Вернуться к А.С. Мыльников. Легенда о русском принце (Русско-славянские связи XVIII в. в мире народной культуры)

Загадки Градецкого письма

В такой психологической атмосфере и возник где-то под Хлумцем, в Градецком крае, весной 1775 г. «русский принц». Впрочем, возник ли? Для столь скептической постановки вопроса имеются основания. В самом деле, об этом «принце» не пишут или почти не пишут историки; молчат о нем и современные тем событиям источники. И лишь в одном, дошедшем до нас, сообщении можно прочитать следующее: «Письмо, находящееся в магистрате города Градца Кралове, содержит донесение об этом восстании крестьян коменданту, который в то время как раз отсутствовал. В нем указано, что «во главе их стоит молодой человек, который выдает себя за изгнанного русского принца. Он утверждает, что как славянин добровольно приносит себя в жертву делу освобождения чешских крестьян» [137, с. 65].

Эти строки находятся в «Хронике достопамятных событий хлумецкого поместья», написанной по-немецки около 1820 г. кратоножским священником Йозефом Кернером и посвященной гр. Леопольду кинскому. Значительное место в «Хронике» отведено описанию событий 1775 г., происходивших в этой местности. Существенным недостатком приведенных здесь сообщений, включая и пассаж о «русском принце», является то, что их написание отделено полувеком от самих событий. И хотя Кернер указывал, что при составлении «Хроники» пользовался рассказами старожилов, сам он очевидцем не был и быть не мог: он родился в Новом Быджове в 1777 г. Это породило недоверие к информации Кернера. И хотя о ней дважды, в 1859 и 1932 гг., сообщалось в печати, впервые серьезный источниковедческий анализ отрывка о «русском принце» был произведен известным чешским историком Я. Ваврой только в 1964 г.

В целом Я. Вавра считает сообщение Й. Кернера достоверным, делая исключение лишь для мотивировки участия «русского принца» в восстании «как славянина» [152, с. 150]. По мнению исследователя, подобный аргумент для событий 1775 г. выглядит анахронизмом, поскольку, как он считает, славянского сознания в народной среде тогда еще не существовало. Отсюда Я. Вавра делает вывод, что приведенные слова представляют собой интерполяцию самого Й. Кернера, симпатизировавшего идеям чешского национально-освободительного движения 1820-х гг. В остальном же, по мнению Я. Вавры, в сообщении о «русском принце» причудливо слились слухи о судьбе реального Петра III и о движении под руководством Е.И. Пугачева, выступавшего под этим именем. И хотя замечание Я. Вавры об отсутствии в чешской народной среде 1770-х гг. славянского сознания нуждается в уточнении (к этому вопросу мы еще вернемся), главная заслуга чешского историка заключается в том, что он впервые ввел отрывок о «русском принце» в контекст чешско-русских связей эпохи массовых антифеодальных движений в России и Чешских землях.

Используя основные наблюдения Я. Вавры, вчитаемся еще раз в скупые строки сообщения Й. Кернера о «русском принце». В них интересна ссылка автора на какое-то письмо из городского архива Градца Кралове. Правда, проверить подлинность цитируемого источника невозможно, поскольку он не сохранился: еще в середине XIX в. большая часть архива была уничтожена. И все же наличие такого письма в годы, когда кратоножский священник составлял свою «Хронику», представляется достаточно правдоподобным. В пользу этого свидетельствует ряд соображений. Во-первых, Й. Кернер дает не пересказ, а прямую цитату со ссылкой на место хранения документа и на его характер (донесение на имя местного коменданта). Едва ли решился бы скромный сельский священник, писавший «Хронику» для Л. Кинского, одного из влиятельнейших представителей чешско-австрийского дворянства, столь грубо мистифицировать своего высокого покровителя. В крайнем случае он скорее сослался бы на какие-нибудь анонимные устные предания, нежели на источник, подлинность которого поддавалась еще проверке.

