Вернуться к Г.Г. Красухин. Путеводитель по роману А.С. Пушкина «Капитанская дочка»

«...Как это вы с Пугачевым-то поладили!»

Каких только мер предосторожности не предпринял комендант Миронов, чтобы до поры до времени хранить в тайне известие о походе Пугачева. И все они не удались. Василиса Егоровна хитростью выманила тайну у Ивана Игнатьича, твердо пообещав держать язык за зубами. И, как пишет Гринев, «сдержала свое обещание и никому не сказала ни одного слова, кроме как попадье, и то потому только, что корова ее ходила еще в степи и могла быть захвачена злодеями». А уж через попадью грозная весть мигом распространилась по крепости: «Вскоре все заговорили о Пугачеве».

Акулина Памфиловна, жена отца Герасима, была существом столь же добрым, сколь и любопытным. Поэтому, делясь страшными своими впечатлениями с Петрушей: «Бедный Иван Кузьмич! Кто бы подумал!.. А Василиса-то Егоровна? А Иван-то Игнатьич? Его-то за что?..» — не удержалась и высказала то, что занимало ее не меньше ужасных новостей: «Как это вас пощадили?»

И поскольку ответа на свой вопрос она от Петруши не получила, постольку она снова приступила к Гриневу, когда тот появился в их доме, после того как с помощью Пугачева вырвал Марью Ивановну из швабринской темницы: «Да скажите, мой отец, как это вы с Пугачевым-то поладили! Как он это вас не укокошил?» «Полно, старуха, — передает Гринев, как прервал жену отец Герасим. — Не все то ври, что знаешь». «Ври» — это старинное значение слова «говори», весьма уместное в устах священника1, который вот как заканчивает свое обращение к жене: «Несть спасения во многом глаголании». Он укоряет свою словоохотливую и любящую сплетничать попадью, но понятно, что ему тоже хотелось бы, чтобы Петруша пролил свет на добрые отношения, установившиеся между ним и Пугачевым, однако, в отличие от жены, он умеет скрывать свое любопытство.

Тем более что оба они — поп и попадья — знали, что спасенный Пугачевым от виселицы Гринев уехал из крепости в Оренбург, знали, что Петруша выезжал на перестрелки с пугачевцами. Именно попадья, как пишет Гринев (и мы уже обращали на это внимание), «присоветовала Марье Ивановне написать ко мне письмо». Но вопросы, которые она задает ему при встрече, показывают, что, «присоветовав», она вовсе не ожидала содействия Пугачева Петруше в освобождении Марьи Ивановны. Снова удивилась попадья тому, что Гриневу вообще сохранена жизнь. Что ж, Петруша рассказал спасителям Маши «вкратце свою историю».

А в самом деле. Почему Пугачев дозволил Гриневу то, что не позволял никому? Потому что некогда, еще до восстания, повстречавшись с Петрушей, которого сумел вывести из буранной мглы к постоялому двору, он получил от него в награду стакан вина и заячий тулуп («Господи Владыко! — простонал мой Савельич. — Заячий тулуп почти новешенький! И добро бы кому, а то пьянице оголтелому»)? Да, это было Гриневу засчитано — спасло его от петли и даже вроде от выдачи на растерзание сообщникам, о чем Петруше говорил сам Пугачев, когда они вместе поехали вызволять Марью Ивановну в Белогорскую крепость.

И все же, думается, что на отношение Пугачева к Гриневу оказали влияние не столько Петрушины бесхитростные дары, сколько искренняя, нескрываемая симпатия, которой проникся Пугачев к Петруше.

Зародилась она действительно на постоялом дворе, где был выпит новым знакомым Гринева стакан вина и напялен на себя заячий тулуп, который был ему явно не по росту: «Савельич чуть не завыл, услышав, как нитки затрещали». Но проросла в экстремальной для Гринева ситуации: избавленный от петли, он, как мы помним, был в тот же день позван к Пугачеву, посажен им за общий стол, за которым сообщники вместе со своим атаманом отмечали взятие Белогорской крепости, а после ухода гостей оставлен им для беседы «глаз на глаз».

Мы помним, как помилованного Пугачевым Петрушу поставили перед ним на колени и Пугачев протянул ему руку для поцелуя. «Но я, — рассказывает Гринев, — предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению». Понимая состояние своего барина, верный Савельич умоляет его: «Что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку». В конце концов на помощь Петруше пришел сам Пугачев. Убрав руку, он сказал «с усмешкою»: «Его благородие, знать, одурел от радости. Подымите его».

Понял ли Пугачев истинные побуждения Гринева? Оказывается, нет. Видимо, он решил, что, помиловав Петрушу, поквитался с ним, а дальнейшая судьба Гринева зависит от самого Петруши, который, избежав петли, вполне мог и одуреть от радости. Поэтому и спрашивает его, оставшись с ним «глаз на глаз»: «Обещаешься ли служить мне с усердием?»

«Вопрос мошенника и его дерзость, — комментирует ситуацию Гринев, — показались мне так забавны, что я не мог не усмехнуться». И усмешка эта запросто могла стоить Петруше головы.

