Вернуться к Ю.Г. Оксман. Пушкин в работе над «Историей Пугачева» и повестью «Капитанская дочка»

VII. Проблематика «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки» в свете «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева

22 мая 1833 г. Пушкин вчерне закончил первую редакцию «Истории Пугачева». Этот ранний вариант работы, судя по нескольким дошедшим до нас ее листкам и упоминаниям о ней в переписке поэта, представлял собою предельно сжатую сводку документальных данных о восстании, сделанную на основании материалов архива Военной Коллегии об операциях правительственных войск на фронте крестьянской войны 1773—1774 гг. В этой же сводке самым тщательным образом Пушкиным были использованы все те скудные свидетельства о Пугачеве и пугачевцах, которые проникли за полвека в русскую и зарубежную печать.

Весь материал, оказавшийся в распоряжении великого поэта на первой стадии его труда, характеризовал факты восстания с позиций лишь его усмирителей, так как документальными, мемуарными и фольклорными данными, идущими из лагеря Пугачева, Пушкин еще не располагал. Поэтому и в своих высказываниях о движущих силах крестьянской войны автор «Истории Пугачева» не мог еще идти дальше самых осторожных догадок, проверка которых требовала от него, с одной стороны, значительного расширения круга официальных источников, которыми он был ограничен весною 1833 г., а с другой — личного ознакомления с конкретными условиями хозяйственного и политического быта казачества, крепостного крестьянства и кочевого населения губерний, охваченных пожаром восстания.

Приурочив свою поездку в Казань, Оренбург и Уральск к осени 1833 г., Пушкин последние летние месяцы посвящает окончанию своих работ над собиранием материалов о пугачевщине уже не в государственных, а в частных петербургских и московских архивах. В числе новых исторических источников, свидетельства которых особенно обогащают начальную редакцию «Истории Пугачева», оказывается в эту пору «Осада Оренбурга» П.И. Рычкова, замечательная рукописная хроника очевидца и первого историка занимавших Пушкина событий. Не раньше июня—июля 1833 г. Пушкин получает и редчайший экземпляр «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева, тот самый, который, по свидетельству поэта, в 1790 г. «был в тайной канцелярии»1.

Книга Радищева была самым широким литературным обобщением политических, социально-экономических и бытовых данных о Российской империи последней трети XVIII столетия. Мог ли Пушкин забыть об этом в пору своих работ над историей Пугачева? Разумеется, нет. Еще в 1823 г., полемизируя с Бестужевым по поводу его «Взгляда на старую и новую словесность в России», Пушкин с негодованием отмечал в одном из своих писем: «Как можно в статье о русской словесности забыть о Радищеве? Кого же мы будем помнить?» (XIII, 64). Позиция Пушкина в этом отношении осталась неизменной и десять лет спустя, когда он, мобилизуя для романа и монографии о крестьянской войне 1773—1774 гг. все, что только дошло до нас об этом в трудах русских и зарубежных «писателей, писавших о Пугачеве» (IX, 398), прежде всего вспомнил о «Путешествии из Петербурга в Москву».

Всем читателям Пушкина хорошо известно, что между 1833 и 1836 гг. он долго и упорно работал над статьями о Радищеве и его книге. Статьи эти занимают важное место в политической и литературной биографии Пушкина. Однако ни в одном из специальных исследований о Пушкине и Радищеве, ни в каких комментариях к «Истории Пугачева» или «Капитанской дочке» мы не найдем даже попутных упоминаний о том, что «Путешествие из Петербурга в Москву» понадобилось великому поэту именно в связи с его изучениями пугачевщины и что книга Радищева оставила гораздо более значительный след в «Истории Пугачева» и в «Капитанской дочке», чем все другие русские печатные свидетельства о восстании Пугачева, оказавшиеся в распоряжении Пушкина, не говоря уже о писаниях об этом иноземных авторов, недавно с такой тщательностью выявленных и исследованных в книге Г.П. Блока «Пушкин в работе над историческими источниками».

Книга Радищева не могла, конечно, дать Пушкину фактического материала для документации тех или иных глав «Истории Пугачева». Но значение этого источника для великого поэта было неизмеримо шире, ибо именно «Путешествие из Петербурга в Москву» помогло ему в исключительно быстрые сроки безошибочно определить свою позицию как исследователя крестьянской революции и взять при доработке «Истории Пугачева» осенью 1833 г. именно тот прицел, который обеспечил успех коренного переосмысления всех прежних его представлений о бесперспективности «русского бунта».

В своей «Истории Пугачева» Пушкин необычайно близко подошел к самым острым из социально-политических и философско-исторических проблем, поставленных в «Путешествии из Петербурга в Москву». Мы имеем в виду не только раскрытие и осмысление Радищевым противоречий между дворянином-помещиком и крепостным мужиком, как основного противоречия русской действительности, неустранимого без ликвидации крепостного строя. Пушкин, как и декабристы, как и вся подлинно передовая дворянская общественность двадцатых—тридцатых годов, безоговорочно принимал этот тезис автора «Путешествия». Нас занимает сейчас другой круг вопросов, разрешение которых Радищевым шло гораздо дальше чаяний «дворянских революционеров». Дело в том, что в «Путешествии из Петербурга в Москву» вопрос о судьбах русского государства был впервые не только принципиально отделен от вопроса о судьбе дворянства как правящего класса, но и оптимистически разрешен с позиций порабощенных народных низов:

«О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои. Что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгнулися великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишенны»2.

Воскрешая в «Истории Пугачева» исторические образы людей, которые «потрясали государством» (VIII, ч. 1, 329), Пушкин, в меру цензурных возможностей, с некоторыми вольными и невольными оговорками и вуалировками, все же сумел впервые в русской историографии показать в действии тот аппарат народной революции, основные черты которого пытался угадать Радищев. Разумеется, и Пугачев, и Белобородов, и Хлопуша, и Перфильев, и Падуров, и другие выдвиженцы из народных низов были «других о себе мыслей», чем Панины, Потемкины, Чернышевы, Бранты и Рейнсдорпы. Кровная связь новых «великих мужей» с массой трудового народа выражалась не только в том, что они воплощали в своей политической практике волю и чаяния этих масс, но и в том, что эта же самая масса повседневно их контролировала и не позволяла отрываться от нее.

«Пугачев не был самовластен, — замечал Пушкин в третьей главе «Истории Пугачева», — Яицкие казаки, зачинщики бунта управляли действиями пришлеца, не имевшего другого достоинства, кроме некоторых военных познаний и дерзости необыкновенной. Он ничего не предпринимал без их согласия; они же часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле. Они оказывали ему наружное почтение, при народе ходили за ним без шапок и били ему челом, но наедине обходились с ним как с товарищем, и вместе пьянствовали, сидя при нем в шапках и в одних рубахах и распевая бурлацкие песни» (IX, ч. 1, стр. 27).

Именно в этом контексте радищевский образ обездоленного «бурлака, обагренного кровию», которому суждено разрешить многое «доселе гадательное в истории российской»3, впервые получает конкретную документацию на страницах «Истории Пугачева», откуда в более яркой художественной функции перемещается затем и в «Капитанскую дочку».

В особой записке, представленной Пушкиным 26 января 1835 г. царю в дополнение к только что вышедшей в свет «Истории Пугачевского бунта», великий поэт обращал внимание Николая I на то, что в своем труде он не рискнул открыто указать на тот исторический факт, что «весь черный народ был за Пугачева» и что его лозунги борьбы с крепостническим государством нисколько не противоречили интересам прочих общественных классов.

«Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства, — утверждал Пушкин, — Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворянство склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны <...> Разбирая меры, предпринятые Пугачевым и его сообщниками, должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к достижению своей цели. Правительство с своей стороны действовало слабо, медленно, ошибочно» (т. IX, ч. 1, 375—376).

Из этих конфиденциальных «замечаний» непосредственно вытекали два политических вывода, прямо формулировать которые Пушкин по тактическим соображениям не решился, но в учете которых царем не сомневался. Первый вывод заключал в себе признание известной случайности победы помещичье-дворянской монархии в борьбе ее с Пугачевым, а второй сводился к напоминанию о том, что «Пугачевский бунт показал правительству необходимость многих перемен». Однако сделанный Пушкиным тут же краткий перечень тех поистине ничтожных «перемен», которые были осуществлены государственным аппаратом (разукрупнение областей, «новые учреждения губерниям», улучшение путей сообщения и т. д.) красноречиво свидетельствовал о том, что неосуществленной осталась важнейшая из реформ, подсказанных правительству уроками пугачевщины. Пушкин имел, конечно, в виду необходимость ликвидации крепостных отношений, таящих в себе угрозу «насильственных потрясений, страшных для человечества». Великий поэт ни в какой мере не претендовал в своем диагнозе на оригинальность. Каждая страница «Истории Пугачева», а впоследствии и «Капитанской дочки», являлась живой документальной и художественной иллюстрацией к политическим обобщениям и прогнозам, гениально намеченным Радищевым в «Путешествии из Петербурга в Москву».

«Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противустояние, — формулировал Радищев свое понимание назревающего революционного взрыва крепостных отношений. — Прорвав оплот единожды, ни что в развитии противиться ему не возможет. Таковы суть братия наши, во узах нами содержимые. Ждут случая и часа. Колокол ударяет. И се пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас мечь и отраву. Смерть и пожигание нам будет посул за нашу суровость и безчеловечие. И чем медлительнее и упорнее мы были в разрешении их уз, тем стремительнее они будут во мщении своем... Приведите себе на память прежние повествования. Даже обольщение колико яростных сотворило рабов на погубление господ своих! Прельщенные грубым самозванцем текут ему во вслед, и ничего толико не желают, как освободиться от ига своих властителей; в невежестве своем другого средства к тому не умыслили, как их умерщвление. Не щадили они ни пола, ни возраста. Они искали паче веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз. Вот что нам предстоит, вот чего нам ожидать должно. Гибель возносится горе постепенно, и опасность уже вращается над глазами нашими. Уже время, вознесши косу ждет часа удобности, и первый льстец или любитель человечества, возникши на пробуждение несчастных, ускорит его мах. Блюдитеся»4.

Цитируемые нами строки из «Проекта в будущем», не являясь прямой авторской речью, очень близки впечатлениям от восстания 1773—1774 гг. в известной записке Д.И. Фонвизина «Рассуждение о непременных государственных законах» (1784 г.). В этом нелегальном документе Российская империя характеризуется как «государство, которое силою и славою своею обращает на себя внимание целого света и которое мужик, одним человеческим видом от скота отличающийся, никем не предводимый, может привести, так сказать, в несколько часов на самый край конечного разрушения и гибели». Напомним, что Н.М. Муравьев, приспособляя через тридцать с лишним лет записку Фонвизина к задачам агитационно-пропагандистской литературы декабристов, изменил в ней лишь внешний образ «мужика», приблизив его к историческому образу Пугачева: «государство <...>, которое бродяга, никем не наущенный, мог привести в несколько часов на край гибели»5.

Вопросы, которые волновали еще Фонвизина и Радищева, продолжали оставаться, говоря словами Белинского, «самыми живыми, современными национальными вопросами» и в пору работы Пушкина над «Историей Пугачева». Несмотря на то, что процесс разложения крепостного хозяйства определялся в стране все более явственно, правовые нормы, регулировавшие жизнь помещичьего государства, в течение полустолетия оставались неизменными. Не претерпели существенных изменений и формы борьбы «дикого барства» или «великих отчинников», как называл Радищев крупных земельных собственников, со всякими попытками не только ликвидации крепостного строя, но и с какими бы то ни было подготовительными мероприятиями в этом направлении. Естественно поэтому, что Пушкин в середине 30-х годов с таким же основанием, как Радищев в 1790 г., а декабристы в 20-х годах, не возлагает никаких надежд на возможность освободительного почина, идущего от самих помещиков, и так же, как его учителя и предшественники, трезво учитывает политические перспективы ликвидации крепостных отношений или сверху, «по манию царя», или снизу — «от самой тяжести порабощения», т. е. в результате крестьянской революции.

Характерно, однако, что ни Радищев, ни декабристы не склонны были эту грядущую революцию полностью отождествлять с пугачевщиной. В первой трети XIX столетия события крестьянской войны 1773—1774 гг. еще продолжали глубоко волновать представителей передовой русской интеллигенции, но отнюдь не в качестве примера положительного. Изучая опыт этого неудавшегося восстания, затопленного в крови десятков тысяч его участников, Радищев неудачу Пугачева («грубого самозванца», по его терминологии) объяснял тем, что восставшие не имели сколько-нибудь определенной государственной программы, не отрешились от царистских иллюзий и искали «в невежестве своем паче веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз».

Уроки пугачевщины в их понимании именно Радищевым определяют тактику и вождей декабристов, которые, по свидетельству Н.А. Бестужева, члена директории Северного общества, «положили себе правилом изучение сил и способов российского государства и его постановлений, дабы в случае какого-либо переворота и особенно ежели бы оный начался с низших сословий, быть готовым людям, могущим направить буйное стремление черни, которая никогда не знает сама, чего она хочет, чтобы, действуя совокупными силами и единодушно, остановить могущие от сего произойти неустройства и кровопролития»6.

Опыт истории полностью, казалось, оправдал худшие из прогнозов Радищева и декабристов. Мы имеем прежде всего в виду кровавую эпопею восстания военных поселян, обусловившую, как это было показано в главе четвертой, вхождение летом 1831 г. в круг ближайших интересов Пушкина проблемы крестьянской революции, вопросов о ее движущих силах, ее лозунгах и перспективах. Эти интересы и привели великого поэта, с одной стороны, к «Путешествию из Петербурга в Москву», к проверке наблюдений и выводов Радищева, а с другой, к собиранию и изучению материалов по истории восстания Пугачева, как самого большого по своим масштабам движения народных масс за весь императорский период российской истории.

Именно «Путешествие из Петербурга в Москву» в конечном счете и помогло Пушкину осмыслить восстание 1773—1774 гг. не как случайную вспышку протеста угнетенных низов на далекой окраине, не как личную авантюру «злодея и бунтовщика Емельки Пугачева», а как результат антинациональной политики правящего класса, как показатель загнивания и непрочности всего крепостного правопорядка. Вот почему имена Радищева и Пугачева оказываются в центре внимания Пушкина и как романиста, и как историка, и как публициста. От Пугачева к Радищеву и от Радищева опять к Пугачеву — таков круг интересов Пушкина в течение всего последнего трехлетия его творческого пути.

Разумеется, было бы большою ошибкою ставить знак равенства между политическими концепциями Пушкина и Радищева даже в пору их известного сближения. Нельзя забывать, что в то время как автор «Путешествия из Петербурга в Москву» не питал никаких иллюзий относительно того, что интересы самодержавно-помещичьего государства несовместимы с чаяниями трудового народа, Пушкин пытался после разгрома декабристов как-то отделить самодержавие, как юридический институт, от его классовой базы и от его же военно-бюрократического аппарата. В этом отношении великий поэт был неправ, но зато он гораздо более четко, чем Радищев, отрывал ненавистную им обоим верхушку правящего класса, придворную и поместную аристократию, от дворянской интеллигенции или, по его терминологии, «просвещенного дворянства»7. С позиций последнего Пушкин вскрывал и несовместимость анархо-утопических идеалов крестьянской революции с исторически-прогрессивными тенденциями политического и экономического развития русского государства.

Очень показательно то внимание, которое уделено было в «Истории Пугачева» материалам о быте и нравах яицких казаков, восстановление вольностей которых и их распространение на «всякого звания людей», обездоленных дворянско-помещичьей диктатурой, входило в программу Пугачева: «Совершенное равенство прав, — писал Пушкин, характеризуя казачью общину, — атаманы и старшины, избираемые народом, временные исполнители народных постановлений; круги, или совещания, где каждый казак имел свободный голос и где все общественные дела решены были большинством голосов; никаких письменных постановлений; в куль да в воду за измену, трусость, убийство и воровство: таковы главные черты сего управления» (IX, ч. 1, 9). С этой мечтой об установлении в будущей крестьянской империи патриархальных нравов казачьего круга были связаны и многочисленные «указы» Пугачева, тщательно скопированные Пушкиным и сохранившиеся в его архиве (IX, ч. 2, 680—688). Обобщения, развернутые Пушкиным в четвертой главе его «Истории», особенно красноречиво свидетельствовали о той угрозе, которая определилась для русского народа и созданного им государства после первых же успехов Пугачева: «Киргиз-кайсаки, пользуясь отсутствием войск, начали переходить через открытую границу, грабить хутора, отгонять скот, захватывать жителей. Закубанские народы шевелились, возбуждаемые Турцией; даже некоторые из европейских держав думали воспользоваться затруднительным положением, в коем находилась тогда Россия» (IX, ч. 1, 40).