Во-вторых, отрывок о «русском принце» появился в «Хронике» Й. Кернера не случайно. Он органически включен в те ее разделы, которые непосредственно касаются событий 1775 г. в Xлумце и прилегающих районах. А это чрезвычайно существенно. Это были именно те места, где к середине марта накал классовых противоречий в деревне достиг высшей точки и, в частности, привел к кровавому столкновению повстанцев с правительственными войсками, о чем будет сказано далее. Не менее важно и то, что с этой местностью была связана судьба роудницкого крестьянина Яна Хвойки, которого власти с перепугу сочли было за одного из «сельских императоров». Правда, вскоре, поняв ошибку, его отпустили на все четыре стороны. Суть дела заключалась в том, что восставшие крестьяне силой заставили Хвойку, богобоязненного зажиточного седлана, помочь получить от хлумецкого управляющего нужный им документ.

Позднее сам Хвойка сочно и, по-видимому, достоверно описал в стихотворной «Жалобе» свои злоключения. Для нас важны первые куплеты этого своеобразного образчика народной чешской поэзии XVIII в. По содержанию они относятся к обстоятельствам вовлечения Яна Хвойки в мартовское восстание:

В этом бунте сельском
Был и я замешан —
Признаюсь я сам.
Но не знал заране,
Пока те крестьяне
Не прибыли к нам.
Пришел ко мне смелый
Парень. Был веселый,
Прыгал, танцевал.
«Расставайся с домом,
На панов идем мы», —
Так он мне сказал,
Начал я смеяться,
Правды добиваться:
«Сколько же вас там?»
— «Не пытай так строго,
Нас ведь очень много.
Да увидишь сам».
Глянул я из двери
И глазам не верю:
Пребольшой отряд!
Все полны отваги,
И в руках не шпаги —
А цепы вертят.

О приключениях Я. Хвойки и о его стихах Й. Кернер пишет в своей хронике. Примечательно, что рассказ об этом он пытается увязать с сообщением о «русском принце». Приводя значительную часть «Жалобы», Й. Кернер дважды обращает внимание на то место, в котором Хвойка объяснял свое вынужденное участие в восстании приказом какого-то «смелого парня» (перевод этих строк мы только что приводили). Одновременно Й. Кернер весьма осторожно выдвигает предположение, не являлся ли этот человек самозванным «русским принцем»? Вот его слова, непосредственно следовавшие за цитированным выше отрывком: «Не мог ли он быть тем самым неизвестным молодым человеком, который выманил Хвойку из его мирной деревни? Однако я не понимаю, как он, сам повелитель, мог передать Хвойке предводительский жезл; разве что для этого он по многим причинам имел какие-то серьезные основания?» Как бы ни оценивать догадку Й. Кернера, к которой мы позднее вернемся, его размышления безусловно свидетельствовали, что он относился к упоминаемому письму из городского архива со всей серьезностью и пытался найти ему подтверждение в других современных источниках.

И, наконец, содержание этого письма: ведь в нем отнюдь не говорилось, что в Чехии появился настоящий русский принц. Наоборот, недвусмысленно утверждалось, что этот человек лишь выдавал себя за такового, т. е., иными словами, являлся самозванцем. Было ли это невероятным само по себе? Достаточно напомнить, что местные и центральные австрийские власти, особенно в марте и апреле 1775 г., получали немало донесений о подлинных и мнимых «сельских императорах» и «королях». С этой точки зрения появление еще одного известия, в котором в роли очередного самозванца фигурировал бы «русский принц», ничего невероятного в себе не заключало. Наоборот, это вполне вписывалось в тревожную для австрийского правительства обстановку тех месяцев.

Нет, следовательно, веских оснований игнорировать сообщение Й. Кернера о «русском принце» или подозревать автора в сознательной мистификации. Источник, который он использовал и цитировал в «Хронике», по-видимому, действительно существовал. Но признание этого не снимает другого вопроса — какова степень достоверности самой информации недошедшего до нас письма из архива Градца Кралове? Что отразилось в нем: подлинные события весны 1775 г. или фантастические домыслы, слухи? Чтобы ответить на подобные вопросы, постараемся произвести параллельный, сопоставительный анализ отдельных блоков информации градецкого письма с общей обстановкой, сложившейся в районе предполагаемой деятельности «русского принца». В любом случае эта проблематика важна для выявления степени и характера славянских, в том числе и русских, симпатий в чешской народной среде.

...В восточных частях Градецкого края, у Хлумца и Нового Быджова появился крестьянский повстанческий отряд — таков первый информационный блок градецкого письма.

