Вернуться к М.К. Первухин. Пугачев-победитель

Глава шестая

Пугачев рассчитывал сдвинуть свою армию с округи Чернятиных хуторов через неделю, но оказалось, что сделать это не было возможности, так как «армия» напоминала скорее кочующую орду, чем настоящее войско.

Если бы пугачевское воинство состояло только из одних мужчин, было бы сравнительно просто: каждый полк увел бы с собой свой небольшой полковой обоз со съестными припасами и разным хоботьем. Но на 25 или 30 тысяч соратников «анпиратора», собравшихся в Чернятиных хуторах и возле них, имелось по меньшей мере до десяти тысяч женщин и детей, начиная с грудного возраста. Каждая шайка, присоединявшаяся к армии, непременно тащила с собой и баб, а бабы волокли с собой свое потомство.

Так было с пугачевцами с первых дней движения, армия обрастала присасывавшимся к ней посторонним сбродом, и вожаки движения были совершенно бессильны с этим злом справиться.

Еще прошлой зимой, когда стан пугачевцев держался под Черноярском и когда пришлось идти в поход, было решено, «отшить хвост», то есть отвязаться от лишних ртов. У самого «анпиратора» тогда был огромный гарем, состоявший по меньшей мере из сотни разного рода «полонянок» и добровольно сделавшихся наложницами «анпиратора» баб, по большей части вдовых казачек и разбитных гулящих солдаток. У других видных пугачевцев были свои гаремы, у кого в пять, у кого в десять женщин.

Тогда же «Петр Федорович» держал при себе в наложницах красавицу, молодую вдову убитого пугачевцами майора Харлова, девятнадцати- или двадцатилетнюю женщину, воспитанницу Смольного института.

Европейски образованная молодая женщина, так резко отличавшаяся от всех, с кем Пугачеву приходилось раньше иметь дело, мало-помалу приобрела известное влияние на своего обладателя. В дела пугачевцев она не вмешивалась, зверообразных «енаралов и адмиралов», вроде Зацепы и Хлопуши, она сторонилась, в диких оргиях, почти без перерыва чередовавшихся в Черноярском стане, не участвовала, смертельно боясь соратников «анпиратора» и их диких подруг. Пряталась от взоров людских в отведенных ей «апартаментах», где держала при себе шестилетнего братишку. Единственное, что несчастная женщина позволяла себе, это было заступничество за попавшихся в лапы пугачевцев пленных дворянок.

Трудно сказать, за что именно, но другие наложницы Пугачева, особенно буйные и сварливые казачки, возненавидели Харлову лютой, неумолимой ненавистью. Вернее всего, это говорила бабья зависть: Харлова была писаная красавица, и кроме того, она была образованная. Сам Пугачев, сначала обращавшийся с ней, как обращался с бесчисленными достававшимися ему полонянками, то есть, как с постельной принадлежностью, мало-помалу привык к ней. Привык разговаривать с нею, стал спрашивать у нее советов.

Этого было совершенно достаточно, чтобы наполнявшие гарем «анпиратора» казачки и солдатки взъелись на «маеоршу».

У наложниц Пугачева были в стане и родственники и дружки. Ядовитые бабьи языки принялись за работу. На Харлову стали взъедаться и разные влиятельные сторонники «анпиратора». Хлопуша, отличавшийся бешеным нравом, первый стал попрекать Пугачева тем, что он, поддавшись «маеорше», обабился и перестал быть лихим казаком. Пугачев долго огрызался, но когда Хлопуша напутал его возможностью бунта верных казаков, сдался. Накануне ухода из черноярского лагеря служившие при пугачевцах в качестве палачей башкиры и киргизы получили Харлову и ее братишку в свое распоряжение. Они вывели несчастных из войлочной юрты, служившей им жилищем, дотащили до края заваленного падалью оврага и там зарезали, как овец, а теплые еще тела сбросили в яр. Были зарезаны и многие другие женщины, с которыми пугачевцам надоело валандаться.

Более счастливыми или более несчастными оказались те, которых закупили и угнали в степь киргизы. Иные из них позже попали из рук киргизов в руки персов и были отвезены в гаремы Персии, Турции и даже Египта, где искони был спрос на белотелых, голубоглазых и светловолосых славянских женщин.

