнеси.

Это был явный намек на то, чтобы отправлялся он восвояси.

«И мне поговорить не удалось, и ей, видать, сказать нечего», — уныло подумал Ишкале.

— Я думал, Кинзя-абыз дома, к нему приходил, — пробормотал он, уходя.

Никто не заметил минутного замешательства Магитап. Оно было скрыто за лукавым выражением лица. Лишь глаза возбужденно блестели при свете лучины, оттененные подвижными темными бровями. Порывшись в углу, она достала кубыз, приложила его к губам. Полилась протяжная мелодия, и снова женщины притихли в задумчивости, лишь руки мелькали, машинально продолжая работу. Хоть и тих голос кубыза, но порой и он способен потрясти сердца.

Дом без песни и музыки что лес без соловья. Но не понимает этого исламская религия, все крепче врастающая в последние времена цепкими корнями в быт башкир. Пение и всякого рода веселье для женщин — харам, то есть грех, дьявольские козни. Лишь мужчинам дозволялось играть на курае или домбре, да и к этому многие муллы относились с неодобрением. Правда, ревнители веры в какой-то мере оставались терпимыми к кураю. Ведь поющий тростник не изделие человеческих рук, а божье творение, растущее по его воле, и поэтому шайтан не может свить в нем себе гнездо.

— Я бы еще домбру послушала, люблю ее, — сказала Аим. — Не пойму, почему муллы терпеть ее не могут?

— А ты у мужа спроси, — отозвалась Магитап.

— Он ведь не мулла.

— Абыз ли, мулла ли, все они одним прутом погоняемы.

Женщины постарше недовольно покосились на Магитап. Не понравилось им, что она так отзывается о Кинзе.

— Ты уж скажешь лишнего. Болтай, да знай меру.

— Нет на тебя ни шайтана, ни аллаха, ни муллы.

— Да кто он такой, мулла-то, чтобы быть мне судьей? — отрезала Магитап. — Обыкновенный человек, погрязший в грехах. Один ко мне подмазывается. Святости в нем что в жеребце неугомонном.

— Астагфирулла!12 — испуганно пробормотала одна из женщин. Осуждающе зашептались и остальные. Не обращая на них внимания, Магитап снова заиграла на кубызе.

В сенях снова послышались шаги. Думали, что вернулся Ишкале, но когда в белых клубах ворвавшегося в избу морозного воздуха увидели Асылбику, все оторопели. Магитап быстро спрятала кубыз в рукав и схватилась за веретено, изобразив на лице постную, скучающую мину. Асылбика, по-видимому, еще с улицы услышала в доме музыку. Огляделась по сторонам, спросила:

— У вас что, шайтан под кубыз пляшет?

Никто ей не ответил. Не поднимая глаз, женщины поспешно начали разбирать одежду. Все понимали, что не очень-то прилично устраивать аулак в доме женщины, муж которой уехал. Изба мигом опустела.

— Кинзя за ворота, и сразу у вас аулак и веселье? — сухо произнесла Асылбика. — Дети спят, захотели у нас переночевать. Вот, сказать пришла, но, вижу, помешала...

Поджав губы, она круто повернулась и ушла. Аим закрыла за ней дверь на перекладину и уселась на нары растерянная, жалкая. Смешались в ней и чувство вины перед свекровью, и, обида. Ей ставят в вину скромный девичий аулак, а Кинзя тем временем развлекается у Алибая и, конечно же, встречается там с Тузунбикой. Как он переменился, как остыл, особенно после той схватки с Сатлыком.

— О господи, не любит он, не любит меня! — против воли вырвалось у Аим.

— Пока я рядом, не переживай, — утешала! Магитап. — Напоим его заговорным зельем, никуда он не денется, ни на кого не глянет.

— Нет, нет, не хочу никакого колдовства! Что это за любовь — силой?

Магитап, покоренная глубиной ее чувств, испытывала и ревность, и зависть, и восхищение.

— Любишь ты его до беспамятства. А такая любовь — уже само счастье. Разве этого мало?

— Боюсь я, возьмет он другую жену.

— А ты не позволяй. У тебя все есть — и стан, и красота. Сияешь ярче утренней звезды. Смейся, улыбайся! И губки надуй, и приласкай — на то ты и женщина.

— Его сейчас не проймешь.

При мысли о Кинзе в душе Магитап тяжелой глыбой шевельнулась застарелая неприязнь. С языка сорвалось:

— Ему ли оценить твою любовь? Такой, как он, на все способен. Приглядит себе другую, приведет в дом молодую жену.

— Нет, нет! — воскликнула Аим и закрыла лицо ладонями, как бы защищаясь. — Для чего я тогда ему буду нужна? Чтобы доить кобылиц да квасить кумыс? Лучше в прорубь головой, чем жить в положении старой, нелюбимой жены...

Всю ночь Аим мучила бессонница.

8

Просьба Кинзи нисколько не затруднила Алибая. Эка невидаль — договориться с писарем, чтобы написал бумажку величиной с ладонь.

— Заплатишь пошлину, подмаслишь — выпишет, куда он денется. За деньги он не только паспорт выправит, моего отца продаст, — посмеялся Алибай.

А уж отцовская печать, считай, была в его руках.

— Сколько людей берешь? — поинтересовался он.

— Пока не знаю. Один хотел отправиться, да, как говорит отец, одной рукой и узла не завяжешь.

— Старик рассуждает правильно.

— Зато одиночество лучше плохого спутника.

— Все-таки, одному ехать опасно.

— А что могут сделать двое или трое? Тогда надо войско брать, а его нет ни у меня, ни у тебя. Впрочем, есть парнишка, которого я взял.

Обдумывая предстоящее путешествие, Кинзя действительно вначале хотел пуститься в путь в одиночку. Для одного человека и место всюду найдется, и излишнего внимания к себе он не привлечет, а где надо проскользнет незамеченным. Но дорога есть дорога. Пожалуй, неплохо взять в спутники человека смелого, сообразительного, ни при каких обстоятельствах не теряющего голову. Может быть, Алпара? До сих пор стоит перед глазами этот мальчишка, одним: нырком переплывший Ашкадар. А как он свалил с ног взрослого мужика Сергея? Мальчишка теперь возмужал, сколько лет прошло. На такого положиться можно, не подведет. Да, решено. Алпар!

