Вернуться к Ю.А. Обухова. Феномен монархических самозванцев в контексте российской истории (по материалам XVIII столетия)

§ 3. Детерминанты успеха российских монархических самозванцев: выявление и анализ стимулирующих факторов

Итак, для появления того или иного самозванца требовались весомые предпосылки, уже подготовленные массовым недовольством. Необходимо выявить, а в дальнейшем апробировать на конкретно-исторических материалах отечественного прошлого, те специфические факторы, которые сопутствовали или препятствовали успеху самозванческих начинаний. Почему на «объявления» одних ложных претендентов простолюдины тут же с готовностью охотно отзывались, а на высказанные претензии других — не реагировали вовсе, или даже способствовали их разоблачению?

Многогранная и насыщенная разнообразными событиями история российских самозванцев с достаточной прозрачностью намекает на ответ: для того чтобы население признало их «истинными» царями необходимы были особые стимулирующие факторы, которые могли быть двоякого рода — объективными и субъективными. Рассмотрим их в порядке очередности.

В литературе неоднократно отмечалось, что облаченный, как правило, в монархическую оболочку социальный протест народных масс в эпоху феодализма во многом становился продуктом суровых обстоятельств их жизни, несносного экономического закабаления, неуклонного роста податных и прочих повинностей, последовательного усиления крепостничества и т. д.1

Недооценивать значение этих объективных причин формирования поведенческих стратегий населения, конечно же, нельзя. Они, несомненно, влияли на протестную активность человека в эпоху, когда вся его жизнь едва ли не нацело зависела от воли власть имущих, а также от враждебных сил природы. Жизненная нестабильность зачастую порождала колебания и неустойчивость психики, а те, в свою очередь, становились доминантами острых эмоциональных переживаний простолюдинами окружающей действительности и себя в ней. Этими интуитивно прочувствованными или рационально осмысленными обстоятельствами и могли воспользоваться самозваные претенденты на имя и/или статус царя, либо выдававшие себя за кого-либо из его родственников. Нередко возникавшее в столь сложных ситуациях структурное напряжение общества в результате, например, неурожая и голода, предоставляло самозванцам благоприятную возможность заявить себя в роли народного защитника и благодетеля широкой раздачей обещаний заботы о бедных и обездоленных. Когда же народу живется хорошо, у него нет причин для проявления недовольства, и не имеется поводов с доверием относиться к достаточно сомнительным личностям, выдвигавшим кощунственные претензии сакрального характера.

Однако выбор социальных низов — поддержать или нет, как правило, неизвестного им человека, вдруг сообщавшего, что он «истинный» царь, в значительной мере зависел не просто от наличия тех или иных обременительных повинностей у населения, но и от степени их тяжести. В одних случаях, они могли уже успеть довести людей до крайней точки терпения, когда приходилось искать эффективные способы реагирования на усугублявшуюся ситуацию. В других же — терпение еще не было полностью исчерпано, а потому многие готовы были по-прежнему надеяться на возможность благополучного разрешения проблемы иными, более мирными путями.

Именно в отношении таких, как последние, испанский философ Х. Ортега-и-Гассет проницательно заметил, что для обыкновенного «среднего» человека прошлого «жизнь была синонимом тяжелой судьбы как в экономическом, так и в физическом смысле», он ощущал «свое существование как давящий груз запретов, который надо нести на своих плечах, для него не было другого выбора, как приспособиться к своей ноше, устроив ее поудобнее на спине».2

Признание непосредственного действия социально-экономических детерминант в народных выступлениях было уже свойственно ряду дореволюционных авторов. Вот, например, характерное для них суждение историка А.Г. Брикнера: «Толпа недовольных нуждалась в вожаках для мятежных действий, — отмечал он. — Чем многочисленнее были угнетенные, тем легче распространялось известие о правах того или иного искателя приключений на престол. Появление самозванцев почти всегда находится в самой тесной связи с надеждою низших классов народа поправить свое положение».3

Однако установление прямой причинно-следственной зависимости при объяснении протестных эпизодов нашей истории было особенно распространено в рамках советской историографии: «Мысль о том, что с устранением «боярского царя» и с воцарением «крестьянского» будет исправлена несправедливость общественного строя, являлась плодом наивного монархизма. Это консервативная черта мировоззрения крестьян; однако, утопическая вера в царскую помощь отнюдь не парализовала их активных действий в борьбе с крепостническим гнетом и произволом царских властей».4

Нам представляется, однако, более убедительным, выдвинутый в современной историографии тезис о необходимости ментального, а не количественного «измерения» народных тягот — считать надо не общий их объем, а то, как они воспринимались самими простолюдинами. Необходимо отдавать отчет в том, что аксиологические маркеры «хорошо» и «плохо» при анализе положения трудящихся масс не могут быть универсальным измерителем их бедствий — они имеют не абсолютный, а относительный характер. Один и тот же в цифровом выражении размер повинностей мог неодинаково оцениваться социальными низами, и, соответственно, вызывать различные реакции. Потому в истории народного протеста не редки были случаи, когда бунтовали отнюдь не самые подневольные и закабаленные в экономическом отношении группы населения.

В контексте подобных рассуждений принципиально важной выглядит позиция историка О.Г. Усенко, подчеркнувшего, что «понятия «угнетение (гнет)» и «эксплуатация» не тождественны. Эксплуатация — чисто экономическая категория: это регулярное изъятие прибавочного продукта (частично или целиком) у непосредственных производителей. Угнетение же — понятие социально-психологическое, а именно принуждение человека к чему-либо вопреки его воле и/или ограничение свободы его жизнедеятельности, вызывающее у него какие-либо негативные эмоции. «Усиление гнета» могло происходить и при неизменности характера и уровня эксплуатации. Все дело в том, как и чем эксплуатация оправдывалась, насколько она выглядела нормальной или терпимой для тех, кто был ее объектом».5