«Чему ты усмехаешься? — спросил он меня нахмурясь. — Или ты не веришь, что я великий государь? Отвечай прямо».

Вот где выглядывает лицо того Пугачева, по знаку которого повесили Ивана Кузьмича и Ивана Игнатьича, — лицо не просто безжалостного убийцы и насильника, а предводителя убийц и насильников, каким он представлен в «Истории Пугачева».

«Я смутился, — свидетельствует Гринев. — Признать бродягу государем был я не в состоянии: это казалось мне малодушием непростительным. Назвать его в глаза обманщиком — было подвергнуть себя погибели; и то, на что был я готов под виселицею в глазах всего народа и в первом пылу негодования, теперь казалось мне бесполезной хвастливостию. Я колебался. Пугачев мрачно ждал моего ответа».

Согласитесь, что испытание чести Петруши достигло накала не меньшего, а может, даже большего («Я колебался», — свидетельствует сам Гринев), чем когда он стоял под виселицей. Но Петруша нашел в себе нравственные силы выдержать и это испытание, о чем вспоминает «с само довольствием», т. е., по точному разъяснению Словаря языка Пушкина, с чувством самоудовлетворения: «Наконец (и еще ныне с само довольствием поминаю эту минуту) чувство долга восторжествовало во мне над слабостию человеческою. Я отвечал Пугачеву: «Слушай: скажу тебе всю правду. Рассуди, могу ли я признать в тебе государя? Ты человек смышленый; ты сам увидел бы, что я лукавствую»».

Смягчает ли душу Пугачева доверительная интонация Гринева? Не сразу. Ведь недаром он задает Петруше вопрос, который оказался роковым для многих ответивших на него, присягавших императрице и оставшихся верными присяге: «Кто же я таков, по твоему разумению?» Благоразумие Гринева позволяет ему выйти без потерь из этой труднейшей ситуации: «Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку». «Пугачев, — свидетельствует Петруша, — взглянул на меня быстро. «Так ты не веришь, — сказал он, — чтоб я был государь Петр Федорович? Ну, добро»».

Напряжение вроде бы снято, но, оказывается, не до конца. Потому что Пугачев продолжает: «А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал? Думай про меня что хочешь, а от меня не отставай. Какое тебе дело до иного-прочего? Кто не поп, тот батька. Послужи мне верой и правдою, и я тебя пожалую в фельдмаршалы и в князья. Как ты думаешь?»

А ведь это, помимо прочего, и ответ Гриневу на его: «Ты человек смышленый; ты сам увидел бы, что я лукавствую». «Ну и лукавствуй!» — как бы слышится в пугачевском: «Думай про меня что хочешь, а от меня не отставай» И не зря Пугачев поминает Гришку Отрепьева, которому удалось не просто убедить народ, что он — спасшийся от рук убийц царевич Димитрий, сын Ивана Грозного, но и завладеть московским престолом. «Кто ни поп, тот батька»! Гришка поцарствовал, и я поцарствую! А ты (это уже Гриневу) держись меня: «Какое тебе дело до иного-прочего?»

То есть Пугачев говорит с Гриневым почти как с будущим соратником, к которому относится с симпатией, кому готов многое разрешать и кого готов щедро одаривать. Так что на долю Петруши выпадает сейчас опровергнуть идею подобного соратничества, которое в изложении Пугачева очень напоминает по смыслу и по сущности церемониал целования его руки в благодарность за спасение. Ясно, что тут уже никакое увертливое благоразумие Гриневу не поможет, что он должен проявить твердость, даже каменность духа, подтверждая функциональность в романе-мифе своего имени, данного ему Пушкиным: Петр, как уже было здесь сказано, в переводе с греческого «камень». И он проявляет такую каменность, почти повторяя слова, сказанные комендантом Мироновым и его верным поручиком Иваном Игнатьичем, за что оба были немедленно повешены: «Нет, — отвечал я с твердостию. — Я природный дворянин; я присягал государыне императрице: тебе служить не могу» (почти, потому что комендант и поручик не были природными дворянами, но Пугачева это и не интересовало). Больше того! Слышит вопрос Пугачева: «...Так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?» — и:

«Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал я. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник; сам требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если я от службы откажусь, когда служба моя понадобится? Голова моя в твоей власти: отпустишь меня — спасибо; казнишь — Бог тебе судья; а я сказал правду».

Можно только руками развести от удивления в ответ на то, как интерпретирует В.Г. Маранцман слова Гринева: «Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего». «Пугачев — весь воля, у Гринева ее нет...» — истолковывает смысл этих слов В.Г. Маранцман2, даже не задумываясь о том, какую железную волю нужно иметь, чтобы не лукавить, не юлить, а прямо «не обещаться» Пугачеву против него не служить, объясняя это самозванцу тем, что «я присягал государыне императрице»! А какую другую волю, по мнению В.Г. Маранцмана, должен был проявить Гринев? Изменить присяге? Стать Швабриным?