Буря народного гнева, закипевшая в начале 1775 г. и разразившаяся около 20 марта, вскоре охватила не только чешский север и северо-восток, эпицентр восстания, но и значительную часть Полабья. Бунты и отказ от выполнения феодально-барщинных повинностей в отдельных поместьях сочетались с более широкими действиями в духе «пяти пунктов» (их содержание мы приводим ниже). Крестьяне, захватывая с собой цепы, колья, объединялись в отряды, численность которых колебалась от нескольких десятков и сотен до нескольких тысяч человек. Эти отряды продвигались но территории Градецкого, Болеславского, Быджовского, Литомержицкого и других краев, постепенно концентрируясь неподалеку от Праги.

Известно несколько случаев, когда фактически безоружные крестьяне, пылавшие ненавистью к своим угнетателям, с отчаянием обреченных набрасывались на вооруженных до зубов карателей.

Среди активных участников восстания, как показали исследования чехословацких ученых, находились тайные антикатолики Чешских земель, прежде всего представители народных социально-утопических сект. Современники тех событий нередко именовали их обобщенно «гуситами» и «беранковыми братьями» (последнее на русский язык может быть переведено примерно как «христовы братья»). Впрочем, под религиозными покровами здесь нередко скрывались крестьянско-плебейские формы оппозиции феодализму. Как подчеркивал В.И. Ленин, «выступление политического протеста под религиозной оболочкой есть явление, свойственное всем народам, на известной стадии их развития» [6, с. 228]. И в Чешских землях рассматриваемого времени крестьяне-некатолики ощущали на себе с особой силой тяжесть не только социального, но и религиозного угнетения, вызванного курсом контрреформации, который проводили Габсбурги. Одним из средств борьбы против такого угнетения для этих кругов являлось сознательное сохранение, спасение памятников чешской народной письменности. При этом в той или иной степени здесь улавливались и отзвуки гуситских революционных традиций. Но традиции эти не были чужды и массам чешского рядового сельского и городского населения, формально принадлежавшего к господствующей католической церкви, но не утратившего этнического самосознания. Не случайно убежденный католик Ф.М. Пельцль записал 16 января 1781 г. в своем дневнике: «Каждый чех, который только читает чешские книги и знает историю своей родины, немного гусит» [85, с. 116].

И вполне закономерно, что гуситские традиции в разных проявлениях дали знать о себе в период Крестьянского восстания 1775 г. Так, уже на его первом, весеннем этапе, по сообщениям русского посла в Вене Д.М. Голицына, в рядах противников католицизма, или, как он писал «остатков древних гуситов», выдвигались требования свободы совести [11, 1775 г., № 567, л. 43]. Одним из наиболее ярких и характерных примеров такого рода явилась массовая сходка крестьян на Липском холме в Коуржимском крае: она состоялась 21 июля у так называемой могилы Прокопа Великого, замечательного предводителя революционной армии таборитов XV в. То была открытая политическая демонстрация народа, идейно осознавшего свою нерасторжимую связь с героической борьбой предков за свободу.

Территории вокруг Хлумца и Нового Быджова были богаты рощами и лесами, уходившими далеко на север и северо-восток Чехии. Эти, в то время сравнительно глухие и нередко малонаселенные области, где еще сохранялись следы разрушений Тридцатилетней войны, давно уже стали прибежищем для лиц, преследовавшихся властями по религиозно-политическим и иным мотивам. Не удивительно, что здесь исподволь возникали бродильные элементы накапливавшегося социального протеста. Примечательно, что окрестности между Хлумцем и Новым Быджовым являлись в марте важным районом скопления повстанческих сил. В своем донесении 31 марта в Вену военно-полевой комиссар Ланг уведомлял, что в Быджовском и Градецком краях число повстанцев доходило до 20 тысяч человек. Они были разделены на несколько отрядов, во главе которых стояли командиры. Силы повстанцев, как писал Ланг, трижды предпринимали попытки атаковать Хлумец и Новый Быджов. Но как раз эти места в канун восстания принадлежали к числу районов наибольшего сосредоточения сил противников режима Габсбургов. Об этом писали многие современники. Тот же самый Й. Кернер называл Хлумец, Кратонохи и прилегающие селения в ряду важнейших гнезд народного свободомыслия. В записях, относившихся к 1775 г., уже знакомый нам либезницкий священник И.В. Пароубек, например, отмечал: «Восстали крестьяне у Опочно, Смиржниц, Хлумца и в окрестностях Градца Кралове; они желали иметь свободу как для тела, так и для духа и называли себя беранковой веры» [141, с. 86].

