Вернуться к М.К. Первухин. Пугачев-победитель

Глава четвертая

Однажды Сеня Мышкин-Мышецкий, уже проживая с отцом в стане Пугачева на Чернятиных хуторах, задал старому князю вопрос:

— А откудова этот-то... Петр Федорович... выскочил?

Старик ответил:

— Его земля из себя выперла. Не появись он, появился бы другой... Черный люд ухватился за мысль о странствующем, скрывающемся от царицыных слуг, «батюшке-царе Петре Федоровиче» и сам стал жадно искать в своей гуще этого «Петра Федоровича». Цеплялся за каждого темного проходимца, умевшего болтать, ну и вышло так, что подвернулся Емелька. А языком ляпать он мастер, дошлый человек. Теперь-то, распившись да истаскавшись, отяжелел, а раньше в краснобаях ходил. Опять же, парень он бывалый, прошел огонь, воду, и медные трубы, и чертовы зубы. Одно слово — землепроходец.

И дальше старый князь рассказал историю появления «анпиратора».

— Был Емельян, Иванов сын, прозвищем «Пугач», родом из донских казаков, из зажиточной семьи. Молодым человеком пошел он, как и многие другие, на военную службу. Было это во дни покойной императрицы Елизаветы Петровны. Записали Емельку в реестрах того казачьего полка, в который он попал, уже не «Пугачем», а «Пугачевым». А полк пошел далеким походом воевать с пруссаками, осмелившимися оскорбить «дщерь Петрову». Шла тогда Семилетняя война, стоившая столько крови, принесшая с собой столько разорения всем участвовавшим в ней державам: Франции, Австрии, Пруссии и самой России.

— Бабья затея нелепая! — пренебрежительно отзывался об этой войне старый князь. — Так, совсем зря мы в нее влезли. Касалось это дело, прежде всего, австрийской императрицы Марии-Терезы: королек прусский у нее там клочок какой-то оттягал живым манером. Тут и заварилась каша. Французы на пруссаков давно косо посматривали, только предлога ждали, чтобы сцепиться, а тут и предлог нашелся: обидел, вишь, королек берлинский государыню венскую... Ну, и пристали к Елизавете, надо пруссаку рога сбить. Мутит уж очень. Оно, положим, и впрямь больно беспокойным оказался Фридрих. Набрал себе армию, вымуштровал ее во как, да и принялся куролесить. А у него Польша под боком еле держится, сама расползается. Попади ему Польша в руки, он под самым боком у России усядется... А у французов при стареньком уже короле была метреска, бабенка самолюбивая, в маркизах ходила. Фридрих-то — у него язык ядовитый — высмеивал оную королевскую метреску на всякие манеры.

Ну, ежели говорить по-настоящему, то надо было бы нам сесть у окошечка, да ручки сложить, да и поглядывать, как там они, пруссаки, австрийцы да французы, друг друга колошматят: это их дела, семейные. А наше дело — сторона. Ежели по совести говорить, то от склоки меж ними нам только польза: передерутся, да ослабеют, да нам опасными быть перестанут. Но, так или иначе, втянули они и нас, и пошли наши головотяпы в чужих землях порядок наводить. А королек-то прусской оказался, что кобель зубастой, то на одного налетит, то на другого, да цап, да цап. Только клочья шерсти летят. И нашим головотяпам тоже не раз показал кузькину мать, чтобы не лезли в чужое место, да не вмешивались в чужие дела. Ну, а головотяпам-то драться с пруссаком и охотки не было. И начались из армии побеги. В те поры, говорят, и сбежал Емелька Пугачев, а был он тогда уже в урядниках. Сбежавши, махнул к себе, конечно, на тихий. Дон. А там слушок пошел: скрывается, мол, беглый урядник. Ну, и приказано было его, как дезертира, изловить и по начальству представить. А он, не будь дурак, — ходу. А куда бежать, как не на Волгу, где всегда люду бездомному да беззаконному великий вод был.

С Волги побывал он, говорят, на астраханских рыбных промыслах, а оттуда перемахнул на Урал, бродил с завода на завод, под чужим именем укрывался и занимался темными делами. Ну, и сорвался: попал к ярыгам в руки и был посажен в Казани в острог. В остроге он, однако, долго не засиделся, снюхался с какими-то дружками, бывшими на воле, да как-то раз, будучи отпущен под караулом из двух солдат в город по делам, сшиб с ног одного солдата, а с другим вместе сиганул в повозку, которая дружками заранее подготовлена была в надлежащем месте. Да и дернул по всем по трем — ищи ветра в поле...