Такая интерпретация не просто от невнимательного чтения пушкинского текста, а от полного ухода от него. Разве не показательна в романе реакция Гринева, увидевшего Швабрина на коленях перед Пугачевым: «В эту минуту презрение заглушило во мне все чувства ненависти и гнева. С омерзением глядел я на дворянина, валяющегося в ногах беглого казака»? Для чего же ждать от Петра Андреича поступков, которые вызывают у него «презрение», на которые он сам взирает «с омерзением»? Да еще и вздыхать, не дождавшись: нет, дескать, у человека воли!

Помиловав Гринева, Пугачев должен был убедиться и в том, что его былой знакомый не одуревал от радости, избавившись от петли, когда не стал целовать ручку у своего спасителя. И что Петруша действительно предпочтет смерть подлому унижению.

Так что беседа с Гриневым «глаз на глаз» не только безмерно удивила Пугачева искренностью собеседника, но и заставила самозванца уважать Петрушу. В полном, кстати, соответствии с предсказаниями вещего сна Гринева, о котором он поведал в начале повествования: Гринев и во сне отказался целовать ручку мнимому родственнику — свирепому злодею, чем вызвал у того не приступ ярости, а приязнь к себе.

А кроме этих предсказаний миф в «Капитанской дочке» позволяет нам интерпретировать беседу Гринева с Пугачевым «глаз на глаз» как разговор Петра и Лжепетра (вспомним, что самозванец назвался именно Петром!). Настоящий Петр тверд и неуступчив в вопросах чести. Он ее рыцарь, рыцарь ее кодекса. Лжепетр покажет себя именно «лже» тем, что будет искать возможности обойти этот кодекс стороной — возможности не для себя: он его и не исповедует, но для истинного Петра.

Именно поэтому следует отвести от Гринева обвинение психологов Г.Г. Граник и Л.А. Концевой в том, что, согласившись принять помощь от Пугачева по освобождению Марьи Ивановны из швабринского плена, Петруша вступил в противоречие с офицерской честью и присягой. «Но Гриневым движет прежде всего его понимание долга мужчины перед женщиной», — пытаются оправдать его поступок Г.Г. Граник и Л.А. Концевая3. Оправдание сомнительное: из-за долга перед женщиной изменить присяге, поступиться офицерской честью?

И не просто сомнительное. Оно неверно по сути, неверно с точки зрения текста «Капитанской дочки». Так что абсолютно прав философ В.Н. Касатонов в оценке этого эпизода: «Гринев нигде сознательно не поступается своей офицерской честью. Его щадят, ему дарит подарки и помогает освободить невесту Пугачев. Сам же Гринев не помогает самозванцу ничем, кроме помощи нравственной: в проникновенном и доброжелательном диалоге помочь услышать голос собственной совести. Щепетильность Пушкина в этом вопросе принципиальна. Да, жизнь глубже, чем та сфера, в которой действуют законы чести. Однако эта ее глубина отнюдь не отменяет этих законов в области их юрисдикции. Гринев остается лояльным законам чести...»4

Безусловно, поездка вместе с Пугачевым в Белогорскую крепость, воссоединение Гринева благодаря Пугачеву со своей невестой, имевшие поначалу трагические последствия для судьбы Петруши, а потом оказавшиеся для этой же судьбы невероятно благодатными, являются значимыми, ключевыми событиями в романе-мифе. Есть поэтому смысл продолжать углубляться в суть сложившихся отношений между Гриневым и самозванцем, Петром и Лжепетром.

Главу XII Гринев назвал «Сирота», и для ее эпиграфа Пушкин переделал свадебную песню, которую выписал однажды для себя. Вот как она звучит на самом деле:

Много, много у сыра дуба
Много ветвей и поветвей.
Только нету у сыра дуба
Золотые вершиночки:
Много, много у княгини-души,
Много роду, много племени,
Только нету у княгини-души
Нету ее родной матушки;
Благословить есть кому,
Снарядить некому.

Вынося эти строчки в эпиграф, издатель прежде всего заменил «дуб» «яблонькой». Потому, скорее всего, что яблоня — дерево плодоносящее, и народ в своих песнях гораздо чаще отождествлял ее, а не дуб с невестой. Но издатель поменял деревья не автоматически: он изменил и облик яблони по сравнению с дубом. Так, если у дуба в народной песне «много ветвей и поветвей» и соответственно по законам параллелизма у невесты в этой песне «много роду, много племени», то отредактированные Пушкиным стихи говорят совсем о другом:

Как у нашей яблонки
Ни верхушечки нет, ни отросточек;
Как у нашей у княгинюшки
Ни отца нету, ни матери.
Снарядить-то ее некому,
Благословить-то ее некому.

Парадокс этой главы заключается в том, что снарядить Марью Ивановну, т. е. выдать ей и ее жениху «пропуск во все заставы и крепости, подвластные ему», и благословить ее на брак с Петрушей, выпало тому, кто зверски уничтожил ее родителей — сделал ее сиротой.

Но смысл эпиграфа, соотнесенный с реальным содержанием главы, состоит еще и в том, что Марья Ивановна беззащитна перед злодейством, полностью зависит от расположения духа убийцы ее отца и матери, который обычно, как запечатлела «История Пугачева», оказывался безжалостным и к дворянским детям. И храбрый, горячо ее любящий, готовый за нее отдать жизнь Петруша в данном случае опасно рискует, вовлекая Пугачева в союзники по вызволению любимой из крепости, возглавляемой Швабриным.