Неудивительно, что эти места стали свидетелем первого или, во всяком случае, одного из первых открытых столкновений повстанцев с правительственными войсками. Оно произошло в полдень 25 марта у Хлумца, когда крестьяне готовились к штурму помещичьего замка, где, как они полагали, был спрятан «золотой патент». Против них выступили регулярные части — пехота и драгуны. Силы были неравны, но восставшие не бежали. Пустив в ход вилы, цепы и камни, они приняли бой на плотине у пруда. Вскоре повстанцы были разбиты. Сведения об их потерях весьма противоречивы. По одним данным было убито пять крестьян и одиннадцать взято в плен; по другим же сведениям число убитых достигло 135 человек, а пленных — более 300 человек. Несколько крестьян утонуло в пруду. Но кровавая расправа не устрашила повстанцев. Уже 26 и 27 марта они стали собирать силы — на этот раз для похода на сам Хлумец, чтобы наказать горожан за поддержку ими действий правительственных войск. Мятежники рассылали по округе письма с призывом к крепостным собраться у стен города. Вскоре показался еще один крестьянский отряд, во главе которого находился отставной солдат. Он заявил: «Мы не боимся императорских войск, нас около Хлумца целых четыре тысячи» [142, с. 102]. Армии снова пришлось применить оружие, в результате чего было убито несколько человек, а около пятидесяти взято в плен. При этом, преследуя крестьян, войска обнаружили в лесу новый отряд из 1200 человек, направлявшийся на соседний город Горжиневси. Боевой дух в хлумецкой округе продолжал сохраняться, и еще в мае повстанцы угрожали сжечь Хлумец за предательское поведение тамошнего мещанства. Таким образом, места гипотетического пребывания «русского принца» весной 1775 г. в самом деле являлись зоной деятельности организованных отрядов повстанцев.

«...Во главе их стоит молодой человек, который выдает себя за изгнанного русского принца» — таков второй информационный блок градецкого письма.

Приведенные выше наблюдения позволяют констатировать, что территория у Хлумца и вокруг него относилась к районам наибольшей активности повстанцев. Создавало ли это объективную ситуацию для реализации идей народного самозванчества? Обратимся вновь к фактам. Одним из участников местной повстанческой колонны, направлявшейся на Прагу, был крестьянин Вацлав Крил (Грил). Он происходил из расположенной севернее Градца Кралове деревни Чернилов, неподалеку от Миржице. Крил принадлежал к типу народного проповедника, был не просто грамотным, но и не лишенным литературных дарований человеком. Об этом, в частности, свидетельствовали сочиненные им стихи о приключениях во время событий 1775 г. Крил выступал как против католицизма, так и против протестантства. Он заявлял, что близится час, когда крестьяне скинут господ, а сам он станет королем освобожденных крепостных. Проповедническая деятельность Крила сильно беспокоила власти. В августе 1775 г. его арестовали и преследовали в последующие годы — умер он в 1810 г. Правда, Крил так и не выступил (а может быть, не успел выступить?) в роли «сельского короля». Но многое в его поступках и словах показывало, что эволюция здесь шла в таком именно направлении.

