Вторая и третья (незавершенная) книги исторического повествования «Емельян Пугачев» создавались писателем в последний предвоенный год и в годы Великой Отечественной войны. Вначале — в осажденном Ленинграде, затем в Москве, куда писатель был эвакуирован вместе с женой К.М. Шишковой после суровейшей блокадной зимы 1 апреля 1942 года.
По предварительным расчетам писателя, учитывавшего многообразный опыт работы над первой книгой и резко возросший драматизм («готовый сюжет») событий во второй половине «пугачевщины», обилие уже «обжитого» материала, вторая книга эпопеи могла быть написана в два-три раза быстрее, чем первая. Следует отметить, что о третьей книге «Пугачева» речь вообще не шла: вторая книга, по замыслу писателя, должна была быть завершающей. Даже в ноябре—декабре 1944 года, когда многократно разгромленный Пугачев и в эпопее Шишкова, как и в реальной истории, уже только спасается от царских войск, а зловещая тень предательства нависает над его головой — «это должен почувствовать не только читатель, но даже всякий пролетающий над Пугачевым воробей», — писатель говорит только о сильно разросшейся второй книге. Лишь в феврале 1945 года, ясно увидев, что «Пугачев» во второй том, уже достигший 60 печатных листов, «не влез — высунулись руки, ноги, голова», Шишков решил, после необходимой перестройки, выпустить повествование в трех томах. Решение было правильным: аморфность, утрата пауз, нагромождение материала угрожали эпическому совершенству. Но довершить задуманное писатель не успел. Третий том «Емельяна Пугачева» образовался в известной мере насильственно — из части второго и вновь написанных в последние месяцы жизни глав собственно третьего тома. Сохранилась «Краткая хроника пугачевского движения», своего рода хроникальный план завершения документального повествования, где и глава «Заговор» и сцена предательства — организующий сюжетный узел третьей книги — еще были включены в единую вторую книгу. Можно сказать, что, покидая навсегда свой рабочий кабинет 2 марта 1945 года, перед тем как лечь в больницу, Шишков думал только о посильном завершении эпопеи. В двух, трех книгах? В тот миг это не имело для него особого значения.
Совсем не так обстояло дело в начале работы. Уже 1 марта 1940 года писатель сообщал Н.С. Каржанскому: «Пугачев» вступил во вторую книгу, работа идет прекрасно... По началу вижу, что вторая книга будет удачнее первой». Эта интонация уверенности в своих силах, в большей завершенности второго тома, интонация творческого восхождения не покидает писателя и в апреле. «Работа идет хорошо. Пугачев получается довольно живым: в меру веселый, в меру жестокий, но довольно умный, сообразительный, с большой волей», — писал Шишков А.И. Суслову (20 апреля 1940 г.).
Из писем В.Я. Шишкова видно, что многие былые сомнения 1938 года в успехе труда развеяны. В сентябре 1938 года Шишков, как известно, писал тому же А.И. Суслову: «Как показать Пугачева, этого замечательного вождя восставшего народа, еще не знаю. Ежели показать его со всеми человеческими слабостями — в свободное время он любил и винишка попить и бабенками увлекался, — боюсь разгневать критику; ежели показать его беспорочным, опять закричат: «Лакировка действительности».
Эти сомнения, как и несколько умозрительные, заданные сопоставления Пугачева и Екатерины II («она женщина умная, а надо, чтобы Пугачев был поумней ее»), рассеялись при столкновении с документированной, самой «освещенной» полосой биографии предводителя восставшего казачества и крестьянства. У фактов истории — своя логика, они по-своему независимы, «суверенны». Кто был умен, кто был ограничен — этот вопрос они решают более неопровержимо, чем тенденциозный исследователь. Когда умны решения героя, «умны» факты жизни, скажем, те же расчеты и догадки живого Пугачева — тогда не надо насильственно возвеличивать героя, натужно «приподнимать» его над Екатериной II. Вероятно, В.Я. Шишков, создавая вторую книгу, мог не раз удивляться редкой прозорливости Пугачева, решившего объявиться императором, идти в поход на Москву. В одном из документов «пугачевщины» есть такой диалог Пугачева с казаком-скептиком:
«— Как это, — возразил тот... — С кем идти-то, ведь у нас немного людей будет.
— Нет, я думаю, ко мне много пристанет, — заявил Пугачев. — Если же людей будет мало, так я опять скроюсь: мне не надлежало еще теперь являться, да не мог я вытерпеть притеснения народного. Во всей России чернь, бедная, терпит великия обиды и разорения: для нея-то хочу теперь показаться, и она вся ко мне пристанет» (Дубровин Г. Пугачев и его сообщники. Т. 1. С. 225).