Конечно, вовлекает он Пугачева в союзники, потому что они с ним, как выразилась Акулина Памфиловна, «поладили», т. е. прониклись человеческой симпатией друг к другу. Но мы-то помним, как остерегал издатель нас, читателей, от излишнего благодушия по отношению к тому, кто «сроду... свиреп», помним, кем в фольклорной составляющей «Капитанской дочки» выступает Пугачев, поэтому не должны упускать и того обстоятельства, что чувства, которые испытывает к Гриневу казацкий вождь, могут видоизменяться в зависимости от обстановки.

Кажется, это понял и сам Гринев, услышав от пугачевского соратника (Белобородова) слова, обращенные к атаману: «Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать; а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров».

«Логика старого злодея показалась мне довольно убедительною, — свидетельствует Петруша. — Мороз пробежал по всему моему телу при мысли, в чьих руках я находился». «В чьих руках» — разумеется, Гринев имеет в виду не одного только Пугачева, но и тех его сподвижников, которые и в самом деле с охотою отвели бы плененного офицера «в приказную» («приказами» в XVIII веке назывались канцелярии, ясно, что в данном случае речь идет о следственно-полицейском управлении самозванца) и запалили бы там огоньку, т. е. подвергли бы его пыткам. Но и Пугачев, как пишет Петруша, «заметил мое смущение». «Ась, ваше благородие? — сказал он мне подмигивая. — Фельдмаршал мой, кажется, говорит дело. Как ты думаешь?»

Он пока что насмешничает. И его насмешка, по словам Гринева, «возвратила мне бодрость». Но вот — обращение Пугачева к Петруше: «Теперь скажи, в каком состоянии ваш город». «Слава Богу, — отвечает на это Петруша, — все благополучно». И былое пугачевское благодушие, позволявшее самозванцу насмешничать, уже способно улетучиться: «Благополучно? — повторил Пугачев. — А народ мрет с голоду!»

Гринев и сам свидетельствует, что правда в данном случае на стороне Пугачева и что он, Петруша, вынужден обманывать самозванца «по долгу присяги». Но ведь ни Пугачев, ни его грозные товарищи не обязаны входить в положение обманщика. Белобородов, например, попросту ухватился за гриневскую ложь, чтоб присоветовать своему атаману: «Коли ты Швабрина хочешь повесить, то уж на той же виселице повесь и этого молодца, чтоб никому не было завидно».

Снова Гринев ходит по острию лезвия: «Слова проклятого старика, казалось, поколебали Пугачева». «Казалось» — потому что наверняка зафиксировать состояние самозванца Петруша здесь не может: в разговор вклинился Хлопуша, оспаривая Белобородова, их спор грозил перерасти в ссору и перерос бы, если б Пугачев, забыв о Гриневе, не занялся примирением своих соратников. Чем и воспользовался Гринев, отходя от очень опасной для него темы, заменяя ее другой, которая, по его расчету, должна была быть приятной Пугачеву: «Ах! я было и забыл благодарить тебя за лошадь и за тулуп. Без тебя я не добрался бы до города и замерз бы по дороге».

«Уловка моя удалась, — свидетельствует Петруша. — Пугачев развеселился. «Долг платежом красен, — сказал он, мигая и прищуриваясь. — Расскажи-ка мне теперь, какое тебе дело до той девушки, которую Швабрин обижает? Уж не зазноба ли сердцу молодецкому? а?»»

А до этого захваченный пугачевцами, с которыми даже вступил в бой (лишь шапка спасла одного из них от гриневской сабли), он предстал перед самозванцем, чтобы, услышав от того: «Говори: по какому же делу выехал ты из Оренбурга?» свидетельствовать: «Мне показалось, что Провидение вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение. Я решился им воспользоваться и, не успев обдумать то, на что решался, отвечал на вопрос Пугачева:

— Я ехал в Белогорскую крепость избавить сироту, которую там обижают». И разъяснил самозванцу, что обижает сироту Швабрин, насильно желая жениться на ней.

По-моему, нельзя согласиться с Б.В. Томашевским, комментатором десятитомного академического Собрания сочинений Пушкина, в том, что глава XI была переработана автором уже в беловой рукописи «явно из стремления как можно больше удовлетворить требованиям цензуры»: «Сущность переработки в том, что по первоначальному замыслу Гринев сам, добровольно является к Пугачеву с просьбой о помощи»5. И удивительно, что Б.В. Томашевского в этом горячо поддержал Ю.М. Лотман:

«По беловой рукописи главы, Гринев во время военных действий самовольно оставлял свой пост и добровольно отправлялся в лагерь врага («Я направил путь к Бердской слободе, пристанищу Пугачева» <...>), а не был насильно захвачен пугачевцами во время попытки пробиться в Белогорскую крепость. Это, бесспорно, преступление с точки зрения военного суда. <...> Показательно, что даже 60 лет спустя такой сюжет невозможно было надеяться провести сквозь цензуру. Однако именно он отражает подлинный замысел Пушкина, и лишь он полностью объясняет дальнейшее развитие событий. Представление о том, что все дело лишь в клевете Швабрина, снижает драматизм ситуации и сводит глубокую социально-этическую проблему к обычной коллизии чисто авантюрного плана»6.