После убийства Харловой Пугачев запил, допился до белой горячки, а оправившись, уже не связывался надолго ни с одной из попадавших в его руки полонянок. Продержит у себя одну-две ночи и дарит наложницу кому-нибудь из своих приближенных. Из женщин, бывших в его гареме в те дни, когда была жива Харлова, теперь оставалось всего шесть: две рослые донские казачки, одна туполицая мордвинка, еле говорившая по-русски, одна похожая на обезьянку молоденькая калмычка, одна белобрысая и ширококостная сибирячка-староверка и, наконец, неудержимо быстро старевшая цыганка.

Все они давным-давно смертельно надоели «анпиратору», и он уже несколько месяцев не удостаивал ни одну из них своим вниманием. И сам не знал, зачем таскал их с собой. Много раз подумывал, что от них следовало бы отделаться, но думал как-то лениво.

Теперь, накануне выступления в поход на Казань, он обратился к Зацепе:

— А что, граф, у тебя баб много?

Зацепа махнул пренебрежительно рукой:

— До черта! А что?

— А я хотел, было, тебе еще какую подкинуть!

— Кого это? — насторожился Зацепа.

— Да из моих кобыл степных! — продолжал Пугачев. — Надоело таскать с собой.

— Правильно! — одобрил Зацепа. — Пойдем к Казани — новых наберем, сами не будем знать, куда девать. Я до поповских дочек ласый: сытые они, поповны-то.

— Ну, так как же? Берешь моих, что ли?

— Всех?

— А бери хошь и всех. Разе мне жалко?

— А я что с ними буду делать?

— А то же, что и я. Спать с ними будешь.

— Вона. Меня и на моих не хватает! — признался Зацепа. — Я не воробей... Калмычку я бы взял: забавна она. Словно зверушка какая...

— Ничего. Веселая... когда не хнычет. Бери...

— Взял бы и цыганку: любопытно. Николи с цыганками не путался.

— А что особенного? — зевнул Пугачев. — Баба, так она баба и есть... Бери!

— А остальные мне не надобны!

— А куда же мне их девать? — вяло вымолвил Пугачев. — Хлопуше отдавал — не хочет. Юрке навязывал — не берет, его Фимка какая-то оседлала... Князь Мышкину предложил — так он только что плечами пожимает. Брезговает...

— Отдай французу. Вот, мол, тебе из царских рук презент.

— И то! — оживился Пугачев. — Они, французы, говорят, страсть какие до баб ласые. Пошлю ему Машку Хоперскую. А езовиту пожертвую Антонидку. А шведу долгоногому — Федорку... Ха-ха-ха! Спасибо за совет. Ну, так вот что: распорядись там... Пущай отведут девок-то на пчельник. Останнюю, Василиску сибирскую, гони к полячишке.

Час спустя Зацепа вернулся, весело хохоча и заявил, что «кобылы»-то пошли к «немцам» с удовольствием, но там, на пчельнике, вышла осечка. Иностранцы изумились, смутились, посовещались, а потом отказались принять присланных им женщин.

— Испужались? — засмеялся Пугачев. — Ну, ин ладно! Когда так, то так. Скажи-ка Шакирке, что ль...

— Прикончить?

— Не таскать же, в сам-деле с собою... Пущай Шакирка как следовает... Он это дело умеет. Он тогда Харлову-то резал.

Шакирка, рябой башкир, получив приказание расправиться с четырьмя женщинами, осклабился:

— Секим башка. Немношка рэзал горла будим!

Вытащил из сапога кривой нож, попробовал лезвие на ногте, убедился, что нож достаточно остер, и направился в развалку к мазанке, где сидели на полу связанные по рукам наложницы Пугачева. При виде палача женщины подняли крик.

— Зачэм кричал, бариня? — пошутил Шакир, подходя к рослой смуглой казачке. — Савсэм нэ нада кричал.

Он пинком свалил ее на глиняный пол мазанки, уперся коленом в ее спину, оттянул голову за длинную косу, повел нож под подбородок и сильно дернул его вверх и вбок.

— Зачэм кричал? — сказал укоризненно, переходя к следующей жертве.