Когда он сказал о нем Алибаю, тот удивился.

— Нашел же себе спутника!

— Парень мне по душе. Может быть, отдашь ты мне его?

— Воля твоя.

— Тогда повидаться с ним надо.

— Сейчас нет его дома. С Туктагулом в горы ушел.

— Не хитришь, кушага?

— Что ты! Разве могу я отказать лучшему другу? Бери, пусть едет с тобой, мир повидает. Я бы сам не прочь сорваться вместе с вами, но сам понимаешь — дела, дела...

Когда Кинзя собрался домой, буран приутих, немного приоткрылось небо, и сразу стало холоднее. Ветер сметал с гребней сугробов снежную пыль, гнал поземку, леденил щеки и перехватывал дыхание. Сразу заиндевели края малахая. Свернув с тракта, Кинзя решил проехать старинной, почти заброшенной, зато более короткой дорогой. Если даже ехать без особенной спешки, для его коня это всего один день пути. К ночи можно поспеть домой.

Через сугробы и заносы коня не пустишь вскачь. Давая отдохнуть ему, Кинзя часто пересаживался на запасную лошадь. Равнина кончилась, и он вышел на дорогу, опоясывающую гору. Ветер здесь был потише, но погода портилась. Снова пошел снег, вначале мелкий и редкий, затем повалил хлопьями, все гуще и гуще, навис белой стеной, в двух шагах не разглядеть воткнутые вдоль дороги маячные вешки. Кинзя поглубже нахлобучил малахай, поднял ворот шубы, отпустил поводья, положась на чутье коня.

Быстро темнело. Буран бушевал все пуще. На разные голоса выл ветер, и вторил ему далекий тоскливый волчий вой. Обе лошади навострили уши, тревожно зафыркали, пошли порезвее, насколько им позволял глубокий снег. Кинзя приготовил на всякий случай лук со стрелами. И тут впереди, где-то близко, послышался дружный собачий перелай. Сразу теплее стало на душе. Обрадованный Кинзя с благодарной лаской сказал лошадкам:

— Умницы, к заводу вышли. Степан-знаком сенца вам даст, овсом покормит.

Вскоре дорога уперлась в шатровую башенку. Большие ворота уже были заперты. Кинзя закричал, но на его крик никто не отозвался. Тогда он вложил два пальца в рот, пронзительно свистнул. На вышке появился солдат-вратник, вооруженный мушкетом.

— Хто-й там блудит в такую непогодь? — спросил он хриплым голосом и свесился вниз, пытаясь разглядеть сквозь снег и темень что за люди у ворот и сколько их.

— Свои, Антошка, не узнаешь? — ответил Кинзя. Ему повезло — солдат оказался знакомым. Он тут же открыл ворота.

Изба Туманова находилась в нижнем конце деревни. Проехав через всю улицу, для верности отсчитывая каждый двор, Кинзя разыскал нужный ему дом, постучался в двери. Степан был крайне удивлен его появлению в эдакую непогоду и позднюю пору, засуетился, начал расспрашивать, не случилось ли чего, и успокоился, получив ответ, отвел лошадей под навес, пригласил гостя в дом. Жена Степана Федора и дочь Полина заахали, подбежали к Кинзе, начали обметать с него снег, помогли раздеться. Григорий лежал на широкой лавке у стены. Увидев абыза, учившего его башкирскому языку, он просиял, попытался встать, но застонал и снова лег на живот. В изголовье у него сидел какой-то чернявый, горбоносый человек с коротко остриженной бородкой и цепкими, колючими глазами. Кинзя ни разу не видел его до этого ни у Тумановых, ни среди заводских людей, однако уж очень знакомым показалось лицо, особенно нос с горбинкой. Приглядевшись к нему, Кинзя спросил:

— Уж не копиист ли ты? Тогда... в канцелярии...

— Постой, кажись, и я припоминаю... — С лица горбоносого исчезло выражение недоверчивости и настороженности, он протянул руку. — Верно, я Ванька Грязнов, а ты, башкирец, все шастал к Петрову. Ну, точно!

Их знакомство для хозяев явилось полной неожиданностью, но и Кинзя с Иваном, с неменьшим удивлением, глядели друг на друга и улыбались. Ведь сколько лет минуло с той поры, когда они повстречались впервые. Совсем взрослым и солидным стал Кинзя, а Грязнова вовсе было не узнать. Ничего не осталось от прежнего щуплого паренька — крепкая плечистая фигура, возмужавшее лицо, стриженная на казацкий манер бородка. Лишь глаза да нос остались прежними. Какими судьбами очутился он здесь, у Тумановых? С порога лезть с расспросами негоже. Кинзя подошел к лавке.

— Что с тобой, Гриша, разболелся?

— Батогами попотчевали его, Кинзя Арсланович, — пояснил Степан.

— Ничего, не переживайте, поставлю парня на ноги, — сказал Грязнов.

— В пятницу произошло? — спросил Кинзя, знакомый с заведенными на заводе порядками.

Пятница — самый несчастливый и кошмарный день для заводских. По заведенному Твердышевым обычно в этот день педели перед конторой собирали весь работный люд вместе с женами и детьми, и в назидание им устраивали публичную порку провинившихся. Люди работали до изнеможения, стараясь не дать приказчикам повода для придирок, однако всякий раз выявлялся кто-нибудь виноватый, и таким в минувшую пятницу оказался Григорий.

— Еще молодой да шалый, — сказал Степан, с укоризной глядя на страдающего сына. — Приказчик хотел перевести его в хозяйский щенник, а он на дыбки: я, мол, плотник и убирать дерьмо из-под щенков не приучен. Вот ведь, каналья, с молодых ли лет перечить старшим? Промолчал бы уж. А приказчику того и надо. Тут же позвал стражника. Схватили парня, заперли. Получается, что сам под батоги лег.

Федора вытерла навернувшиеся слезы кончиком передника, повязанного поверх сарафана.

— За три дня до пятницы сбедокурил, — всхлипнула она. — И все три дня сердце кровью обливалось. Отец ходил к приказчику, просил за него...

— Упросишь упыря...