Для правильного понимания позиций Пушкина, как историка пугачевщины, много дает сделанная им самим запись спора его с великим князем Михаилом Павловичем, братом царя, о судьбах русского самодержавия, с одной стороны, и родового дворянства, деклассирующегося исключительно быстрыми темпами в условиях загнивающего крепостного строя, с другой. Имея, очевидно, в виду такие акты, как уничтожение местничества при царе Федоре Алексеевиче, как введение «Табели о рангах» при Петре, такие явления, как режим военной диктатуры императоров Павла и Александра, Пушкин, не без некоторой иронии, утверждал, что «все Романовы революционеры и уравнители», а на реплику великого князя о том, что буржуазия как класс таит в себе «вечную стихию мятежей и оппозиций», отвечал признанием наличия именно этих тенденций в линии политического поведения русской дворянской интеллигенции. Интеллигенции этой, по прогнозам Пушкина, и суждено выполнить ту роль могильщика феодализма, которую во Франции в 1789—1793 гг. успешно сыграло «третье сословие»: «Что же значит — писал Пушкин за несколько дней до выхода в свет «Истории Пугачева» — наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу Аристокрации, и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много» (XII, 335).

Этим пониманием диалектики русского исторического процесса вдохновлены были записи Пушкина в его дневнике от 22 декабря 1834 г., а в черновой редакции заметок об уроках пугачевщины, над которой Пушкин работал в январе следующего года, мы находим следы тех же самых политических раздумий: «Показание некоторых историков, утверждавших, что ни один дворянин не был замешан в пугачевском бунте, совершенно несправедливо. Множество офицеров (по чину своему сделавшихся дворянами) служили в рядах Пугачева, не считая тех, которые из робости пристали к нему» (IX, ч. 1, 478).

Планы повести о Шванвиче — дворянине и офицере императорской армии, служившем «со всеусердием» Пугачеву, в начале 1833 г. сменяются собиранием и изучением материалов о самом Пугачеве и вырастают в монографию о нем. Подготовка к печати этого труда идет в 1833—1834 гг. одновременно с работой над специальной статьей о «Путешествии из Петербурга в Москву», которая в свою очередь сменяется в 1835 г. собиранием материалов для биографии Радищева. Для своего «Современника» Пушкин готовит в 1836 г. две статьи о Радищеве8 и роман о Пугачеве. Проблематику именно этих своих произведений Пушкин и имеет в виду, отмечая в начальной редакции «Памятника», написанного вскоре после окончания «Капитанской дочки», свои права на признательное внимание потомков:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что вслед Радищеву восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

Комментаторская традиция, связывающая строки о Радищеве в «Памятнике» с одою «Вольность», представляется нам совершенно несостоятельной. Биографы Пушкина, опирающиеся на эту традицию, во-первых, не учитывают того обстоятельства, что Пушкин в 1836 г. никак не мог придавать большого значения своей юношеской нелегальной оде (он уже в 1825 г. называл ее «детской») и, во-вторых, забывают о том, что «Вольность» Пушкина не столько продолжала и развивала политические установки Радищева, сколько полемизировала с ними с умеренно-либеральных позиций Союза Благоденствия. С проблематикой крестьянской революции, определившей литературно-политическое значение «Путешествия из Петербурга в Москву», как вехи в истории русской национально-демократической культуры, связываются не «Вольность» и не «Деревня», а «История Пугачева» и «Капитанская дочка». Именно в этих своих произведениях Пушкин и пошел «вслед Радищеву».

Примечания

1. Время приобретения Пушкиным этого экземпляра «Путешествия из Петербурга в Москву» связывается нами с началом его работы над «Историей Пугачева» на том основании, что ни в одном из произведений и писем Пушкина с конца двадцатых годов до середины 1833 г. мы не найдем не только каких-нибудь следов интереса к книге Радищева, но даже случайных упоминаний о ней. Надпись на принадлежавшей Пушкину книге гласит: «Экземпляр, бывший в тайной канцелярии, заплачен двести рублей. А. Пушкин». Книга, переплетенная в красный с золотым тиснением сафьян, имеет ряд критических замечаний и подчеркиваний на полях, сделанных красным карандашом. По предположению В.Л. Бурцева, все эти отметки принадлежат Екатерине II и использованы были как своего рода руководство к действию в допросах Радищева. См. об этом статью В.Л. Бурцева «Пушкинский экземпляр «Путешествия» Радищева с пометками императрицы Екатерины II» («Биржевые ведомости» от 13 декабря 1916 г., № 15981), а также сб. «Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты». Подготовили к печати М.А. Цявловский, Л.Б. Модзалевский, Т.Г. Зенгер», М.—Л., «Academia», 1935, стр. 603—604.