Это была вторая казачка, та самая, которая в свое время, взъевшись на «барыню» Харлову, больше других способствовала гибели несчастной красавицы.

Казачка замерла, когда Шакир положил ей корявую лапу на плечо, но потом рванулась, изогнулась и впилась острыми белыми зубами в руку башкира. Тот взвизгнул и, не взвидев света, ткнул ее кривым ножом в грудь. И еще, и еще.

Забившаяся в угол сибирячка выла, как пес на луну.

Немного спустя, Шакирка вышел из мазанки и сказал, сверкая белыми зубами:

— Кунчал работа. Всио чотыри рэзал, как барашка.

— Молодец! — похвалил его Зацепа.

— Я молодца! — сам себя похвалил Шакирка. — Я — джигит... Я усио рэзал.

— Вот, погоди: доберемся до Москвы — там тебе работы!

— Будэм дэлай работа. Я радый! — согласился Шакир.

Покончив со своим «гаремом», Пугачев отдал строгий приказ «очистить лагерь». Было разрешено оставить одну бабу или девку на десяток мужчин, а остальных — выгнать. В стане поднялись вопли.

Изгонять баб был отправлен особый отряд из варнаков Хлопуши, к которым присоединились и добровольцы башкиры и киргизы. В стоявшем несколько в стороне отдельном лагере ведших с пугачевцами оживленную торговлю киргизов и персюков спешно заключались сделки: пугачевцы отводили туда женщин и продавали их желающим. Покупатели в этот день были очень разборчивы: так как от продавцов отбоя не было.

— Бери, Ассан! — уговаривал молодой казак знакомого киргиза. — Марьей зовут. Работящая!

Ассан смерил стоявшую перед ним бледную бабенку с головы до ног, потом замотал головой.

— Нэ надо!

— Почему не надо? — приставал казак. — Дешево отдам. Она и ткать, она и прясть, она и все такое...

— Нэ биром. Она с брухом.

— Велика важность! — возразил казак. — Разродится, вот и все.

— С брухом нэ нада. Бэз брухом биром.

Казак дернул бледную бабенку за руку.

— Ну, и куда ж я тебя, Марья, девать буду?

Баба всхлипнула.

— Пойдем в степь, что ли ча...

Она покорно пошла за ним.

— Зайдем в кусты, что ли? — предложил казак.

Они зашли в кусты. Несколько минут спустя казак выскочил из кустов и побежал в стан. Тело Марьи лежало в кустах, нелепо раскинув голые ноги. Из перехваченного ножом горла выскакивала струйки крови и стекали под запрокинутую голову.

Отряд Хлопуши отобрал у пугачевцев свыше двух тысяч женщин и полторы тысячи детей и загнал их в овраг. При входе в овраг была поставлена стража из старых варнаков. Бабы плакали, выли, проклинали варнаков и Хлопушу. Варнаки посмеивались.

Какой-то одноглазый соратник Хлопуши добродушно уговаривал бесновавшихся баб:

— Чего бунтуетесь? Как смеете против царской воли идти?

— Душегубы вы! — отвечала какая-то средних лет растрепанная баба, державшая на тощих коричневых руках недавно рожденного младенца. — Что мы теперь делать будем? Бросаете нас, как собак...

— А то и будете делать, что раньше делали! — отвечал равнодушно варнак. — Ваше дело женское известное. Ребят делать будете!

— Да с кем же мы ребят делать будем, когда вы уходите? — голосила тощая баба.

— Н-ну, было бы болото, а черти будут. Мы уйдем — другие придут. Рази в степу людей мало? Разойдетесь по хуторам...

— Да вы, каторжные ваши души, все кругом разорили! Да вы всех мужиков утоняете.

— Ну, вот и дура! Как это — всех мужиков? Мало ли их на развод остается? Старики сидят. Мальчишки. А вашу сестру куда ж собою таскать?

— А мы как же теперя кормиться будем? — озлилась баба. — Кричали, кричали, что, мол, и тебе воля, и тебе земля, и все такое, а теперь — на, поди: как собак в степь выгнали...

— Тако дело, милая. Ничего не поделаешь!

— Так зачем всю кашу заварили?