— На тебя он злобится. Не может ухватить, так на сыне выместил. Назначил-то куды — в щенник!

— Ну и что? Не противился бы. Зачем зазря на рожон лезть? Молод он еще.

Не соглашаясь с ним, Грязнов бросил на хозяина сердитый взгляд.

— Не. след попрекать молодостью. Сызмалу надо уметь за себя постоять, ведь оробей Еремей — обидит и воробей. Перед поднятой дубиной шапку не снимают. Не токмо на рожон, и на штык пойти можно, когда понапрасну забижают. Тоды и будет из него настоящий мужик.

— Ну, посупротивничал, а толку? Ни на, грош, — возразил Степан. — На ногах не было сил стоять. Вместе с тобой на санки его укладывали.

— Ничего, на живом заживет, — с горячностью упорствовал Иван. — Зато злее будет. Такое никто не забывает.

Он обнажил Гришину спину, показывая Кинзе. На нее глядеть было страшно — вся черная, вспухшая, из-под вспоротой кожи сочилась кровь. Кинзя, положив ладонь на пылавший жаром лоб, с сочувствием произнес:

— Иван правду говорит. Кто, как ива, легко клонится, тот быстро ломится. Ты не сломился, значит, будешь крепок, как дуб. А кто не имел своей раны, тот не поймет чужую боль. Так что крепись, Гриша.

Немного отогревшись, он, засобирался домой, да хозяева дружно запротестовали. От заводского поселка до аула путь невелик, но за окнами продолжала бушевать метель. Занятые своим горем, забыли даже спросить гостя, что заставило его выйти в дорогу в такую погоду. Словно спохватившись, начали расспрашивать.

— К другу ездил, — коротко ответил Кинзя.

Федора захлопотала у печи, вытаскивая ухватов горшки со щами и кашей, велела Полине накрывать стол. Она поставила соленые огурцы и квашеную капусту, накрошила лук, крупными ломтями нарезала хлеб. Степан, глядя на закуску, даже крякнул и почесал затылок: самогону бы поставить, да гость не пьющий, вера не позволяет, и обидеть можно, если вдвоем с Иваном пропустить по чашке.

— Ты чего, турок, затылок чешешь? — прикрикнула на него Федора. — На зелье не рассчитывай. Зови гостя к столу.

— Удивляешься, что она меня турком кличет? — усмехнулся Степан, поймав взгляд Кинзи. — Бабка у меня турчанкой была. Таких у нас тумами зовут. Оттого и Туманов я. Стенька Разин тоже был тумом. Бери ложку, Кинзя Арсланович, нажимай. С дороги, небось, оголодал.

— Кушай, гостюшка дорогой, — радушно угощала Федора. — Наша еда тебе в редкость, но какая уж есть. Щей не бойся, они постные, без свининки. И огурчиков отведай. Хрусткие они, с дубовым листом посолены.

— Ты че не тот хлеб подала? — покосился на нее Степан. — В печи-то горячий каравай из ярицы.

— Его он с собой возьмет, в гостинец.

Пока ели щи, Грязнов коротко рассказал Кинзе, как выгнали его из канцелярии, еще при Аксакове. Где он скитался потом, говорить не стал, лишь рукой махнул: мотало, мол, по белу свету. Видя, что Иван не очень-то расположен к откровенной беседе, Кинзя не стал расспрашивать о том, какие дела привели его на завод. Как он успел приметить, Грязнов не только возмужал, но и ожесточился чем-то, в нем так и кипели злость и желчь.

После щей Федора поставила на стол горшок с пшенной кашей, затем широкое глиняное блюдо с дымящейся репой.

— Откушай, Кинзя Арсланович, паренки!

— Твердышева бы на эту репу посадить, — зло сверкнул глазами Грязнов. — Заставить бы его и пашню пахать, и на заводе от зари до заката мыкаться, деревья валить, уголь жечь, за сто верст руду возить. Не-ет, ему это не можно. Ему надо с золотого блюда есть, заморские вина пить. А в том вине, чтоб слаще было, кровь людская. Гришкина кровь тоже.

Степан заерзал на скамье, ложка повисла в воздухе. Он испуганно косился на дверь, будто мог там кто-то стоять и подслушивать.

— Ты бы потише, Ваня. Все беды от языка, а он у тебя во рту не держится.

— На всякую беду страха не напасешься, дядя Степан, — ответил Грязнов и, ловя на себе восхищенный, бросаемый украдкой взгляд Полины, вошел в раж. — Легко ли было вам покинуть родные места? Видел я ваши покинутые деревни. Разор, запустение, бурьяном да лебедой все поросло. И там нелегкая была жизнь, но еще трудней прижиться в чужом краю, среди чужих людей.

— Да-а, тут и вера иная, и язык, — согласился Туманов. — Однако ж и башкирцам живется всяко. Дружить с ими можно.

— Потому и сидим сейчас за столом вместе, по душам толкуем. У башкирцев свои беды, у нас свои. Прежде были одни крестьянские заботы, теперича прибавился к ним завод. Знали вы одну помещичью плеть, добавилась твердышевская. И подвалы у него есть, и своя тюрьма. Пожелает он — любого в темницу, на цепь. А она в стену вделана, не оборвешь. Или вот так, как Гришку, розгами до полусмерти.

— Куды денешься? Испокон веку так заведено, — вставила слово Федора. — Ежли б матушка-царица про все знала, много воли бы им не давала, кровопивцам нашим.

— Царица?! — вскинулся Грязнов. — Каждому заводчику она дает чин коллежского асессора. Нате вам дворянство! Получайте грамоты да льготы царские, покупайте деревни вместе с крепостными. Ежли холоп от казны, заводчики за него подать платили. Сейчас и от этого они избавились. Мало того, начали собирать к себе беглых. Сколько у них таких, как я?..

Когда Грязнов намеренно или по случайности обронил, что он беглый, Кинзя начал кое-что понимать. Правда, беглые стараются держаться тише воды, ниже травы, но страдания безвинно выпоротого Гриши переполнили, видимо, чашу терпения Ивана.