Памятник около г. Хлумец (ЧССР) в честь крестьян-повстанцев, вступивших в марте 1775 г. в схватку с войсками Марии Терезии. Создан в 1940 г. известным чешским скульптором и художником Якубом Обровским (1882—1941). Снимок с натуры

Едва ли, например, случайным было то, что из четырех кандидатов в «сельские императоры», которых разыскивали в конце марта власти, двое были непосредственно связаны с окрестностями Хлумца. Одним был Ян Хвойка, другим — таинственный Подивин Садло, к которому мы еще вернемся. Вот хроникальная запись Карла Ульриха, мещанина города Бенешов. В ней говорится: «1775 год. Потрясающие, ужасные известия доносились о мятеже крестьян около Хлумца и Градца Кралове, где они чинили людям зло, грабили костелы, убивали народ. У них был предводитель, который назывался Сабо и бесстыдно разглашал фальшивый декрет. Как только об этом стало известно при дворе и нашему государю императору Иосифу, он приказал войскам схватить их и уничтожить. Они решили сопротивляться и приняли бой. Главнейшая причина заключалась в том, что они хотели исповедывать веру беранков и гуситов» [146, с. 52]. При оценке этой записи нужно помнить, что автор ее не только не симпатизировал восстанию, но, как видно, относился к нему крайне отрицательно, даже злобно. Нельзя не учитывать и того, что город Бенешов, в котором он жил, весной 1775 г. в районы активных повстанческих действий не входил. Да и сам Карл Ульрих ссылался на доносившиеся до него «ужасные известия», т. е. на слухи. И все же, внимательно вчитываясь в приведенные строки и делая необходимые скидки и на авторскую позицию и на степень достоверности его информации, трудно отвлечься от мысли, что речь идет о чем-то знакомом.

В самом деле, одним из пунктов, где протекали описываемые события, Карл Ульрих называет окрестности Хлумца. Далее, у предводителя повстанцев, по его словам, был какой-то «фальшивый декрет». Наконец, когда власти бросили войска против мятежников, те решили принять бой. Что же все это напоминает? Разумеется, действия повстанцев под Хлумцем, которые привели к кровавому столкновению с солдатами на берегу пруда 25 марта 1775 г. А «фальшивый декрет» — скорее всего та бумага об отмене барщины, которую крестьянам, под их нажимом, выдал управляющий местного поместья. Но ведь невольным участником появления такой бумаги на свет был никто иной, как Ян Хвойка, описавший все это в своей стихотворной жалобе, отрывки которой приведены выше. В них, как мы помним, Хвойка со всей определенностью утверждал, что сделал это по повелению «смелого парня», ни имени, ни прозвища которого не называет.

Это странно. Нам уже приходилось отмечать, что едва ли Я. Хвойка не слышал, как повстанцы называли «смелого парня», из-за которого он претерпел столько неприятностей. А если слышал, знал, но по каким-то причинам не захотел называть, то не зашифровал ли это, вольно или невольно, в своей «Жалобе»? Напомним, что в первых ее, цитировавшихся выше, куплетах, содержится, на первый взгляд, противоречивое описание анонимного крестьянского вожака. С одной стороны, это молодой человек, «смелый парень», предводитель организованного отряда — таким увидел его Я. Хвойка. С другой — это человек, который ведет себя как-то странно, даже ернически: «Был веселый, прыгал, танцевал» (в оригинале буквально: «крутился на одном месте», «извивался всем телом»). Однако странность эта кажущаяся.

Конечно же, войдя в дом Хвойки, «смелый парень» уразумел, с кем имеет дело. Если Хвойка — пародия на повстанца, «повстанец наоборот», то и ситуация, в которую его поставили обстоятельства, это, по определению Д.С. Лихачева, «мир перевернутый, реально невозможный, абсурдный, дурацкий» [69, с. 15]. Это типично народное представление о смехе, о комическом и определило поведение крестьянского вожака. Оно полно насмешливого глумления над трусоватым и зажиточным седлаком — «смелый парень» (характерен даже этот эпитет «смелый») играет роль шута, чудачествует. Но ведь «Подивин» — имя, которым в документах того времени называли Садло (или Сабо) — как раз и означает в переводе «чудак», если читать это чешское слово не с прописной, а со строчной буквы. Правительственные чиновники, действовавшие в критические для властей мартовские дни 1775 г., да еще плохо или вовсе не знавшие чешского языка, собирая слухи о «сельских императорах», вполне могли принять кличку за собственное имя. Если наши предположения справедливы, то возникает возможность отождествить «смелого парня» из стихотворной «Жалобы» Яна Хвойки с Сабо из делопроизводственной документации 1775 г.