Но если уничтоженный самим поэтом текст «отражает подлинный замысел Пушкина» и «полностью объясняет дальнейшее развитие событий», то, стало быть, окончательная редакция романа, которую напечатал Пушкин, этого не делает! Мыслимо ли такое? Правдоподобно ли, что из стремления «как можно больше удовлетворить требованиям цензуры», из понимания того, что нечего и думать «провести сквозь цензуру» строки, которые для его произведения являются едва ли не главными, разъясняющими подлинный замысел, Пушкин от них отказался, искалечив и даже изуродовав свой роман? Ведь в окончательном тексте «Капитанской дочки» Гринев не явился к самозванцу за помощью добровольно, а именно «захвачен пугачевцами во время попытки пробиться в Белогорскую крепость».

Да и так ли уж страшна в данном случае была бы Пушкину цензура? Что могло ее категорически не устроить? То, что дворянин нарушил присягу? Но она не возражала против присутствия в пушкинском романе Швабрина, который, судя по специальному упоминанию в тексте о его «хорошей фамилии», породовитей Гринева. А Швабрин не просто нарушил присягу, он ее растоптал, присоединившись к бунтовщикам!

Можно не сомневаться: оставь Пушкин Гринева, добровольно явившегося к Пугачеву за помощью, и цензура ничего не имела бы против. Ведь Следственная комиссия в романе, убежденная именно в такой версии, вынесла Петруше суровейший приговор, дав возможность императрице либо утвердить этот вердикт, либо изменить его. Екатерина, как мы помним, наказание смягчила из уважения не только к преклонным годам, но и к заслугам отца Гринева. К чему здесь придраться цензуре?

Но, как верно заметил Г.А. Лесскис, «не подлежит сомнению, что замысел «Капитанской дочки» изменился под влиянием и вследствие исторических разысканий и раздумий Пушкина в процессе работы над историей пугачевщины...»7. Хотя главный свой историософский принцип поэт сформулировал еще болдинской осенью 1830 года, когда писал оставшуюся в черновике рецензию на второй том «Истории русского народа» Николая Полевого. Мы помним, что в окончательном варианте «Капитанской дочки», оказавшись у Пугачева, Гринев уповает на Провидение. «Но Провидение не алгебра, — писал в рецензии на «Историю» Полевого Пушкин. — Ум ч<еловечески>й, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая — мощного орудия Провидения» (Т. 11. С. 127).

Мы уже писали о работе священника Вячеслава Резникова, много внимания уделившего отношению Провидения к пушкинскому герою. Рискнем предположить, что Пушкин потому и изменил в беловой рукописи мотивацию появления Гринева в Бердской слободе, что выстраивал романную интригу как череду случайностей, сопровождавших Петрушину судьбу, которые всякий раз оказывались для нее благотворными8. Так и тут: случай (мощное орудие Провидения), которому Гринев обязан тем, что поехал с Пугачевым в одной кибитке в Белогорскую крепость и с помощью самозванца вызволил из швабринской темницы Марью Ивановну, снимал с Петруши обвинение в нарушении офицерской присяги, снимал пятно, которое могло лечь на его безукоризненную доселе репутацию человека чести.

Можно ли вслед за Ю.М. Лотманом говорить здесь о «коллизии чисто авантюрного плана»? Разве что имея в виду то значение слова «авантюрный», которое современный четырехтомный Словарь русского языка под редакцией А.П. Евгеньевой определяет как «богатый приключениями; приключенческий»? Правда, и в таком значении разговор о «чисто» (т. е. исключительно) авантюрном плане наметившейся коллизии будет неполным, учитывая ее разрешение не только между Швабриным и Гриневым, но и между Гриневым и его отцом, между Гриневым и императрицей.

Да и как можно не услышать явной (особенно поначалу) тревоги Гринева, которую он, направляясь с Пугачевым в Белогорскую крепость, не скрывает: не только воображает себе «минуту... соединения» с Марьей Ивановной, но и думает «также и о том человеке, в чьих руках находилась моя судьба и который по странному стечению обстоятельств таинственно был со мною связан»:

«Я вспоминал об опрометчивой жестокости, о кровожадных привычках того, кто вызвался быть избавителем моей любезной! Пугачев не знал, что она была дочь капитана Миронова; озлобленный Швабрин мог открыть ему все; Пугачев мог проведать истину и другим образом... Тогда что станется с Марьей Ивановной? Холод пробегал по моему телу, и волоса становились дыбом...»

При таком понимании ситуации поехал бы добровольно Гринев к Пугачеву за помощью? Ясно, что подобная поездка в черновике романа всего лишь один из прикидочных вариантов развития событий, от которого Пушкин отказался не из страха перед цензурой, а потому что нашел детали поворота повествования, которые намного адекватнее, чем прежние, реализуют его авторский замысел.