Башкирские земли давно уж полнились русскими беглыми крестьянами. Бежали они от лютых помещиков подальше, в уральские леса и горы, вынуждены были, разутые и голодные, заниматься воровством и разбоем, иногда сбивались в крупные шайки, наводя страх на всю округу. Много ходило разговоров о том, как одна из таких шаек в пятьсот человек осадила Сызрань и чуть не захватила его. Сенат в годы восстания Кильмека издал указ, по которому беглец, где бы он ни был пойман, наказывался плетьми и возвращался помещику. Много их повылавливали, особенно среди яицких казаков, и вернули прежним владельцам, а некоторых отправили по этапу в ссылку. Не считаясь с указом сената, заводчики выступили в роли благодетелей для беглых. По дорогам были расставлены тайные дозоры Демидова, Твердышева, которые обещали беглецам свое покровительство, и кусок хлеба на заводе. Несчастные люди, еще не понимая, что попали на худшую каторгу, шли на завод — лишь бы не возвращаться к помещику. Однако Грязнов не какой-нибудь холоп, человек грамотный и свободный, копиистом работал в канцелярии вице-губернатора. Ему-то с какой стати прятаться от властей? Для Кинзи это было загадкой. В шутку он сказал:

— Твердышева поносишь, а сам к нему пришел.

— Зачем пришел — о том лишь сам ведаю. Седни я тут, завтра ищи ветра в поле. Мне заводчик не указ. Земля велика, спрячет.

— Уж не от нас ли решил прятаться? — забеспокоилась Федора. — Тут многие в бега собираются.

— Зачем в бега? — недовольно поморщился Иван. — Наоборот, в одну кучу сбиться надобно да огреть хорошим кулаком хозяина. Так вернее. Не послушается нас, самого его в подвал, на цепь.

— Ужасти говоришь, Иван Никифорович, — поежилась Федора. — Сила-то за ним какая! Уж так поживем, потерпим. Плетью обуха не перешибешь.

— Силу купчишка набрал, — раздумчиво сказал Грязнов. — Был ведь барышником — тьфу! А сколько наворотил за каких-то семь-восемь лет. Уже у Тирляна завод строит. В Табынском стороне купил Богоявленский завод и перенес его на Усолку. Восемь печей дымят. Теперь на Яике обнаружил Магнит-гору.

— У нас ее горой Атяс зовут, — пояснил Кинзя.

— Как ни называй, а она вся, говорят, из железа.

— Наши предки еще брали оттуда руду, в самодельных печах плавили.

— Знаю, сыродутный способ.

— Да, но зато какие сабли ковали!

— Как он, пес, унюхал про железную гору?

— От башкир узнал, нашлись такие.

— Ротозеи! — сплюнул Иван. — Железо, конечно, в казну идет, а барыши текут в сундук Твердышеву. Бездонный у него сундук. Крепко он вас облапошил. В верховьях Агидели за триста рублей триста тысяч десятин отхватил. Неужто ваши старшины считать не умеют? Копейка за десять десятин! В верховьях Торы, в девяти верстах отсюда, новый завод собирается ставить...

Кинзя от неожиданности подался вперед. Откуда только Иван прознал обо всем?

— В устье Суканыша? — спросил он.

— Угадал. Свои земли знаешь, наверно. Кандышлы, Силязы, Каязы — эти реки к нему должны отойти. До Сунгура и Сейлятубы собирается он лапу наложить.

Грязнов говорил уверенно, со знанием дела. В его голосе Кинзя уловил осуждение. Даже Степан почувствовал это.

— Нельзя над чужим горем смеяться, — хмуро сказал он.

— Я не смеюсь. Землю жаль для такого варнака.

Не. принимавший участия в разговоре Гриша подал голос:

— И мне жалко, — сказал он, с трудом переводя дыхание. — Не приведи бог абызу Кинзе очутиться в положении Аитки. Прошлым летом мы его частенько видели. Заберется на Красную гору и сидит, цельный день в сторону завода смотрит. Тоскует, видать. Да и как не тосковать — детство тут прошло.

Когда старый Бирек уступил землю под завод, оба его сына, Юлдаш и Аит, крепко поссорились с ним. Юлдаш ушел за горные хребты и обосновал маленький аул рядом с трактом, Аит перебрался за Агидель. Места там неплохие, но так и не мог забыть он родного пристанища. При встречах с Кинзей со слезами в голосе говорил о покинутом ауле. В последнее время его никто не видел. Ходили слухи, что собрал он под руку лихих людей и разбойничает на дороге, нападает на твердышевский завод, рушит постройки и угоняет скотину. Отчаянный и опасный выбрал путь. Григорий хоть и не сказал напрямую, но Иван понял и похвалил:

— Аитка молодец. Любит свою землю, не боится взять в руки оружие. У него отняли силой, и он силой идет. Пущай не одолеет Твердышева, но занозой в пятке посидит.

— Нет, Иван Никифорович, — не согласился Степан. — От энтой занозы и у нас болит. Такие, как Аитка, и деревню пожгут, и коровенку своруют. Для них мы все из одного котла — твердышевские. К нам-то ладно, попривыкли малость, редко трогают, но раз хозяин новый завод хочет ставить, стало быть, опять понавезет под стражей таких же бедолаг, как мы.

— Успокойся, дядя Степан, давно бы он их привез, да не все у него ладится с разрешением на покупку земли. — Заметив, как заблестели глаза Кинзи, вспомнившего о том, как оформляли купчую Твердышеву, с видом знающего человека он пояснил: — Задержка у него. То ли в Берг-коллегии, то ли в сенате тянут. И Демидовы спуску не дают. Волк на волка зубы скалит. Не хотят на Урал пускать. Тут, пожалуй, кто больше хабару даст да заручится поддержкой губернатора, тот и выиграет. А ведь они мелкая сошка. Кроме них еще и Шуваловы есть, Петр и Алексашка. До них уж никому не дотянуться. На одни титулы глянь. Кто таков Петр Иванович Шувалов? Его высокографского сиятельства генерал-аншеф... Его императорского величия генерал-адъютант, действительный камергер. Мало того, шеф жандармерии. А у царицы Лизки он... тьфу, при бабах совестно произнести... Вот и испробуй, не дай ему земли, Кинзя! — Ерязнов хлопнул его по плечу. — Чего, не веришь? Она и Разума тем же местом вознесла. Кто он был, Алексей Разум? Простой казак из Чернигова. Барабанщик. Ни кожи, ни рожи, а чем-то глянулся царице. И пожалуйста — и земли, и крепостные в подарок. Ныне сей казачишка — светлейший князь Разумовский. Сказывают, нет в Европе человека богаче. Императрица у нас — ай-яй! В простоту играет, хочет подражать державному отцу, непорочную из себя строит... так ведь от морды до хвоста любая сука не проста. Тоже мне, святота непорочная!