С другой стороны, писатель отдававший должное уму Екатерины, конечно, не раз удивлялся тому, как ограничена была она в своих решениях. Временами она понимала, что народ восстает лишь в крайнем случае («без крайности люди до крайности редко доходят»). Но вдруг, совершенно в духе тупого губернатора Оренбурга Рейнсдорпа, поручившего Хлопуше на веревочке-цепочке привести Пугачева, она решала, что вся развязка, разгадка вопроса с «пугачевщиной»... в поимке самого Пугачева! Отсюда и постоянное повышение Екатериной II, готовой купить голову Пугачева, цены за предательство: от 100 руб. до 30 000 руб. «Главный смысл борьбы с развившейся Пугачевщиной сводился к поимке Пугачева», — иронически заметил и историк Н.И. Фирсов в книге «Пугачевщина» (Опыт социолого-психологической характеристики. Спб.; М., 1903. С. 146). Он же насмешливо оценил и риторику манифестов Екатерины 11, и обсуждение ее вопроса: можно ли в манифесте уподоблять Пугачева Гришке Отрепьеву? Во время обсуждения фаворит императрицы Григорий Орлов, как известно, горячо высказался против этого уподобления, «дабы таким сравнением не возгордить мятежников». Всего лишь хитростью, объяснимой боязнью появления новых лже-Пугачевых (как Лжедмитриев), было и предписание Екатерины II выдать вознаграждение за изловление живого Пугачева, так как убитые самозванцы, да еще убитые «при недостаточно ясных для большинства обстоятельствах», неожиданно оживают и снова появляются смущать «народный покой».
Ум и талант Пугачева, как ни очерняли его буржуазные историки — «это был сладострастник типа Свидригайлова или старика Карамазова», «люди спешили, как и при Разине... попить, поесть, поцарствовать», «сквернавец» и т. п. — были особого качества. В одном характере, отразившем эпоху, как бы соединились прошлое, по-своему умное, но ограниченное, и будущее, еще не очень осознавшее себя, и тем не менее куда более умное, многое яснее предвидящее.
Почему, например, Пугачев очень уверенно и дерзко начал играть роль «императора»? Это безусловно нравилось казакам, выгодно оттеняло его на фоне деятельности бездарнейших губернаторов Рейнсдорпа в Оренбурге и Брандта в Казани. Еще А.С. Пушкин, как свидетельствует историк Р.В. Овчинников, был поражен эмоциональной силой, зажигательной энергией первых же манифестов, именных указов Пугачева в роли императора, составленных «в грубых, но сильных выражениях». Они были обращены к безграмотным рядовым защитникам Оренбурга:
«Выдите вы из града вон, вынесите знамена и оружие, приклоните знамена и оружие пред великим государем — и за то великий государь не прогневался, что вы учинили великую пальбу... Никто вас от нашея сильныя руки защитить не может».
Воля! Вот то могучее ожидание, которое угадал в народных массах Пугачев. Историк и краевед Н.И. Фирсов, живший в Казани, при всей либеральной ограниченности Своих воззрений, отметил именно эту сторону в трагических и комических ситуациях пугачевщины. Если яростные враги пугачевщины говорили, что при Пугачеве «народ пьянел, терял отличительное русское свойство — здравый смысл» (Русский Архив. 1889. № 1. С. 73), то этот историк, труды которого изучил и В.Я. Шишков, уловил иную энергию в пугачевщине: «Самое ощущение такой возможности свободы действий вызвало в народных массах чувство радости жизни и стремление взять от нее все, что она могла дать в наступивший миг «воли». Так, когда толпа заводских рабочих, зажегши на площади кучи конторских бумаг и кидая в огонь расчетные книги, хохоча, кричала: «горите наши долги!», она несомненно наслаждалась тем же ощущением, которым наслаждается колодник, разбивший свои кандалы и ушедший от погони... Нельзя, мне кажется, отрицать определенную, так сказать, стихийно-социалистическую тенденцию: на такое объяснение наводит и то обстоятельство, что шайки пугачевцев., не касались крестьянской собственности, как бы подчеркивая ее справедливость и несправедливость собственности дворянской» (Уп. соч. С. 137, 143).
У фактов, как видим, свой голос, свое красноречие...