Дело в том, что доподлинно в конце концов неизвестно, кто был предводителем повстанческого отряда, заявившего о себе под Хлумцем. Но то, что такой предводитель здесь, как и в других крестьянских отрядах, должен был существовать — несомненно: о такой практике свидетельствуют многие источники. Вожаком действовавшего в этих местах отряда Карл Ульрих, как мы видели, называл Сабо. Может быть, автор, пользовавшийся слухами и писавший несколько позже происходивших событий, допустил ошибку? Нет, его информация подтверждается датированным 2 апреля 1775 г. сообщением литомержицкого епископа Э.А. Вальдштейна, т. е. сообщением, составленным по горячим следам событий [143, с. 340]. Касаясь происшествий «в быджовских окрестностях» (вновь знакомые нам места!), литомержицкий епископ не просто приводит имя Сабо как предводителя повстанцев, но и сообщает, что сами крестьяне величали его своим вождем.

Совпадение места и времени действия отряда Сабо и отряда «смелого парня», в составе которого волею судеб оказался незадачливый Ян Хвойка, примечательно. Оно наводит на мысль, что оба они — «смелый парень» и Сабо-были одним и тем же лицом. Но в таком случае таинственный и многоименный Сабо — Садло — Сальвин, которого упорно разыскивали власти, испаряется, а вместо него проступает фигура смелого вожака одного из повстанческих отрядов, заявивших о себе где-то между Хлумцем и Новым Быджовым.

Мы уже ссылались на осторожное предположение Й. Кернера, что «русский принц», охарактеризованный в донесении как «молодой человек», может быть отождествлен с молодым же «смелым парнем» из «Жалобы» Яна Хвойки. Правда, автор «Хроники» сразу же сделал Оговорку, полный текст которой так же приведен нами выше. Смысл ее, как мы помним, заключался в следующем: непонятно, в силу каких причин «русский принц» решился добровольно передать Хвойке «предводительский жезл»? Отбросив эту важную оговорку Й. Кернера, пользовавшийся его материалами Й. Ауштецки в 1859 г. написал: «Тот молодой человек, который выманил Хвойку из Роудницы и принудил к участию в восстании, выдавал себя за изгнанного русского принца» [131, с. 41]. Но столь прямолинейная передача мыслей Й. Кернера не соответствовала общему ходу его размышлений. Между тем на уровне знаний той эпохи сомнения Й. Кернера имели под собой реальные основания.

В самом деле, вплоть до недавнего времени считалось, что Ян Хвойка как «сельский император» сыграл в хлумецких событиях чуть ли не решающую роль. Так думал и Кернер. Понятно, что ему, добросовестному хронисту, было сложно в таких условиях обосновать свою догадку. «Разве что для этого он по многим причинам имел какие-то основания», — замечал о поведении «смелого парня» автор «Хроники». Но теперь, после исследований чехословацких историков, выяснена ничтожная доля участия Хвойки в событиях 1775 г. В соответствии с этим смущавшие Й. Кернера опасения полностью отпадают: «смелый парень» вовсе и не собирался передавать Яну Хвойке «предводительский жезл». Тем самым догадка Кернера обретает новую жизнь, существенно повышая доверие к записи добросовестного кратоножского священника в целом. Характерно, в частности, что с версией Й. Кернера не вступает в противоречие совокупность прямых и косвенных свидетельств, восходящих к эпохе восстания. Более того, свидетельства эти, подтверждающие друг друга, вполне отвечают догадке Й. Кернера, очищенной новейшими исследованиями от его сомнений: «изгнанный русский принц» и «смелый парень» Яна Хвойки — понятия равнозначные. В свою очередь мы полагаем возможным отождествить со «смелым парнем» повстанческого вожака Сабо (Подивина Садло). Это позволяет с большей долей вероятности считать, что «смелый парень», Сабо и «русский принц» были не разными персонажами, а представляли собой лишь разные обозначения одного лица — героя чешской легенды из градецкого письма. Но неподалеку от этих же мест проповедовал, как мы указывали, о своем грядущем приходе в качестве крестьянского короля Вацлав Крил. Все это превращало зону известий о «русском принце» в своего рода плавильный котел, в котором к весне 1775 г. создались благоприятные предпосылки для возможного проявления идей народного самозванчества.

«...Он утверждает, что как славянин добровольно приносит себя в жертву делу освобождения чешских крестьян» — таков третий информационный блок градецкого письма.