— Ну, это не твоего ума дело. И нечего изводиться. Другим хуже приходится. Вон, царь-батюшка своих четырех девок прирезать приказал.

— Так то — шкуры барабанные. А я мужа мово законная жена. Мы в церкви венчаны... Своим хозяйством жили. У нас три лошади были, двух коров держали».

— Твои коровы при тебе и остаются.

— Как бы не так! Остаются! Лошадей под конницу забрали. Коров угнали да зарезали. Одна изба пустая осталась!

— А ты тому радуйся, что хоть изба осталась.

— А что я в пустой избе делать буду? Есть-то с ребятами что буду? Отдайте мне мово мужа, душегубы! Сейчас отдайте!

Варнаки расхохотались.

— Сейчас, сейчас отдадим! — сказал один из них. — Андрюшка! Ты, что ль, ейного мужа в штаны спрятал? Отдавай ей сейчас. Нечего, брат, баловаться!

Андрюшка, подмигивая, спросил у плачущей бабы, хочет ли она в самом деле, чтобы он, Андрюшка, отдал ей мужа. Баба разразилась проклятиями, потом упала на землю и принялась кататься, дико воя.

Как только стало темнеть, на необозримом пространстве вокруг Чернятиных хуторов запылали бесчисленные огни костров. Пугачевский стан предался буйному веселью, празднуя канун своего отправления в великий поход на Москву. Пир шел до утренней зари.

На рассвете пушечный выстрел возвестил начало похода. Лагерь пришел в движение. Люди, бросая медленно догоравшие костры, расходились по своим полкам и сотням. По мере сбора людей, один полк за другим снимался с места и выходил в степь, на дорогу.

Часов в десять утра последняя конная сотня, державшая в лагере караул, покинула Чернятины хутора и на рысях ушла в степь. Тогда пробывшие эту ночь в овраге бабы вырвались и с воплями бросились догонять ушедшую в поход армию «его пресветлого царского величества, анпиратора Петра Федорыча всея России». Впереди всех бежала тощая темнолицая баба, прижимавшая к высохшей груди посиневшего от истошного крика ребенка.

В этот час сам анпиратор со своим главным штабом, со всем генералитетом, министрами и иностранными гостями находился уже далеко от Чернятиных хуторов, в степи. Там он расположился на вершине древнего кургана, насыпанного неведомыми руками над могильным ложем неведомого степного батыра, и, сидя на привезенной из Чернятина парчевой скамье с заменявшим ему скипетр архиерейским жезлом в руке, пропускал мимо себя идущее на Москву воинство.

Для торжественного случая он облачился в казакин из алого сукна, на мускулистых ногах были шаровары из ярко-желтого китайского шелка и красного сафьяна сапоги с загнутыми концами. Казакин был перетянут голубой муаровой лентой, за ней виднелись ручки дорогих турецких пистолетов и кинжалов. Левая рука «анпиратора» опиралась на эфес кавказской сабли.

Безносый Хлопуша и безухий Зацепа, иначе граф Чернышев и граф Путятин, стояли за его спиной. Дальше держался скромно одетый князь Федор Мышкин-Мышецкий, а на полускате расположилась группа иностранных гостей.

По пыльной дороге, огибавшей курган, проползала огромная змея. Сменяя друг друга, проходили, не заботясь о строе, отряды пеших и конных. Впереди каждого отряда шла более или менее значительная часть вооруженных ружьями и тесаками людей. За ними валили оборванцы, вооруженные цепами, вилами, дубинами. За этими следовал разнокалиберный обоз из самых разнообразных экипажей, влекомых разномастными лощадьми. За обозом следовали табуны запасных коней, были видны порой стада коров и овец. Среди толп пеших шли ведомые киргизами вьючные верблюды, а в обозе плыли тяжелые двухколесные степные арбы, в которых сидели смуглые оборванные женщины.

Проходя мимо кургана, каждый отряд выкрикивал «ура» или «виват», и нестройные, недружные крики сливались в один дикий рев.