— И объявил себя императором?

— Не сразу. На первых порах, скрываясь от властей, прячась по большей части среди переселенных на Яик казаков, держал он себя осторожненько. Когда пошли слухи, что, мол, ходит по земле русской, скрываясь от царицыных слуг, лишенный престола батюшка-царь Петр Федорыч, наш Емелька, при случае, как человек бывалый, говаривал, что действительно приходилось ему со странником-царем встречаться и даже дружить. Я, де, Емелька, не простой человек. Меня сам батюшка-царь знает. Я у него, царя, во дворце золотом, в палатах разукрашенных в свою пору на часах стоял.

Простое бахвальство... А от этого бахвальства пошло и дальше, стал Емелька, подыгрывая под общую молву, твердить, что, мол, не только он с царем знался, но даже и больше — имеет он, Емелька, как человек верный, от царя-батюшки поручение ходить по земле русской да из-под руки разведывать, как и что. И кто царю верность соблюдает, и кто под царицыну руку гнет, и кто простому народу какие обиды чинит.

Ну, и стали к Емельке всякие обиженные с прошениями лезть: «Доведи ты, милой, до царя-батюшки, что, мол, царицыны землемеры при генеральном межевании у нашего села во какой кус лугов неправильным манером отмежевали, а господа сенаторы на наше прошение зеленое сукно положили. А мы тебе за услугу в благодарность тулуп новенький поднести согласны, да и деньгами рубль серебром отвалим, лишь бы нам межу-то на старое место передвинуть». — «Да, ведь, на престоле сидит не царь-батюшка, Катерина царица!» — «То-то, что сидит немка-зловредная. Да долго ли усидит? Может, с божьей помощью, удастся царю-батюшке ей, немке, шею свернуть. Оченно просто! А когда воссядет царь-батюшка на своем престол-отечестве, то тут ты ему и помяни об деревне, мол, Горловке... Так, мол, и так... И надо, мол, горловцев, слуг твоих, надежа-осударь, верных, по закону ублаготворить, а помещику Самопалову хвоста укоротить...»

И поехал, покатил Емелька по разным глухим углам, собирая дань обильную от разных обиженных. Там от имени царя-батюшки «прирезочку» обещает, этим лесок сулит казенный отдать, чтобы было из чего избы ставить. Здесь прощение и прегрешений отпущение дает головотяпам, ожидающим плетей за то, что в праздничный день в подпитии разбили царев кабак и проломили голову целовальнику, а евоной женке причинное место дегтем вымазали. А тут молвил другим головотяпам, у которых царицыны слуги их моленную запечатали: «Вот погодите ужо: воссядет законный батюшка-царь на престол-отечество, так он сейчас прикажет вашу моленную распечатать. Он и сам по старой вере!»

Ну, вот раз был в одном глухом городишке на краю степей торг базарный. Съехались из соседних хуторов казаки, привезли на торг свои товаришки, а там налог какой-то кто-то и почему-то требует: брали, скажем с воза по копеечке медью, а теперь требуют по две. И вышел из-за этого спор, дал один казак сборщику по рылу, а тот «караул!» завопил. Набежали ярыги, конечно, ему рыло наклепывают. А баба того казака следом бежит да вопит: «Убивают маво муженька!» Ну и поднялся шум. Набежали другие казаки: «За что Терентия в кутузку посадили? Выпущай!»

А в городке вся-то военная сила состояла из трех десятков инвалидов да земских ярыг. А комендантом был вечно пьяный инвалидный поручик, которого на этот случай и дома не оказалось: уехал к какому-то помещику на именины. Распоряжаться было некому. Толпа выломала двери кутузки и выпустила на свободу не только Терентия, но и других сидевших там арестантов. А арестанты вспомнили: «Братцы! В острожке наши же сидят, комендант, пес сущий, в колодках держит!» — «Гайда на острожек! Бей, ломай!»