В этих словах заключено несколько смысловых оттенков, составляющих, быть может, квинтэссенцию всего отрывка о «русском принце» — объяснение цели и мотива его объявления в Чешских землях. Цель — борьба за свободу крестьян, причем не всех вообще, а именно чешских; мотив — национальная близость русских и чехов: «как славянин». Здесь, следовательно, подчеркивается этнический аспект происходивших событий, который, разумеется, существовал, но, согласно выводам чехословацких исследователей, решающего значения в период восстания 1775 г. не играл. Движение в Чешских землях носило не национальный или религиозный, а в первую очередь социальный характер. В нем единым фронтом участвовали крестьяне как чешского, так и местного немецкого происхождения. Не вступает ли этот вывод в противоречие с приведенным фрагментом градецкого письма?

Фрагмент памятника в Хлумце

Действительно, наиболее общим требованием повстанцев была «свобода». На практике это означало борьбу с ненавистной барщиной. Ярким документом классовой солидарности крестьян являлась, например, прокламация «От немцев с гор», которая от имени чешских и немецких крепостных из окрестностей Броумова и Смиржице распространялась из рук в руки и из уст в уста в двадцатых числах марта 1775 г. В ней говорилось: «Во-первых, чтобы никто не выходил на барщину, ни на платную, ни на даровую. Во-вторых, что они на барщину не разрешают ни ехать, ни идти. В-третьих, чтобы каждый запасся хлебом на три дня и ожидал сигнала постоянно, как днем, так и ночью. В-четвертых, когда услышат набатный колокол, чтобы все пришли на этот зов. В-пятых, те дома, которые брошены своими хозяевами, можно разграбить и поджечь» [143, с. 58]. Как указывал Й. Петрань, эти «пять пунктов» обычно распространялись эмиссарами повстанцев по деревням предварительно, до подхода туда отрядов восставших крестьян из других поместий.

Однако несомненная и осознававшаяся ими общность социальных интересов не исключала объективно существовавших языково-культурных различий между крестьянами чешского и немецкого происхождения. И потому, например, чешские крестьяне из числа тайных некатоликов во время локальных бунтов предшествовавших десятилетий неоднократно требования отмены или снижения барщины сочетали с требованиями веротерпимости и права беспрепятственного чтения книг на родном языке. А это, независимо от конфессиональных различий, было близко всей массе чешских крестьян. Ведь именно они, а отчасти и демократические круги городского населения, в наиболее тяжелые периоды контрреформационной политики Габсбургов, стремившихся вытравить из памяти народа прогрессивные традиции прошлого, выступили в роли хранителей родного языка и способствовали сохранению отечественной литературно-письменной традиции. И.В. Пароубек как католический священник, отнюдь не симпатизировавший «беранковым братьям», в своих записках отмечал, что они подбивали крестьян у Хлумца и в других местах Градецкого края идти на Прагу, чтобы «получить свободу, которая там запрятана в губерниуме». Речь, разумеется, шла о мифическом «золотом патенте», но одновременно, как мы видели в приведенной выше цитате из хроники Пароубека, восставшие «желали иметь свободу как для тела, так и для духа». К последнему относилось и обеспечение национальных прав чешских крестьян.

Участники восстания не просто провозглашали свои требования, но норой оформляли их в виде надписей на знаменах, т. е. графически. К сожалению, сведений на этот счет сохранилось мало. Но все же они сохранились. Так, из Хрудима, расположенного к юго-востоку от Хлумца, сообщалось 1 апреля, что у повстанцев было знамя с надписью: «Свобода или смерть». «Русский принц», согласно тексту, приводимому Й. Кернером, утверждал, что «добровольно приносит себя в жертву». Такое заявление в сущности и составляет содержание девиза: «свобода или смерть» [143, с. 310. Буквально: «свобода или жизнь»].

По для того чтобы приписанная самозванному «изгнаннику» мотивировка «как славянин», да и само определение «принца» как «русского» имели мобилизирующее значение, должна была, очевидно, существовать однородная в этническом отношении среда, в которой подобная акцентировка имела бы реальный смысл. Иными словами, не названный по жмени «молодой человек» должен был возглавлять повстанческий отряд крестьян чешского происхождения. Зафиксированы ли действия такого отряда в районе нахождения «русского принца»?