«О чем, ваше благородие, изволил задуматься?» — прерывает, как вспоминает Гринев, его тревожные размышления Пугачев. «Как не задуматься, — отвечал я ему. — Я офицер и дворянин; вчера еще дрался противу тебя, а сегодня еду с тобой в одной кибитке, и счастие всей моей жизни зависит от тебя».

«Что ж? — передает Гринев обращение к нему Пугачева. — Страшно тебе?»

За себя Петруша не боится. Он бесстрашен на протяжении всего романа: и когда дерется на дуэли со Швабриным, и когда вместе с другими немногочисленными защитниками Белогорской крепости пытается противостоять напавшим на нее, и когда ежедневно ездит в Оренбурге на перестрелки с пугачевцами, и когда, получив письмо от Маши, решает в одиночку пробиться в Белогорскую крепость, где комендантствует Швабрин («Чтобы я стал без тебя сидеть за каменной стеною! — возмущен верный Савельич. — Да разве я с ума сошел? Воля твоя, сударь, а я от тебя не отстану»), и когда, обнаружив, что Савельич на своей хромой лошади отстал и окружен бандитами, не раздумывая бросается ему на помощь... Но мы-то помним, о чем он думает и чего опасается: вдруг Пугачев узнает, что Маша — дочь капитана Миронова. «Страшно тебе?» — спрашивает его Пугачев. Смертельно страшно представлять, что станется с Марьей Ивановной, если откроется истина: «Холод пробегал по моему телу, и волоса становились дыбом...»

Естественно, что Машино имя он не произнесет, что он полностью отнесет к себе этот вопрос Пугачева: «Я отвечал, что, быв однажды уже им помилован, я надеялся не только на его пощаду, но даже и на помощь». И такой ответ очень понравится Пугачеву:

«— И ты прав, ей-Богу, прав! — сказал самозванец. — Ты видел, что мои ребята смотрели на тебя косо; а старик и сегодня настаивал на том, что ты шпион и что надобно тебя пытать и повесить; но я не согласился, — прибавил он, понизив голос, чтобы Савельич и татарин не могли его услышать, — помня твой стакан вина и заячий тулуп».

Но в мифе вопрос Пугачева: «Страшно тебе?» — явно перекликается с тем, как успокаивал Гринева жестокий убийца, черный мужик в пророческом Петрушином сне. «Не бойсь, — ласково говорил он Петруше, — подойди под мое благословение...» И недаром именно «не бось, не бось» повторяют пугачевские палачи Гриневу, стоящему под виселицей с петлей на шее. «Может быть, и вправду желая меня ободрить», — комментировал их слова Петруша. «Наивно-очевидное пояснение, данное рассказчиком, только усиливает зловещий алогизм происходящего», — пишет по этому поводу Н.Н. Мазур9. С точки зрения реалистического повествования, очевидно, исследовательница права. Но с точки зрения мифа не права решительно: палачи и вправду желают ободрить Петрушу, дают понять ему, что лично для него ничего зловещего не произойдет: напоминают ему о том самом сне, где Гринев хоть и не согласился подойти к Пугачеву под благословение, однако столкнулся с невероятной приязнью к себе Пугачева.

Отступив в сторону, отдадим должное остроумию Наталии Мазур, которая, следуя за немецким исследователем Пушкина Вольфом Шмидом, ищет в пушкинской прозе примеры так называемой «нарративной криптограммы», которая составлена из провербиального (т. е. вошедшего в пословицы) материала и даже имеет отношение к сюжету произведения. Такую нарративную криптограмму (нарративный — от лат. narro — рассказываю) Н.Н. Мазур видит в пословице «Авоська веревку вьет, небоська петлю на(за)кидывает», реализованной, по ее мнению, в тексте «Капитанской дочки». «...Пословица, — пишет Н.Н. Мазур, — не дана эксплицитно в тексте (т. е. она там не явно, не четко выражена. — Г.К.), но выявляется на уровне образа: небоська — человек, произносящий слово не бось, действительно накидывает петлю. В сцене казни реализован буквальный смысл второй части пословицы, переносный же смысл (собственно провербиальная мудрость) может быть прочитан в развертывании той сюжетной линии, развязкой которой и стало «закидывание петли»»10.

Вот как она это доказывает: из четырех человек в Белогорской крепости, которых приказывал казнить Пугачев, выжил один Гринев. И надо же! — именно Петруша не отнесся пренебрежительно к известию о появлении Пугачева. Остальные не просто отмахиваются от такого известия, а демонстрируют свое пренебрежение как раз «с помощью небось и авось»11.

Капитан Миронов: «Небось, на нас не сунутся; а насунутся, так я такую задам острастку, что лет на десять угомоню».

Иван Игнатьич: «Авось дадим отпор Пугачеву. Господь не выдаст, свинья не съест!»

Василиса Егоровна: «Видали и башкирцев и киргизцев: авось и от Пугачева отсидимся!»

«Таким образом, — комментирует эти высказывания Н.Н. Мазур, — целостный смысл пословицы проявляется на сюжетном уровне, где он мотивирует и поведение героев, и их судьбу: погибают те персонажи, которые принимают заключенные в пословице «правила игры». Спасшийся Гринев — единственный, кто пытается противостоять общей фаталистической установке (ср. его предложение увезти из крепости семью коменданта)»12.