Не рискнув сослаться на книгу Радищева ни в тексте «Истории Пугачева», ни в предисловии и в примечаниях к ней, Пушкин попытался в особой статье, якобы не связанной с основным его трудом, ввести в широкий научный и литературный оборот показания и рассуждения Радищева о тех противоречиях русской крепостнической действительности, которые в 1773—1774 гг. привели к крестьянской воине, но не утратили актуального значения и 60 лет спустя. Начальная дата работы Пушкина над статьей о «Путешествии из Петербурга в Москву» — 2 декабря 1833 г.

Вся дореволюционная литература об отношении Пушкина к Радищеву и его литературному наследию критически учтена в работе П.Н. Сакулина «Пушкин и Радищев. Новое решение старого вопроса», М., 1920. Дополняют и продолжают эту работу статьи В.П. Семенникова «Радищев и Пушкин» (В.П. Семенников, Радищев. Очерки и исследования, М. — П., 1923, стр. 241—318); Г.П. Макогоненко, Пушкин и Радищев («Учен. зап. Ленинградского Гос. Университета», № 33, вып. 2, 1939); брошюра Н.Л. Степанова «Пушкин и Радищев», Л., 1951; книги Вл. Орлова «Радищев и русская литература», изд. 2-е, дополненное, Л., 1952, стр. 164—189 и Б.С. Мейлаха «Пушкин и его эпоха», М., 1958, стр. 393—420.

2. «Путешествие из Петербурга в Москву». В Санктпетербурге, 1790, стр. 387 (глава «Городня»).

3. Там же, стр. 7 (глава «София»).

4. Там же, стр. 260—262 (глава «Хотилов»).

5. К.В. Пигарев. Рассуждение о непременных государственных законах Д.И. Фонвизина в переработке Никиты Муравьева («Литературное наследство», т. 60, кн. 1, стр. 358).

6. «Восстание декабристов», т. II, 1926, стр. 71—72.

7. Свое понимание «просвещенного дворянства», его исторического генезиса и политической функции в условиях царизма и крепостничества Пушкин очень четко сформулировал в 1830 г. в набросках неоконченной статьи «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (XI, 173) и в заметках «О дворянстве» (XII, 205—206). Много внимания мыслям Пушкина о «просвещенном дворянстве» уделено было в работах Д.Д. Благого «Классовое самосознание Пушкина», М., 1927; П.Н. Сакулина «Классовое самоопределение Пушкина» (Пушкинская Комиссия Общества любителей Российской словесности. «Пушкин». Сборник второй. М.—Л., 1930, стр. 3—78); С.М. Петрова «Проблема историзма в мировоззрении и творчестве Пушкина» (Академия Наук СССР. «А.С. Пушкин». 1799—1949. Материалы юбилейных торжеств. М.—Л., 1951, стр. 204); Б.С. Мейлаха «Пушкин и его эпоха», М., 1958, стр. 412—421. В массовой литературе о Пушкине некоторое время бытовали антиисторические сожаления о том, что Пушкину так и не удалось отрешиться до конца своих дней от «круга идей просвещенного дворянства», помешавших ему «стать на точку зрения крестьянской революции, как это сделали революционеры-разночинцы» (В. Ермилов, Наш Пушкин, М., 1949, стр. 70). Ответ на суждения этого рода дан был еще в 1937 г. в статье В. Александрова «Пугачев. Народность и реализм Пушкина»: «Не будем требовать от Пушкина того, чтобы он, оставаясь Пушкиным, был кроме того еще и Чернышевским: это слишком много для одного человека, даже такого человека, каким был Пушкин» («Литературный критик», 1937, кн. 1, стр. 44).

8. Мы говорим о двух статьях, которые Пушкин предполагал посвятить Радищеву в своем «Современнике», а не об одной («Александр Радищев»), так как в дошедшем до нас большом перечне задуманных поэтом в 1836 г. статей и заметок о редких русских изданиях и зарубежных книгах о России сохранилась строка: «Путеш<ествие> Рад<ищева>». Как мы полагаем, это был последний след обращения Пушкина к рукописям его заметок о «Путешествии из Москвы в Петербург», относившимся к периоду 1833—1835 гг. В академическое издание сочинений Пушкина перечень его статей, проектируемых для «Современника», не вошел. С наибольшей точностью он опубликован и объяснен в «Полн. собр. соч. Пушкина», «Academia», т. IX, 1937, стр. 304—305 и 740—741. Пушкин предположительно наметил и название всего цикла задуманных им публикаций: «Опыты библиографические».