Иными словами, объективно существовавшим социальным, политическим и хозяйственным лишениям, чтобы превратиться в действенные катализаторы народного протеста, в субъективном своем преломлении в сознании простолюдинов требовалось быть осмысленными в качестве несправедливых и даже неправедных. В ходе этой познавательной процедуры на уровне массовой психологии актуализировались приемлемые для общественных низов способы истолкования причин этой неправедности. Причем характер и содержание такого рода объяснений должны были укладываться в привычные стандарты традиционного мышления. Неудивительно, что они нередко интерпретировались сквозь призму доминировавшего в ту эпоху народного монархизма. «Для почти полностью неграмотного, лишенного всех гражданских прав крестьянства, верившего в доброго царя, самозванец был единственной возможностью компенсировать политические, социально-экономические и религиозные притеснения. Он был тем знаменем, которое могло поднять крестьян на восстание».6

С этими обстоятельствами во многом было связано распространение в разных регионах страны монархических слухов с позитивной информационной тональностью, «не было ни одного десятилетия без появления слухов об уже состоявшемся или приближающемся «возвращении» «подлинного царя» и «спасителя» народа, который, будучи изгнанным с престола дворянами, долго «скитался» и теперь решился вернуть трон и создать справедливое царство». По мнению социальных психологов, слух — это, прежде всего, «теневой мир, своего рода черный рынок информации: ценность слуха в том, что он неофициален, сообщается своим, а значит — о чужих. Иначе говоря, слухи — это вести обо всем интересном чужом (или как бы чужом, в модусе отстранения от него) для своих. Тем самым делается первый шаг к стратификации общества в обыденном сознании: мир привычно и устойчиво поделен на своих и чужих». К тому же, «массовые слухи, и питающая их среда, ментальность — симптомы и продукты разлома стабильного общества, его перехода к иному состоянию».7

Нечто подобное имело место в нашем случае, когда низшие сословия, столкнувшись с насильственным проникновением в их жизнь культурных инноваций, пытались найти приемлемые формы осмысления менявшейся окружающей действительности, выработать адекватные реакции на них. Как отмечает исследовавший этот вопрос на конкретных материалах XVIII—XIX веков историк И.В. Побережников, «особое место в народной монархической концепции» занимали «милостивые царские указы», которые «нередко использовались для оправдания протеста его участниками. При этом в качестве «милостивых указов» могли выступать реальные указы, подвергнутые утонченной интерпретации; подложные указы; пожелания социальных низов, приписанные ими царской воле (подобная приписка могла осуществляться вполне искренне, настолько велика была в народе вера в царя, в его неподдельную заботу о народном благе)».8

Но, вспомним, что в старину «политическое мышление угнетенных традиционно искало причины своих бед в злой воле отдельных лиц, не связывая эти беды с самим царем».9

Поэтому, когда долгожданные народные чаяния высочайшей справедливости не сбывались, начинали, как правило, распространяться всякого рода социальные утопии, а также слухи о скором появлении «подлинного» государя, который с помощью народа призовет к ответу своих нерадивых слуг и покарает неблагодарных бояр-«изменников». «Слухи всегда окружали тех царственных особ, которые никогда не правили, или правили очень недолго, или умерли молодыми. Они оставались незнакомыми, таинственными, что порождало мечты о хорошей жизни при несостоявшемся царствовании. Поэтому весь феномен самозванства относился к сфере фольклора, мифа, былины и героической поэзии, в которой всегда находила прибежище душа униженных и угнетенных».10

Иначе говоря, грядущий успех самозванцев во многом «программировался» специфической информированностью населения, когда массовому сознанию приходилось «питаться» слухами, которым невозможно было не верить, а потому люди быстро и охотно выдавали желаемое за действительное. Показательно, что «единицами слуха... являются экстраординарные события и герои. Личность героя (она часто отмечает и окрашивает собой и значимость события) определяется его статусом — явным или скрытым и особыми способностями (опять-таки скрытыми или явными). Существенно само противопоставление явного и скрытого, игра слуха (и его инициатора, автора, рассказчика) на этой двузначности».11

В такой непростой ситуации в мировосприятии социальных низов реанимировались разного рода архаичные культурные установки. Весьма значимой для них становилась мифологема «золотого века» как результат идеализации былых времен традиционным сознанием. Следовательно, в большинстве случаев оно являлось не новаторской силой, а неотъемлемым фрагментом уже существовавшей системы общественных коммуникаций. Иначе говоря, протестная активность простонародья, в том числе, появление самозванцев и действия их сторонников, по сути дела, оказывались важнейшим психологическим стабилизатором традиционной социально-политической структуры.

Когда в определенном временном и пространственном локусе объективные и субъективные факторы жизни обездоленного люда взаимно дополнялись, шансы самозванца получить поддержку от жителей данной конкретной местности значительно возрастали. Причем, ни у кого из поселян, как правило, не находилось принципиальных возражений в смысле невероятности происходящего. Появление «подлинного» монарха не считалось чем-то невообразимо фантастическим и, в общем-то, мыслилось как теоретически возможное. Его сакральные претензии, конечно, вызывали специфическую реакцию в виде всеобщего удивления, но в целом они вполне вписывались в привычные стандарты традиционной культуры.

Однако от первичной поддержки до завоевания полного признания и безоговорочного доверия было необходимо, чтобы и претендент своим видом и последовательными действиями совпадал с образом «истинного» царя, каким он отложился в мифологической памяти социальных низов. В традиционной системе ценностных координат он виделся фигурой полностью гармоничной, в которой все соответствовало столь высокому происхождению и предназначению: благородная внешность, внутренние качества, добродетельное поведение, изысканные манеры, грамотная речь, образованность, «подходящее» окружение и т. д.

К самозванцу изначально предъявлялись конкретные требования, признаковые характеристики которых оценивались и семиотизировались через традиционные архаичные механизмы. Известно, что в подобных неоднозначных и проблемных ситуациях обычно использовались приемы акцентирования релевантных для опознаваемого объекта признаков с целью его идентификации на основе имевшихся в «копилке» народного опыта «типовых» образцов для сравнения. Так происходило и в тех потрясающих воображение публики случаях, когда перед ней вдруг представал не кто иной, как кандидат на высочайшее имя и/или статус. «В народном сознании, — отмечает О.Г. Усенко, — хранился определенный набор шаблонных ситуаций и их оценок, стереотипных схем («архетипов сознания»), которые накладывались на явления действительности и помогали в них разобраться».12