Не только что острожек разнесли, но и лавки, и дома зажиточных горожан. А когда брали острожек приступом, то заставили опытного человека, Емельку, который и с пруссаками дрался, и с туркой бился, приступом руководить. И стал Емелька предводителем. Ну, а потом, разгромив, что можно было, пошла толпа рассеиваться, боясь, как бы не пришлось расплачиваться за содеянное. И стали приставать к Емельке: «Ты все баешь, что, мол, царь-батюшка, где-то поблизости скрывается. Веди нас к нему! Пущай он нас под свою руку берет! Тогда за погром расплачиваться не будем!» Пробовал Емелька отвертеться, да они его приперли: «Давай царя-батюшку, и никаких!» А тут кто-то ему и шепни: «Разорвут тебя дуроломы, ежели ты им царя не дашь. Одно тебе спасение, говори, что ты сам и есть царь-батюшка. А утихомирятся — улизнешь али что!»

И появился Емелька в первый раз в качестве того самого царя-батюшки, близкий приход которого он возвещал. Но разбушевавшаяся толпа этим не удовольствовалась: «Ежели ты царь, то веди ты нас на соседний городок. Там в острожке полста беглых солдат твоих же сидит. Пымали их по буеракам, в Сибирь гонят».

Пошел Емелька, то есть уже не Емелька, а сам батюшка-анпиратор Петр Федорыч по полудикому краю разгуливать, посаженный в тюрьмы да в остроги темный люд освобождать, чиновных людей царицыной власти ссаживать да подвешивать. И повалили к нему, батюшке, под его высокую руку и беглые солдаты, и буйные казаки, обиженные царицей, и раскольничьи главари, и сбежавшие от своих господ крепостные, и удал-добры молодцы, степные разбойнички. И пошел гулять из края в край тысячеголовый змей народного бунта.

А время было как раз для этого бунта подходящее: царица Екатерина затеяла войну с Турцией. В далекие края ушли царские полки. Война оказалась тяжелой, потери царской армии огромные, и для пополнения этих потерь объявлялся набор за набором. Рекрутский набор, известное дело, — стон и скрежет по деревням. В солдаты кому же, в сам деле, охота идти? Кто может, тот откупается или за себя наймита выставляет. А другие

Пальцы рубят, зубы рвут —
В службу царскую нейдут.

А третьи, как тараканы, расползаются, по щелям забиваются, отсиживаются. Тюрьмы да остроги битком набиты изловленными, которых ждут плети да отсылка в армию. А всколыхнулся народушко — у власти под рукой потребной силы нет, чтобы эту всколыхнувшуюся орду осадить. Стоят по степным городкам гарнизоны, да разве это сила? Или инвалидные команды из гарнизонных крыс беззубых, или молодятина, только поставленная под ружье и тоскующая по дому.

Если бы не был таким глухим да отовсюду далеким тот край, где таившееся под землей пламя бунта прорвалось, спохватился бы вовремя Питер. Пришли бы настоящие, правильно устроенные и умело руководимые военные силы и попросту затоптали бы бунт тяжелыми солдатскими сапогами. Но Питер далек, три года скачи — не доскачешь. Да и даже когда до Питера дошли вести о том, что где-то, чуть не на краю света, появился «царь-батюшка» из бородатых донских казаков, не было сие принято во внимание. Смешным даже показалось.

Да, пожалуй, и впрямь смешно было. Вон, в какой-то степной крепостце нашелся бравый комендант, капитан Бошняк. И было с ним воинской силы, как кот наплакал. На сам-то Бошняк оказался человеком, который шутить не любит. Со своими инвалидами, да казаками, да набранными из мирных обывателей добровольцами несколько раз наложил по загривку наползавшим в его, Бошняка, крепостцу мятежникам.

Только таких Бошняков — один, два да и обчелся, а многие совсем не такими оказались, не сумели, не смогли оказать отпор разгулявшимся толпам. Растерялись, смалодушничали, допустили, что под рукой у Пугачева оказались многие тысячи темного и буйного острожного и степного люду. И появилась у него и казачья кавалерия, и пехота, и даже «антилерия» из захваченных здесь и там старых пушченок.