В.Я. Шишков сразу оценил силу контраста множества документов и «удивительных образцов народного красноречия» (Пушкин), и смешных, полных нелепой самоуверенности приказов, поступков такого, скажем, «знатока» народной души, как губернатор Оренбурга Рейнсдорп. Последний, как свидетельствовали факты, ничего глупее не мог придумать, как вызвать из острога каторжника Хлопушу (Афанасия Тимофеевича Соколова) — он был осужден за грабежи, кражи, бегства, был неоднократно прогоняем сквозь строй, бит кнутом с вырыванием ноздрей, «постановлением» знаков на лице! — и послать его, вручив четыре скучных, невразумительных указа о самозванстве злодея Пугачева, в «толпу Пугачева». Невероятно, но именно ему поручалось эффектно, хитро поймать Пугачева, заслужив одобрение императрицы. Этот эпизод из деяний служаки-немца послужил Шишкову основой необыкновенной сцены — эпической и комической одновременно. В Хлопуше — готовом полководце пугачевской армии — словно вся Русь бродячая, каторжная, та, что жила под прессом горя, бед, бесправия, вздрогнула от предчувствия, предощущения именно свободы мести, в известной мере, пьянящего сердце разгула. Хлопуша, сразу поняв всю тупость губернатора, боится лишь одного: как бы не выдать свое жгучее нетерпение, насмешку. Он с комической гримасой послушания, деланной покорности слушает: «...слушай, Клопуш... Убить не надо. А ты его живенького... на веревочке, на цепочке, ату-ату. Схватывай и маленько тащи-тащи сюда»...
Важным обстоятельством создания второй книги «Пугачева» было новое обращение Вяч. Шишкова к академику Е.В. Тарле: по настоянию писателя именно он отрецензировал обширнейшую многоплановую рукопись, написал довольно подробный — вновь очень доброжелательный — отзыв, сделав одно существенное замечание. Если учесть, с каким богатством задушевных интонаций, боли и сочувствия рисует Шишков финал Пугачевского восстания, муки главного героя, то можно вообразить, сколько труда потребовало от писателя и осмысление, и понимание этого важного замечания Е. Тарле и решение все-таки писать по-своему. Известный советский историк свое главное пожелание выразил так: «Может быть, чуть-чуть идеализирован Пугачев и не оттенены тоже бесспорно присущие Емельяну Ивановичу чисто разбойничьи черты» (из письма Е.В. Тарле Л.Р. Когану от 23 окт. 1942)
Безусловно, В.Я. Шишков знал, что Пугачев — дитя своего времени, продукт среды, понимавшей свободу в духе разинской вольницы, жаждавшей пожить по принципу «хоть час да мой», — не был избавлен от многих пороков так называемого разбойничьего, бунтовского темперамента. Об исступленной жажде казнить, разрушать, часто без оглядки, вспыхивавшей в Пугачеве, Шишков читал в воспоминаниях многих очевидцев. «Бывало, он сидит, — рассказывала много лет спустя после пугачевщины одна старуха, видавшая Пугачева в свои девичьи годы, — на колени положит платок, на платок руку; по сторонам сидят его енаралы; один держит серебряный топор, того и гляди, что срубит, перекрестившись, руку у него поцелуем, а меж тем на виселицу-то беспрестанно вздергивают» (Русский Архив. 1902. Т. 11. С. 659). Рассказывают, что, заняв однажды покои губернатора, Пугачев, со зловещим озорством приказав все от зеркал до картин разрушить, сказал казакам: «Вот, как славно живут мои губернаторы, а на что им такие покои, когда я сам, как видите, живу просто...» Идеализировать Пугачева, оспаривать пушкинскую тревогу относительно границ и пределов русского бунта, часто «бессмысленного и беспощадного», в духе, скажем, С.А. Есенина, автора драмы «Пугачев», В.Я. Шишков явно не хотел. Но пылкое восхищение С.А. Есенина фигурой народного вождя — «Ведь он (Пугачев. — В.Ч.) был почти гениальным человеком, да и многие из его сподвижников были людьми крупными» (Памяти Есенина: Сборник. М., 1926. С. 43) — несомненно, свойственно и автору эпопеи «Емельян Пугачев».