Неотъемлемыми атрибутами «истинного» венценосца считались неизменное царское благочестие, его богоданность и богоизбранность, государева законность и неизбывная справедливость в различных их проекциях и планах социального выражения. Среди отличительных признаков «законного» претендента на престол были «поддержка самозванца «всем миром», а также удачливость претендента, свидетельствующая о его Богоизбранности. Массовая поддержка могла опираться на признание претендента «подлинным государем» со стороны авторитетных лиц или свидетелей, которые-де знали его еще в бытность царем». Наконец, в памяти простонародья имелся «определенный план действий, который предписывался каждому самозванцу. Суть его заключалась в вооруженной борьбе с «изменниками» и походах на Москву (в XVIII веке — сначала на Москву, а затем на Петербург). Действовать как-то иначе значило разоблачить себя. Ведь «законный» царь для того и «объявлялся» народу, чтобы с его помощью вернуть себе власть».13

Обратим внимание, что с давних пор в рамках официальной идеологической доктрины российским государям предписывалась важная миссия защитника незыблемости православия. Так воспринимали функции монархов и социальные низы. Но именно в этом смысле политика конкретных владетелей престола, начиная минимум с середины XVII века, оценивалась народными массами как далеко не безупречная. Ничем, как казалось, не оправданное надругательство над верой предков в контексте традиционной ментальности многими осмысливалось как следствие непрерывной вереницы сидящих на троне неблаговерных царей. Эта идея вполне сохраняла свою актуальность и на протяжении XVIII столетия. Как подчеркивает историк Н.С. Гурьянова, для имевших популярность в народе старообрядческих сочинений было характерно конструирование идеализированного образа царя, которому, однако, ни один правящий монарх в полной мере не соответствовал.14

Иначе говоря, с точки зрения массовых представлений о власти, действительность всегда «сравнивается с идеалом и оценивается посредством стереотипов. И это сравнение, окрашенное эмоционально, порождает действия разной силы и последствий», причем сознание народа «легко обуживало сомнения в справедливости монарха, который, ежели он богоданный и законный, просто изначально не мог быть несправедливым. И если жизнь подталкивала к противоположному заключению, сталкивала идеал с действительностью, то все обыкновенно завершалось «перетолкованием» этой действительности».15

В данном случае, обозначенное идеологами «древлего благочестия» и совпадавшее с умонастроениями простых трудящихся разительное противоречие между идеальным государем и реальным правителем, как правило, оказывалось преодоленным в рамках мифологемы «истинного» царя — невинного страдальца за народ и веру. Этим обстоятельством можно объяснить не только критику персонифицированных («ложных») монархов, но и появление у них многочисленных «конкурентов» — самозванцев.

В историографии получило почти повсеместное распространение мнение, что с народной точки зрения «божественное предназначение подлинного царя» проявлялось «в исключительно устойчивом представлении об особых «царских знаках» — обыкновенно это крест, орел (т. е. царский герб) или солярные знаки, — будто бы имеющихся на теле царя и свидетельствующих о его избранности. Это поверье играло важную роль в мифологии самозванчества: согласно многочисленным историческим и фольклорным источникам, именно с помощью «царских знаков» самые разные самозванцы... доказывали свое царское происхождение и свое право на царский престол, и именно наличие каких-то знаков на их теле заставляло окружающих верить им и поддерживать их».16

Совсем недавно эта, казалось бы, полностью оправдавшая себя в конкретных исследованиях мысль, была поставлена под сомнение некоторыми учеными. Историк П.В. Лукин на материалах XVII века отметил, что «ни в одном из просмотренных нами следственных дел упоминаний об этом нет», поэтому «признавать «царские знаки» непременным и даже сколько-нибудь частым атрибутом самозванчества нет решительно никаких оснований».17

На примере первого самозванца с этим выводом согласился историк В.Я. Мауль, подчеркнувший, что потребность в обязательной демонстрации «царских знаков» «еще не была особенно актуальной для начала XVII века, по крайней мере, неизвестно, чтобы кто-то настоятельно требовал от Лжедмитрия их предъявления».18

Сложно сказать, насколько скепсис названых авторов оправдан применительно к самозванцам «бунташного» века, но в отношении изучаемого нами времени, как показывают источники, он совершенно не верен. Лжецари, лжецаревичи и их мнимые родственники петровской и послепетровской эпохи, вплоть до конца XVIII века с завидной регулярностью пытались демонстрировать своим «почитателям» знаки на собственном теле. Если же они вдруг «забывали» предъявить их сами, иной раз следовали вполне определенные и настойчивые напоминания от потенциальных сторонников.

Тем не менее, согласимся с прозвучавшей критикой в том отношении, что в позиции К.В. Чистова, Б.А. Успенского и их единомышленников действительно имеются уязвимые места. Если рассмотреть предложенные ими аргументы, то заметно, что свои соображения о «царских знаках» они фундируют исключительно поздними примерами. Затем автоматически переносят полученные результаты на характеристику самозванцев, появлявшихся многими десятилетиями раньше, потому, видимо, что такая интеллектуальная экстраполяция полностью вписывается в их концептуальные построения. Едва ли подобный исследовательский прием можно признать допустимым с методологической точки зрения.

Как уже отмечалось, одним из признаков «настоящего» царя считалось строгое соответствие его поведения массовым ожиданиям и представлениям о «подлинном» государе, который «должен был выполнять все установления православия, строго соблюдать национальные обычаи и традиции двора». От самозванца требовалось «говорить и вести себя чинно и благородно, демонстрировать чувство собственного достоинства» и т. д.19

Но дело в том, что важны были не столько демонстрируемые предполагаемым или уже имевшимся сторонникам манеры ложного претендента сами по себе, сколько их семантическое наполнение, тот культурный «текст», который с их помощью нужно было донести до окружающих. Большую роль также играло непосредственное содержание произносимых коротких слов или пространных речей, рассчитанных на то, чтобы вызвать к себе полное доверие слушателей. Причем, самозванец должен был «вести себя в принципе не так, как на самом деле вели себя монархи в XVII—XVIII столетиях, а как их поведение представлялось народом».20

Любопытно здесь то, что социальные низы «могли простить многое в несходстве самозванца с его «прототипом», но не прощали, когда искатель престола позволял себе нецарский с их точки зрения поступок», как это случилось, например, с Пугачевым/Петром III, женившимся на казачке: «И хотя в сказках князья, случалось, брали в жены крестьянских дочерей, народный монархизм такой поворот не принимал. Иначе говоря, Пугачев переборщил».21

Потому-то и приходится признать, что полноценных возможностей для импровизации у самозванцев имелось не очень много, действовать им приходилось только в дескриптивных пределах. Предписаниями традиционного сознания они в значительной степени ограничивались в способах и формах собственной самореализации, фактически навязывалась достаточно жесткая, не допускавшая двусмысленных трактовок поведенческая стратегия. Им требовалось вести себя так, как подобало «добрым» монархам, начиная, например, от издания указов и обещания милостей («я пришел дать вам волю»), и, заканчивая, допустим, бросанием денег в толпу. Кроме того, стремящиеся к успеху самозванцы должны были, восстанавливая поруганную общественную добродетель, обрушивать на изменников «царскую грозу», демонстрировать собственные «сверхъестественные способности», рассказывать о «чудесном спасении» с последующими странствиями и злоключениями.

Иначе говоря, заинтересованным кандидатам на царский трон приходилось придерживаться «правил», предусмотренных народным монархическим сознанием. Впрочем, О.Г. Усенко считает, что самозванцев не всегда поддерживали даже в тех случаях, когда они эти «директивы» старательно выполняли: «Скорее всего, — пишет он, — нет прямой зависимости между соблюдением общепринятых «правил игры» со стороны самозванца и его удачливостью. Нельзя, например, сказать, что чем больше тот или иной лжемонарх предъявлял доказательств своей «подлинности», тем дольше он оставался на свободе, и тем значительнее было число его сторонников».22

Анализ источников показывает, что, в принципе, такая постановка вопроса имеет право на существование. Но очевидно и другое — без соблюдения установок народного монархизма мобилизовать массы на поддержку или хотя бы рассчитывать на нее было вообще невозможно. В этом случае самозванство никогда не перерастало в самозванчество.

Таким образом, одним из ключевых детерминантов успеха самозванцев становилась их способность отвести от себя возможные подозрения в кощунственном подлоге, вызвать безусловное доверие публики, вести себя сообразно статусу, на который они претендовали, и привлекать к себе тех людей, которые должны были помочь им утвердиться и удержаться на престоле.

««Самозванческая затейка», — как подметил историк И.Л. Андреев, — вводила в соблазн людей самых разных по темпераменту, складу характера и силы воли. Несомненно, у большинства преобладала авантюрная жилка, хотя были и такие, которые искренне уверовали в свое царственное происхождение».23

Очевидно, что не все самозванцы обладали одинаковыми «актерскими» способностями, не всякий из них мог с равной степенью убедительности «сыграть» избранную роль. В том числе и поэтому слова одних — немедленно воспринимались как руководство к действию и приводили в движение хотя бы несколько человек или целые группы, в то время как усилия других — нередко вызывали откровенное неприятие. «Нет сомнения в том, что массе, по причине экономических, военных и т. п. интересов, потребовался, чтобы придти к цели, Наполеон, а не Фуше, Цезарь, а не Помпей — то есть обладатель особого дара, властитель психологии масс», — так характеризовал подобные ситуации известный французский ученый С. Московичи.24

Названый им «особый дар» давно уже обозначается в науке специальным термином «харизма» и свидетельствует о «наделение личности свойствами, вызывающими преклонение перед ней и безоговорочную веру в ее возможности. Этот феномен характерен для малых и, особенно, для больших групп, склонных персонифицировать свои идеалы в процессе сплочения».25

В такой харизматической ипостаси успешные самозванцы, если они рассчитывали на поддержку, должны были демонстрировать себя своим сторонникам. Причем в категориях рационального мышления нельзя найти ответа на вопрос, почему у одних людей не обнаруживается особого дара, в то время как другие, словно бы, изначально предназначены самой судьбой для великих свершений. Если такое все же случалось, происходило своего рода удвоение харизмы, когда на личное «обаяние» названных претендентов накладывался сакральный ореол «взятого взаймы» высокого имени и/или статуса. Их влияние на массы объяснялось особым характером веры в незаурядные качества «истинного» царя, его необыкновенную отвагу, обладание даром пророчества, магическими способностями и т. п. В литературе подчеркивалось, что появление феномена российских самозванцев говорит о «харизматическом понимании царской власти (сакрализации монарха)». «Концепция особой харизмы царя коренным образом меняет традиционные представления: противопоставление праведного и неправедного царя превращается в противопоставление подлинного и неподлинного царя. В этом контексте «праведный» может означать не «справедливый», а «правильный», «правильность» же, в свою очередь, определяется богоизбранностью. Таким образом, не поведение, а предназначение определяет истинного царя. При этом встает проблема различения истинного царя и царя ложного, которая не поддается рациональному решению: если истинные цари получают власть от Бога, то ложные цари получают ее от дьявола».26

Иными словами, решающее значение для возникновения соответствующих отношений между самозванцами и их почитателями играло признание за первыми из них необычайных достоинств. Поэтому харизматическим вождям-самозванцам требовалось убедить всех в своих возможностях дать «правильные» ответы на волновавшие простолюдинов вопросы. Как подчеркивал М. Вебер, «преданность харизме пророка или вождя на войне... как раз и означает, что человек подобного типа считается внутренне «призванным» руководителем людей, что последние подчиняются ему не в силу обычая или установления, но потому, что верят в него... В двух важнейших в прошлом фигурах: с одной стороны, мага и пророка, с другой — избранного князя-военачальника, главаря банды, кондотьера — вождизм как явление встречается во все исторические эпохи и во всех регионах».27

Вполне естественно, что харизматическим даром были наделены далеко не все самозваные претенденты на царское имя и/или статус. Большинство из них «похвастаться такими способностями не могли, не дотягивали до идеала и выглядели не слишком убедительно, компрометируя себя. Не все они могли последовательно пройти до конца крестный путь, предписанный фольклорной монархической схемой. Некоторые и сами робели перед грандиозностью затеянного дела».28

Наличие же харизмы, как правило, обеспечивало успех начинаниям самозванцев, не только приводило к возникновению веры в их избранность, но и продолжительной активной поддержки со стороны окружающих в борьбе за правое дело восстановления общественной гармонии. А вот ради исключительно корыстных интересов некоторые отчаянные головы могли пойти и за явными лжецарями, такими же авантюристами как они сами, не несущими на себе даже слабого отпечатка харизмы. Российской истории XVIII века известны подобные сомнительные казусы, которые убедительно засвидетельствовали, что сугубо меркантильный союз, во-первых, был не очень прочным и длительным, а, во-вторых, на стороне таких самозванцев оказывались обычно лишь откровенно обманутые люди или единичные персонажи из числа социальных маргиналов, не сумевших вписаться в коммунитарно-общинную систему социума. Массовой поддержки в этом случае быть не могло по определению. Потому-то самозванчество пугачевского типа — явление для XVIII столетия практически эксклюзивное. Все это позволяет нам согласиться с высказанной в литературе метафорой о том, что не всякий «может быть шаманом или вождем! Ведь почему так много призванных и так мало избранных?»29

Вокруг озаренных сиянием харизмы самозванцев обычно быстро сплачивалось несколько верных помощников, а вскоре появлялась и более многочисленная «свита», предназначенная чаще всего для того, чтобы подчеркнуть «блеск» заявленного высокого имени и/или статуса. В формировании такого штата «придворных», с одной стороны, были заинтересованы сами самозванцы, рассчитывавшие на убедительную силу подобного аргумента в общении с вероятными последователями. С другой стороны, этого требовали культурные стереотипы социальных низов — носителей традиционного сознания. Какой может быть царь без соответствующего окружения, составленного из титулованных вельможных сановников?

Для реализации этой архетипической установки, понятной обеим «играющим» сторонам, нередко задействовался полисемантичный инструментарий мифологического отождествления, акцентирующий неразрывное единство вида и сущности, знака и его функции. Поэтому, когда около самозваного царя появлялись столь же самозваные графы, князья, генералы, государственные секретари и иже с ними, такая «свита» никого не удивляла, казалась не только вполне оправданной, но даже и ожидаемой простонародьем.30

Дело в том, что в масштабе мифологического мышления «совершенно различные (на наш взгляд) предметы» рассматриваются как разные ипостаси одного. «При таком подходе люди с одинаковыми именами в определенных ситуациях могли восприниматься как одно и то же лицо». Для мифологического сознания характерно представление о количественной ограниченности предметов и явлений в окружающем мире. С нашей точки зрения, имя собственное только обозначает объект, является его «этикеткой» или «визитной карточкой». В глазах же людей, мыслящих по законам мифологического сознания, любой словесный знак, любой эпитет может стать именем собственным.31

Назвать такое мышление иррациональным или нелогичным не представляется возможным, т. к. «уверенность в алогичности мышления представителей древних культур возникала вследствие перенесения стандартов и стереотипов собственной культуры на понимание жизнедеятельности и мировосприятия других этносов. На самом же деле логика в их мышлении вовсе не отсутствовала, она лишь отличалась от логики дискурсивной культуры».32

Очевидно, что составные элементы целостной монархической системы существовали не в культурном вакууме, сами по себе, а были имманентны всей «картине мира» человека традиционного общества, не по своей воле оказавшегося перед лицом системного кризиса и потому жившего в обстановке эсхатологических переживаний, в непрерывном ожидании наступления последних времен. Он нуждался в приемлемом и доступном ему объяснении происходящего, чтобы иметь возможность примириться с удушающей действительностью, разрушавшей налаженный веками повседневный быт.

Не секрет, что культурные инновации признавались и принимались традиционным сознанием только тогда, когда получали истолкование в знакомых и привычных для его носителя понятиях и категориях. Поэтому, например, мотив странничества, столь популярный в монархической мифологии, следует воспринимать в контексте идей сакральной географии, присущих религиозно окрашенной коллективной ментальности изучаемой эпохи. Тиражирование данного сюжета в массы имело далеко не последнее значение для рождения и развития самозванческих интриг, определяя легендарный маршрут странствий, о которых явленному «монарху» надлежало неоднократно рассказывать своим последователям всем в целом и каждому в частности. Сакральная география символизировала особую избранность, органически вытекавшую из деления земель на праведные и грешные, когда время и пространство «традиционной культуры оказывались четко разделенными на две части — «здесь», то есть в настоящем, и «там», то есть в потустороннем, загробном мире. «Здесь» — течение времени и конечность пространства, «там» — вечность и бесконечность. В социокультурном разделении пространства на два противостоящих лагеря, царство бога совмещало в себе царствие небесное для праведных и длящуюся «в веке сем» сакральную державу, власть Христа... Такая держава, символом приобщения к которой служит крещение, мыслилась как «православный мир». Ему противостояли (находились за его пределами) «бусурманы», которые «наделены всеми чертами мифологической инфернальности и явно связаны с бесовской силой»».33

По справедливому утверждению Ю.М. Лотмана, в традиционной ментальности «всякое перемещение в географическом пространстве становится отмеченным в религиозно-нравственном отношении. Не случайно проникновение человека в ад или рай в средневековой литературе всегда мыслится как путешествие». В соответствии с этими представлениями человек рассматривал и само «географическое путешествие как перемещение по «карте» религиозно-моральных систем».34

В такой ситуации эсхатологические переживания общественных низов актуализировали миф о возвращающемся после долгих странствий и мытарств «избавителе». Затем эта разновидность популярной социальной утопии в сознании простолюдинов неизбежно трансформировалась в нетерпеливое ожидание пришествия «истинного» царя, долженствующего и способного положить конец мирским несправедливостям и народным страданиям. Прочность монархическому архетипу придавали три взаимосвязанных элемента: сакральный взгляд на власть и ее носителя, представление о законности, рожденные стариной, наследственностью, и, наконец, восприятие царя как защитника и справедливого судьи.35

Таким образом, объективные условия жизни, субъективно переосмысленные современниками и интерпретированные ими в привычных координатах традиционной культуры, создавали благоприятный психологический фон — потенциальную предрасположенность людей к признанию появившегося самозванца «истинным» царем. «Народ восстает против власти от отчаяния, когда жизнь становится невыносимой, — отмечает один из современных историков, — но поднимают его на борьбу либо авантюристы, либо мечтатели».36

И все-таки «избавителя» вполне могли не поддержать даже в том случае, если он старательно придерживался принятых «правил игры». К тому же, «в народном сознании не было единого, общего для всех слоев и регионов, представления о том, как должен выглядеть и вести себя «настоящий» монарх, скрывающийся от властей, и как вести себя в ситуации, если он перед тобой «проявляется». Причем носители различных, даже противоположных, воззрений на этот счет жили бок о бок или в небольшом отдалении друг от друга — к примеру, в соседних поселениях».37

В связи с необходимостью для самозванцев преодолевать подобные трудности укажем на еще один важный стимулирующий фактор их успеха, который обусловливался особенностями социопространственных и социопсихологических характеристик тех регионов, где появлялись «истинные» самодержцы или их разнообразные «родственники». Из истории конкретных эпизодов прошлого хорошо заметно, что жители одних регионов отличались высокой социальной активностью, в других же — они были заметно более пассивными. Обратим, в частности, внимание на область Войска Донского, которая давно интересует историков своей культурной непохожестью на прочие российские города и веси. Ученые сумели показать различные особенности ее рельефа в пространственно-временном плане существования. В работах дореволюционных, советских и современных исследователей были приведены подробные географические сведения о ней, границах ее территории и их подвижности, описывались русла Дона и других рек. Не раз анализировались геологический характер и минеральные богатства, состояние почв, климатические особенности региона, такие как температура воздуха, ветры, растительность и фауна войсковой территории и мн. др. Иногда даже рекомендовались меры, необходимые для предохранения здоровья населения от вредных влияний местного климата.38

Все это очень ценные и необходимые научные наблюдения, но они, тем не менее, не дают ответа на ключевой для нас вопрос, почему именно здесь, на Дону, на участке всего лишь в несколько сотен квадратных километров располагался целый ряд очагов повышенной социальной напряженности. Один из них — Зимовейская станица, что признается родиной двух великих российских бунтарей С. Разина и Е. Пугачева, хотя относительно места рождения первого из них и высказаны некоторые сомнения. Поблизости от нее (в 10 км) располагалась Есауловская станица, атаманом которой долгое время считали И. Некрасова — видного руководителя булавинского восстания. Чуть поодаль находилась Верхнекурмоярская станица, где родился и вырос религиозный сектант и бунтарь Е. Кательников и мн. др.

Неслучайность столь концентрированной периферийной локализации подтверждается географическими картами крупнейших протестных движений XVII—XVIII вв. Известно, например, что восстание под предводительством И. Болотникова началось на юго-западной окраине страны, и было связано с активным участием казачества. Разинское и булавинское выступления вспыхнули прямо на территории Дона. Самозванец Е. Пугачев (родом — донской казак) поднял недовольный люд на Яике — юго-восточной казачьей окраине страны. Отчетливо видно, что все значимые народные бунты возникли в зонах сравнительно свободных от непосредственного государственного вмешательства, крепостнического произвола, хозяйственной и иной эксплуатации и т. п. А уже потом с территорий вольных казачьих городков и станиц волны негодования распространялись во все стороны дальше по стране.

Данное обстоятельство доказывает, что историческая география народных движений предоставляет нам возможность обнаружить четкую тенденцию в пространственной локализации протестных настроений и действий. Однако раскрыть ее социокультурную природу можно только включив в познавательные практики известное в науке понятие «ментальной географии», т. е. «воображаемого» пространства, которое разворачивалось в умах людей — это не просто «отражение территории, но именно ментальный объект: представления, возникающие в сознании (и соотносимые, разумеется, с территорией)».39

Такой ракурс проблемы позволяет предположить, что непримиримый и мятежный дух свободолюбивого края способствовал периодическому появлению на отдаленных окраинах страны независимых, неподдающихся давлению сверху исключительных отваги и способности людей, а также возникновению в этих «зонах повышенной социальной напряженности» столь грандиозных событий, нередко сопровождавшихся участием «истинных» царей-самозванцев в восстановлении попранной справедливости. При этом само только перечисление регионов появления самозванцев выглядит достаточно примечательным — это Воронежская, Черниговская и Нижегородская губернии, Нижнее Поволжье, область Дона, Сибирь, Приуралье, Оренбург, т. е. районы, «особенно на окраинах страны», которые не раз были местами широких народных движений.40

По материалам за период с 1762 по 1800 гг., О.Г. Усенко выявил следующую общую картину, которая в целом согласуется с высказанным нами предположением: из 65 случаев самозванства 59 имели место в европейской части страны, 5 — в азиатской части. При этом в центре европейской части страны было 25 случаев самозванства, а на окраинах европейской части — 33. Таким образом, ученый, хотя и попытался опровергнуть прежнее «мнение о теснейшей связи монархического самозванства с казачеством», но все же подтвердил, «что данный феномен имел место... по преимуществу на его окраинах».41

В контексте цели и задач исследовательской работы определенным изъяном построений известного историка видится то обстоятельство, что в указанном временном промежутке он берет в расчет всех монархических самозванцев без исключения. Если же иметь в виду только тех из них, кто получил сколько-нибудь заметную поддержку, тогда периферийная локализация успешных самозванцев станет совершенно очевидным фактом. Причем эти выводы не меняются и после включения в наши аналитические построения сведений о самозванцах первой половины изучаемого столетия.

Можно констатировать как данность то обстоятельство, что ментальная география самозванства, т. е. самозванцев объявившихся, но не имевших единомышленников, действительно, не дает возможности выявить сколько-нибудь приоритетные для них российские регионы. В XVIII столетии это явление встречалось едва ли не повсеместно, в том числе и в центральных губерниях.

Иное дело — ментальная география самозванчества, когда у самозванца появлялось хотя бы немного, а тем более множество сторонников. Тут мы имеем достаточно точную привязку к окраинным территориям, где степень свободы (воли) даже в XVIII веке была несравненно выше, нежели в центральных земледельческих уездах России, а потому население было способно быстрее и решительнее реагировать на усиление своих тягот, осмысленных как несправедливые и неправедные. К этому следует добавить особенности жизненного уклада обитателей отдаленных от центра областей, большая часть которых принадлежала к казачеству или иным служилым сословиям. Для них характерен ярко выраженный милитаризованный образ существования, позволяющий понять, почему они быстрее, чем другие слои населения, брались за оружие. Да и само оружие было у них всегда под рукой, равно как и навыки владения им.42

В тоже время представлять этих отчаянных «воинов и бунтарей» совершенно бесшабашными сорвиголовами все же недопустимо. Даже им для того, чтобы стать частью «протестующей толпы», предпочтительнее было чувствовать, что действуют они в легитимных границах, ведут борьбу на вполне законных основаниях и отстаивают правое дело. Понятно почему «истинные» цари-самозванцы, громко и убедительно заявлявшие о своем намерении наказать изменников, могли здесь быстрее, чем где-либо еще, найти искреннюю поддержку и стать знаменем мобилизации народных масс.

Совсем другие условия складывались в центральных уездах и губерниях России, где существовало крепостное право, и в сельской местности был распространен более размеренный, тягучий повседневный ритм, преобладало земледельческое сословие, в принципе не заинтересованное и не склонное к скорым экстремальным решениям и действиям. Тут шансы самозванца на полный успех или на частичную поддержку со стороны мирного, хотя и подневольного крестьянства стремительно минимизировались. И потому закабаленное население данных регионов могло рассматриваться только как резервная, зато потенциально многочисленная армия единомышленников, способная включиться в ход событий на последующих этапах развития, когда самозванец был кем-то уже признан и успел получить первоначальную помощь.

Это дает основание для взвешенного предположения о существовании прямо пропорциональной зависимости между уровнем свободы населения и степенью его общественной активности в борьбе за возведение на престол «истинного» государя. Получается, что через оппозицию «правящий царь — самозванец» в условиях российской модернизации XVIII столетия кодировался и актуализировался существовавший культурный конфликт между властью и обществом, наглядно реализовывавший себя в оппозиции центра и периферии.

Необходимо рассмотреть еще один аспект данной проблемы. Каким образом самозванцы определяли и решали для себя, где именно им надлежит проявиться? Заметим, что этот, в действительности, важный вопрос практически даже не ставился в историографии. Возможный при ближайшем рассмотрении ответ представляется двоякого рода. Если ложный претендент пускал ситуацию на самотек, заявлял о себе в первом попавшемся месте, никак не учитывая ни объективные условия жизни здесь, ни психологическую восприимчивость населения к появлению «истинного» царя, то, как правило, поддержки он не получал никакой.

Когда же самозванец действовал более вдумчиво и взвешенно, то заранее просчитывал возможные шансы на успех, анализировал вероятностные перспективы, основательно примерялся, где лучше и удобнее начать разглашать о своем высоком предназначении, и где вероятность признания выше. И лишь сделав предварительные прикидки, совершал главный поступок в своей жизни, заявлял о своем высоком предназначении: «точно верьте, я — царь». При таких раскладах самозванец имел куда более высокую вероятность получить необходимое для успеха всего начинания доверие. Не брать данное обстоятельство в расчет, оставлять все на произвол судьбы было чревато полным разоблачением. Следовательно, самозванцам необходимо было учитывать особенности ментальной географии той местности, где они выступали с высоким возглашением, чтобы рассчитывать на понимание и признание со стороны ее жителей.

Кроме того, успех самозванческой авантюры в немалой степени зависел не только от позитивной предрасположенности населения той местности, где объявлялся самозванец, но и от его личностных мотивов и амбиций. Самозванцам — изначальным корыстным «мошенникам» — массовое признание, видимо, было не особенно нужно. Их цель выглядела достаточно простой и прозаичной — всласть погулять, да вволю покуражиться за чужой счет, в то время как «народолюбцам» и «реформаторам» без такой поддержки явно было не обойтись. Причем показательно, что сами самозванцы, обычно, не готовили почву для появления, не вели целенаправленной предварительной агитации в свою пользу, но, в тоже время, были не прочь приспособить имевшие хождение монархические легенды и слухи к собственным интересам. Исключением из данного длинного реестра самозванцев, всего лишь приноравливавшихся к сложившейся ситуации, можно считать немногих ложных кандидатов в цари, которые не только воспользовались благоприятными слухами, но и весьма активно их распространяли, провоцируя массовые ожидания скорого своего появления под вожделенным именем конкретного надежи-государя.

Всякий раз намерение обрести верных сторонников получало приемлемое истолкование в рамках клишированных формул традиционного сознания: «истинный» царь — это защитник социальных низов и гарант общественной стабильности. Несоответствие его действий с народными ожиданиями психологически воспринималось как правление «ложного» царя — самозванца на троне, либо как следствие «измены» со стороны окружавших его бояр и чиновников. В последнем случае венценосцы подозревались в неспособности найти управу на своих ближайших советников, и тогда актуализировалась модель по типу «добрый государь — злые слуги», требовавшая поддержки самодержца всем миром. В особые же кризисные для традиционной системы моменты срабатывал иной «рецепт», в соответствие с которым царствовавший монарх при определенных условиях причислялся к «чужим», а самозванец признавался «своим». Тогда одним фактом появления перед народом лжецари, лжецаревичи или их «родственники» превращали в самозванцев самих сидящих на троне монархов, которым, таким образом, как ставленникам черных, колдовских сил, приписывалась персональная ответственность за разрушение целостности традиционной общественной гармонии. В этом случае оживали продиктованные культурными кодами традиционализма типические монархические утопии, провоцировавшие движения «от имени царя» и/или в поддержку «истинного» претендента.43

Можно предположить, что выявленные нами стимулирующие факторы дают возможность понять природу происхождения и детерминанты успеха этого замысловатого феномена отечественного прошлого. Однако в любом случае «победы» и «поражения» различных монархических самозванцев, неоднократно появлявшихся в пределах России на протяжении XVIII столетия, требуют эмпирического обоснования на основе соответствующих примеров и источников.

Выводы по I главе

В ходе исследования были уточнены дефиниции ключевых для изучаемой проблемы терминов («самозванство» и «самозванчество»); в компаративном ключе рассмотрены и проанализированы различные типологии российских самозванцев (разработанные российскими и зарубежными учеными), определены их достоинства и недостатки, а также внесены важные уточнения и дополнения в существующие классификации.

Установлено, что больший шанс на успех самозванческой интриги имели те лжемонархи, которые обладали неординарными лидерскими качествами, появлялись на окраинных территориях России (где степень свободы (воли) была выше) и вели себя соответственно основным доминантам культурной традиции.

Подводя итоги первой главы исследования, необходимо отметить, что катализирующим фактором для распространения феномена самозванцев в XVIII веке выступила ускоренная модернизация страны, которая повлекла за собой ломку ментальных констант национальной культуры, что неизбежно приводило к социальному протесту народных масс и создавало благоприятные условия для появления многочисленных ложных претендентов. Можно констатировать, что феномен российских самозванцев неразрывно связан с народным монархизмом простолюдинов, который являлся моделью характерного для своей эпохи восприятия и осмысления действительности, существовавшей в виде культурно-психологической матрицы носителей традиционного сознания.

Примечания

1. См., напр.: Очерки истории СССР. Т. VIII: Период феодализма. М., 1957. С. 33—79, 89—148, 178—200, 201—232.

2. Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Ортега-и-Гассет Х. Дегуманизация искусства и другие работы. М., 1991. С. 82.

3. Брикнер А.Г. Указ. соч. С. 204—206.

4. Черепнин Л.В. Об изучении крестьянских войн в России XVII—XVIII вв. (к теории проблемы) // Крестьянские войны в России XVII—XVIII веков: проблемы, поиски, решения. М., 1974. С. 11.

5. Усенко О.Г. Социальный протест в России до начала XX века: терминология и классификация // Из архива тверских историков. Вып. 6: Сборник воспоминаний и научных трудов. К 70-летию со дня рождения профессора М.М. Червяковой. Тверь, 2006. С. 62.

6. Александер Дж. Т. Российская власть и восстание под предводительством Емельяна Пугачева. Уфа, 2012. С. 52.

7. Александер Дж. Т. Емельян Пугачев и крестьянское восстание на окраине России в 1773—1775 гг. Уфа, 2011. С. 36—37; Дубинин Б.В., Толстых А.В. Слухи как социально-психологический феномен // Вопросы психологии. 1993. № 3. С. 77.

8. Побережников И.В. Народная монархическая концепция на Урале (XVIII — первая половина XIX в.) // Уральский исторический вестник. 1994. № 1. С. 33. См. также: Побережников И.В. Слухи в социальной истории: типология и функции (по материалам восточных регионов России XVIII—XIX вв.). Екатеринбург, 1995.

9. Соловьев В.М. Анатомия русского бунта. Степан Разин: мифы и реальность. М., 1994. С. 152.

10. Мадариага И. де. Россия в эпоху Екатерины Великой. М., 2002. С. 385.

11. Дубинин Б.В., Толстых А.В. Указ. соч. С. 78.

12. Усенко О.Г. Психология социального протеста в России XVII—XVIII веков. Тверь, 1994. Ч. 1. С. 29.

13. Он же. Самозванчество на Руси... С. 54—55.

14. Гурьянова Н.С. Монарх и общество: к вопросу о народном варианте монархизма // Старообрядчество в России (XVII—XX вв.). М., 1999. С. 126—148.

15. Андреев И.Л. Искушение властью // Бремя власти. М., 2008. С. 392, 406—407.

16. Успенский Б.А. Указ. соч. С. 148; Чистов К.В. Русская народная утопия (генезис и функции социально-утопических легенд). СПб., 2003. С. 56 и др.

17. Лукин П.В. Народные представления о государственной власти в России XVII века. М., 2000. С. 106, 107.

18. Мауль В.Я. Первый самозванец и «третий император»... С. 52.

19. Усенко О.Г. Самозванчество на Руси... С. 55; Он же. Монархическое самозванчество в России... С. 337.

20. Андреев И.Л. Анатомия самозванства... С. 115; Он же. Искушение властью... С. 405.

21. Андреев И.Л. Самозванство и самозванцы... С. 55; Он же. Искушение властью... С. 405.

22. Усенко О.Г. Монархическое самозванчество в России... С. 342.

23. Андреев И.Л. Анатомия самозванства... С. 110.

24. Московичи С. Век толп. М., 1996. С. 353.

25. Психология. Словарь / Под общ. ред. А.В. Петровского, М.Г. Ярошевского. М., 1990. С. 438.

26. Живов В.М., Успенский Б.А. Царь и Бог (Семиотические аспекты сакрализации монарха в России) // Успенский Б.А. Избранные труды. Т. 1: Семиотика истории. Семиотика культуры. М., 1996. С. 218.

27. Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. М., 1990. С. 647—648.

28. Мауль В.Я. Имя императора Петра III в социокультурной истории русского самозванчества (опыт аксиологической рефлексии) // Тюменский исторический сборник. Вып. VIII. Тюмень, 2005. С. 85.

29. Московичи С. Указ. соч. С. 350.

30. Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Миф — имя — культура // Успенский Б.А. Избранные труды. Т. 1: Семиотика истории. Семиотика культуры. М., 1996. С. 433—459.

31. Усенко О.Г. Психология социального протеста в России... С. 62; Усенко О.Г. Самозванчество на Руси: норма или патология? // Родина. 1995. № 2. С. 70.

32. Бескова И.А. Проблема соотношения ментальности и культуры // Когнитивная эволюция и творчество. М., 1995. С. 127.

33. Берман Б.И. Читатель Жития (Агиографический канон русского средневековья и традиция его восприятия) // Художественный язык средневековья. М., 1982. С. 175.

34. Лотман Ю.М. Внутри мыслящих миров. Человек — текст — семиосфера — история. М., 1996. С. 240—242.

35. Андреев И.Л. Анатомия самозванства... С. 117.

36. Лесин В.И. Мятежная Россия. М., 2000. С. 134.

37. Усенко О.Г. Монархическое самозванчество в России... С. 335.

38. Краснов Н.И. Военное обозрение земли Донского Войска. СПб., 1870; Пронштейн А.П. Земля Донская в XVIII в. Ростов-на-Дону, 1961 и др.

39. Замятина Н.Ю. Смысл положения: место в ментально-географических пространствах // Международный журнал исследований культуры. 2011. № 4 (5). С. 61.

40. Чистов К.В. Указ. соч. С. 178; Сивков К.В. Указ. соч. С. 133; Александер Дж. Т. Российская власть... С. 52.

41. Усенко О.Г. Монархическое самозванчество в России... С. 311.

42. См., напр.: Сень Д.В. Воображаемая география и имперский дискурс: практики Российской империи в Крыму и на Северо-Западном Кавказе в конце XVIII — начале XIX в. // Этнографическое обозрение. 2008. № 3. С. 146—160.

43. Андреев И.Л. Анатомия самозванства... С. 117.