Ответ на этот вопрос неожиданно дает Э.А. Вальдштейн в сообщении об отряде Сабо, которого, как мы уже упоминали, крестьяне называли «вождем». В этом сообщении, однако, есть важный нюанс, заслуживающий внимания: в немецком тексте литомержицкого епископа встречается одно единственное слово, написанное по-чешски. И это слово — «вождь» («vudce», в орфографии документа «Wucze»). Оно выглядит как прямая цитата обращения, которым пользовались крестьяне отряда по отношению к своему предводителю. Отсюда следует, что отряд Сабо полностью или, по крайней мере, в преобладающей части состоял из крестьян-чехов.

Играл ли этнический аспект какую-то, хотя бы подчиненную, роль в период восстания? Известно, что прусский король Фридрих II, как и его отец, зарясь на земли чешской короны, демагогически выставлял себя покровителем проживавших здесь тайных протестантов. В силу этого Мария Терезия смотрела на них как на своих скрытых врагов. И действительно, в определенных кругах протестантов Чешских земель немецкого и чешского происхождения во время событий 1775 г. возникло «Письмо жителей Хрудимского и иных краев» к Фридриху II С призывом оказать прямую военную помощь [145, с. 132—133]. Однако реально участие приверженцев протестантизма в восстании, как показал И. Петрань, было весьма скромным. И акции, подобные этому «Письму», сколько-нибудь широкого отклика, а тем более поддержки среди чешских крестьян не встречали. Наоборот, в народном сознании прусский король рассматривался обычно как неприятель. Другое дело — Россия.

Хотя к тому времени официальные отношения между Веной и Петербургом были довольно холодными и сложными, в прошлом между обеими странами существовали тесные дипломатические и военно-политические контакты. В сочетании с давними традициями чешско-русских связей этот фактор оказывал дополнительное воздействие на усиление в различных слоях чешского общества, включая крестьянство, русских и общеславянских симпатий.

Любопытным подтверждением сказанному может служить деятельность группы моравских протестантов из всетинского поместья. В нее входили староста Ян Грушка, евангелический проповедник Ян Маниш и Марк Бубела, еще в 1773 г. бежавший от религиозных преследований в прусскую часть Силезии. Они задумали передать петицию русскому послу в Польше Н.В. Репнину, который в качестве представителя России должен был принять участие в мирном конгрессе в Тешине по урегулированию австрийско-прусского конфликта 1778—1779 гг. из-за Баварии. Замысел окончился безрезультатно, поскольку австрийские власти, узнав о готовящейся акции, арестовали ее участников и изъяли текст петиции. Хотя приведенный пример непосредственно относился к 1779 г., переориентация на Россию, как можно заключить из источников, началась несколькими годами ранее, скорее всего незадолго до восстания 1775 г. И такие настроения получили, видимо, настолько широкое распространение, что Вене приходилось пристально следить за ростом прорусских симпатий в крестьянской среде.

Можно согласиться с мнением Я. Вавры, что славянское сознание, если понимать под ним некую систему взглядов, в народной среде к середине 1770-х гг. еще не сложилось. Однако и для идеологов чешского национально-культурного движения выработка концепции всеславянства оставалась еще делом будущего. Зато подготавливавшие ото русские и общеславянские симпатии, как свидетельствуют многочисленные факты, уже тогда начали входить составной частью в формировавшееся чешское национальное самосознание. Поэтому едва ли бесспорны подозрения Я. Вавры в том, что слова «как славянин», которыми, по утверждению градецкого письма, «русский принц» мотивировал свой «приход» в Чехию, являлись позднейшей вставкой Й. Кернера. Во всяком случае, общий духовный контекст того времени делал вполне правдоподобными цели и мотивы «русского принца», если не для всей массы чешского крестьянства, то, по крайней мере, для некоторой его части.

Анализ основных информационных блоков градецкого письма показывает, что в главном, а порой и в частностях их содержание подтверждается фактами, о которых известно но другим материалам. Следовательно, не только существование данного источника, но и заложенные в нем сведения могут быть признаны в целом достоверными.