Слова Грязнова рассекали воздух со свистом, как камча. Кинзя даже поежился, втянул голову в плечи. Уж он-то не пылал любовью к императрице и ее окружению, у самого порядком накипело на сердце, но о таком кощунстве и помыслить не мог.

У Федоры от страха побелело лицо, задрожали руки.

— Господь с тобой, Ваня! Хватит. Не сносить тебе головы...

— Все, все, Федора Онуфреевна, больше не буду, — виновато произнес Грязнов. — Ни о чем не говорил бы, да само из души прет, черт его забери. Знаю, чем длинней язык, тем короче жизнь. И на виселицу он ведет, и на пытки. Но немую, рыбью жизнь не всякий вынесет. Вашему Грише тоже бы промолчать, послушаться приказчика, а все ж он под плети лег, полил кровью скамью. Потому мы с ним теперича ровно кровные братья.

— Тебе тоже так попадало? — Кинзя не отрывал от Ивана потеплевшего взгляда.

— Эх, знакомец ты мой хороший! Смотри, а не веришь — пощупай. — Грязнов задрал длинную домотканую рубаху и повернулся спиной. Она вся бугрилась давно зажившими, но обезобразившими кожу розовыми и лиловыми рубцами.

— Когда это? После Аксакова?

— Да, неплюевские прихвостни отыгрались за мою верную службу вице-губернатору. Опять же язык подвел, будь он неладен...

Перед сном, когда вышли задать коням овса на ночь, Кинзя спросил у Степана:

— Раньше я его у вас не видел. Уж не родственник ли?

— Какой там родственник. Так, приблудился. Оконишник13 первостатейный, помогает мне избы рубить, тем и кормится.

— Из копиистов в плотники пошел, — недоумевал Кинзя. — Где же его столько лет носило?

Степан огляделся по сторонам и тихо, мешая русские слова с башкирскими, проговорил:

— От тебя секретов нет, Кинзя Арсланович.

Он ведь из купеческого сословия, из Симбирска...

— Понятно, почему Твердышева не жалует.

— Бежал он от семьи, стал чашником14. Умен однако. Душа огнем горит. В Екатеринбурге на заводах работал. Сюда бежал. Среди яицких казаков свой человек. Теперь хочет податься к донским казакам. Чую, с тайными связями. Обмолвился как-то: мол, полено на полено не положишь — дрова не разгорятся...

Степан не договорил, но Кинзя его понял. «Жизнь подобна течению реки, — подумал он. — Виден глазу бег воды, но не всякий разглядит ее глубинные струн». Не в этом ли глубинном течении память о делах Стеньки Разина и Кондратия Булавина? Как пламя не гаси, а угли продолжают тлеть. В разных концах страны вспыхивают крестьянские бунты. Булавинские потомки ушли за Кубань с атаманом Некрасовым и, как ходят слухи, до сих пор точат зубы на бар. Неспокойно среди донского казачества. Ниточка от них вполне может тянуться и сюда. Еще участники восстания Алдара и Кусима держали связь с донскими казаками-булавинцами. Как знать, может быть и Иван Грязнов не зря собирается в те дальние края. Если поднимутся яицкие казаки или схватятся за топоры заводские крестьяне, они не должны оставаться одинокими. Надо же иметь тайные тропы, дать знать, куда и к кому обратиться связным.

— Пашпорт он сам достанет, в Уфе у него много знакомых. Надо бы только деньжат на лошаденку, да в спутники бы кого понадежнее. Над тем и ломаем голову.

— Когда он ехать думает?

— По весне.

— Надо же какое совпадение. Я тоже собираюсь в те края, даже немного подальше, — открыл свою тайну Кинзя. — Ездил вот, чтоб тоже пашпорт выправить.

— А если вам вдвоем?

— Согласен. О лошади можете не беспокоиться, найдем.

— Ай да Кинзя! — обрадовался Степан. — В добрый час ты пожаловал. Только проживет ли Иван спокойно до весны, беспокоюсь я. Сам видишь, горяч, узды не признает.

К утру Грязнов уже знал о разговоре хозяина и Кинзи. Доверчиво и благодарно протянул руку, крепко пожал:

— Давай вместе!

Расстались они как близкие друзья.

9

В воскресный день после обеда Иван куда-то ушел. Немного погодя засобиралась и Полина.

— Воскресенье, доченька, бывает только до полудня, — сказала Федора. — Переоденься. Нечего нарядный сарафан трепать попусту.

Полина, потупя глаза и краснея, произнесла с мольбой:

— Маменька, я не надолго. Надо мне...

Извечная материнская тревога за взрослую дочь владела Федорой. Незаметно девка выросла, налилась бутоном маковым. Время ей для дум сердечных, время для свиданий сладостных. Повидать кого-то хочет, посидеть наедине. Разве запретишь? Дай лишь бог, чтобы без греха.

Уж не Иван ли сердце сушит ей? Как начал жить у них, не заметить было, все на глазах. Лишь порою игрались, как дети. Иван нет-нет да и толкнет ее локтем, та в шутку отбивается. Потом стесняться начала, сделалась скрытной да молчаливой. Федора говаривала мужу: «Негоже, когда чужой парень живет в доме подле девки, люди бог весть чего подумают». «Долго не задержится, ему далеко ехать», — успокоил Степан.

Не так бы сильно беспокоилась Федора, будь Иван домовит, как все люди. Человек он головастый, грамотный, да не имеет глубокого корня. Нынче здесь, завтра там. Оставит девку с дитем, а сам исчезнет, потом ищи его. Терзаемая подозрениями, Федора не утерпела, пытливо шепнула дочери:

— Ваня позвал?

— Нет, маменька, не волнуйся.