Есть множество свидетельств тому, что В.Я. Шишков сделал единственно возможный правильный вывод из пожеланий Е.В. Тарле. Прежде всего он, следуя за документами, хрониками пугачевщины, старался добросовестно воспроизвести страдный, отнюдь не разгульный путь пугачевцев — путь поражений и триумфов, подъема народного возмущения и оживления анархических, слепых инстинктов в ведомых заступником-царем пестрых по составу отрядах. Гибли дворянские поместья, солдаты царицы, но гибли и тысячи восставших, нередко совсем не гуляк, не разбойников, которым и своя и чужая жизнь — отнюдь не копейка... Один из лучших комментаторов «Емельяна Пугачева» В. Борисова составила по его переписке любопытный «дневник» писателя, додумавшего многое в трагической атмосфере книги в последние годы и месяцы жизни:
«Заканчиваю вторую (и последнюю) книгу «Пугачева», — писал Шишков 8 января 1944 врачу А.В. Пилипенко. — Работаю сейчас над взятием Казани» (архив Шишкова). «Работаю много и без устали. Стал виден конец «Пугачева»: в Казани мы с ним сейчас, сожгли Казань и вот-вот будем драться с Михельсоном» (письмо Л.И. Раковскому от 20 янв. 1944. Архив Шишкова). «Пугачев» подвигается к концу, скоро выйдет ловить его А.В. Суворов» (письмо ему же от 18 мая 1944. Архив Шишкова). «Пугачев идет. С Фатьмой я уже разделался» (письмо Л.Ф. Когану от 7 сент. 1944 г.)... «Пугачев уже за Казанью, перебирается на правый берег Волги, спасаясь от правительственных войск» (письмо ему же от 2 ноября 1944 г.). «Теперь дело идет к развязке, трагедия самого Пугачева, и народа, и вообще пугачевщины нарастает... Сейчас Пугачев подходит к Саратову» (письмо ему же от 2 декабря 1944 г.)».
Этот свод сообщений и самооценок В. Шишкова, привязок к хронике в свое время упорядочил первый редактор «Емельяна Пугачева» Вл. Бахметьев, добавив к так и не завершенному третьему тому романа очерк «Конец Емельяна Пугачева (По материалам В.Я. Шишкова к последней части исторического повествования «Емельян Пугачев»)».
Грандиозность трагедии, раскрытой в эпопее, отменила, ослабила таким образом впечатление от тех пороков бунтовского, разбойничьего темперамента, что оживали и в Пугачеве, и в ведомой им массе. Печально, что никаким иным способом, кроме ожесточенного разрушения, кровавой мести, народ в крепостнической стране не мог открыто заявить о своем праве на справедливость, человеческое достоинство.
Существенно также отметить еще один важный момент в воссоздании писателем образа народного вождя, позволивший ему избежать и крайностей идеализации главного героя, и нарочитого подчеркивания так называемых чисто разбойничьих черт в нем. Писатель ввел и до конца развернул глубоко психологическую тему разочарования Пугачева в самой идее самозванства. Этой темы в хрониках вообще не было. Для царских вельмож Пугачев был всего лишь «чучелом, которым играют яицкие казаки» (Бибиков)... Для самих же казаков?.. Тут был элемент деликатного притворства, негласного соглашения с двух сторон — и Пугачева и самих казаков. Так, когда казак Караваев потребовал от Пугачева показать, «предъявить» царские знаки, будущий император-самозванец, как известно, в сердцах воскликнул: «Раб ты мой, а мной повелеваешь!» Но затем все-таки предъявил «знаки» — следы старых ран на груди и пятна от бывшей золотухи на виске... Очевидцы рассказывают, что в этот момент произошла такая беседа: «Когда Пугачев показывал пятна на виске, советуя при этом казакам примечать, как царей узнавать, Шигаев (Максим Шигаев, один из будущих атаманов Пугачева. — В.Ч.), раздвинув волосы на голове Пугачева и посмотрев на пятна, спросил: «Что это там, батюшка, орел, что ли?» Пугачев ответил, что это «не орел, а царский герб». Шигаев снова полюбопытствовал: «Все цари с таким знаком родятся или это после Божиим изволением делается?» Но это любопытство его не было удовлетворено. «Не ваше дело, мои други, — отрезал Пугачев, — простым людям это ведать не подобает» (цит. по: Фирсова Н.И. Пугачевщина: Опыт социолого-психологической характеристики. Спб.; М., 1903. С. 73—74). Никаких возможностей для последующего разочарования Пугачева в идее самозванства эта сцена «смотрин» не давала.
В.Я. Шишков ввел тему постепенного нарастания недовольства самозванца своей маской, мотивы психологического кризиса, жажды предстать перед народом в своем истинном виде. Возможна ли, правдоподобна ли такая раздвоенность, такой «гамлетизм»? Ведь если повести героя по такому пути, то резко меняется все освещение материала, картин последнего отрезка пути Пугачева.
