Всю ночь Аким не спал. Ляжет на лавку и опять встанет, пощупает лист. Тут он, за пазухой. И воля в нем. Все вольными станут. И он, Аким, тоже, стало быть. Совсем уж он надежду потерял. Думал — так заводским холопом и помирать будет. А ведь родился вольным он. Да уж такая доля ему выпала — из одной беды в другую всё попадал. Смолоду незадачливый он был. И вспоминать про свою жизнь не любил он и не рассказывал никому.
На заводе никто не знал, что и фамилия-то Акима была не Наборщиков, а Камбаров. Наборщиковым он назвался, когда бежал с этапа и пришел наниматься на завод. Тогда рабочие нужны были на уральских заводах, брали всех, кто хотел работать, не спрашивали бумаг. А работать Аким смолоду умел, хоть и не заводскую работу. Но он ко всему делу приспособиться мог, потому что с детства научился грамоте и к работе привык. Он был сын бедного дьячка из города Каргополя. Отец отпустил его в Петербург в ученики наборного художества в типографию при Академии наук. Но там Акиму пришлось так круто, что он не вытерпел и убежал на корабле за границу. Попал он в Гамбург и там поступил тоже в типографию. Но у немцев ученикам приходилось тогда не легче, чем в России.
И книг ему в немецкой типографии так же мало попадалось, как и в Петербурге. Ведь у наборщика какая работа: сунут ему лист — читай, что там написано, и набирай печатными буквами. А какая из этого книга выйдет, — он и не знает.
Мальчишкой когда он был, набирал он кусочек из одной книги про разные земли. Очень ему интересно было, что там про Японию сказано, а книгу эту он так никогда и не смог достать.
Ну, а там, в Гамбурге, попалась ему раз книга Лютера. Про этого Лютера ему товарищи рассказывали, — задолго до того он поднял бунт против самого главного во всей Европе церковного начальника — папой они его называют. Боялись его все, даже короли: папа мог каждого от церкви отлучить и навеки проклясть. А Лютер этот не побоялся, восстал против него, потому что тот несправедливо поступал, и, сколько его папа ни проклинал, Лютер на это не смотрел. И добрая половина немцев за ним пошла. И с тех пор у них другая церковь, и зовут ее: лютеранская.
Ну так вот, дали ему раз набирать с печатного страницу из одной книги Лютера. И как раз набирал он такие слова:
«Diesen Aufruhr für die Freiheit besichtigen wollen ist darum nichts anderes wie Gottes Wort beseitigen und verbieten wollen».1
Долго он тогда над этим думал и к своей жизни применял. Он ведь тоже восстал за свою свободу и убежал. Только не повезло ему — опять в кабалу попал.
Очень его та книга проняла. Прямо точно друга нашел. С малых лет не мог он терпеть, что так не по правде люди живут, мучают всякого, кто послабей. С того он и в бега пустился. А тут вдруг Лютер этот говорит, что Так и надо, — должен человек за свободу свою восставать.2
Дальше-то не очень ему понятно было, ну, да это не важно. Самое-то важное он понял. Главное, значит, не в том, что работать тяжело. Главное, что должен человек вольным быть, а коль его в кабалу берут, должен он восставать, как и сам тот Лютер.
Тут он уж больше и ждать не стал: подговорил своего товарища Мартына и сбежал с ним на корабле из Гамбурга. И книжечку ту купил и с собой забрал, благо маленькая она, можно в карман сунуть.
Приехал в Петербург, а там мастер его прежний, Розе, дочку свою Труду замуж выдал тоже за немца мастера. Очень это Акима ушибло. Любил он Труду сильно. А в Гамбурге еще больше вспоминал ее. Одна она его жалела.
Как он узнал про то, так и беречься не стал. Его схватили как бродягу и сослали в Сибирь. А на этапе он повстречался с Иваном, и тот уговорил Акима вместе бежать. Бежать-то они бежали, и на завод Акима приняли, но накопить денег и пробраться на родину, как он мечтал, ему так и не удалось. Императрица Екатерина II издала указ, по которому все беглые, нанявшиеся на заводы, прикреплялись навеки к этим заводам как крепостные.
Так и стал Аким из вольных людей холопом.
Стало быть, в третий раз опять в кабалу попал. И последняя кабала вышла горше всех.
Стал он думать, — чего это ему так не везет? Да ведь и то сказать, не он один. Все так. Словно в каторге все люди живут. И ни у кого-то и в мыслях нет, чтобы от этой неволи избавиться. Точно так и надо.
Совсем затосковал Аким. Только книжкой своей и утешался. Почитает — и точно легче на душе станет. На заводе грамотных никого не было, — видели, что за книгой сидит Аким, а какая книга, — никто и не знал.
А он все думал, как бы это за волю восстать, и снова перечитывал: «Усмирять это восстание за свободу — все равно что запрещать слово божие». Все равно, стало быть, что против бога пойти. Значит, только бы восстание поднять. Да как его поднять одному? Запорют — и все.
И вдруг теперь этот бродяга... Вот оно, восстание-то! Это не то, что он — сбежал да и все. Это уж настоящее восстание. Про такое как раз и Лютер, верно, говорит. За свободу — за волю то есть. Против такого восстания идти — все равно, что против бога. Точно знал наперед Лютер, что тут, на русской земле, такое восстание поднимется. И поднял его сам истинный царь против своей неверной жены и против вельмож, которые весь народ в неволе держали.
Голова у Акима чуть не лопнула. Столько всяких дум в ней забродило. Всю ночь глаз он не сомкнул, только под утро немного забылся.
И вдруг — бом, бом, бом! — над самым ухом. Вскочил. Звонят точно на пожар. На работу разве так звонят? Да и рано. Выглянул в окошко — дыму не видно. Подвязал скорее пояс, вышел во двор, зачерпнул ковшом из бочки, плеснул раз-другой на лицо, обтерся подолом рубашки и вернулся назад — шапку взять.
Захар на лавке приладился кое-как между двумя рогульками, под изголовье армяк засунул, чтоб не западала голова, и спал себе.
«Поспеет, — подумал Аким, — на работу-то еще рано».
Он взял шапку, краюху хлеба и пошел.
Из всех изб выскакивали рабочие, поглядывали вверх — не видать ли дыму — и шагали к конторе.
Рабочий поселок растянулся почти от самой заводской стены и до канала, пересекавшего весь завод. Канал-то, по правде сказать, был не канал, а речка, по имени Тора; вытекала она из пруда выше завода и впадала верст за двенадцать от завода в реку Белую. У самой заводской стены была устроена плотина, так что речка в целый пруд разлилась, а дальше самую речку, ту ее часть, что протекала через заводскую землю, выпрямили и забрали в деревянные берега, — вот она и стала здесь больше похожа не на реку, а на канал.
Через канал были перекинуты мостики, так как все заводские мастерские и контора и управительская усадьба были на одном берегу Торы, а рабочий поселок на другом.
В это утро перед мостиком из поселка сгрудилась целая толпа рабочих. Сразу всем не перейти.
Аким тоже остановился. Хотел было показать рабочим царский указ, даже руку сунул за пазуху, да отдумал — злые все со сна, ругаются.
По понедельникам и всегда неохота идти на работу, а сегодня еще колокол раньше времени ударил. Стало быть, управителю чего-нибудь понадобилось. А от него хорошего не жди.
Перед конторкой и совсем не протолкаться было, хотя конторское крыльцо выходило на длинную просторную площадь, окруженную заводскими мастерскими, сараями и амбарами.
Сегодня на площадь собрались не одни заводские. Крестьян-угольщиков тоже пригнали сюда. В другие дни они не заходили на завод, а с утра прямо шли в лес на просеку.
На конторском крыльце стоял управитель и рядом с ним старший приказчик Беспалов.
Аким этого Беспалова больше всех приказчиков не любил, хотя он не кричал и не ругался, как Ковригин. Очень уж скверная рожа у него была. С одной стороны посмотришь — глаз ласковый, борода гладкая. А с другой — не приведи бог: глаз под нос ушел, щека сизая, рот перекошенный и с виска до бороды точно шнурок прошит. Говорили — польский пан на войне так его полоснул.
Колокол на столбе перед крыльцом конторы замолчал. Управитель вышел вперед и руку поднял. Важный. Лицо бритое, гладкое, розовое, точь-в-точь поросенок-сосунок. Волосы длинные, буклями.
Все затихли.
— Работные люди! От нашего хозяина Якова Борисовича приказ вам, — заговорил он не очень громко, ровным, чужим каким-то голосом. Но на площади стало так тихо, что каждое слово было слышно. — Работать вам отныне не как ране, а со всем усердием, не щадя живота, от утренней зари до вечерной. И на заводе иметь всякое смотренье и осторожность. Ворота заводские иметь день и ночь на запоре. А которые шатающие люди, кои сеют в народе вредные плевелы, тех на завод не пускать, а ловить их и искоренять и с пристрастием допрашивать. А работным людям с завода никуда не отлучаться. А кто явится виновным — штраф взыщем, а наипаче батожьем наказывать...
Рабочие хмурились, толкали друг друга локтями, переглядывались. В задних рядах ворчали. Кое-где раздавались негромкие выкрики:
— С чего ж с завода-то не пускать? Хуже каторги! На запоре.
— Молчать! — крикнул управитель. — Для вашего же то береженья.
— Берёг волк овцу — один хвост остался, — пропел тонкий смешливый голос.
Управитель так и вскинулся.
— Эт-то кто? — закричал он. — Сыскать тотчас! Розог ему! Голову обрить! С работы долой!
Приказчики заметались в толпе, разыскивая виноватого. Рабочие топтались на месте, перешептывались.
Аким испуганно оглядывался — человека с деревяшкой нигде не видно было.
Управитель нахмурился, о чем-то поговорил с Беспаловым и махнул рукой.
— Сказываю, для вашего же береженья то. Известно ноне сделалось, что под Оренбургом многие шайки злодейской сволочи скопляются и разъезжают оттуда и делают разные разглашения под именем покойного императора Петра Третьего. А сей, именующий себя императором, не кто иной есть, как государственный злодей и изверг естества, беглый казак Емелька Пугачев. И сей гнусный варвар, Емелька, пускает в народ вредные письма и возмутительные листы наподобие якобы царских указов, в коих обманно и вполне облыжно возвещает разные немысленные вольности. Крепостным людям волю сулит, чему никак быть невозможно, а также землю и прочее неподобное. А куда явится, всяческие разоренья чинит, не меньше и смертные убийства и грабежи. На поимку сего государственного злодея и вора, Емельки Пугачева, государыня императрица многие войска послала, чтобы его изловить и лютой смертью казнить. И на наш горный завод для береженья от злодеев тоже отряд в скорости прийти должен. А кои злодейских прельщений слушать станут, то все будут нещадно казнены и повешены. Поняли?
Рабочие угрюмо молчали.
— Семен Ананьевич, — заговорил сладким голосом старший приказчик.
Аким поднял голову. Сизое лицо точно подмигивало рабочим. Гладкой стороной Беспалов повернулся к управителю.
— Дозвольте мне, Семен Ананьевич, прочитать им письмо. От богульшанского батюшки вчерашний день получил. Кум он мне. Про те же богомерзкие злодеяния он пишет.
Управитель молча кивнул.
Беспалов вынул из-за пазухи листок бумаги, развернул и стал читать, с трудом разбирая мелкий почерк.
«Достолюбезный кум, Петр Ефимович, во первых строках приношу я вам... нижайшую благодарность... за гусыню, коя...»
По толпе прошел смешок.
Управитель оглянулся.
— Ты про дело читай, Петр, — хмуро сказал он.
— Сейчас, сейчас я, — заторопился Беспалов: — «...и матушка...» — Вот оно: «а что слух пошел, будто на Яике император Петр III объявился, то это одни лишь смешного достойные бредни, чему никоим образом статься не можно, да и помыслить ужасно, чтобы покойному императору Петру III прежде чаемого общего воскрешения из мертвых одному воскреснуть...» — Слышите, ребята, — обратился Беспалов к рабочим, — что говорит духовный отец? «А сия гнусная чучела, назвавшись таким ужасным по России именем, наподобие якобы воскрес из мертвых...»
— Попы отпели, а кого — не доглядели, — вдруг прервал его прежний смешливый голос.
— Опять! — крикнул управитель. — Сыскать прельстителя!.. Все ворота на запор. Поймать и ко мне доставить для строжайшего допросу. Пушки на башнях осмотреть. Кто ослушным явится, прежестокой поркой пороть. А теперь все на работу ступайте!
Рабочие медленно расходились по мастерским.
Примечания
1. Усмирять это восстание за свободу — всё равно что запрещать слово божие.
2. Аким по-своему понял слова Лютера. Лютер говорил только о свободе веры. Он никогда не призывал к восстанию против господ.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |