Вернуться к Г.Г. Ибрагимов. Кинзя

Часть восьмая. Российские рассветы

Чья родина сильна — тот сам силен.

(Народная пословица)

1

Уже и снега растаяли, и реки вырвались из ледового плена. Схлынули полые воды, и окрепли, подсохнув, дороги. Они манили Кинзю, призывая к давно задуманному путешествию.

Соблюдая обычай, он обратился к отцу и Матерн:

— Благословите меня в путь дальний, чтобы мог доставить домой в целости и сохранности книжное сокровище. Помолитесь и за его безвестного хранителя. Возможно, этот аксакал тоже пожелает вернуться на родину...

Арслан-батыр не раз обсуждал с сыном его будущую поездку и с готовностью дал свое отеческое согласие, но Асылбика воспротивилась.

— Боюсь я за тебя, сынок! Дороги кишат разбойниками. Разве обязательно ехать самому, если можно вместо себя послать кого-нибудь из работников?

— Там решается судьба. Такой святой человек томится в ожидании, а ты помешать хочешь, — недовольно произнес Арслан. — Работников послать! Лучше придумать не могла? Это тебе не в лес за дровами съездить.

Асылбика не отступалась.

— Каким был бесчувственным, таким и остался. Для тебя сын дороже или какие-то книжки? Бумага есть бумага, и можно ли из-за нее рисковать жизнью? Я сына боюсь потерять, вдруг не вернется?

— Не случится того, чего не захочет всевышний. Если жить суждено, вернется.

— Тамошние казаки не дадут пройти, оберут до нитки, в плен заберут.

— Они тоже люди. Кинзя сумеет при встрече поговорить с ними.

— Тебя не переспоришь, знаю.

— Мне хотелось бы, чтоб ты поняла. Кто-то там, на чужбине, свято верит, что откликнутся на его весточку. Ждет не дождется. А ты Кинзе помешать хочешь. Раз он поставил перед собой высокую цель — не надо отвращать от задуманного. Какие только края не повидает, с какими людьми не повстречается — все это расширит его знания. И книги привезет. Не одному ему они нужны, а всему народу. Говорят же, что батыр может повести за собой свой род, а ученый — всю страну.

С трудом удалось убедить Асылбику в необходимости опасного путешествия Кинзи. Она продолжала вздыхать и. сокрушаться. Ее советам и назиданиям не было конца.

— Ради аллаха, сынок, будь осторожен. Ночевки выбирай поскромнее да понадежней. Не иди куда зовут, не уходи откуда прогоняют. Высоко голову не задирай — беда под ногами ходит...

Кинзя слушал, пряча улыбку. Отец не выдерживал и ворчал:

— Много говоришь, мать. Не мальчишка он, своя голова на плечах.

— Эх, отец! Лишний совет вреда не принесет, — отвечала Асылбика. — Кумыс хорош пенистый, а совет — уместный.

Сохраняя внешнее спокойствие, Арслан, конечно, тоже волновался и переживал за сына.

— Значит, решил ехать с беглым Иваном? Но ведь он с тобой не до конца. По своим делам отправится, а с кем ты останешься? — рассуждал он вслух. — С одним Алпаром? Птенец он еще, едва оперился... Вот что, забирай Тукмуйрыка. Он один пятерых стоит.

Кинзя не ожидал со стороны отца такой щедрости. Обычно он не отпускал Тукмуйрыка от себя ни на шаг. Дня не мог обойтись без него. А тут отправить на такой долгий срок...

Родительское благословение получено, и Кинзя терзался лишь тем, что не может поделиться планами с женой. Признание не раз готово было сорваться с языка, однако он вовремя спохватывался. Нет, доверяться нельзя, иначе новость тотчас коснется ушей Явкаевых, а те не упустят момента, начнут чинить препятствия. Поэтому Кинзя был вынужден пойти на унизительный обман, сообщив Аим, что отправляется в гости к Усману, хутор у него на берегу Татэра. Он прятал глаза, испытывая невыносимую горечь от вынужденной лжи. И перед кем ему приходится таиться?! Перед собственной женой, которая уже столько лет делит с ним брачное ложе.

«Разве можно так жить, унижая друг друга недоверием? — размышлял Кинзя. — Давно бы пора внести окончательную ясность в наши отношения. Но ведь не может, да и не хочет она понять меня. Чуть что, сразу вспыхивает, обижается. Ладно, съезжу, а дальше будет видно. Авось разлука пойдет на пользу. Может быть, и она задумается, когда начнет скучать...»

Асылбика едва ли не тайком собирала сына в дорогу. Напекла в горячей золе лепешек, нажарила мяса, положила в переметные сумки курут, мед, масло, справедливо рассуждая, что сытый человек в дороге не устает. Кроме провизии приготовила она и сменную одежду. Из оружия Кинзя взял два пистоля, добрый запас пороха и свинцовых пуль.

Когда до отъезда осталось три дня, Тукмуйрыка послали за Алпаром.

И вот наступил час прощания. Едва на востоке прорезалась полоска зари, привели в готовность лошадей. На запасных навьючили кожаные мешки с продуктами и одеждой, к седельным лукам приторочили бурдюки с кумысом, долбленные из липы бочонки с медом. Груза набралось достаточно. Часть поклажи пришлось переложить и на верховых коней.

Все было готово к отъезду. Вокруг собрались провожающие. Арслан еще раз опытным взглядом оглядел лошадей, остановился возле предназначенного для сына коня — серого в яблоках красавца с белой звездочкой на лбу. Подтянул подпругу. Подергал подхвостник, проверяя, хорошо ли сидит седло. Поправил нагрудник, а заодно на свой лад приладил тебенек и подушечку под седлом.

— На таком аргамаке можно ехать хоть на край света, — удовлетворенно произнес он, и только самые близкие люди, хорошо его знавшие, могли бы уловить, как дрогнул у него от волнения голос.

Асылбика, с глазами полными слез, протянула треугольной формы амулет:

— Если наступит трудный час, сынок, пусть укрепит он твое мужество.

Аим, конечно, догадывалась, что не в гости к Усману отправляется муж, а в какое-то дальнее странствие. Уж слишком тщательно он готовился, набрал столько вещей и провизии. Да и проводы отдают какой-то скрытой тревогой, вон как места себе не находит свекровь.

— Куда ты собрался, отец наш? Почему скрываешь от меня? — спросила она Кинзю. Ее глаза выражали упрек и глубокую обиду, они требовали прямого ответа.

У Кинзи сердце сжалось от острой жалости.

— Нельзя, Аим! — сказал он, подавляя в себе жалость. — Нельзя... Пожелай мне счастливого возвращения. И жди. Обязательно жди...

Аим поняла все, о чем не договаривал муж. Лишь прикусила губу, глаза увлажнились. И, по примеру свекрови, она протянула ему свой талисман — снятое с пальца колечко с зеленым камушком.

— Не забывай меня!

Кинзя вложил ноги в стремена. Аим, как бы желая продлить минуту расставания, встала перед конем, погрузив ладонь в шелковистую гриву, и не сводила с мужа опечаленных глаз.

— С вашего благословения отправляемся, — сказал Кинзя, трогая коня за поводья. И вдруг Минлекай, до сих пор молча стоявшая в сторонке, кинулась к Тукмуйрыку и припала к нему, всхлипывая и жарко повторяя:

— Абышка ты мой, абышка...

...Кони весело бежали по заросшей молоденькой травкой тропе, дружный перестук копыт ласкал путникам слух. Позади оставались знакомые холмы и перелески, многочисленные притоки Ашкадара. Вечером вошли в Казбулат — родной аул Асылбики, расположенный в устье Беркутлинки. Кинзя намеревался переночевать здесь, но остановку сделали и по другой причине — надо было незаметно забрать с собой Ивана Грязнова. Однако в ауле его не застали. Кое-кто из соседей успел прознать о беглеце, и, от греха подальше, Ивана тайком переправили на дальнее джайляу. Туда отправились утром, взяв в провожатые одного из братьев Асылбики.

Джайляу раскинулось на берегу маленькой речки Каран. Крутые склоны холмов изобиловали мелколесьем, между ними открывались небольшие, но богатые травами луга.

Любуясь живописными местами, где прошла юность матери, Кинзя мечтательно произнес:

— Вот бы где жить. Аул поставить...

Дядя расплылся в улыбке.

— А что? Переселяйся. Живи себе на здоровье.

— Спасибо на добром слове. Широкая у тебя душа.

Ни Кинзя, ни его дядя не придали значения этим случайно произнесенным словам. Разве мог бы кто-то предположить, что они окажутся вещими...

...Да, через много лет вспыхнет в России крестьянская война, потрясая царский трон до основания. Императрица жестоко подавит восстание. Следы Кинзи затеряются, растворясь где-то в бескрайних казахских степях, а его семья будет сослана на берега Иргиза. Лишь пятнадцать лет спустя младший сын Кинзи Халявик-мулла, — к моменту описываемого путешествия он еще и не родился, — добьется от властей разрешения вернуться со своими родичами в родные места.

Останутся они без угла, без клочка своей земли. Попавшим в беду, по древнему обычаю башкир, обязаны помочь нагасы — родственники со стороны матери. У Аим богатая, влиятельная родня, но разве можно ждать помощи от тех, кто привык только брать, а не давать? Придется гонимым просить приюта у родичей покойной Асылбики. Именно этот дядя, ее брат, невзирая на свои беды, пригреет их, отдаст им собственное джайляу, где Халявик-мулла обоснует маленький аул. И все равно потомки Кинзи, станут теми, кого презрительно называют этэмбай — припущенниками.

Однако тот маленький аул донесет до нас, ныне живущих, немеркнущую славу и свободолюбивый дух одного из лучших башкирских сыновей — Кинзи Арсланова, способствуя рождению легенд и песен о бессмертном герое.

Кинзя, вероятно, не без умысла назвал младшего сына Халявиком. С незапамятных времен башкирские воины, терпя поражение от более сильного врага, уходили в глухие и дальние уголки своей земли, чтобы снова собраться силами, накопить халь — боевую мощь. Такие укромные места назывались халявиком. А имя сыну было дано в надежде, что он не только сохранит в себе неукротимый дух отца, но и передаст его новым поколениям Арслановых...1

...У Ивана Грязнова, вынужденного прятаться на джайляу, иссякало последнее терпение. Он изнывал, словно узник, в ожидании заветной свободы. Даже подумывал было тронуться в путь не дожидаясь Кинзи, но удерживало сознание опасности, грозившей на каждом шагу. Его могли схватить и башкиры, чтобы услужить властям, и драгунские дозоры. Прибытию Кинзи он радовался как малое дитя.

— Пока пройдем по вашим землям, ты мне дюже нужен, Кинзя, — сказал Грязнов с наивной прямолинейностью.

— А за Волгой я буду не нужен? — поддел его Кинзя.

— Почто обижаешь? Ты мне заместо родного брата. Только там, за Волгой, хозяин — я...

Иван торопил Кинзю, готов был ехать на ночь глядя. Едва уговорили подождать до утра.

На рассвете путники покинули джайляу. В лицо им веял свежий ветерок. Звонко щебетали птицы, приветствуя ясное утро. В ложбинах рассеивался туман. Дорога то поднималась вверх, то сбегала вниз по склонам холмов. Горная гряда осталась позади и за последним хребтом открылись поля. Над ними вставало солнце. Из высокой синевы падали вниз колокольчатые переливы жаворонков. Вышли на работу пахари. Чернели вспоротые сохой полоски земли. А дальше, на сочных лугах, паслись стада. Кое-где виднелись юрты башкир, выбравшихся на летнее кочевье.

Тукмуйрык и Иван вырвались вперед и ехали рядышком, оживленно жестикулируя, объясняясь, с помощью мешанины башкирских и ломаных русских слов. Кажется, они уже начали хорошо понимать один другого.

Алпар ни на шаг не отставал от Кинзи. Он с юношеской пылкостью полюбил абыза за его ученость и доброту. Это тебе не скряга Алибай или ворчливый Юралый. От их придирок и попреков сдохнуть можно. Даже Туктагул, самый последний из батраков, вечно помыкал им, как мальчишкой, ругал по пустякам, гонял с никчемными поручениями. Сейчас Алпар почувствовал себя другим человеком. Не кого-нибудь, а именно его абыз избрал своим спутником. Разговаривает с ним вежливо, серьезно, как с равным.

— Мы очень далеко поедем, абыз-агай? — поинтересовался Алпар.

— Далеко. Путь почти такой же, как до Бухары, — ответил Кинзя.

— Караваны из Бухары идут месяцами. Мы тоже так долго будем ехать?

— У нас не верблюды, а добрые кони. Доскачем быстро.

— Вот бы добраться до места, где небо с землей сходится.

— У неба нет границ, оно бесконечно. А у России есть. Доедем до ее южного конца, да и назад повернем. Не надоест?

— Нет, ехать очень интересно...

Давно уже кончились отроги Урала — древние Рифейские горы, но путь еще пролегал по башкирской земле. Лошадей меняли часто, чтобы не уставали. Для ночлега выбирали укромные места. А летние ночи коротки, вечерняя заря перемешивает свои краски с утренней. С одной стороны закат, с другой — уже светать начинает. Поспали часок-другой — и снова в седло. Привычны башкиры к верховой езде, зато Ивана, когда спрыгивал на землю в часы короткого отдыха, качало, как пьяного. Над ним беззлобно посмеивались, Иван сам подшучивал над собой, но на коня садился первым, а слезал последним — так не терпелось ему попасть на Дон.

Кто сердцем добр, тот не останется без товарища; у кого душа открытая — перед ним все двери настежь. Приедет Кинзя со своими спутниками на какое-нибудь джайляу, их приветливо встречает хозяин. Начинаются расспросы, обмен взаимными пожеланиями добра и благополучия. А пока над костром водружается казан для бишбармака, гости пьют освежающий холодный кумыс.

Каждый день Кинзя незаметно открывал для себя в пути что-нибудь новое: места, где он еще не бывал, легенды и предания, которые еще не слышал. Вот реки, о коих он прежде знал лишь с чужих слов — Большой Узян и Малый Узян, за ними Шажым, Калмыш. Судя по записям в кипчакских родословных, где-то здесь кочевали его далекие предки. Об этом рассказывали и местные аксакалы, гостеприимно встречавшие их.

2

Чем дальше на запад, тем больше очищался горизонт от гор и холмов. Потянулись луга и степи с широким окоемом, изредка встречались сосновые боры и негустые дубравы. Среди равнины вызывали удивление своими величественными формами древние курганы. Однажды, взобравшись на макушку такого кургана, Алпар привстал в стременах и долго смотрел вдаль, приложив к глазам ладонь.

— Вот это вода! — закричал он в восторге. — Не море ли, абыз-агай?

— Мы достигли Великой Идели, — ответил Кинзя. — Перед нами, друзья, Волга.

Он сам видел Волгу в первый раз, но ошибиться не мог. Такой огромной реки они на своем пути еще не встречали. Все оживились. Особенно заволновался Грязнов, радуясь тому, что цель его путешествия близка. Однако за радостью он не утратил осторожности.

— Лучше всего переночевать на берегу, Кинзя Арсланович, — посоветовал он. — Вечером вряд ли найдем перевоз, спокойнее держаться подале от лишних глаз.

Низкий берег реки был изрезан крупными протоками. Добравшись до одной из них, путники остановились на круглой полянке в окружении раскидистых ветел. От воды веяло вечерней прохладой. Разожгли костер, в медном ведерке поставили кипятить чай. Тукмуйрык с Алпаром стреножили лошадей и пустили их пастись поблизости, под деревом сложили в кучу все вещи, вместо постели расстелили на пахучей траве войлок, в изголовье приспособили седла.

— Тут уши торчком держи, — задумчиво сказал Грязнов.

— Как бы коней не проворонить, — забеспокоился Кинзя.

— Кони — это полбеды. Самим бы голов не лишиться. Волга искони славится разбойниками.

Тукмуйрык с тревогой поглядывал вокруг. Где-то выше по течению реки волчьими глазами светились огни двух костров. На всякий случай он подогнал лошадей поближе и чутко прислушивался ко всем подозрительным звукам.

Пожевали жареное на костре мясо, попили чаю, посидели у огня, высказывая соображения на завтрашний день. Грязнов намеревался поискать рыбаков, чтобы договориться с ними насчет перевоза. Заработок для них не будет лишним, а места здесь укромные, в стороне от большой дороги — никто не проявит ненужного любопытства. На случай, если никого поблизости не окажется, Кинзя предложил соорудить плот из сухого камыша. Алпар и вовсе был не прочь переправиться через Волгу просто так, вплавь, держась за гривы лошадей.

В прибрежном ивняке послышался шорох. Под чьей-то ногой хрустнула сухая ветка. Сидящие у костра на полуслове прервали разговор и замерли, насторожась. Тукмуйрык неслышно метнулся к кустам и притаился, по-кошачьи припав к земле, чтобы в случае опасности прыгнуть сзади на непрошеных гостей.

Но страхи оказались напрасными. Из вечернего сумрака вынырнул тщедушный старичок в латаном-перелатанном армяке.

— Здравствуйте, добрые люди! — он сдернул с головы шапчонку и поклонился. — Огонек увидел, пришел.

— Гостем будешь, отец, — ответил Грязнов. — Милости просим.

— Холодно же, сынки. Ночуйте у меня. Я рыбак, живу тут рядышком.

— Благодарствуем, отец. Мы уж крепко расположились, авось до утра не задрогнем.

Рыбак, нисколько не стесняясь и не заставляя себя упрашивать, подсел к костру, отведал предложенное угощение. А когда начали расспрашивать его о перевозе, лукаво усмехнувшись, сказал:

— Сам хотел молвить про то. Есть у меня друг один, лодочник. Переправляет тех, кто не идет к перевозу. Утречком отведу вас к нему. А так-то перевоз имеется на тракте, однако далеконько до него. Вы, должно быть, заплутались.

Нет, Грязнов не плутал. Он с умыслом выбрал дорогу в стороне от тракта. Хоть и справен у него паспорт, но лучше не попадаться на глаза становому. Береженого бог бережет.

До того места, где путников ждал лодочник, по словам старика, было рукой подать. Однако им не отыскать бы дороги, если б не был провожатым сам рыбак. Пробираясь к большой воде, шли через множество мелководных проток и овражков, заросших тальником и густой травой. Когда, наконец, выбрались к Волге, порядком вымотались, но при виде безбрежной водной глади все повеселели, усталость сменилась восхищением. Вот уж действительно Великая Идель! Не было ей конца и краю. Могуче набегали на берег крутые белогривые волны.

У большой многовесельной ладьи копошились люди — крепкотелые, черные от солнца, в холщовых штанах, закатанных до колен. Какой бы вместительной ни была ладья, пришлось переправляться разделясь на две группы. Первыми поплыли Кинзя и Алпар с четырьмя лошадьми. Лошади жались друг к другу, фыркали, испуганно прядали ушами. Алпар, умеющий плавать в воде не хуже рыбы, и тот с опаской поглядывал на волны, звучно ударявшие в нос ладьи.

— На гребцов посмотри, — вполголоса сказал Кинзя. — Шестеро их, а едва справляются. И лодка — не лодка, а целая барка.

— Такие я видел, только поменьше. По весне на Агидель к нам заглядывают.

— Смог бы здесь переплыть?

— А что? Поплыл бы, если б нужда заставила.

В ожидании, пока переправятся Грязнов и Тукмуйрык с остальными лошадьми, Кинзя оглядывал окрестности. На возвышенном месте, верстах в пятнадцати вниз по течению, был виден город. Блестели на солнце купола церквей. «Должно быть, Саратов», — подумал Кинзя.

Расплатившись с перевозчиками, путники направились в сторону города. Вскоре они подъехали к шумной пристани, где покачивались на волнах торговые корабли со спущенными парусами, длинные барки с высокими смолеными бортами. Между ними сновало множество лодок. Одни корабли и барки грузились, с других выгружали бочки и тюки с различными товарами. Берег кишел, как муравейник, заполненный работающим и праздным людом, скрипящими подводами, бродячими собаками. Повыше пристани располагались соляные склады, рыбные амбары. За ними начинались фруктовые сады, огороды, баштаны.

За церковью Преображения начиналась Инвалидная слобода, за ней раскинулось предместье, где жили татары, выходцы из окрестных аулов, с населявшими их испокон века кипчаками и ногайцами.

Кинзя решил остановиться в каком-нибудь умете — постоялом дворе, чтобы дать отдых и людям, и лошадям, а заодно познакомиться с городом, о котором был много наслышан. Его история уходила в глубину столетий и хранила память о кровавых битвах и пожарищах. Здесь, на этом месте, когда-то находился древний город Убек. А чуть пониже, в Камышлах, творил свои прославленные дастаны мыслитель и поэт Сеиф Сараи.

Приведя себя в порядок после долгого пути и подкрепившись, Кинзя отправился на прогулку. Звоном жести и стуком молотков о наковальни встретил его кузнечный ряд. Где-то дальше, судя по запаху крови и влажных шкур, была бойня. В нескольких местах возвышались ветряные мельницы. Медленно, как бы нехотя, вращались их крылья.

Неподалеку от умета, на лавочке у забора, сидели, чинно беседуя, старики в мусульманском одеянии. Кинзя приблизился к ним, поздоровался. Они ответили на приветствие, но прерванной беседы не возобновляли, видимо, испытывая недоверие к чужому человеку в богатой выдровой шапке и узорчатом еляне. После того, как он ответил на интересующие их вопросы, лед недоверия растаял. Седобородых старцев подкупила вежливая, полная почтения речь Кинзи. Произвели впечатление и его познания, когда заговорили о временах и событиях, связанных с историей города.

На долю Саратова, как и других городов, возникших в нижнем течении Волги, — таких, как Итиль, Сарысу, Камышлы, выпало немало тяжких испытаний. Они подвергались опустошительным набегам кочевых племен. Самый кровавый след оставило нашествие монголов. Через Убек прошли полчища хана Батыя. Он все окрестные земли с населявшими их народами отдал сыну Сыртагу, и тот обосновал здесь свой улус.

Старики, как выяснилось из разговора, обо всем этом имели туманное представление, и название города растолковывали как Сары-тау, то есть Желтая гора. И в самом деле, берега реки и возвышающийся рядом холм были сложены из ярко-желтой глины. Но Кинзя привел в пример слова старинных писателей-историков, которые толковали название города по-иному. Дело в том, что Сыртаг, желая увековечить свое имя в памяти потомков, переименовал Убек в Сыр-таг.

Кстати, на языке монголов это обозначает «красивая гора». А потом кипчаки переиначили на свой лад — в Сары-тау.

Когда началась ожесточенная грызня между наследниками Золотой Орды, бывшие владения Сыртага были разграблены, а ставка сожжена.

Позднее сюда пришли русские стрельцы, что-j бы укрепить восточные границы России и взять в свои руки важную водную дорогу по Волге. На развалинах прежнего города был заложен новый. Он строился как на правом, так и на левом берегу реки. Со временем правобережная часть развилась больше и превратилась в главную часть.

Город знавал и горькие, и радостные дни. В 1613 году он сгорел дотла и долго не мог подняться из пожарища. Зато в 1670 году хлебом-солью встречал атамана Степана Разина. Один из стариков, беседовавших с Кинзей, уже совсем дряхлый, был свидетелем тех событий и хранил в памяти облик грозного атамана. Помнил он и то, как горожане, встав под знамя Разина, жестоко отомстили ненавистным помещикам-дворянам.

Старец рассказал и о том, как видел здесь царя Петра. Действительно, направляясь походом на Азов в 1696 году с флотилией из ста семнадцати стругов и вместительных, многовесельных каторг, погрузив на них тридцать тысяч войска, Петр спустился по Волге вниз и сделал в Саратове остановку.

— Молод был царь-то, совсем молод, — прошамкал беззубым ртом рассказчик и, привлекая внимание Кинзи, дотронулся рукой до его колена. — Было это, скажу тебе, будто вчера — так хорошо помню. Будто сейчас он стоит передо мной — высокий, глаза большие, огнем сверкающие. А уж генералов и полковников вокруг него — тьма. У каждого на плечах, не совру, по полфунта золота. Суетятся перед царем, спины в поклоне гнут. А проезжал он как раз по этой улице, где мы сидим. Во-он там, через глубокий овраг — мы называем его оврагом Галибуческим — мост перекинут. По тому мосту он и проехал. Дальше — по Казанской улице, она к центру ведет. А купцы, я тебе скажу, всю улицу от одного конца до другого, выстлали красным тонким сукном. Царь по нему шагает, шагает. Войскам его счету нет. Шли за ним и шли, шли и шли...

Кинзя слушал его с нескрываемым интересом, затем с гордостью произнес:

— В том походе участвовал и мой отец.

— Вон оно что! Стало быть, ты сын большого человека...

Теперь старики смотрели на Кинзю с еще большей благосклонностью.

— А жив он, отец-то?

— Жив, здоров. Рассказывал, как соединились здесь с царевым войском.

— Так оно было, так. Помню, и башкиры были, а как же. Они вон там стояли, на Беклемишевском острове2. Воткнули свое знамя и ждали царя. Свои полковники у них, даже полковой мулла. С одним муэдзином, помню, я сам беседовал. А воины-то каковы — батыры! Увешаны саблями, пиками. Пляшут под ними резвые кони. Ай-ай!..

Кинзя пристально смотрел в сторону острова, зеленеющего посреди Волги. Ему живо представилась картина, нарисованная воображением: вот развевается зеленое знамя, среди известных воинов выделяется крепкая фигура отца в полном вооружении, рядом с ним Кусим-батыр, Алдар со своим отцом Исангельды и другими сородичами...

Старик опять дотронулся до колена Кинзи, продолжая рассказ.

— Царь на другой день поднялся на гору Сары-тау. После ее назвали Соколиной. Взглянешь с вершины, я тебе скажу, — вся округа перед тобой, как с высоты соколиного полета. Дед мой говаривал, что наши предки оттуда могли в ясные дни увидеть город Батыя — Сарай. И царь Петр вот так же долго смотрел вдаль. И сказал потом нашим горожанам: мол, все, что видно отсюда — земли, леса и воды — вам отдаю. Он-то дал, конечно... только другие назад забрали. Дворяне да помещики стали всему хозяевами...

Выглянувший из умета Иван Грязнов застал Кинзю беседующим со стариками.

— А я уж потерял тебя, Кинзя Арсланович, — сказал он, подойдя поближе. — Куды, думаю, подевался?

— Вышел на город посмотреть, — ответил Кинзя. — Может быть, вместе прогуляемся?

Они по мосту пересекли овраг и вышли на улицу Казанскую.

— Пусть и наши с тобой следы отпечатаются на улице, по которой проходил царь Петр, — пошутил Кинзя.

В центре города и дома были повыше, побогаче, и улицы пошире, понаряднее. За одной церковью сразу же вырисовывалась другая. На главной площади, Как и положено, базар. Много было пришлых людей — и торговцев, и покупателей. Торговали, в основном, скотом, лошадьми, а также рыбой и солью. Можно было купить и сапоги, сшитые в Казани, и тонкие иранские шелка, ковры. Торговцы всюду оставались верны себе: наперебой хвалили товары, хватали покупателей за руки.

Кинзя с Иваном ничего покупать не собирались. Обошли торговые ряды, получая в спину насмешки торговцев, поглазели на лавки да повернули обратно. Лошади уже отдохнули, опорожнили торбы с овсом. А время не ждало.

...Саратов остался позади. Дорога теперь вела в Царицын. Грязнов, хорошо знавший эти места, посоветовал спуститься вдоль Волги к излучине Дона и выйти к казачьим станицам. Он, конечно, преследовал свою выгоду, потому что где-то там лежала конечная цель его путешествия.

3

После Саратова семь раз останавливались на ночевку. Уже и через Дои переправились. Вокруг простирались унылые однообразные степные просторы, желтые от песка и глины. Изредка попадались казачьи хутора. Солнце палило нещадно. К взмокшему телу прилипала одежда, пот разъедал глаза. Даже поднявшийся ветер не освежал, хуже того — опалял зноем лицо. Складки одежды забивало песчаной пылью, песок скрипел на зубах.

На жителей благодатных уральских горных долин и лесов бесконечные знойные дали наводили тоску.

— И это называется землей? — восклицал Алпар, недовольно морща нос. — Как только тут люди живут?

— Не говори, кустым, — поддержал его Тукмуйрык. — Не земля, а белый солончак. Про такую землю и песен, наверно, не поют.

— А вы спойте, на душе легче станет, — советовал Кинзя, желая поднять у них настроение. — Вам не нравится, а донские казаки живут себе и в ус не дуют. Сколько ветряков мы повстречали? Муку мелют. Значит, хлеб у них имеется. А какие стада в степи пасутся? Позавидовать можно. У всех сады, баштаны. Разве мы умеем что-нибудь выращивать, как они? Нет...

Алпар с Тукмуйрыком соглашались, но глаза у них веселели лишь при воспоминании о родных лугах и речках. К чужим местам не привыкнешь. Однако ехать все-таки было интересно. Большая дорога. Никогда она не пустует. Часто попадаются чумацкие обозы. В длинные телеги с высокими колесами впряжены парами круторогие волы. На них вместо хомута непривычное взгляду ярмо. У каждого чумака по пять-шесть таких телег. В одну сторону везут издалека на продажу рыбу и соль, в другую — хлеб.

Алпар дивился волам, щупал руками ярмо, с раскрытым ртом смотрел на островерхие высокие шапки здешних казаков, на их длинные рубахи и широченные шаровары. Бороду они не носили, лишь длинные усы украшали лицо, да у некоторых свисали с бритых макушек чубы, похожие на петушиный гребень. Не только для Алпара, но и для Кинзи эти чубатые люди были в диковинку. Спросили у Грязнова:

— Кто такие?

— Запорожские казаки, — охотно объяснил Иван. — Что донские, что яицкие казаки, можно сказать, одно и то же, разницы мало. А запорожцев сразу признаешь по оселедцам на макушке. И речь у них малость иная.

Впрочем, Иван и с теми, и с другими разговаривал легко, словно не один год прожил рядом. Он что-то выспрашивал у них, о чем-то разузнавал. С иными даже ругался, ожесточенно сплевывая и размахивая руками.

В дороге случалось всякое. Однажды вечером остановились на ночлег в умете. Погода выдалась ненастная, холодная, и постояльцев набилось много. В избе все углы, печь и полати оказались занятыми, кое-кому пришлось устраиваться на дворе под навесом, на вьюках рядом с лошадьми. А за столом при сальных свечах шел пир горой — гости ели, пили. Изба гудела от зычных голосов. Столбом стоял сизый табачный дым. Кинзя, не выносивший запаха табака, кашлял до слез. Какой-то захмелевший постоялец, проходя мимо, куражась, выдохнул ему в лицо вонючую струю дыма.

— Ага-а, не по нутрям, гололобый? — произнес он со злорадством, вызывая на стычку. — В таком разе заткни ноздри пальцами!

Кинзя побледнел, сдерживая гнев, и с силой оттолкнул его руку. Грязнов тут же мертвой хваткой вцепился в его другую руку, заорал, вращая глазами:

— Чего пристал к человеку? Он тебя трогал? Коли некуда девать силу, айда, со мной померяйся!

Тот забормотал ругательства, но поспешно ретировался, решив, что лучше не связываться с этим горбоносым, похожим на разбойника человеком. Больше никто не приставал ни к Кинзе, ни к его товарищам, хотя какие-то темные людишки продолжали наседать на более покладистых ночлежников: сыграем в карты, разопьем горилки.

Кинзя понимал, как ему повезло с Грязновым. Особенно когда добрались до этих беспокойных мест, его присутствие оказалось незаменимым. Однако и Кинзе, в свою очередь, приходилось выручать Ивана.

В полночь нагрянул в умет становой пристав и начал проверять документы. Должно быть, выискивал беглых. Кинзе и его спутникам не было причины бояться, у всех документы справные, но все равно Иван беспокойно озирался по сторонам.

— Ты что, боишься? — шепотом спросил у него Кинзя.

— На их брата надежды нет. Свои законы...

К Грязнову и в самом деле привязались.

— Зачем на Дон приехал?

— К сродственникам.

— Разве для такого случая пашпорт требуется? Небось, дал кому-то хабар и смазал пятки!

Кинзя тут же вступился за Ивана:

— Нет, нет, хороший господин, он едет с нами, — и незаметно сунул становому крупную серебряную монету. — Я поручаюсь за него.

Становой удовлетворенно хмыкнул и проследовал дальше.

Неприятности миновали, но никакого спасу не было от клопов, накинувшихся неисчислимой ордой на спящих, едва потушили свечи. Кто к ним привык, тот храпел, не обращая внимания на их укусы. Храпел, почесываясь во сне, и Иван Грязнов. Кинзя же испытывал неимоверные муки. И сон одолевал, и клопы терзали нещадно. Стоило прикрыть глаза, как начинался бред. То возникал перед ним становой, то пьяный казак приставал, тыча в тело раскуренной, огнем кусающей трубкой. Кинзя не успевал шлепать по обожженным местам, давя напитавшихся кровью клопов. Неожиданно появилась Магитап, хищно протягивая к нему руки. Длинные пальцы растопырены, ногти длинные, изогнутые, словно у беркута. Вот она вонзает их в шею, душит. А за спиной у нее, держась за живот, надрывается от храпящего хохота Сатлык. На плечах у него секира, в руках стрела длиною с добрую пику. Он взвешивает ее в руке, кладет на изгиб боевого лука...

Кинзя очнулся внезапно, вздрогнув, как от толчка, с трудом освобождаясь от наваждения. Неприятная дрожь пробежала по телу. Надо же присниться такому. Выйти бы сейчас на свежий воздух, проветриться, развеять ночные кошмары, но в темноте, среди спящих вповалку людей, к дверям не проберешься, не наступив на кого-нибудь, и ради собственного же спокойствия лучше оставаться на месте.

Вспомнилась Аим. «Ах, Аим, Аим!.. Неужели дух родовой вражды так и будет незримо витать между нами?» — вздохнул Кинзя.

Сколько дней прошло в разлуке, но до сих пор воспоминания о жене вызывали в нем вместо острой тоски по ней горькие раздумья, и он старался поскорее избавиться от них, и тут же, как после темной ночи нежно алеет первый рассветный луч, возникал перед глазами облик Тузунбики, чудился ее голос. Недавно она явилась к нему во сне — словно ангел спустился с небес и сел ему на плечо. Но сон, будь он трижды сладок, все равно остается сном. Даже если очень захочется, не обратить его в явь.

А мысли о Тузунбике приходили к Кинзе все чаще. «Хотя и пренебрег я ею, но она дает мне силы и уверенность в дальней, полной опасностей и неожиданностей дороге, — размышлял он. — Вернусь благополучно — обязательно навещу...» Непременно подарок надо купить, разве нельзя отблагодарить за прекрасный сон? Если серьезно поразмыслить, сколько можно мучиться с Аим, почему бы не взят в, жены Тузунбику? Греха в том нет, обычай позволяет. А он, Кинзя, только еще начинает входить в пору настоящего мужского расцвета...

Ох, уж эти волнующие, сладостные мысли! Они весь день преследовали Кинзю, дурманили голову, расслабляли тело, вселяли безрассудство. Не повернуть ли коней назад и, отложив поездку в Азов, немедля осуществить задуманное? Усилием воли он отгонял соблазн, сердился на свою мягкотелость и в, конце концов, запретил себе думать о Тузунбике.

Ближе к вечеру миновали еще одну станицу. Солнце клонилось к горизонту. Словно любуясь вечерней зарей, белыми изваяниями застыли на крышах длинноногие аисты. В их гнездах попискивали птенцы.

— Где сегодня заночуем? — спросил Иван.

В умете?

— Снов клопов кормить? — поморщился Кинзя.

— Их-то вытерпеть можно, Кинзя Арсланович, да лучше бы нам держаться подале от двуногих клопов. — Грязнов имел в виду, наверное, станового пристава, который заставил его пережить минувшей ночью неприятные минуты.

Зачем путникам душный и грязный умет, если добрая погода на дворе? Полным-полно ночующих и за околицей станицы. Сбившись в кучу по пятнадцать-двадцать телег, люди собрались у костерка, а распряженные волы щиплют в степи низкорослую траву.

Грязнов не захотел примыкать к ночующим на вольном воздухе чумакам. Кинзя понимал, почему так осторожничает Иван. Пуганому и пень волком кажется. Глупо нарваться на неприятность в конце пути. А становые со стражниками более, чем где-либо, рыщут здесь, выискивая беглых. Куда, как не за Дон бежать им? Поэтому, не останавливаясь в станице, проследовали дальше и, не доезжая до показавшегося впереди одинокого хутора, свернули в сторону, нашли глубокую балку, где было тихо и спокойно. На дне ее трава густая и сочная, есть где пастись лошадям. А костер разведешь — никто не увидит.

Сняли вьюки, наломали сухого тальника, разожгли огонь. Повесили над ним. ведерко, набрав воду из родника. Грязнов, пока не вскипел чай, вскарабкался по крутому склону балки, чтобы осмотреться, разведать, что за хутор. Чувствовалось, что ждет он какой-то встречи, проявляя все большее беспокойство. Может быть, он и сейчас кого-то выискивал и ждал — Кинзя расспрашивать не стал.

Ночь укрыла степь черным пологом. Заблистали крупные звезды. Кутаясь в прозрачное облако, выплыл молодой месяц. Кинзя с друзьями сидел у костра и молча любовался ночным небом. Прочертив его свод яркой серебряной строчкой, пролетела падучая звезда. В это мгновенье, по поверью, надо загадать желание и благоговейно молчать, но Кинзя не выдержал, произнес с восхищением:

— Вот бы такой стрелой вознестись над миром! Чтобы все видели, и сам всех видел. Жизни не пожалел бы...

Наверху послышался глухой конский топот. Встревоженные Тукмуйрык и Алпар вопросительно посмотрели на Кинзю, как бы ожидая от него разъяснения или приказа. Внезапно из темноты вынырнули три конных казака и окружили сидящих у костра. Тукмуйрык схватил лежавший рядом топор, Алпар придвинулся к Кинзе, сжав в руке тяжелый сукмар.

Судя по тому, как незаметно, крадучись появились казаки, хорошего ожидать не приходилось. «Как могли мы прозевать? — мелькнуло в голове Кинзи. — Где Иван?»

Быстро оценив обстановку, Кинзя приготовился к защите. В руках у него два пистоля. На крайний случай, для последней схватки, есть острый кинжал. Но и казаки явились не с пустыми руками. Один из них выдвинулся вперед, сверкнула, отражая пламя костра, сабля. Кинзя из одного пистоля предупреждающе выстрелил вверх, другой наставил на казака, размахивающего саблей.

— Слезай с коня! — властно приказал он.

Казаки опешили. И от выстрела, и от того, как смело, без всякого страха держался этот не русский с виду человек. Не дав им опомниться, Тукмуйрык с Алпаром стащили с коней двоих, а Кинзя, не отрывая глаз от третьего всадника, все тем же властным голосом повторил:

— Кому сказано? Слезай!.. Вы что, рехнулись, уже на своих охотитесь? Мы ведь приехали, чтоб вас найти.

Его слова еще больше, чем пистоль, подействовали на казака. Он растерянно переглянулся с товарищами: чем черт не шутит, может быть, действительно нас ищут? Нехотя слез с коня, сердито буркнул:

— Врешь, поди! Что за дела могут быть у нас с басурманами?

— У Ивана Грязнова есть до вас дело.

Кинзе ничего не оставалось, как сказать правду. Ему важно было выиграть время, разрядить обстановку. Но сбить с них спесь и заставить спешиться — полдела. «С казаками шутки плохи, — подумал Кинзя. — Они никого не пощадят, ни бедняка с купцом, ни офицера с генералом, даже царского гонца не помилуют. Эти тоже, видать, головорезы. Только ли трое их?..» Словно подтверждая его опасения, вдали послышался топот множества коней. Казаки воспрянули духом, в голосе старшего появилась уверенность.

— Где же он, этот ваш Грязный? — повелительно рявкнул он.

Кинзя не успел ответить ему, как сверху, с обрыва, донеслось:

— Я тута! Кто Грязнова спрашивал?

Иван Никифорович, услышав выстрел, понял, что с товарищами стряслась какая-то беда и, не дойдя до хутора, побежал что было мочи назад.

Казаки уставились на человека, с шумом и бранью свалившегося по обрыву вниз. Одновременно подскакали низом балки с десяток казаков, остановились, сдерживая пляшущих лошадей. Сгоряча и сами не разобрались в том, что тут происходит. Неужели попали в обиду их братья-казачки? Руки непроизвольно потянулись к саблям. Вот-вот могла вспыхнуть стычка, но Иван Никифорович успел выступить вперед.

— Эй, вы, казаки! — крикнул он зычным голосом. — Глаза вам дымом повыело, что ль? Своего признать не хотите? Ну-ка, слазь с лошадок. Обнимемся по-казацки, почеломкаемся! — Он похлопал по спине казака, которого крепко держал Тукмуйрык. — Верно я гутарю, казачок?

Тот, все еще ошарашенный, послушно ответил:

— Верно...

Среди казаков послышались ворчанье, смешки. Руки соскользнули с рукоятей сабель. Кинзя, успокоившись, сунул оба пистоля за пояс, под елян. Главарь шайки приблизился к Грязнову и оглядел его с ног до головы.

— Кто ж ты таков?

— Вольный казак. Такой же, как и вы. Только руку на друзей не поднимаю. Они меня от колодок, от смерти спасли. А вы... — Он смачно сплюнул и выругался.

— Скажи толком, кого ищешь?

— Атамана Шпака.

— Самого Шпака?

— Везу для него важные вести издалека. Знаете его?

— Как не знать? Знаем!

— Ведите нас к нему.

— Отсюда он далеко.

Главарь небольшой шайки, судя по всему, находился в подчинении у атамана Шпака. Теперь он смотрел на новых знакомых, ищущих атамана, с уважением. Посидев немного с ними у костра, он засобирался дальше, попрощался и, оставив в провожатые двух казаков, снова скрылся в ночной темени.

Грязнов, когда все волнения остались позади, покачал головой и произнес с одобрением, глядя на своих спутников:

— Ай да молодцы! На чужой стороне, перед лихими казаками не спасовали. Не страшно было?

— Не очень, — улыбнулся Кинзя. — За тебя беспокоился. Даже плохо подумать хотел...

— Хвалю за откровенность. Ушел я, конечно, не сказавши куда, но поверь, Кинзя Арсланыч, не ожидал, что такое случится.

Два дня спустя они добрались до атамана Шпака, вожака беглых людей, стекающихся на Дон. Разговорились с ним, познакомились. Узнав, что едва трагически не закончилась встреча Кинзи с казаками, он сказал:

— Да, появляться тут без пароля — гиблое дело. Надо было крикнуть: «Гей, шпага!» Ну да, вам-то откуда было знать...

Иван Никифорович должен был остаться здесь. Прощаясь, он сказал Кинзе:

— На обратном пути загляну к яицким казакам. Даст бог, там и свидимся. Это ведь только фора с горой не сходится...»

Грязнов договорился с атаманом Шпаком, чтобы тот дал провожатых. Два дюжих казака отправились сопровождать Кинзю до самого Азова.

4

Ночью небо затянуло тучами. Когда Аим, проснувшись, вышла на крыльцо, сверху сеялся мелкий дождь. Солнце, должно быть, еще не всходило. Молчали птицы. Земля продолжала спать, погруженная в серый рассветный сумрак.

Можно было, конечно, понежиться в постели. Никаких неотложных дел нет. Однако сон бежал от Аим. В ее сердце занозой засела тоска. Надев на босу ногу сапожки и запахнувшись в елян, вышла за ворота, поднялась на пригорок, откуда была видна дорога. Каждое утро и каждый вечер она выходила сюда и долго смотрела вдаль. В уголке души таилась робкая надежда: вдруг появится Кинзя? Сколько времени уже прошло, а его все нет и нет. Словно в воду канул с тех пор, как оборвался след за Ашкадаром.

Больше всего Аим изводила мысль о том, что муж не открылся перед ней. Почему? Совсем перестал считаться? Или в чем-то провинилась перед ним? Недавно, смирив гордыню, она поплакала перед свекровью, делясь своими сомнениями.

— Нет большого греха в том, что уехал, не сказав куда, — сдержанно ответила Асылбика. — В груди любого мужчины спрятан оседланный конь.

— Тяжко мне. Сердце ноет.

— Моли всевышнего, чтобы живым-здоровым вернулся домой. И не изводи себя, сноха, попусту...

Аим долго стояла на пригорке, не отрывая глаз от дороги, но нет, не появился ее Кинзя...

Когда наступило время выпускать из загона кобылиц, дождь прекратился, и небо посветлело, обнажая голубые клочки. Чуть посветлее стало и на душе у Аим. Вместе с Магитап она окунулась в домашние дела. Сготовили творог, сбили масло, вскипятили эркет и, налепив из него круглые катышки курута, положили сушить на помост. Закончив работу, сели пить чай, и снова Аим почувствовала, как удушьем накатывает на нее тоска.

— Ты словно колечко в воду уронила, без конца слезы льешь и вздыхаешь, — пожурила ее Магитап. — Когда перестанешь? Смотреть противно.

— Если б ты знала, как скучаю по нему.

— Ах, какие страсти! Уж было бы по кому сохнуть. Себя не жалеешь. Смотри, вся извелась.

Аим давно привыкла к тому, что Магитап недоброжелательно относится к Кинзе. Хоть и задевало ее за живое, но старалась не обращать внимания на это. Мало ли кто кому не нравится. А сама она лишь теперь поняла, как ей близок и дорог Кинзя. Вот ведь нет его рядом, а он, как живой, стоит перед глазами. Родными запахами оживает любая вещь, до которой прикасался он. Слева от двери, на деревянных колышках висели оба его седла. Сейчас одного нет. Аим бережно сняла оставшееся — украшенное серебряными бляшками, предназначенное для торжественных выездов. Ласково провела по нему рукой. Не потерт и мягок войлок подседельника. Придают ему нарядный вид ситцевые квадраты, нашитые по углам, в середине круг с зеленой тесьмой, по краям черная парча.

Прижимая подседельник к груди, Аим вынесла его на улицу и выколотила пыль, потом расстелила в красном углу на сундуке и, поглаживая, с горечью произнесла:

— Неужели останется в избе одним украшением?

— Ты чего, спятила? Не умер ведь пока муженек, — опять вмешалась Магитап.

— Типун тебе на язык, — испуганно произнесла Аим. Вытряхнув пыль из своего подседельного войлока, она положила его на сундук рядом с мужниным. Магитап не унималась.

— Дожила, даже войлок обнимаешь! Что, постель остыла?

— Прошу тебя, перестань. Или тебе доставляет удовольствие бередить мою рану? Скажи, почему ты так плохо настроена против моего мужа?

Магитап и бровью не повела, словно давно ожидала услышать от хозяйки подобный вопрос.

— Говоришь, почему? Не люблю я его! И не только самого, а и весь их корень. Я бы...

— Подожди, — прервала ее Аим. — Что они тебе плохого сделали? Откуда такая вражда? Или приказали... там?

— А если и приказали? Ты ведь тоже — оттуда.

— Значит, куда муж поехал, кто у нас бывал — обо всем доносила... им. Из-за тебя стрелял в него Сатлык... По твоим доносам за ним следили, преследовали...

— Ну и что? Я еще больше могла бы... А я ведь здесь... тебя жалеючи...

— Неправда! Не хочу тебя слушать! Замолчи! — в отчаянье закричала Аим. Ей не хватало воздуха, и она, задыхаясь, рванула застежки платья. На побледневшем лице выступила испарина. В гневе она замахнулась на подругу.

— Ты что, сбесилась? — Магитап перехватила ее руку.

— С тобой не только бешеной станешь. От мужа отваживаешь? Хватит! Попробуй еще хоть слово дурное молвить про него!..

Магитап прикусила язык, понимая, что наговорила лишнего. Еще никогда Аим не кричала на нее. Что же будет дальше?..

Аим тоже примолкла, напуганная своей вспышкой. Два дня женщины не разговаривали между собой. Словно воды в рот набрала Аим. Притихшая, не поднимая головы, ходила Магитап. На третий день она подошла первая и начала разговор:

— Все ради тебя, Аимкай... Ты любишь его сильнее жизни, а он с тобой не считается, сверху вниз смотрит на тебя и на весь твой род. Охладел он к тебе, разве не чувствуешь? Вторую жену брать хочет. Я ведь все вижу, за тебя печалюсь. Бросил он тебя одну, горемычную, а сам цветы удовольствия срывает. Вот вернется, одурачит тебя, потом поймешь, вспомнишь мои слова.

— Ты думаешь, возьмет бывшую нареченную Тузунбику? — упавшим голосом спросила Аим.

— Не думаю, а знаю. Конечно, возьмет.

— Не будет этого! Не будет!..

— Храни тебя аллах. А если надумает? Как вынесешь? Слухи не ходят без причины.

— Какие слухи? Кто тебе сказал?

— Мне все известно. У меня там тоже имеются глаза и уши. У Алибая есть работник Туктагул. Он проговорился. Твой благоверный специально ездил к ней. Встречались они, миловались...

Аим не знала, верить или нет. Магитап могла сказать и со зла, чтобы обелить себя в ее глазах. А если правда? Лучше бы уж дала она страшного яду, чем сообщать такую весть. Аим совсем свалилась с ног. С большим трудом удалось ей взять себя в руки. Какие бы мрачные мысли не одолевали, подумать о Кинзе плохо не могла. «Нет, не может он так поступить!» — твердила она, еще больше подозревая в коварстве наперсницу.

Аим теперь не спускала с нее глаз. Магитап, как ни в чем не бывало, делала свои повседневные дела. И держалась по-прежнему: то улыбается, то скромно опустит голову. Однажды, уже после того, как легли спать, она, отыскав себе какие-то дела, затеяла хождение. Так иногда бывало и прежде. То выйдет из избы, то зайдет обратно. Аим это показалось странным. Она притворилась спящей. Магитап, прислушавшись к ее ровному, сонному дыханию, на цыпочках прокралась к двери, вышла и обратно не вернулась.

С рассветом ее тайна открылась. Аим, всю ночь не сомкнувшая глаз, увидела, как Магитап, еще затемно, озираясь по сторонам, выскользнула из сеновала и направилась к летнему домику — там она обычно, пробуждаясь раньше всех, начинала готовить завтрак. Следом за нею из сеновала вышел, зевая и почесываясь, пастух и караульщик Ишкале.

У Аим лицо пошло красными пятнами. Стыд-то какой, позор! Кто бы мог подумать? Ведь узнают — осрамят всенародно за прелюбодеяние. А каким пятном ляжет это на нее! Скажут: потворствовала. Крупная дрожь колотила Аим, как в лихорадке. Она кинулась к летнику.

— Бесстыжая! — Это слово прозвучало в устах Аим сильнее пощечины.

— За что ты меня?

— Не притворяйся! Я все видела!

Магитап, понимая бессмысленность отговорок, потупила взгляд.

— Что я, порченая какая — не знать мужчины? — Ее голос прозвучал глухо, с вызовом.

— Так выходи замуж! Он на руках носить тебя готов.

— Еще чего! За вахлака...

— Если так, зачем измываться над ним?

— Значит, нужно...

Аим, смутно догадываясь о чем-то, прикусила губу. Пока она стояла, раздумывая, как поступить, Магитап с плачем повисла у нее на шее. Горячие слезы наперсницы, с которой было прожито столько лет, жгли нежную кожу Аим.

— Прости ты меня, грешницу. Если можешь, прости. Давай будем жить, как прежде, душа в душу. Не отвергай меня...

— В чем-то я была, наверно, виновата. Мне самой нелегко. Без тебя я останусь как без рук. Без тебя и еда не еда, и дом не дом — уже не будет той полноты...

Магитап не надо было объяснять, что хотела сказать Аим. Достаточно было одного ее взгляда, осуждающего не только за постыдную связь с Ишкале. Это был взгляд прозревшего человека.

Кинуться ей в ноги, растоптать свою гордость, насильно остаться жить здесь?

— Мне нужно уехать? — все еще смиренно спросила Магитап.

— Да... Так будет лучше и для тебя, и для меня. Всем нам будет лучше.

Магитап вскинула голову, в глазах появился насмешливый блеск.

— Сама принять такое решение ты не могла. Я ведь знаю тебя. Кто велел так сказать, а? Скорее всего, Кинзя, до отъезда. Мол, чтобы к его возвращению моего духа не было.

— Нет, Кинзя тут не при чем.

— Твоя свекровь? Она давно хотела...

— Нет. Это мое желание. — У Аим дрогнул голос, глаза заволокло влагой. Хотя и приняла она твердое решение, но жалко ей было подружку, ставшую для нее, после Кинзи, единственным близким человеком.

— Что поделаешь, обвыкла я здесь, нелегко отрываться. Вмешивалась, конечно, между вами. Грешила, опять-таки. Но предана была тебе всей душой. — Магитап говорила с нарочитой беззаботностью и не преминула случаем, чтобы еще раз не кольнуть Аим. — Тебе ведь тоже у них тяжело. Не очень ты им по душе. А когда приведут Тузунбику...

— Об этом не твоя печаль... Когда запрягать лошадей?

Магитап переменилась в лице, оно сделалось отчужденным, злым.

— Не хватало еще просить лошадей у вас! Захочу — всю вашу скотину следом за мной погонят!..

На другой же день Магитап уехала в родной аул. Из семи подружек-наперсниц она была последней. Аим поплакала, а вечером, как бы желая сбросить с себя все горести, умылась, облачилась в лучшее платье, надела, сама того не заметив, по привычке, отцов подарок — бобровую шапку. Она испытывала потребность увидеться и поговорить с родителями мужа.

Робко вошла к старикам, остановилась в дверях, почтительно поздоровалась. Асылбика сухо, одним кивком ответила на приветствие. Прихворнувший Арслан лежал на нарах с внуком. Увидев невестку, он приподнялся, хлопнул по спине Сляусина:

— Вот и мама пришла. Иди, встречай ее.

Аим обняла сына. Пройдя в комнату, уселась на краешек нар и вдруг резким движением, с яростью сорвала с головы бобровую шапку, бросила на пол и поправила надеваемый под шапку платок. Свекровь удивленно воззрилась на нее:

— Разве можно кидать на пол, сношенька? В голову боль вступит.

— Больше носить не буду. Истрепалась вся.

— Да нет еще, совсем как новая, носить можно. — Асылбика хотела нагнуться и поднять ее, но раздумала, начиная понимать, что происходит. Арслан тоже почувствовал, что на душе Аим творится буря.

— Эй, старая, тебе говорю, — обратился он к жене. — Принеси мне ту шапку, которую я еще с уфимского базара привез. Хотел подарить Алпе, когда подрастет. Видать, другая ей суждена. Возьми, сношенька, носи на здоровье, пока не износишь. У меня рука легкая. Пусть никакая боль не коснется твоей головы.

Аим не испытывала недостатка в головных уборах — были у нее шапки и лисьи, и куньи, и выдровые. Но эту, подаренную свекром, она приняла с благоговением, радуясь, как ребенок, и сразу надела, небрежно кивнув в сторону старой:

— Сынок, отнеси и брось ее в очаг... — И, как бы окончательно прощаясь с прошлым, вытерла набежавшую слезу.

— Не надо плакать, побереги глаза, — сказал Арслан.

— Это я в последний раз... Сегодня Магитап отправила...

Асылбика удивленно вскинула на нее глаза.

— В гости?

— Навсегда.

— И потому плачешь?

— Перед вами мне стыдно... — Аим порывистым движением сняла висящую на стене кожаную плетку. — Много я вам крови попортила. Только теперь все поняла. Отныне не повторится. Клянусь на этой камче!

Асылбика подошла к ней, забрала плеть.

— Клятвы не нужны, доченька. Мы верим тебе. Но если у тебя имеется такое желание, поцелуешь камчу Кинзи, как только он вернется.

— Я хотела так сделать, чтобы к его приезду мне больше не в чем было бы раскаиваться и клясться.

Арслан подозвал сноху к себе, попросил сесть рядом.

— Не переживай, дочка, позабудь обо всем... Магитап сама захотела уйти?

— Нет, я велела.

— Что ж, тебе виднее... Занемог я что-то. Сходи к моему любимому роднику, принеси воды. Из твоих рук и вода мне покажется целебным снадобьем.

Аим проворно вскочила, взяла коромысло и ведра, побежала к роднику. Она чувствовала себя удивительно легко, разом позабылись все беды и огорчения.

5

Немного не доезжая до Азова, провожатые казаки познакомили Кинзю на одном из хуторов со своими людьми и отправились назад, посчитав, что выполнили возложенную на них обязанность.

Теперь можно было никого не опасаться. Дорога сделалась оживленной, людной. Ехали по ней и казаки, и живущие здесь издавна татары, немало встречалось и ногайцев, идущих со стороны Кубани.

До Азова добрались без всяких приключений. Вот она, конечная цель путешествия! Алпар восторженно смотрел на плещущееся у ног море, пробовал на вкус его соленые брызги. Глаза Тукмуйрыка перебегали от одной крепостной башни к другой. Некоторые из них еще оставались полуразрушенными. Кинзя с жадным любопытством разглядывал кривые и запутанные улочки, старые развалины и новые дома, уцелевшие бастионы, массивные ворота. Хотя Азов и подвергся большим разрушениям, жизнь в нем полностью наладилась. Захватив город, русские выстроили несколько церквей. Сияли на солнце их купола и маковки, раздавался гулкий перезвон колоколов. Нетронутыми остались мечети. С высоких минаретов муэдзины призывали верующих к молитве. На бастионах блестели начищенной медью грозные пушки. Под их защитой шумел на площади многоцветный и многоязычный базар.

Путники устроились в гостином ряду, ознакомились с городом, а мысли Кинзи уже вертелись вокруг тех самых таинственных книг, ради которых он прибыл сюда. Где разыскать их хранителя? Кто он, этот святой старец? Почему не сказал о себе подробнее, не указал приметы? Единственная зацепка — ханака, пристанище дервишей. Живет он там или наведывается время от времени?

На другой день, разыскивая ханаку, Кинзя со своими спутниками очутился на окраине города. Грязные улочки тянулись в сторону степи, вросли в землю убогие лачуги, обмазанные глиной и крытые камышом. Под стать им оказалась и Ханака — пыльный, полусгнивший дом. Он, видимо, никогда не пустовал. Приходили и уходили люди. Кинзя уже успел составить о них представление. Каково гнездо, такова и птица. Да, народ был случайный, пестрый. На каком только языке не говорили, с каких только сторон не сошлись. Все — бездомная голытьба, без семьи, без родных. Много бродячих загидов, набожных суфиев, отрекшихся от земных наслаждений и находящих радость жизни в истовых молитвах. Занимались кто чем, но в основном просили подаяние или собирали пожертвования, читая коран. Потом сбивались в кучки, делились новостями, спорили с пеной у рта по любому ничтожному поводу. Попадались среди них личности, понахватавшие в своих скитаниях обрывки светских знаний. Некоторые старались выдать себя за прорицателей и звездочетов, рассуждали о знаках зодиака, горячась, доказывали друг другу, почему солнце меняет движение, какая из планет больше — Сатурн или Юпитер.

Кинзя внимательно прислушивался к их разговорам — не потому, что хотел извлечь для себя что-то познавательное, а просто так, из интереса. Нужный ему человек, скорее всего, должен находиться среди них. Вот почему он пришел сюда и на второй, и на третий день.

Чайхана при ханаке в любое время была полна народу. Ее завсегдатаи сразу заприметили новичков и бросали на них взгляды, полные любопытства. Любители легкой поживы, как мухи, почуявшие мед, вертелись рядом в надежде, не перепадет ли им что-нибудь, задавали назойливые вопросы, предлагали свои услуги. Кинзя пристально вглядывался в лица стариков. Где же он, тот неизвестный? Как его отличить?

Один из загидов по-свойски присел рядом. Был он долговязый, тощий, из впалых щек выпирали острые скулы, глубокие морщины избороздили лицо. Он был стар, но еще крепок, и было ему далеко до той черты, за которой человека ожидают дряхлость и немощь. Держался скромно, но с достоинством.

Кинзя изучающе глядел на долговязого незнакомца. Неуловимо знакомыми показались черты его лица, будто уже доводилось где-то встречаться с ним. Может быть, казалось так потому, что старик был похож на башкира? Кинзя решился спросить его имя.

— Разве не слышишь, как обращаются они ко мне? — Загид кивнул в сторону своих дружков. — Аббаком кличут.

Аббак... Это значит — проданный раб. Такого имени Кинзя никогда не слышал. Даже если это прозвище, оно не заслуживало одобрения. Кинзя налил старому загиду чай в пиалу, предложил закусить всем, что лежало на скатерти. Однако поговорить толком не удалось — приятели отозвали Аббака, и все они торопливо подались куда-то.

6

«Загид вызывает доверие, — подумал Кинзя. — Кто знает, может быть, через него нападу на след хранителя книг? Надо подождать, пока вернется, не весь же день будет отсутствовать». Попросив Тукмуйрыка и Алпара никуда не отлучаться, он вышел ненадолго прогуляться.

Когда он вернулся в Ханаку, загиды и суфии, собравшись в углу, слушали историю, рассказываемую Аббаком. В кругу слушателей находились и Тукмуйрык с Алпаром. Рассказчик, по-видимому, говорил о вещах интересных — никто даже не оглянулся на Кинзю, присевшего с краешку. Прислушавшись, он с удивлением отметил для себя, что рассказ Аббака — ни легенда, ни кубаир и даже не иртэк — сказочное предание о подвигах богатырей. Это была наполовину песня, но без мелодии, своеобразный речетатив, которым обычно владеют опытные сэсэны. Что-то очень близкое, трогающее сокровенные струны души было в его ритмичном и плавном рассказе. В речь вплетались и книжные выражения, и местные, чуждые слуху слова, но вся она была проникнута каким-то родным, башкирским духом. Птицу можно узнать по ее пенью. Да, не так уж прост Аббак, скрывающийся за личиной заурядного загида.

«...Спесив и важен был турецкий султан, думал: «На этот раз победа достанется нам!» Паши, янычары, нукеры окружили его толпой. Несчетная рать готова ринуться в бой. Тут и турки, черкесы и воины разных стран, перед султаном гнет спину безжалостный крымский хан...»

— Почему безжалостный? — перебил кто-то из слушателей, похожий на крымского татарина.

Аббак-загид, как бы не слыша, не удостоив его взгляда, продолжал:

«...Довольный собою, знак подает султан. Выходит вперед здоровенный Чиркас-пехлеван3. Грудь — словно бочка, руки — деревья, ноги — что два столба. Голое тело блестит, и капает жир со лба. Страшно вращает глазами, как бешеный бык ревет, топчет землю ногами. Противника ждет. Держат его по четверо с каждой руки. Замерли строем с обеих сторон полки. Любуясь своим пехлеваном, султан гордится не зря: нет, у Петра не найдется подобного богатыря! Если никто не решится вызов Чиркаса принять — царю не видать победы, придется ему бежать...»

Начало Кинзя не слышал, но сразу понял, что сказ идет об Азовском походе. Примерно о том же когда-то рассказывал ему и отец. Но и он, видимо, полностью всего не знал. Длительной и сложной была борьба за Азовскую крепость.

Шел 1696-й год. Второй поход русской армии в Азов.

Обе стороны готовились к жестокому сражению, которое было неизбежным. Российское государство стремилось вернуть себе выход к южным морям, где господствовали турки. Против янычар и крымских полков султана царь Петр выставил войско под командованием Бориса Петровича Шереметева, усиленное казачьей конницей с Дона, Запорожья и Яика. Под стяг русского царя собрались много башкир, мишарей и калмыков.

Не начиная боевые действия первым, Петр выбрал удобную позицию для войск, выстроил их в два каре, а посередине поместил конницу. По всем неписаным канонам европейских войн это означало вызов неприятеля к атаке, и отказ от нее лег бы на султана позором. Как быть? Позиция у него очень неудобная, а более выгодную успел занять Петр. Тогда султан пустился на хитрость и, по восточным обычаям, выпустил на поединок зачинщика — лучшего своего пехлевана из черкесов.

По рядам турок и крымцев, разодетых в пестрые халаты, прокатилось радостное оживление — они уже предвкушали победу. Разве найдется у русских богатырь, который мог бы устоять перед их исполином, непобедимым Чиркасом-пехлеваном?..

Как раз об этом событии и вел поэтическое повествование Аббак.

«...Петр обратился к войску: «Есть ли батыры средь вас?» Молча задумалось войско, смотрит в тысячи глаз. И вот из рядов выходят сорок богатырей, один другого могучей, один другого статней. Царь, окруженный свитой, с гордостью их оглядел: каждый достоин выбора, каждый храбр и смел. Рядом с казаком русский, рядом с калмыком башкир. Кусим-кагарман среди них и славный Арслан-батыр...»

Внимавшие каждому слову сказителя Тукмуйрык и Алпар с изумлением посмотрели на Кинзю. «Неужели?!.» — читалось в их глазах. У Кинзи заколотилось сердце от гордости, когда он услышал имя отца.

«...Царь к одному подъехал, спросил:

— Кто есмь ты?

— Я башкир. Исангельды, сын Кадирбахты.

— Всех старше ты, вот и молви: счастье батыра кому?

— По старшинству прошу я — позволь, государь, самому!

— Ты в почтенных летах...

Ответил Исан, бия себя в грудь:

— Сердцем я молод и справлюсь с врагом как-нибудь. Сабля моя булатная, остер наконечник копья. Но если не я — вот тебе мои сыновья. Аитхужа, Давлетбай и младший Алдарбай. Любого из нас четверых, государь, выбирай.

Глянулся царю Алдар, оглядел его с ног до головы. Острая лисья шапка, суконный чекмень, синие штаны. В сравнении с тем пехлеваном попроще, но крепко сбит. Весь вид его об удали и ловкости говорит. Принял Петр решение: этот пойдет. Верил, уральский беркут его не подведет.

Алдар говорит:

— Государь мой, ты только мне повели, жизни не пожалею во славу родной земли. Найдет, себе враг в поединке бесславный конец.

Петр ему отвечает:

— Благословляю, храбрец! Каков богатырь уральский, должен себя показать. Ввек тебя не забудет наша Россия-мать!

Алдар поклонился низко государю, отцу, братьям, друзьям и далеким отсюда Уральским горам. Войска колыхнулись. Дружно кричат башкиры:

— Сила каждого из нас пусть перейдет в тебя, батыра!..»

Мастерски ведет рассказ Аббак, то понижая голос, то поднимая его до высокой ноты, убыстряя или замедляя ритм, в подробностях и ярких красках рисуя перед слушателями картину поединка. Вот Алдар спешился. Его верный Тулпар навострил уши, с тревогой и обидой посмотрел на хозяина, словно хотел сказать: зачем оставляешь меня, что за бой без коня?

Рядом с Алдаром, как и у противника, встали восемь ярсы — секунданты. Арслан-батыр посоветовал:

— Когда начнете перебранку перед схваткой, найди самые меткие и злые слова. Его разозлит, а тебе силы придаст.

Приближается Алдар к ристалищу, все меньше шагов остается до противника. Не на свидание идет батыр, не для дружеского рукопожатия. Бой ожидает его, смертельная схватка.

Чиркас горит от нетерпения, рвется из цепей, едва удерживаемых ярсы, косит глазами. Один глаз смотрит на запад, другой — на восток. Голое тело, смазанное жиром, блестит на солнце.

Алдар ожег его взглядом, крикнул, раззадоривая:

— Эй, диво дивное! Стоишь, смерти дожидаешься?

Пехлеван обрел речь, еще больше выпучил глаза.

— А-ам! — громовым голосом рявкнул он. — Я ожидал увидеть батыра, а вижу воробушка. Такого мигом проглочу. А-ам!

— Падаль ты для ворон. Будет им гора жирного мяса!

— Ничтожный муравей! — затопал ногами-бревнами Чиркас-пехлеван. — Одним пальцем растопчу!

— Готовься в преисподнюю. Там твое место!

— Руки и ноги повыломаю, на клочки разорву!

— Не пучь глаза! Сейчас вырву их и тебе же в руки отдам. Говори свои условия. Будет схватка, или сразу убежишь, задрав хвост?

— Ха-ха-ха! Мое условие такое: первое — борьба, второе — сабля, третье — бой на пиках. Если, конечно, до этого дойдет, хвастливый мышонок!

Со звоном распались цепи, которыми сдерживали ярсы Чиркаса. Схватив кушаки, соперники сблизились, кружатся, не начиная первыми, глазами испытывают и выжидают момент. Словесная перепалка хороша перед схваткой, а в борьбе будь внимателен, будь зорок, Алдар-батыр!..

— Эй, Аббак, рассказчику негоже вставать на чью-либо сторону, — нетерпеливо прервал его один из слушателей. — Ты все про Алдара, а чем плох Чиркас-пехлеван? Он ведь тоже мусульманин.

— И про него скажу все, как было, — откликнулся Аббак, недовольный тем, что его прервали.

«...Обхватились они кушаками, крепко держат друг друга руками. Началась борьба, какая во сне не приснится, каждый другому старается сломить поясницу. Кушак Алдара скользил по жирной спине пехлевана, а тот не может согнуть железного Алдароза стана...»

Тукмуйрык, сам того не замечая, ерзал на месте, сопереживая, как если бы сам вел неравную схватку с противником. Огнем горели глаза у Алпара, будто у болельщика на сабантуе. Отец Кинзи рассказывал, что все они чувствовали себя словно на великом сабантуе, где пытали силу друг друга не просто два борца, а две страны. Турки и крымчаки громкими воплями поддерживали своего пехлевана, войско Петра и сам царь подбадривали Алдара. Борьба длилась очень долго. Аббак рассказывал о ней подробно, со вкусом, не отдавая предпочтения ни одному из противников. Вот Чиркас едва не опрокинул Алдара, вот Алдар едва не бросил оземь пехлевана...

— Эй, Аббак, не тяни, скажи — кто одолел? — Донимали слушатели.

— Никто не поддался, — ответил Аббак и некоторое время сидел молча.

— Давай про второе условие! требовала Ханака. — Как у них на саблях-то?

— Будет и сабельная схватка, — усмехнулся Аббак.

«...Оба батыра сели на резвых коней. Сабли сверкнули на солнце — ярче его лучей. Кони взвились на дыбы, пронзительно ржут, грудью сшибаются, друг друга копытами бьют. В трубу наблюдает Петр, глаза проглядел султан: мелькают в воздухе сабля и кривой ятаган. С надеждою на батыров смотрят с обеих сторон. Будто сошлись две армии — такой стоит шум и звон. Чиркас-пехлеван наступает. Ох, не было бы беды!

— Стой крепко, сынок! Алдыр! — крикнул Исангельды.

Имя его настоящее было Алдыр — побеждай.

— А-ах! — пронеслось над полем и эхом откликнулось: — А-ай!..

Растет у Петра тревога: «Пятится беркут. Устал?!» Но тут Алдар увернулся и в стременах привстал, ударил саблею сбоку. Принял удар Чиркас. Успел ятаган подставить, но брызнули искры из глаз. Звякнув, у основанья сломался его ятаган. И безоружным остался прославленный пехлеван...»

Аббак, полузакрыв глаза, отрешенный от всего мира, выкладывал одну фразу за другой, как бы вырезая резцом по камню затейливый узор, и это была не импровизация, а законченное произведение, где каждое слово, давно обкатанное, повторяемое в многократном пересказе, обрело себе прочное место.

Кинзя, испытывая нарастающее волнение, напряженно вглядывался в морщинистое лицо сказителя, излучавшее внутреннее благородство и одухотворенность. Откуда, от кого он мог слышать этот сказ, если сам не был его создателем? Самое удивительное заключалось в том, что именно так, в тех же выражениях и с теми же интонациями рассказывал об Азовском походе отец.

Действительно, когда турецкий пехлеван усилил натиск и верный конь Алдара медленно попятился назад, шевельнулись ряды царских войск, руки потянулись к шпагам и саблям, угрожающе поднялись над головами острые пики и багинеты4. Приготовили оружие близкие: друзья Алдара, готовые в случае чего отомстить за батыра. Но это был хитрый маневр Алдара. Натянув поводья, он внезапно повернул коня влево и нанес удар проскочившему мимо Чиркасу. Схлестнулись лезвия сабли и ятагана, одновременно переломившись пополам.

Ах, как жалко было Алдару своей сабли! Каленая в жарком огне и охлажденная не водой, а воздухом — на полном скаку, пока не остыла, верная спутница, не знавшая поражения в бою. И вот пропал его неразлучный спутник — булат.

Алдар приподнял защитную сетку шлема, вытер горячий пот со лба, ласково потрепал мухортого Тулпара за гриву.

Пехлеван тоже в горестном недоумении смотрел на обломок булатного ятагана, от которого осталась одна рукоять, богато украшенная серебром и золотом, усыпанная самоцветами. Сколько вражьих голов отсек не знавший жалости ятаган, но сегодня и сам он оказался побежден. Чиркас выдернул руку из ремешка, надеваемого на запястье, отбросил обломок ятагана в сторону. Проклятье! Удача сегодня отворачивается от него. «Так и осрамиться недолго, — переживал пехлеван, сгорая со стыда. — Откуда берется сила в этом невзрачном на вид человеке? Вот тебе и воробей! Пожалуй, птенец орла. Или из волчьего племени». Сейчас подадут ему пику, в ней — последняя надежда...

Аббак-загид вдохновенно продолжал:

«...Пика в руке Алдара легка, остра и длинна, из крепкой уральской березы выточена она, один конец оплетен камышом с Агидели родной. Вихрем мчится Алдар на мухортом в решающий бой. Чиркас-пехлеван устрашающе вращает белками глаз. Голос громоподобен. Гроза разразится сейчас! Играет молнией-пикой, целит Алдару в грудь, на полном скаку ударяет, хочет насквозь проткнуть. Спасает батыра кольчуга, она под ударом трещит. Бьет и Алдар с налету, но попадает в щит. Снова батыры расходятся, кони под ними хрипят. Снова, в щиты ударяясь, острые пики звенят. Ах, как Алдару хочется проткнуть пехлевана копьем! Взял бы да так и поднял в воздух вместе с конем. Чиркасу уже не до шуток, врага оценил он сейчас. Ведь кто-то на этом поле встретит свой смертный час...»

Всякий люд из мусульманского мира собрался в ханаке. Нищета и странствия собрали в одну кучу турок, ногайцев, крымских татар, калмыков, черкесов, даже сартов и персов. Одни переживали за Алдара-батыра, другие за Чиркаса-пехлевана, загорались и одобрительно вскрикивали, когда хвала касалась одного из богатырей. Раззадоренные, они торопили:

— Ну, скажи, кто же одолел?

— Не знаю, как в жизни было, но победителем сделай пехлевана!

— А чем хуже Алдар? Вон против какого дива сражаться вышел!

— Эй, Аббак, красиво начал, красиво и заканчивай!

У старого загида, увлекшегося собственным рассказом, сразу упало настроение.

— Эх, вы, не имеющие терпения, — сказал он, поднимаясь с места. — Даже яблоко без времени не созреет. Как саблей, обрезали вы нить моего сказа. Не дали воздать должную хвалу батыру. — И уже отбросив торжественный, распевный тон, заключил обыденно: — Алдар победил, кто же еще? Алдар-батыр. Его пика пробила щит и кольчугу пехлевана, насквозь пронзила грудь. У вошедшего в ярость Алдара, говорят, были в кровь искусаны губы.

7

Потом они сидели в чайхане.

«И слева, и справа — вода. Вот уж, наверно, кораблей было у турок! Иначе как им сюда добраться? А теперь белеют наши паруса», — подумал Алпар и, все еще находясь под впечатлением рассказа загида, обратился к нему с вопросом:

— Дедушка Аббак, а ты знаешь то место, где сошлись в поединке Алдар-батыр и Чиркас-пехлеван?

— Скорей всего, как раз вот тут, где мы сидим, — ответил старый загид, обсасывая рыбьи косточки. — Раньше голое место было, ни домов, ни улиц.

— А что было потом, как Алдар победил? — не унимался Алпар.

— Война, — ответил Аббак, давая понять, что верх в поединке еще не приносит победу.

...Когда пронзенное пикой тело пехлевана тяжело рухнуло на землю, Алдар победно поднял вверх правую руку. В ответ из многих тысяч уст его соратников вырвался торжествующий крик и потряс окрестности.

Султан метался в ярости, как загнанный зверь. Своим приближенным сказал: «Я первый выставил на поединок пехлевана. Теперь пускай Петр начинает атаку первым». Изготовились к бою турецкие войска. Грознее львов нукеры и тиграм подобны янычары. Ждут, чтобы лавиной обрушиться на двойное каре российских солдат, как только они покинут удобные позиции. Но Петр не тронул с места ни пехоту, ни конницу, открыл вначале пушечную канонаду. Сам встал простым бомбардиром к одной из пушек. Был он в войлочной треугольной шляпе, на ногах высокие ботфорты, в руке длинная шпага. По взмаху его шпаги одновременно рявкали орудия, осыпая турок ядрами. Раздавались залпы из мушкетов и пищалей, дождем падали на врага стрелы башкирских и калмыкских лучников.

Степь и морское побережье сотрясались от неумолчного грохота. Крепость заволокло пороховым дымом. Призывая к атаке, зазвенели литавры, зарокотали барабаны. Царь Петр, не давая туркам опомниться, бросил вперед конницу, за ней пеших ратников. Начался генеральный штурм Азова. Неудержимой лавиной хлынули войска на неприятеля.

Град пушечных ядер внес беспорядок и замешательство среди турок, но к началу атаки они успели сомкнуть ряды. Распахнулись крепостные ворота, выпуская все новые полки янычар, султанских нукеров, отряды крымчаков и черкесов. Они мчались навстречу с пронзительными криками: «Алла! Алла!»

Турки вначале дрались яростно, но не выдержали натиска и начали отступать, бросая раненых и мертвых. Петр пошел на штурм крепостных стен.

К закату солнца бой начал затихать. Гарнизон крепости был вынужден сложить оружие. Со скрипом отворились тяжелые ворота, впуская победителей. Много тысяч турок попало в плен, боевыми трофеями стали сто тридцать пушек с запасами пороха.

В скором времени пал и форт Лютик на Донце, северном притоке Дона.

Загид рассказывал о войне с турками на свой лад. Всю картину исторического сражения не могли, конечно, полностью представить себе ни он, ни Кинзя, а тем более Алпар с Тукмуйрыком. Больше всего интересовала их история поединка Алдара-батыра.

— Скажи, аксакал, откуда ты знаешь про нашего башкирского батыра? — спросил Кинзя.

— Слыхивал о нем...

— Как я понял из спора в ханаке, ты башкир или причисляешь себя к ним? — спросил Кинзя прямо, как бы вызывая на откровенный разговор. Аббак, оглядев посетителей чайханы, уклончиво ответил:

— Поели, попили, дети мои, теперь можно и ноги поразмять. Выйдем в степь, погуляем... — Лишь после того, как они выбрались за окраину слободы на степной простор и поднялись на пустынный, поросший бурьяном курган, загид, вольно расправив плечи, с чувством произнес:

Пуп земли — Урал наш седой,
Там и рожден был я.
Да, я башкир, башкир коренной,
Вотчина там моя...

— Из какого же ты племени? Какой знак твоего рода?

— И дерево в нем есть, и птица, добрый человек. Не безроден я. Слаще музыки мне чистая башкирская речь, которую слышу из уст твоих. Мы еще успеем наговориться, но я стражду услышать о новостях с родины. Не страдает ли народ? Много ли мук принял после восстания?..

— Многое было, — ответил Кинзя. — Сейчас легче, хоть спину выпрямили.

— Отрадно слышать.

— Аксакал, как ты попал сюда, на край света?

Загид еще в первый день появления в ханаке Кинзи — хорошо одетого, воспитанного, с открытым и умным лицом — подумал: «Этот божий странник из родовитой семьи». Но привыкший за долгие годы скитаний к осторожности, он открылся не сразу и ответил песней:

Вот и нынешним знойным летом
Лишь ежевика была мне пищей.
Куда даже птицы не залетают,
Там очутился я, сирый и нищий...

Песня была Кинзе знакома и, пока старый загид переводил дыхание, он продолжил сам:

У моего игреневого нет уздечки,
Но белогривого не продавайте.
Считая, что нет у сына отца,
Вы от себя его не отчуждайте...

— Откуда тебе ведома песня нашей хана-ки? — изумленно спросил загид.

— У нас ее всюду поют, — с неменьшим удивлением ответил Кинзя. — Уж и не знаю, как она сюда к вам дошла.

В глазах загида блеснули слезы.

— Сам блуждаю в чужих краях, а песня моя нашла дорогу на родину!

— Значит, и там ты был сэсэном?!

— «Своей земле я нужен был, я для нее опорой был», — так говорил о себе Ерэнсэ-сэсэн. Я тоже своими песнями вдохновлял народ на подвиги, поднимал его на борьбу с тиранами...

— В каком сражении ты участвовал, аксакал? — дрогнувшим голосом спросил Кинзя.

— Настоящий сэсэн, как говорил Кобагыш-сэсэн, никогда не остается в стороне от народной битвы, мурза.

В споре — сэсэны, мергены — в дни гроз,
Крылатых тулпаров мы оседлали.
Мы сделали луки из тех берез,
Которые кровь наших предков впитали.

Жалит пчела, когда разоряют и грабят рой. А я ведь человек. По велению сердца звал я батыров на битву, рассылал гонцов со словами гнева, писал письма, собирал азаматов. Славные бывали времена, мурза... Люб ты мне, назвал бы тебя сыном, да не знаю отца твоего.

— Знаешь его, сэсэн, знаешь! Сам в ханаке упоминал имя Арслана-батыра! — вырвалось у Кинзи.

— Творец всемогущий, — сэсэн просиял от радости и крепко обнял его. — Ты — сын Арслана-батыра?! Я друг его и преданный слуга. В год дракона5; он спас меня от рабства. И во второй раз выручил бы, да погубило меня собственное упрямство.

— Конкас-сэсэн! — благоговейным шепотом произнес Кинзя.

Да, перед ним стоял сэсэн, чьи песни впитывал он в себя с детских лет. Яркими праздниками были редкие встречи с ним — сэсэн на одном месте долго не сидит. Лестно было ему, мальчишке, видеть, с каким уважением относятся друг к другу отец и прославленный Конкас-сэсэн.

Никогда не забудется тот страшный день, когда палач Урусов публично казнил и пытал повстанцев близ Орска. До сих пор звучит в ушах возглас из мрачной вереницы осужденных: «Арслан-батыр!» Здоровым и крепким был в то время сэсэн.

Кинзя с состраданием взглянул на старого загида. Как обкатала его жизнь! Совсем стало не узнать... Но какое счастье, что он жив! Кинзя бесконечно был благодарен судьбе за то, что она помогла ему отыскать сэсэна. Даже если б старший брат Тимербулата, не обмолвившись о книгах, сказал о том, что живет здесь Конкас-сэсэн, Кинзя все равно, пусть камни сыпались бы с неба вместо дождя, сквозь любые огни и воды, отправился бы в дальний путь, чтобы увидеть любимого певца и привезти его обратно на родину. Будь благословен тот час, когда мысль о путешествии пришла в голову! А ведь где-то еще спрятаны и книги. Найти их — можно будет поздравить себя с двойной удачей.

— Я помню тебя во-от таким. — Конкас чуть приподнял ладонь над землей. — И вижу теперь перед собою зрелого мужа. Сколько воды утекло... Ты, кажется, учился у Кильмека-абыза?

— У него. Пока медресе не сожгли. Больше я его не видел. А с тобой мы виделись в ставке Кильмека. Я читал людям твой кубаир.

— Верно, помню. Тогда приезжал от Мирзагула человек.

— Вот сын того посыльного, — кивнул Кинзя на Алпара. — Не отцу, так сыну суждено сопровождать в пути знаменитого сэсэна.

— Как поживает Арслан-агай?

— Годы берут свое, но крепится. Тебя вспоминает часто. Как потерялся твой след, горевал сильно.

— Береза не по своей воле становится дровами, а я вот взял да сам лег под топор, — начал рассказывать Конкас о том, как оказался аббаком — проданным в рабство. — Когда нас победили, один человек, за близкого я его считал, говорит мне: «Покаяться надо, тогда ничего не сделают». Не отставал, совсем донял. Послушался я, написал повинную. Да где уж там ждать прощения! Сразу оковы на ноги, руки — в цепи. Хотел твой отец спасти меня. А я... Да неужели перед Урусовым голову преклонить? Друзья пойдут на виселицу, а я вымолю себе свободу? Одна у нас с ними была дорога, значит, и судьба должна быть одна. Повесить не повесили, но стал я колодником. Продали в крепостные. С детьми и женой погнали в Воронеж. Сам знаешь, не близко. Шли пешком, под стражей. Осенняя слякоть, холода. Ночевали в грязи, под открытым небом. Гнали нас так, как добрый хозяин не гонит скотину. Не вынесли мучений жена и дети. Их могильными холмиками, как вехами, отмечена дорога на чужбину. Совсем я остался одинок. Попал к помещику. Всех нас, кто живым добрался, силком к попу привели, на шею крестики повесили. Каждому дали другое имя. Георгий да Сергей, Даша да Марья. Имени отца не спрашивали. Что взрослых, что детей, осматривали будто тварь какую, находили на теле какой-нибудь изъян и — готова фамилия. Кривобоков, Беспяткин, Безносов или Толстоухов.

— И тебя по другому звали? — спросил Туймуйрык. Он слушал сэсэна, стиснув зубы и сжав кулаки. Кто сам познал горе, тот ближе понимает другого.

— Егором был, — ответил Конкас. — Уже и забывать начинаю это имя, будто оно и не было моим. А фамилию дали Крикунов. Чаще других подавал голос. За непокорство вся спина иссечена розгами.

Кинзя понимал, как тяжело сэсэну перебирать прошлое. Конкас мучительно хмурил брови, его речь то и дело прерывалась.

— Вот так-то, дети мои, — продолжил он. — От родины оторваться — что без матери остаться. Чужая земля хуже злой свекрови. Из-за этого проклятого Урусова на всю жизнь истерзано сердце. Ничего забыть не могу. Даже собака долго помнит, если пнуть ее по заднице. С тех пор, как в год обезьяны покинул я под стражей родную землю, жизнь сделалась чернее ночи. Ночью хоть звезды показываются, а у меня ни единого светлого пятнышка не было. Когда у помещика жили, пришел в те края голод. Помню, был год зайца6. Люди мерли как мухи, а у тех, кто еще жив оставался, сквозь кожу кости просвечивали. Собрались мы, несколько земляков, крепко подумали. О чем же думать невольнику, как не о воле? Сговорились бежать. А куда? К себе домой не вернешься. Была бы шапка-невидимка, как в сказке, а без нее нашего брата за версту видать. По всем дорогам шныряют стражники. Не только нас, но и русских беглых крестьян бьют смертным боем и возвращают хозяину. Решили податься в Крым. Тоже чужая земля, но хоть единоверцы живут там, и мы полагали, что не дадут в обиду. Тысячу препятствий преодолели, через смерть перешагивали, однако добрались. И попали из огня да в полымя. Пятьдесят плетей я получил...

— За что? — удивился Алпар.

— Еще в ту пору, когда Кильмек поднял народ, Россия опять пошла на Крым войной. Захватили Бахчисарай, Акмечеть. Начальник гвардии чуть не продал русским самого крымского хана. И народ готов был поднять бунт. Атабек спас положение. Напуган был хан, а испуганная собака три дня лает. Попался я под горячую руку. Все допытывались: «Сознайся, степная лиса, тебя русские подослали шпионом». Едва сумел доказать свою невиновность. Э-э, чего только не пришлось пережить! Трудно даже сказать, где лучше, а где хуже. Только те люди, которые своими глазами не видели ханского Крыма, называют его райскими кущами. Эти кущи лишь для ханов и беков. Наслаждаются в своих дворцах, заполняют гаремы невольницами. А посмотришь, как они народ грабят и мучают — волосы дыбом встают. Видели бы вы, как продают их, невольников и невольниц, на базаре. Раздевают догола, ощупывают, как скотину, продают скопом и поодиночке. Разные ханзаде перегрызают друг другу горло в борьбе за трон, за власть. Где уж им думать о простых людях...

— А ведь наши, когда восстание подняли, хотели звать хана из Крыма, — напомнил Кинзя.

— Было так, верно. Говорили, что пчелиному рою без матки не бывать. Даже Алдар-батыр так думал. А вот твой отец воспротивился. Предупреждал, что заигрывание с ханом к добру не приведет. Зоркий глаз у него, далеко смотрел. Ладно еще, обошлось, не допустил аллах безжалостных ханов до нашей земли. Беды не обрались бы.

— Глупо надеяться на какие-то чужие страны, — сказал Кинзя. — Наш путь неотделим от России. Раз живем вместе, значит сообща нам горевать и радоваться.

— Правду молвишь, сын мой, — оживился сэсэн, и в его глубоко запавших глазах засветился огонек. — Пусть теперь меня спросят, я отвечу! Разве случайно бежал я обратно из Крыма сюда, в Азов?

— Не страшно было, дедушка? — подался к нему Алпар.

— Испытывает ли страх луна, превращаясь на ущербе в серп? К беглой жизни не привыкать, лишь бы найти себе пропитание. Если двум царям на одной земле тесно, то двум дервишам и одного паласа хватает. Прибился к ним, загидам и суфиям. Не жизнь, конечно, а существование. На родине соловьем был, здесь на положении серой вороны. Ни с того ни с сего волосы не седеют. А седина в бороде да на макушке — стрела кончины, так говорят.

— И еще говорят, что старый дуб корнями крепок, — сказал Кинзя, слушая сэсэна и радуясь тому, что страдания не сломили его, и он сумел сохранить силу духа и глубину чувств. Пережитое оставило лишь внешний отпечаток на челе, а в сердце у него — судьба народа, на языке — песни во славу батыров родной земли. — Корни твои на Урале, аксакал. Почему не пытался вернуться домой?

— Я не раз об этом думал. Как не думать, если душа постоянно рвалась на восток, к Уралу. Здесь и ветры не такие, и реки с нашими не сравнить. Вкус воды не тот, и рассветы не радуют взора. Но были причины.

— Боялся, что поймают?

— Могли и поймать. Когда есть горы, имеются и пропасти. Говорят, что раб, который много думает, на побег не решится. С караваном идти — дай плату караванбаши, печать поставить — пошлину плати. Лишь та рука длинна, если в ней зажато серебро. Так что вначале ничего у меня не получилось. Ну, а потом... Обязан был остаться по одному делу. Аманат хранил. Посылал одного человека с весточкой, да уж всякую надежду потерял. Значит, сумел-таки добраться...

— Сын старика Кайбулата, — вздохнул Кинзя. — Едва ступил на порог дома, бедняга, и умер. Успел лишь несколько слов молвить брату про аманат.

— Да будет душа посланца в раю. И какое счастье, что за сокровищем прибыл ты, Кинзя. Сохранили мы его, сберегли от алчных глаз, чтобы добрые люди могли воспользоваться им...

Сэсэн провел земляков в заброшенный, полуразрушенный дом на краю слободы, показал на замаскированный лаз в погреб. Здесь, в сухом подземелье, высокими стопками были сложены книги. Кинзю охватил восторг. Сколько их! И знакомые, широко известные, и такие, о коих знал лишь понаслышке, а были и вовсе неизвестные ему. Вперемешку лежали сочинения властителей дум древней Греции и Рима, египетских ученых, персидских, иранских, арабских поэтов, философов и путешественников. Возьми в обе руки по две свечи, пройди из дома в дом всю башкирскую землю, но не разыщешь таких, хоть все вверх дном переверни. Не так уж часто привозят караванщики из дальних стран хорошую книгу.

— Все они из библиотеки турецкого наместника? — спросил Кинзя.

— Откуда еще быть? Кому-то и во сне такое богатство не приснится, а он бросил, вынужден был бежать отсюда без оглядки...

После того, как царь Петр захватил Азов, турки некоторое время спустя снова вернули его себе. В 1736 году русские войска вновь осадили крепость, предпринимая один штурм за другим. Поредевший гарнизон принял решение открыть ворота. Турецкий наместник, прихватив драгоценности, бежал. Крепость пала. Русским войскам досталась богатая добыча. А несколько почтенных стариков, почитавших книги за святыню, успели, сколько смогли, перетащить их в безопасное место, позднее устроили тайник. Время шло, старики один за другим поумирали, и вот настал день, когда посвящен был в тайну и остался единственным хранителем тайника Конкас.

— Отныне они твои, — сказал сэсэн с облегчением, радуясь тому, что исполнил свой долг. — Неси их свет народу своему.

— Великое спасибо тебе, Конкас-сэсэн!

Сложены в тюки бесценные книги. Мощно трогаться в обратный путь.

— Ты ведь поедешь с нами? — спросил Кинзя у Конкаса тоном, не допускающим возражения.

Старец молча обвел взглядом слободу с глинобитными домишками, ханаку с чайханой, раскинувшийся внизу город с крепостными стенами и синеющую за ними морскую даль. Худо ли, плохо ли, но здесь прошла часть его многострадальной жизни. Народная мудрость гласит, что если приходит горе — будь терпелив, а выпало счастье — будь осторожен. Он сейчас испытывал сложное чувство. Сколько лет мечтал о возвращении на родину, думал об этом денно и нощно, а пробил час — растерялся.

— Моим самым большим желанием было — умереть на родной земле. Но одна мысль не дает мне покоя: какую пользу ей смогу принести я, немощный, лишенный прежних сил? Да и сам, позабытый всеми, нужен ли кому?

— Ты будешь отцу моему — радостью, мне — источником мудрости, — ответил Кинзя. — Родина ждет тебя.

— Благодарю за доброе слово, сынок...

Через несколько дней отправлялся к Саратову торговый караван. Кинзя быстро нашел общий язык с караванбаши, тюки с книгами погрузили на верблюдов, а сами ехали рядом на лошадях. Впереди расстилалась широкая степь. Конкас-сэсэн в последний раз оглянулся назад, на растворившийся в голубой дымке Азов, вздохнул с облегчением:

— Дай нам, всевышний, счастливой дороги...

— Для меня она оказалась втройне счастливой, аксакал, — отозвался Кинзя, все еще возбужденный удачей, довольный своим путешествием. — Тебя нашел, книги нашел, да еще по следам отца прошел. Не вся Россия, так хоть ее половина распахнулась передо мной.

Добрая беседа дорогу красит. Кинзя с сэсэном не могли наговориться друг с другом. Вечером, у костра, снова разговорились об азовском походе. Тукмуйрык с Алпаром атаковали сэсэна, расспрашивая о подробностях. Алпар, воображение которого поразил Алдар-батыр, допытывался:

— Дедушка, а ты сам его видел?

— Много раз встречался, — ответил сэсэн. — Я хорошо знал и его отца Исангельды. Его все любили, называли Исякаем. Когда вернулся из похода, дали ему прозвище Гази7. Очень смелый был. Так же, как отец его Карабахты и дед Бабахты, стал он уважаемым аксакалом всего рода. И сыновья в него пошли, особенно Алдар-батыр. Он не только одолел в поединке пехлевана, но и в бою отличился. Живьем приволок к царю Петру важного турецкого пашу. А вот его старший брат Давлетбай смертью храбрых в бою пал. Царь разрешил увезти прах батыра на родную землю, чтобы там захоронить. Даже бумагу выписал, по ней на ямских станах не платили прогонных денег. Днем и ночью, без передыху, мчали на казенных повозках...

За беседой не заметили, как наступила полночь. Дотлевали угли костра, своими крошечными всполохами напоминая огни пожарищ и войн. Красным угольком светилась над головой звезда войны Маррих.

Уснул Конкас-сэсэн, положив седую голову на седло. Снились ему, наверное, спокойные, мирные сны — умиротворенным и безмятежным было выражение его спящего лица, скорбные складки по краям сморщенных губ смягчились улыбкой.

Долго перешептывались между собой Тукмуйрык с Алпаром, и можно было слышать, как упоминают они имена прославленных батыров. Потом притихли и они, укрывшись от ночной свежести елянами.

Кинзе не спалось. Запрокинув голову, он смотрел в ночное небо, где по сверим законам жили бесчисленные орды звезд и кровавым лучом поблескивал Маррих. Неожиданная мысль пришла в голову и засела в ней, не давая покоя.

Войны, бесконечные войны, походы, нашествия... Отчего люди не могут жить в мире? От камня в руке и пращи пришли к лукам и стрелам, саблям и пикам, выдумали мушкеты и пистоли, начали лить пушки, ядра, строить крепости и делать для их разрушения стенобитные машины. Откуда жестокость и кровожадность? От жажды власти? Крепнет одна власть, подминая под себя другую, и страдают целые народы, превращаются в рабов обездоленные.

Взять хотя бы эту степь, где встал ночлегом караван. Кто только, со дня сотворения мира, не находил здесь пристанища! Хазары, булгары, кипчаки, монголы, ногайцы... Резали, жгли, грабили друг друга, изгоняли прочь, будто мало было места на земле.

Теперь здесь российские владения. Велики они, до самого Урала и Сибири. Но и у России немало врагов. Дай им волю, турки и немцы, англичане и французы растащили бы по кускам. Но дружное стадо волков не боится. Разные народы живут на российской земле и чуть какая опасность — все дружно встают на ее защиту. Тысячу раз правы были деды и прадеды, решив присоединиться к России.

Однако нет еще спокойствия и единства внутри. Терзают народ начальники-дворяне, купцы да помещики. С отчаяния начинает бунтовать народ и сам же потом страдает.

«Вот если бы сплотить воедино всех обездоленных и обиженных, — думал Кинзя. — Прогнать тех, кто творит беззаконие и поставить вместо них справедливых правителей. Разве невозможно сделать это? Или мир устроен так, что никогда не установить в нем справедливости?»

Разные мысли теснились в голове Кинзи, и на многие из них он надеялся найти ответ в тех книгах, которые вез домой.

Примечания

1. У башкир не было фамилий. Их называли по отцу: Арслан Аккулов, Кинзя Арсланов. Дети Кинзи должны были стать Кинзиными, но его имя после Крестьянской войны запретили упоминать. Поэтому их называли по имени деда — Арслановыми.

2. Ныне Зеленый остров.

3. Чиркас — черкес, в данном случае взято как имя собственное, пехлеван — богатырь.

4. Багинеты — штыки.

5. Имеется в виду 1724 год.

6. Имеется в виду 1747 год.

7. Гази — батыр, одержавший победу в битве.