Слух, что где-то между Уралом и Волгой идет большое восстание, в котором принимают участие и казаки, проник за границу и был там подхвачен с радостью. Старый Фридрих вспомнил то не столь уж далекое время, когда русские головотяпы добрались-таки до Берлина и в Потсдаме чеканили свою монету, а в самом Берлине однажды посекли плетями каких-то пашквилянтов, осмелившихся «продерзостно писать о ее императорском величестве, Елизавете Петровне». Вспомнил Старый Фриц, которого русские уже называли старым хрычом, что Петр Федорович, — не этот, разумеется, безграмотный казачий урядник и сторонник двуперстного сложения, а настоящий Петр Федорович из захудалых шлезвиг-голштинских принцев, по капризу судьбы попавший на российский императорский престол, — спас его, короля прусского, бывшего уже на краю гибели, заключив нелепейший и обиднейший для России мир. И вспомнил, как против этого нелепейшего мира, лишившего Россию всех, добытых путем долголетней и столь дорого обошедшейся войны, выгод, возмущалась молодая супруга Петра Федоровича, словно и впрямь позабывшая о своем немецком происхождении.

И Старый Фриц решил: «Помочь этому бородатому дикарю я, разумеется, остерегусь, по крайней мере, пока что. Но на всякий случай не мешает и мне держаться настороже да не мешает под рукою и дать знать Пугачеву, что я его действия одобряю». Посланцы Старого Фрица, друга энциклопедистов, покровителя Вольтера и прочих философов, стали доставлять в стан скитавшегося в степях Пугачева «грамотки», в которых «пруцкой король» рассыпался в любезностях по адресу Емельки Пугачева и упоминал о своих к нему родственных и дружеских чувствах.

Зашевелилась и Австрия: снова и снова в венском министерстве иностранных дел стали вспоминать, что еще во дни, когда в московском Кремле сидел «царь Деметриус», отцы-иезуиты усиленно выдвигали проект соглашения между Австрией и Польшей на предмет Великого Герцогства Киевского с тем, чтобы на престоле этого нового Великого Герцогства воссел один из Габсбургов. Тогда против этого проекта поднялось польское шляхество: оно смотрело на Украину как на свое законное достояние и не было расположено уступать это свое достояние австрийскому цесарю.

А вот теперь, полтораста или сто шестьдесят лет спустя, обстоятельства складываются уже многим благоприятнее для Габсбургов: Польша сама разваливается. Если суждено развалиться и сколоченной Романовыми Российской империи, почему Австрии не выступить в роли ее наследника? Хорошо было бы добраться до берегов Черного моря, тогда Молдово-Валахия сама упадет, как спелый плод, в руки Австрии.

И австрийские тайные посланцы отправились через Черновицы в Киев, а из Киева через Харьков пробрались на Дон, с Дона — на Волгу, с Волги — в степи, где крутился огненный вихрь поднятого Пугачевым бунта. Зашевелились и другие державы. Бывшие на службе Турции французские офицеры отправились к Пугачеву через Кавказ и через Персию. Двое из них так и сгинули, подвернувшись то ли под черкесский кинжал, то ли под персидский нож. Но один, шевалье де Мэрикур, из-за имевшегося на его аристократическом лице рубца прозывавшийся Балафрэ, как когда-то прозывался один из Гизов, добрался-таки до Чернятина и стал одним из советников Пугачева вместе с итальянским иезуитом Бардзини и шведским капитаном Анкастромом.

Добрался к Пугачеву в Чернятин и «мистер Бот», он же Павел Полуботок, родной внук того Павла Полуботка, который при Петре был украинским гетманом да был Петром ссажен и заморен то ли в Сибири, то ли в казематах Петропавловской крепости.

Еще будучи гетманом, старый Павло имел благоразумие переправить в Англию своего малолетнего сына Петра и вместе с ним десять тысяч венецианских цехинов. Деньги были положены в Английский банк, а Петро отдан на воспитание в какой-то колледж под именем Петра Бота. Он рано женился, породил сына Павла, помер. Павло тоже побывал в королевском колледже, послужил офицером и в королевских войсках, и в навербованных Ост-Индской компанией полках. Побывал и в Северной Америке. А вот когда до Лондона донеслись вести, что в России что-то творится, Поль Питер Бот, живой портрет своего деда, загубленного Петром, появился в Чернятине с соответствующими инструкциями от министров его величества короля Великобритании.

— А кто все это дело начал? — вернулся Сеня к давно уже тревожившей его мысли. — Он, мой родной отец... И что из всего этого выйдет?

В это время мимо мазанки, у дверей которой он сидел, пробежало несколько молодых казаков, оживленно перекликаясь.

— Как дела? — спросил Сеня.

— Поход, поход, — ответил на бегу один из казаков.

— Куда?

— На Казань! На Москву! Войсковой круг решил! Батюшка-царь приказ подписал! Тряханем Москвою!