Полина накинула на плечи новенький, нынче сшитый полушубок, дубленый дубовой корой до красного цвета. Воротник, рукава и отвороты из белой мерлушки. На ногах белые, надеваемые по праздникам, мягкие валенки, на голове черная шерстяная шаль. Щечки розовы, губки аленьки, излучают свет большие серые глаза. «Господи, лишь бы не сглазил кто», — подумала мать, провожая ее взглядом.

Полина не шла, а летела, не чуя под ногами земли. Пьянящее мартовское солнце, нетерпение, шалая молодость несли ее к заводскому забору из дубовых тыней, где поджидал мил-дружок Ванюшка. Хотя и миновал полдень, но воскресное гулянье продолжалось. Где-то пели песни, тренькала балалайка, и эти звуки волновали, будоражили кровь. До сих пор никогда не манили Полину девичьи посиделки, а теперь ее тянуло к молодежи, хотелось песен и плясок. Сегодня же ей было не до гуляний, она спешила на свидание.

Раскалывая голубой весенний воздух, ударила медь торжественного церковного благовеста. Замолкли песни и балалайки.

«Начнет маменька допытываться, скажу, что в церкви была», — подумала Полина, радуясь тому, что нашла хорошую отговорку. В этом случае можно подольше побыть наедине с Ваней, вдосталь наговориться с ним.

А навстречу ей по дорожке, протоптанной вдоль заводского забора, уже спешил Иван Грязнов. Только приблизились они друг к другу, как стоявший на карауле солдат-инвалид с угловой сторожевой башни, подняв мушкет, прокричал с лукавой ухмылкой что-то заковыристое.

— Заткнись! — предупредил его Иван, погрозив кулаком.

Полина вспыхнула:

— Ой, отцу расскажет. Знакомый ведь.

— Пусть только попробует! Я его на вторую ногу хромым сделаю.

Они пересекли площадь, миновали контору, церковь Воскресения Христа, господский дом, прошли вдоль прорытой к заводу канавы до верхней запруды. Толстые корявые ветлы на ее берегу, хоть и по-зимнему голые, легко укрыли двоих от посторонних глаз.

Сели, прижавшись, на пенек, и весенним ручейком зажурчала сбивчивая, прерываемая горячими вздохами, беседа влюбленных.

— Давай до пасхи попросим благословение у попа-батюшки, — горел нетерпением Иван.

— Нет, Ванюша, рано еще мне под венец идти, — смущенно прошептала Полина.

— Куда тянуть, глупенькая? Хочешь, поговорю с отцом и матерью, да справим свадебку.

— К осени...

— Теперь же, не откладывая!

— Ты скоро уедешь.

— Вот и обвенчаемся до того.

— Сначала съезди, а как вернешься...

— Любая ты мне. Без тебя день вечностью кажется, а до осени сколько таких дней! Мочи нет ждать. Ноне же кинусь в ноги твоим.

— А потом... исчезнешь? — Она пристально взглянула на Ивана.

— С чего взяла?

— Ты все время в бегах. И от меня сбежишь.

— Я тебя никогда не брошу. Не веришь — поедем вместе.

— Боюсь я. Ты злым бываешь.

— Злость моя лишь против господ, ты знаешь. А тебя я никому не дам в обиду.

Любой девушке приятно видеть в возлюбленном смелого защитника, а уж какой гордостью наливалось сердце Полины за своего бесстрашного, крепкого духом Ванюшку, который ни перед какой силой не сробеет, ни приказчика не боится, ни самого Твердышева. Еще и еще раз хотелось ей слышать доказательства его любви.

— Вот идем мы вдвоем по лесу, — начала она. — И вдруг на меня нападают волки. Что будешь делать?

— Руками задушу, но ни одного не подпущу близко.

— А если меня посадят в подвал, на цепь железную?

— По камешку темницу разнесу. Со мной ничего не бойся. — Он хотел обнять ее, но она стыдливо отодвинулась.

— Увидит кто-нибудь, Ванюша. Маменьке донесут. Пойдем домой. Только ты не провожай. Ладно? Иди переулком. И вернешься немного попозже.

— Ладно, — неохотно буркнул Иван. — Загляну в лавку, пряников тебе возьму.

Быстрыми мелкими шажками прошла Полина мимо церкви, где заканчивалась служба, пересекла площадь. Здесь, перед высоким крыльцом конторы, пороли розгами ее брата Гришу. От неприятных воспоминаний шевельнулся в душе противный, липкий страх. Другой бы дорогой надо пройти, да поздно. Она убыстрила шаги, до самых глаз прикрылась шалью.

— Эй, Полина!

Она вздрогнула, услышав внезапный, властный оклик. У набатного колокола, подвешенного на перекладине у конторы, стоял заводской приказчик. В народе за красную рожу и кровожадность прозвали его Клопом. Девушка хотела прошмыгнуть мимо, притворясь, что не слышала, но приказчик остановил ее.

— Постой, красавица! Иди сюда. Отцу твоему кое-что передать надо. Заберешь.

Полина нехотя остановилась, потупя взор. Ослушаться нельзя, потом беды не оберешься. Клоп найдет где присосаться. Грише вон как попало. Молча она ждала, что скажет приказчик. Высокая шапка у него была надета поверх парика. Белесые букли завитками падали на воротник дорогой шубы. Лицо хмельное, багровое, глаза масленые.

— Ишь, как ты выросла, — проговорил Клоп, оглядывая ее с ног до головы. — Запамятовал, где ты работаешь?

— Вместе с матушкой. Дрова на завод таскаем.

— Ах, разве? Такой красавице негоже черной работой ручки пачкать. Все, на другое место перевожу. Вот на этот тоненький стан — белый передничек. Будешь разносить тончайшего фарфора тарелки, хрустальные кубки...

— Нет, маменьку одну я не оставлю, не гневайтесь на меня!

— Не дури, красавица, будь поумнее братца.

Полина похолодела.

— Что отцу хотели передать? Дайте, и я пойду. Маменька заждалась.

— Сейчас дам, зайдем в контору. — Девушка стояла как вкопанная, и он, сильно сжав ее руку, потащил за собой.

«Господи, дура я, зачем не пошла с Ваней! — мелькнула запоздалая мысль. — Что теперь будет? Воскресенье, никого нет, пусто. Пропала моя головушка...» Она рванулась изо всех сил, но Клоп вцепился крепко. Он втащил ее, обезумевшую от ужаса, внутрь помещения, задвинул засов и, выпучив глаза, начал обнимать. Полина как могла отбивалась, пыталась укусить за руку, но где уж ей, слабенькой, было справиться с дюжим мужиком. Изловчившись, она локтями ударила ему в грудь, выскользнула и кинулась к окну. Клоп опять ее настиг, смял в объятьях, но она успела прокричать надрывным голосом:

— Кара-а-ул!!! Ванечка, спаси меня! Спаси-и-и!..

10

Тукмуйрык стоял возле хлева, подставив лицо горячему мартовскому солнцу. Он вышел напоить дойных коров, да на какое-то время замер, наслаждаясь звоном капели, запахами талого снега, грачиным граем на высоком осокоре, мягким теплом, пришедшим вслед за последними отбушевавшими буранами. Сквозь знакомые, привычные звуки до его чуткого слуха вдруг донесся подозрительный хруст и шорох за хлевом. Тукмуйрык забежал за угол, где высокой кучей был навален вынесенный за зиму из хлева мусор с преющей соломой и остатками сена. Он успел заметить, как шмыгнул за кучу навоза и притаился за ней какой-то незнакомый человек. Тукмуйрык, долго не раздумывая, в два прыжка настиг его, крепко схватил за руку. Пойманный незнакомец смотрел на него без страха и не стал вырываться, хотя в силе не уступил бы Тукмуйрыку. Был он молод, черноволос, с небольшой курчавой бородой, горбоносый. Говорил что-то непонятное на русском языке и несколько раз повторил имя Кинзи.

Тукмуйрык потащил его во двор, к дому. Сбежались женщины. Сбились в кучу, поглядывают с испугом и любопытством. Русский улыбнулся, опять пытался что-то объяснить и, словно желая показать, что никому не хочет зла, размашисто перекрестился.

— Атак, чего надо этому беглому?!

— То на лоб, то на живот показывает. Или голова болит, или проголодался, бедняжка.

— Крестится он, — сказала жена Тукмуйрыка Минлекай. — Не кулаком грозит, а своему богу молится. Нет за ним, наверно, никакой вины.

Беглец был очень взволнован. Объясняясь жестами, он показывал рукой в сторону тракта. И тут донеслись крики мальчишек: «Караты едут». По дороге к аулу скакали три всадника. Их называли карателями по старой памяти, на самом деле это был стражник с солдатами. Плохо дело!

«Я не защищу, так кто защитит?» — подумал Тукмуйрык и повел горбоносого в хлев.

— Смотрите, он хочет Кяфира спрятать, — воскликнула одна из женщин. — Мало мучений принял от них!

— Его не беглые, а начальники мучили, — вступилась за мужа Минлекай.

— А если узнают? Донесет кто-нибудь...

Тукмуйрык обернулся к женщинам и потряс камчой:

— Кто-нибудь сболтнет — покажу я вам!

Его угроза подействовала или испугало приближение стражника — женщины, хватая детей, разбежались кто куда. Тукмуйрык, поймав молящий взгляд беглеца, указал на ворох сена в углу хлева:

— Лезь туда!

Он закрыл хлев и не спеша направился к воротам, где появились стражник и два солдата. Стражник, положив руку на эфес сабли, строго спросил:

— К вам, сюда, русский мужик сбежал. Где он?

— Нету, харуший гаспадин, — с невинным видом отвечал Тукмуйрык. — Урус юк. Тута Арслан-батыр. Тархан.

— Не видел, говоришь?

— Нету, нету.

— Найдем ведь! Шкуру спущу...

— Урус юк, шкура юк, — твердил свое Тукмуйрык, готовый лечь костьми у ворот, но не пустить стражника во двор. На его счастье появился сам хозяин, ходивший с внуком на поляну пострелять из лука.

— Что тут происходит? Кто ломится в мой дом?

— Мы беглеца ищем, Арсланыч. Не вашего брата, а своего, русского.

— Какой я тебе Арсланыч? — рассердился хозяин. — Ты со мной, господин стражник, непочтительно разговариваешь. Должен ты называть меня Арсланом-батыром. Это звание мне царем дадено. Понял? И нечего тут у меня выискивать.

Со стражника сразу слетела спесь. Тарханы — они ведь все одно, что дворяне. Тоже субординации требуют.

— Где-то здесь он, каторжная душа. Мы по следу шли, — в отчаянии произнес стражник. — Заводского приказчика прибил чуть не на смерть да скрылся. С меня будет спрос, что упустил.

— Нечего вам делать в моем ауле, не дам нарушать праздник пятницы, — сухо сказал Арслан. — Кто вашего беглеца укроет? Вот этот караульщик мой? Да он бы первый по рукам и ногам скрутил чужака. Ступайте своим путем. Ежели что, я сам сообщу.

Словно гончий пес, стражник нюхом чуял, что добыча рядом, в ауле, переворошить бы все вверх дном, однако против воли хозяина не попрешь. Ничего не оставалось делать, как убраться несолоно хлебавши. Когда он со своими солдатами выехал на тракт, Арслан повернулся к Тукмуйрыку.

— Что стоишь, как пень с глазами? Говори, где видел беглого?

— Нигде, батыр-агай.

Арслану ли не знать своего работника? Почувствовав в его голосе неуверенность, усмехнулся.

— Лжешь. Где он?

Тукмуйрык тоже хорошо изучил повадки хозяина. Во взгляде его Тукмуйрык не уловил никакой опасности для себя.

— Спрятал, — сказал он без утайки. — Про Кинзю спрашивал, не выдавать же.

— Ах ты, собачий сын, соображения хватило. Про Кинзю спрашивал? Ладно, пусть сидит там, где укрыл его, пока Кинзя не появится. Покорми. И будь осторожен.

«Меняются времена, ах как меняются, — подумал Арслан. — Русского беглеца прячут, прямо на глазах. Еще недавно и помыслить о таком не могли бы».

Дождавшись Кинзи, ездившего по делам, отец сказал ему:

— Тут тебя один каскын дожидается.