Убедительно? Скорее, занимательно. Или. как уже было сказано, остроумно: подмечена некая изощренная тонкость в пушкинском тексте.

«Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки» (Т. 11. С. 55) — эти пушкинские слова лучшим образом свидетельствуют о том, как относился поэт к изощренности.

Он говорил не о художественной изощренности, не об игре в художество? Продолжим пушкинскую цитату: «Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным» (Т. 11. С. 55—56).

Нам приходилось уже цитировать прекрасного ученого, знатока быта эпохи XVIII и XIX столетий В.В. Похлебкина, который на основании кулинарных пристрастий персонажей «Капитанской дочки» относил их к разным социальным группам. Цитаты, подобранные Н.Н. Мазур, тоже свидетельствуют об особости каждой из таких групп: каждая говорит в романе Пушкина присущим только ей языком. Ведь очевидно, что модальные «небось» и «авось», в которые всматривается исследовательница, характеризуют речь русского простолюдина, каковым Гринев не является. Да и Н.Н. Мазур, которая в примечаниях к статье цитирует императрицу, высказывающуюся о своей собачке: «Не бойтесь, она не укусит», — должно быть, была бы удивлена, услышав от Екатерины «небось»! А услышать «небось» или «авось» от «мужицкого царя» Пугачева вовсе не странно.

Иное дело — замечание Н.Н. Мазур о том, что «иносказание вожатого Заткни топор за спину, лесничий ходит... немедленно связывает с реальностью виденного во сне «страшного мужика», выхватывающего топор из-за спины...»13. Оно верно по своей сути, хотя и его называть криптограммой, как это снова делает Н.Н. Мазур, по-моему, не стоит.

А иначе может оказаться, что Пушкин то и дело зашифровывал в своем тексте нарративные криптограммы. Например, сперва заставил Савельича писать старому барину о проступке молодого: «Конь и о четырех ногах, да спотыкается...» — а потом посадил того же Савельича на хромую лошадь, из-за чего их с Гриневым и захватили пугачевцы.

Но!.. «тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным».

В том-то и дело, что несвойственно было Пушкину выступать шифровальщиком в собственных произведениях и не имеют подобные изощренные криптограммы отношение к его замыслу!

А вот к мифу «Капитанской дочки» и пословица Савельича, и неудачная его поездка на хромой лошади имеют самое прямое отношение. Ведь Савельич — это патроним, т. е. отчество, по которому его называет Гринев. Имя же Савельича Архип — «кучер» в переводе с греческого.

А еще точнее Архип — имя, составленное из двух греческих слов: «archo» — «повелевать» и «hippos» — «лошадь». «Лошадь» заставляет вспомнить о первом занятии крепостного Гриневых Савельича до того, как он был пожалован в дядьки молодому барчуку, т. е. приставлен к нему для ухода и надзора. Поначалу Савельич был «стремянным», в чьи обязанности, как разъясняет В.И. Даль, входило принимать от верхового («вершника») лошадь, подавать ему стремя и безотлучно находиться возле своего гос подина во время псовой охоты. Вот почему не только русской грамоте выучился от Савельича Петруша, но «и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля». А глагол «повелевать», входящий в имя Петрушиного дядьки, многое объясняет в характере Савельича. И его твердость, с какой этот, как некогда выразился о нем Гринев, цитируя чужой текст, «и денег, и белья, и дел моих рачитель» будет стоять на страже барского имущества, не позволяя транжирить его самому барчуку. И его беззаветную храбрость, с какой он всякий раз бросается на помощь своему питомцу, пренебрегая любой опасностью для себя. И сильно развитое в нем чувство достоинства, особенно явленное в его отповеди старому барину, разгневанному, что утаил Савельич от него дуэль Петруши со Швабриным, и написавшему по этому поводу своему слуге: «Стыдно тебе, старый пес, что ты, невзирая на мои строгие приказания, мне не донес о сыне моем Петре Андреевиче... <...> Я тебя, старого пса! пошлю свиней пасти за утайку правды и потворство к молодому человеку». «...Я не старый пес, — отвечал на это Савельич, — а верный ваш слуга... Я ж про рану Петра Андреича ничего к вам не писал, чтоб не испужать понапрасну... <...> И изволите вы писать, что сошлете меня свиней пасти, и на то ваша боярская воля. Засим кланяюсь рабски».

Но в «Капитанской дочке» Гринев зовет своего дядьку, своего слугу не по имени, а по отчеству, причем с суффиксом на -ич. Считается, что подобным отчеством назывался слуга, отличившийся при своих господах. Ю.М. Лотман, например, писал, что со времени Петра I суффикс -ич в отчестве купца или крестьянина означал «большую социальную честь», нежели, допустим, отчество Савельев. (как подписался гриневский слуга в письме к своему барину)14.