Светлоглазый швед Анкастром, скрестя руки на груди, стоял лицом к дороге и смотрел, не отрываясь, на проходившие полки пугачевцев. Его казавшееся каменным худощавое лицо оживлялось несколько, когда мимо кургана, джигитуя, проносился какой-нибудь казачий отряд или когда разномастные степные лошади протаскивали неуклюжую полевую пушку на окованных железными ободьями высоких колесах. Стоявший рядом со шведом шевалье де Мэрикур сначала не без любопытства созерцал представлявшуюся его взору пеструю картину, обмениваясь впечатлениями с тучным итальянцем, но скоро это ему надоело, и он принялся чистить себе ногти маленьким напильничком.

Когда мимо кургана проходила одна часть обоза и в клубах рыжеватой пыли проплыла арба с выглядывавшими из нее смуглыми женщинами, шевалье обратился к Бардзини с вопросом:

— Желал бы я знать, что они сделали с теми четырьмя женщинами, которых хотели нам вчера навязать. Одна из них, та, чернобровая, было по-своему недурна. Дикарка, конечно, но...

Анкастром, чуть повернувшись лицом к французу, отозвался спокойно:

— Граф Путятин сказал мне, что по приказанию самого... императора всех четырех зарезали...

— Что такое? — поразился шевалье.

— Все четыре зарезаны. Резал их какой-то Шакир. Казак или татарин, или киргиз... Он при... императоре исполняет, если можно так выразиться, роль государственного палача...

— Послушайте, капитан! Неужели же...

— Их зарезали, как овец! — повторил швед и опять стал пристально смотреть на проносившийся в это время мимо кургана маленький конный отряд.

— Черт знает что такое! — пробормотал шевалье. — В конце восемнадцатого века...

Бардзини, усмехнувшись, вымолвил:

— Восемнадцатый век — это в Европе. А здесь — Азия...

Минуту спустя Бардзини поинтересовался:

— Что это за часть? Казаки, что ли?

Мимо кургана проходили нестройные ряды конницы. Всадники в пестрых халатах восседали на степных лохматых конях. Вооружены они были частью длинноствольными ружьями с мултуками и подсошниками, а больше копьями, кривыми саблями и луками. Пестрые колчаны, полные оперенными стрелами, болтались у луки каждого седла. Впереди ватаги конных халатников шла группа музыкантов: тут были зурначи, балалаечники, трубачи и барабанщики. Один из всадников вез длинный шест с перекладинками, к которым были подвешены белые и черные конские хвосты, алые и синие ленты, погремушки и колокольчики.

— Иррегулярная конница, — откликнулся швед. — Башкиры... Только вчера пришли на соединение с императором. До пяти тысяч человек... И два таких же отряда идут еще.

Бардзини круто повернулся к переставшему чистить ногти шевалье и, понизив голос, спросил:

— Вы историю изучали, мой юный друг?

— Военную — да, — ответил небрежно француз. — А что?

— Я хотел бы знать, что вам напоминает это зрелище?

Шевалье с легким недоумением посмотрел на патера.

— Что мне это зрелище напоминает? Но, мой бог, признаюсь...

— Вам не кажется, что мы созерцаем повторение похода какого-нибудь Дженгис-хана или Тимурлена из недр Азии на Европу.

— Пожалуй...

— Вам не кажется, — продолжал патер, — что это дикие орды степных хищников, варваров-номадов, идут для уничтожения европейского мира, как шли в старые годы орды монголов?

Швед повернул лицо к разговаривавшим, его губы дрогнули, но он ничего не сказал.

Шевалье нетерпеливо пожал плечами и капризно вымолвил:

— Я знаю только одно, что теперь было бы хорошо выпить стакан вина. Впрочем, я не отказался бы и от омлета...

Не дождавшись конца прохождения своей армии, Пугачев спустился с кургана, сел на своего вороного и ускакал вместе со своей свитой. Следом за ним уехали и иностранцы.

Местность опустела: змея проползла дальше. Но часа через два на той же дороге показалась новая жидкая толпа. Это бежали вслед за ушедшей на северо-запад армией «Петра Федорыча» просидевшие ночь в овраге и оставленные в Чернятине лишние бабы. Впереди бежала, прижимая к груди коричневые руки, темнолицая женщина с выпученными глазами и искривленным ртом. По ее щекам катились капли пота, смешиваясь со степной пылью. Из груди вырывалось хриплое дыхание. Ребенка, которого она еще недавно держала на руках, у нее уже не было.