— Беглец?

— Самый настоящий, которого со стражниками ищут. И с такими, значит, дружбу водишь?

— Чую, Иван это, знакомец Степана — всполошился сын. — Давнишний мой знакомец, когда-то в провинциальной канцелярии с Петровым служил.

В сопровождении Тукмуйрыка он поспешил в хлев и выслушал нехитрую, горестную историю Ивана Грязнова.

...Купив пряники, Иван пошел через площадь и вдруг до его слуха из конторы донесся истошный женский крик. Полина?! Его словно кипятком ошпарило. Он с размаху ударил плечом в запертую дверь. С треском отломилась щеколда. Ворвавшись внутрь, он увидел приказчика и Полину. Приказчик пыхтел, пытаясь совладать с нею.

— Ванечка, родненький! — закричала Полина и заплакала, поверив в свое спасение.

Иван, схватив приказчика за шиворот, тряхнул раза два и отшвырнул в сторону с такой силой, что тот, размахивая руками, сшибая стулья, полетел в угол и ударился головой в стену. Войдя в ярость, он молотил Клопа до тех пор, пока из него не хлынула ручьем кровь. Забил бы до смерти, если б не остановила Полина.

— Ой, что теперь будет! — Ее всю трясло от пережитого ужаса и еще большего страха за будущее.

— Не бойся, я его душегуба... — Иван с ненавистью плюнул в красную рожу впавшего в беспамятство Клопа. — И за Гришу, и за тебя...

— Бежим, Ванюшка! Схватят тебя, запорют!

— Я за себя постою, — храбрился Иван, но понимал, остывая, что дело слишком серьезно. В поселке больше оставаться нельзя. Все светлые задумки порушены из-за проклятого Клопа. А что делать? Сколько ни бейся головой о камень, гору с места не сдвинуть. Сила за теми, у кого власть. Клопов тьма, а он один, и руки у него коротки, и крыльев нет. Иван боялся не столько за себя, сколько за Тумановых. В землю втопчут бедняков!

В доме Степана поднялась паника. Федора с дочерью плакали, отец, почернев лицом, без конца вздыхал. Было решено, что Ивану не медля надо спрятаться, сейчас же, не дожидаясь вечера.

Приказчик, очухавшись, выполз из конторы, на его стоны и крики собрались люди. Стражник с солдатами обыскали всю деревню, но Ивана, укрывшегося в погребе у одного из знакомых, так и не нашли. Когда стемнело и улицы обезлюдели, Иван, крадучись, пробрался в лес. Четыре дня он промаялся там, ночуя у костра, но мартовские ночи холодны да и голод не тетка. Вконец измучившись, решил просить пристанища у Кинзи...

Женщины, шепотком секретничая между собой, разнесли новость по всему аулу. В тот же вечер Аим спросила:

— Почему уруса у себя прячешь?

— Ты про беглого? Его уже нет, — схитрил Кинзя, подумав о том, что Магитап тоже знает обо всем, и его слова, вполне возможно, будут переданы ей. — Прогнали беглеца. Пускай идет туда, откуда пришел. Не хватало мне еще забот.

Тукмуйрыку он поручил проводить Ивана за Агидель, к родственникам матери, и той же ночью они отправились в путь. Хорошо, что Грязнов успел выправить себе паспорт. Поездка на Дон — дело решенное, надо лишь переждать месяц воды — апрель. Когда копыта коня перестанут проваливаться в рыхлой земле, считай, что бездорожье кончилось.

Надо было сообщить об Иване и Степану. За его домом, конечно, следят. Розыск до сих пор не прекращен.

Как-то встретив знакомого мастерового, Кинзя попросил его:

— Пол у меня проломился в одном месте. Увидишь Степана, пускай наведается, починит. Он же мне избу ставил.

— Беда у него, — начал рассказывать мастеровой. — Жил у него один работник, чуть приказчика не убил. Из-за него Степана едва не выпороли.

— Вон какие дела! — притворился удивленным Кинзя. — Но просьбу мою все равно передай. Пол — такая штука, по нему ходить надо.

Туманов сразу смекнул в чем дело. Какой уж там пол! Его на век хватит, сам стелил. «Значит, Иван у него», — повеселел Степан. Взяв для отвода глаз пилу и топор, он отправился в аул к знакомцу.

— Грязнов в надежном месте, — сообщил Кинзя. — Ждем, пока просохнут дороги.

— Ай, молодец, Кинзя Арсланович! Подалее отъедете, он тебе во как пригодится. Среди казаков свой человек, с ним не пропадешь.

У Степана, по-видимому, отлегло от души. Человек избавил от позора дочь и тем самым навлек на себя опасность — земной ему поклон за это. Но дело не только в том. По лицу Туманова можно было догадаться, что переживает он не только за судьбу Грязнова. Главное для него — поедет уральский посланец на Дон. Если б его схватили, как знать, скоро ли бы еще отыскался такой надежный и отчаянный парень, способный выполнить важное поручение...

Примечания

1. Илахи Афлатун — древнегреческий философ Платон.

2. Дэшти Кипчак — Кипчакская степь. В данном случае речь идет о тех кипчаках, которых в древней Руси называли половцами, а в западноевропейских странах — куманами.

3. Мамлюки — воины-рабы из тюркских племен — огузов, кипчаков, а также славян, составлявших гвардию государей египетской династии Эйюбидов.

4. Салават — благословенный; употребляется и в своем нарицательном значении, и как имя собственное.

5. Мархаба — браво.

6. Ус Катау — Верхний Катав (Усть-Катав), Маленький Катав, Большой Катав.

7. Аманат — вещь, данная для передачи, перепоручение.

8. 3агид — мусульманский монах, суфий — отшельник, посвятивший жизнь служению аллаху.

9. Инхалек — женское украшение в виде широкой ленты с монетами, прикрепляемое на затылке и свисающее ниже пояса поверх кос.

10. Бадьян — бадьян китайский, звездчатый анис.

11. Омэ — помочь, аулак — посиделки.

12. Астагфирулла — господи помилуй.

13. Оконишник — столяр, вяжущий оконные рамы.

14. Чашник — насмешливое прозвище староверов, раскольников.