Возможно, конечно, что Пушкин имел в виду и такой оттенок именования Петрушиного дядьки. Но, как верно заметила Е.Ю. Полтавец, отчество в пушкинском романе является «особенно частотным»: «оно имеется у всех персонажей первого плана». Даже Пугачев и Хлопуша «в момент наиболее задушевного общения», замечает Е.Ю. Полтавец, называют друзей: «Тимофеич», «Наумыч». А что для Гринева Швабрин не Алексей Иванович, а только Швабрин, то Е.Ю. Полтавец вряд ли права, усматривая в этом знак того, что тот в Петрушином сознании «равен самозванцу Пугачеву»15. Нет, скорее всего это знак недружественности, отстраненной холодности. Особенно если учесть, как отдален сейчас по времени рассказчик от событий, о которых вспоминает. «С А.И. Швабриным, — пишет Гринев, — разумеется, виделся я каждый день...», не произнося имени и отчества своего будущего соперника и врага, но сухо обозначая их инициалами.

Савельич же для Гринева именно и только Савельич: очень значимый в мифе патроним. Ведь Савелий по-древнееврейски «выпрошенный у Бога». Вот чьим сыном является Петрушин дядька. И вот чьим заветам, вне всякого сомнения, следует.

Бог дал Гриневу не только прекрасных родителей, не только высоконравственную подругу жизни, но и преданнейшего спутника-опекуна. В литературе о «Капитанской дочке» мы нередко встретим уподобление этой пары Гринев — Савельич другой и тоже из великого романа: Дон-Кихот — Санчо Панса («чистый пушкинский парафраз сервантесовских Дон-Кихота и Санчо Пансы», — пишет, к примеру, В.Н. Касатонов16). Не отрицая резонности подобного уподобления, все-таки скажу, что Петрушин слуга проявляет намного больше любви к своему господину вплоть до готовности жертвовать собою во имя него («Что тебе в смерти барского дитяти? — говорил Савельич Пугачеву. — Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и страха ради вели повесить хоть меня старика!»; «Коли ты уж решился ехать, то я хоть пешком пойду за тобой, а тебя не покину, — это уже Петруше в ответ на его безумную идею: в одиночку пробиться в Белогорскую крепость, чтобы вырвать Марью Ивановну из швабринского плена. — Чтоб я стал без тебя сидеть за каменной стеною! Да разве я с ума сошел?»).

Однако вернемся к Пугачеву, который спросил у Гринева, о чем тот задумался, и, услышав, что думал Гринев о странных превратностях судьбы, заставившей его зависеть от того, против кого он вчера еще воевал, поинтересовался: «Что ж? Страшно тебе?»

«Я отвечал, что, быв однажды уже им помилован, я надеялся не только на его пощаду, но даже и на помощь».

Не эта ли фраза Гринева, которую мы уже здесь цитировали, заставила Ю.М. Лотмана утверждать, что только намеренный и осмысленный приезд Петруши к Пугачеву, как это было в рукописи, «отражает подлинный замысел Пушкина, и лишь он полностью объясняет дальнейшее развитие событий»? Мы комментировали в нашей работе это высказывание ученого, с которым не соглашались. Сейчас добавим, что только что процитированный ответ Петруши на пугачевское «страшно тебе?» не является рудиментом прежнего замысла, а последовательно развивает тот, который осуществлен в романе. Схваченный пугачевцами, представший перед их атаманом, вопрошавшим его: «Говори: по какому же делу выехал ты из Оренбурга?» — Гринев (снова процитируем это) свидетельствует о внезапном озарении:

«Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что Провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение. Я решился им воспользоваться...»

«Им» — т. е. случаем. А случай по Пушкину, как мы помним, «мощное орудие Провидения»! Оно сработало, что подтвердил Петруше и сам Пугачев: «И ты прав, ей-Богу, прав!»

Примечания

1. Хотя не только в его устах звучит в пушкинском романе это слово. «Полно врать пустяки», — обращается к Ивану Игнатьичу Василиса Егоровна. «Врешь, Максимыч», — это опять же она. Правда, ее «врешь» (о Максимыче) — это уже «не то говоришь», «несешь чушь».

2. Маранцман В.Г. Указ. соч. С. 241.

3. Граник Г.Г., Концевая Л.А. Указ. соч.

4. Касатонов В.Н. Указ. соч. С. 147.

5. Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 6. Л., 1978. С. 537.

6. Лотман Ю.М. Идейная структура «Капитанской дочки» // Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя. Статьи и заметки. 1960—1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995. С. 223.

7. Лесскис Г.А. Указ. соч. С. 458.

8. Подробней о такой интриге в статье Г.В. Краснова «Реальность романического. (Случай и случайность в «Капитанской дочке»)», первоначально опубликованной в «Болдинских чтениях» (Н. Новгород. 1993. С. 22—39) и вошедшей в качестве главы в книгу: Краснов Г.В. Болдино. Пушкинские сюжеты. Н. Новгород. 2004. С. 108—121.

9. Мазур Наталия. «Не бось, не бось»: о народном шиболете в «Капитанской дочке» // http://www.nrthenia.ru/document/532953/html

10. Там же.

11. Там же.

12. Там же.

13. Там же.

14. См.: Лотман Ю.М. Воспитание души. СПб., 2003. С. 415.

15. Полтавец Елена. «Незваные гости» и самозванцы в «Капитанской дочке» А.С. Пушкина. С. 40.

16. Касатонов В.Н. Указ. соч. С. 129.