«Выгод» от нового освещения много. Мелководная хроника обретает подлинно эпическое мощное течение. И все мучительные кружения пугачевской армии среди степей и лесов Урала, Поволжья, на периферии царства, превращение героя, пленника казачьей верхушки, в своего рода политический мираж получают своеобразное объяснение в этой раздвоенности, скепсисе героя, в его обиде на обстоятельства. «Выгоду» такого поворота в душевной жизни героя скорее интуитивно, чем осознанно, до В.Я. Шишкова почувствовал Сергей Есенин. И его Пугачев в финале драмы (впрочем, она вся «финальна», вся освещена светом обреченности) говорит:
...Знайте, в мертвое имя влезть —
То же, что в гроб смердящий.
Больно, больно мне быть Петром,
Когда кровь и душа Емельянова.
Но и опасностей — создать «Гамлета», восседающего на троне среди пожаров и кровавой резни?! — тоже немало. Только В.Я. Шишков с подлинной смелостью, не боясь риска впасть в антиисторизм, сумел успешно использовать в истинно эпическом плане тему разочарования Пугачева в такой форме протеста как самозванщина. Почему успешно? Само крестьянское движение, мужицкая «жакерия», как бы стремительно прозрело за недолгие месяцы борьбы, уяснило свою первоначальную ограниченность. Это могло быть при всей кажущейся укорененности, вечности крестьянских иллюзий, предрассудков политической слепоты! Да и текучий, развивающийся характер Пугачева, для которого гений и злодейство, преступление и покаяние, ритуал притворства и бурное озорство всегда рядом, позволял применить это сюжетно-психологическое новшество. Чтобы сделать это прозрение и героя и массы более убедительным, Шишков вводит в эпопею вымышленных героев вроде майора Горбатова, тщательно обдумывает построение диалогов и ночных раздумий Пугачева, о себе, в начале восстания («И покатился я, как снежный ком, все больше да больше стал облипать народом») и финале своего дела. Разбойничьи, даже демонические черты в нем, конечно, сохраняются до конца, Шишков не улучшает документов, свидетельств очевидцев, но на первый план выдвинуты эпизоды гуманистических тревог, величия прозорливой мысли героя, сложность его печалований о темном народе.
Это очень существенная сторона всех заключительных глав «Емельяна Пугачева» — таких, например, как «Смерть Акулечки» Может быть, в этой последовательно прослеженной линии поведения героя, созданной буквально «из ничего» — ведь, повторяем, в хрониках пугачевщины не было намека на раздвоенность, на полифонизм противоречивых душевных тревог, — истинная победа романиста. Шишков сумел создать свой характер мятущегося народного вождя, осознавшего слабость народного мировоззрения, утратившего «спокой» от того, что с рабством он борется... опираясь на рабскую же веру в хорошего царя! Образ Пугачева, написанный в протоколах допросов, в пыточных, написанный буквально кнутом и раскаленными клещами, вся мазня придворных льстецов были решительно опровергнуты Шишковым.
Приближение фашистских полчищ к пригородам Ленинграда заставило В.Я. Шишкова покинуть дом в Пушкине, бросив даже библиотеку и архив. В условиях блокадного Ленинграда Шишков не переставал работать в самых различных оперативных жанрах: он сотрудничал во фронтовой газете «На страже Родины», выступал перед моряками и рабочими, обращался к сражающемуся городу по радио. Одновременно он продолжал писать «Емельяна Пугачева». Работа продолжалась и в холодной квартире, и нередко в бомбоубежище. В 1943 году писатель был награжден медалью «За оборону Ленинграда». Вл. Бахметьев, автор книги «Вячеслав Шишков» (1947), вдова писателя К.М. Шишкова запечатлели в своих воспоминаниях немало суровейших обстоятельств последнего творческого подвига старейшины советской прозы: к моменту переезда Шишкова в Москву писатель в труднейших условиях все-таки создал около 28 печатных листов второй книги «Пугачева»! Позднее было создано еще 17 печатных листов. И в 1943 году журнал «Октябрь» начал публикацию журнального варианта второй книги (1943. № 4—5, 6—7, 8—9). В 1944 году публикация была продолжена (1944. № 1—2, 9, 11 — 12).
Эпопея В.Я. Шишкова в полном виде не сразу дошла до читателя. При жизни писателя было осуществлено переиздание лишь первой книги «Емельяна Пугачева» (М.: Гослитиздат, 1944). В 1946 году, через год после смерти писателя, Гослитиздат выпустил вторую книгу эпопеи, а в 1947 году — третью. Затем последовало полное издание эпопеи в собраниях сочинений писателя. Еще до выхода третьей книги в 1946 году эпопее «Емельян Пугачев» была присуждена Государственная премия первой степени.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |