Незадолго до своей кончины престарелая фрейлина Н.К. Загряжская, свидетельница шести (!) царствований, рассказывала А.С. Пушкину о происшествиях давних лет. Вспомнив дни молодости, она так обмолвилась о Петре III: «Я была очень смешлива; государь, который часто езжал к матушке, бывало нарочно меня смешил разными гримасами; он не похож был на государя» [133, т. 12, с. 177]. Эти слова престарелой «кавалерственной дамы» удивительно метко схватили одну из любопытнейших психологических граней характера будущего персонажа народной легенды. «Непохожесть», на всю жизнь запомнившаяся Н.К. Загряжской, означала, видимо, нечто непривычное, не соответствующее обыденным, традиционным представлениям об образе императора реальному поведению его реального носителя. Будучи по масштабам той эпохи достаточно образованным человеком, Петр III не был ни злодеем, ни интриганом. Этим он и отличался от вереницы своих предшественников и преемников, прежде всего от Екатерины II. Он был необычен среди них.
В частности, своим отношением к людям, стоявшим, по представлениям той эпохи, на более низких ступенях социальной лестницы. При всей нелюбви к великосветским условностям, особенно когда он был наследником, Петру иногда приходилось скрытничать. Примером может служить лично написанное им по-французски 23 января 1750 г. распоряжение И. Пехлину [29]. В сущности речь шла, казалось бы, о незначительном деле — выплате денег итальянскому музыканту Клаудио Гаю (согласно контракту тот должен был получать «ежегодно за каждый квартал по 100 рублей, что в год составит 300 рублей1»).
Ссылаясь на отсутствие у него необходимых средств, великий князь требовал платить больше (1000 рублей), но из кассы Совета в Киле. Но что-то его смущало, он настойчиво предупреждал: «И особенно прошу Ваше Высокопревосходительство не говорить об этом в присутствии господина С. и других, дабы не сделать несчастным этого беднягу, который безупречно, без единого промаха служит мне четыре года». Упомянутый здесь «господин С.» — скорее всего, Каспар Сальдерн, видный гольштейнский деятель, с которым у Петра с 1746 г. сложились неприязненные отношения. (Сальдерн пользовался расположением Фридриха II, а затем и Екатерины II, которую, узнав ближе, впоследствии возненавидел). В заключительных строках великий князь снова подчеркивал: «...чтобы никто не мог даже догадаться об этом письме».
Какими бы мотивами не объяснялась общая тональность письма (это, скорее, не распоряжение, а почти дружеская просьба), стремление оказать милость без того, чтобы кого-то обидеть или поставить в неловкое положение, — эта чисто человеческая черта неоднократно проявлялась в поведении Петра Федоровича и позднее. О ней свидетельствовали, например, многие его действия на посту главнокомандующего Кадетским сухопутным корпусом.
Мы уже видели, с каким вниманием отнесся он к обеспечению быта и лечения учащихся. Когда выяснилось, что один из них, Николай Наумов, страдает падучей и потому не сможет служить в дальнейшем ни по военному, ни по гражданскому ведомству, Петр Федорович ходатайствовал в 1759 г. перед Сенатом: «...при той отставке за обучение им наук и доброе поведение наградить рангом армейского прапорщика» [24, № 101, л. 10]. Разумеется в этих случаях речь шла о дворянской молодежи — для выходцев из других сословий двери Кадетского корпуса были закрыты: таков был его изначальный статус. Но в своем общении Петр Федорович сословных различий не делал. Можно сказать, что он даже гордился, бравировал этим.
В одном из писем 1762 г. Фридриху II он вспоминал слова солдат Преображенского полка, желавших ему, тогда еще наследнику престола, скорее стать императором: «Дай бог, чтобы Вы скорее были нашим государем, чтобы нам не быть под владычеством женщины». Об этом, по его признанию, он слышал «много раз» [122, с. 14]. А это означало, что вольные разговоры с нижними чинами, в том числе и на весьма щекотливые политические темы, происходили у него неоднократно. Непринужденную манеру общения Петр Федорович сохранил и по вступлении на престол. В «Записках» Я.Я. Штелина, подготовленных к публикации К.В. Малиновским, сообщалось, в частности, о таком эпизоде. Приехав в Петропавловскую крепость, чтобы лично проверить подготовку к торжественному погребению Елизаветы Петровны, император пожелал заодно осмотреть там же расположенный Петербургский монетный двор. «И когда, — писал Штелин, — в присутствии его величества отчеканили первый рубль и поднесли ему, этот монарх сказал, рассматривая свой погрудный портрет: «Ах, как ты красив! Впредь мы прикажем представлять тебя еще красивее». Успев за недолгий срок своего царствования посетить ряд промышленных заведений Петербурга, Петр Федорович охотно общался с окружавшими его людьми. Так, побывав 2 апреля на Шпалерной фабрике, он зашел в Летний сад, а оттуда пешком направился во дворец, по пути заглянув к своему бывшему камердинеру Петру Герасимову [38, с. 14]. Вскоре после этого устным указом от 25 мая Петр III разрешил в Летнем саду и «на лугу», т. е. на Марсовом поле, «гулять всякого звания людям каждой день до десяти часов вечера в пристойном, а не подлом платье» [24, оп. 2, № 52, л. 12]. И хотя ценз на одежду сохранял фактическое сословное ограничение, указ способствовал расширению круга тех, кто мог посещать прежде запретные для них места. Точно так же император часто ходил по городу один, без охраны, о чем не без гордости сообщал в одном из писем Фридриху II. Необычность и простота поведения царя, к чему население не привыкло, вызывали толки в народе и способствовали популярности его личности.
В свете этого по-иному воспринимались и подписанные Петром III законодательные акты, среди которых, как мы подчеркивали, было немало установлений, непосредственно затрагивавших интересы непривилегированных классов и слоев. Уже указы, запрещавшие преследования за веру, нашли живой отклик у старообрядцев, а ведь подавляющую массу их (наряду с купечеством) составляло крестьянство. Те и другие, при всех оговорках февральского манифеста, были удовлетворены отменой страшного «слова и дела». Привлекательность имели и такие, более конкретные меры, как уменьшение цены на соль, разрешение крестьянам доставлять в Москву продукты без предъявления документов, дабы, как объяснялось в указе 21 февраля, крестьяне и купцы не терпели убытков [127, т. 15, № 11446]. В указе о коммерции 28 марта 1762 г. специально подчеркивалась необходимость, «чтобы всякий промысел и ремесло сделать прибыточным».
Ряд указов посвящался более гуманному обращению с крепостными. Так, 28 января у помещицы Е.Н. Гольштейн-Бек были отняты права на имение — это мотивировалось ее недостойным поведением, из-за которого «управление деревень по ее диспозициям не к пользе, но к разорению крестьянства последовать может» [там же, № 11419]. Спустя несколько дней указом 7 февраля [там же, № 11436] «за невинное терпение пыток дворовых людей» была пострижена в монастырь помещица Зотова, а ее имущество конфисковано для выплаты компенсации пострадавшим. А сенатским указом 25 февраля [там же, № 11450] за доведение до смерти дворового человека воронежский поручик В. Нестеров был навечно сослан в Нерчинск. При этом в русском законодательстве впервые убийство крепостных было квалифицировано как «тиранское мучение». Нечто подобное, но в еще большей мере сформулированное «на публику», видим мы в именном указе 9 марта Военной коллегии [там же, № 11467]. В нем предписывалось: «...солдат, матросов и других нижних чинов... не штрафовать отныне бесчестными наказаниями, как-то батожьем и кошками, но токмо шпагою или тростью». При всей относительности подобной «гуманности» эти и некоторые другие послабления порождали в народе определенные надежды. К тому же до определенного момента репрессивные меры против бунтовавших крестьян правительство не оглашало. Характерен, например, устный указ 31 мая на основании записки Д.В. Волкова. В нем Петр III предписывал Сенату решение «о усмирении пришедших у разных помещиков крестьян в непослушание во всем по силе оного немедленное исполнение учинить, только публикации о том никакой не делать» [24, № 97, л. 94]. И потому какое-то время в народе о таких шагах ничего толком не знали.
Росту социальных иллюзий способствовали и меры по более четкому отделению крепостных от остальных групп крестьянства и казачества. Уже 27 декабря 1761 г., т. е. на второй день прихода Петра III к власти, указывалось «войску Запорожскому обиды не чинить». Земли, отведенные в 1752 г. под Новую Сербию, но остававшиеся пустующими, передавались казакам, а гетману предлагалось произвести описание «всем запорожским землям и угодьям» и, «положа на карту, представить в правительствующий Сенат» [127, т. 15, № 11393]. По представлению К.Г. Разумовского император приказал киевскому магистрату оставаться в подчинении украинского гетмана, а тамошним казакам быть в Киеве «на прежних их старинных жилищах при всех козацких тамо дозволенных им водностях» [24, № 96, л. 295 об.]. Эти меры означали подтверждение особого статуса украинского казачества, сохранявшегося до 1775 г., когда Запорожская Сечь была Екатериной II ликвидирована. Ту же цель — прямого подчинения не помещикам, а государству — преследовали и указы [там же, № 11507, 11527], которыми однодворцы Белгородской, Воронежской и Орловской губерний определялись в ведение местных властей. Принципиальное значение имело решение Сената 22 января, согласно которому государственные крестьяне, подобно дворянам, имеют право нанимать вместо себя рекрута при условии, что он «подлинно вольный и никому по крепости не принадлежит» [там же, № 11413].
Тем самым получило официальное закрепление превосходство социального статуса государственных крестьян над крепостными. Поэтому в глазах крестьянства особые ожидания вызвала намеченная Петром III в указах февраля—апреля 1762 г. секуляризация монастырских вотчин: проживавшие там крестьяне освобождались от прежних крепостей и переводились на положение «экономических» (т. е. государственных) с закреплением за ними тех земель, которые они фактически обрабатывали. Особым указом монастырям и архиерейским домам запрещалось впредь взимать подати «с бывших крестьян», а деньги, собранные после издания указов от 16 февраля и 21 марта, вернуть крестьянам обратно [там же, № 11493].
Изображение Петра III на лицевой стороне серебряного рубля, отчеканенного в начале 1762 г. на Петербургском монетном дворе. Из собрания Гос. Эрмитажа
Подушная подать с бывших монастырских крестьян, по докладу Сената, утвержденному 1 июня императором, была установлена на 1762 г. в размере одного рубля [там же, № 11560]. По подсчетам немецкого географа и статистика XVIII в. А.Ф. Бюшинга, под действие реформы должно было подпасть 910 866 душ крестьян мужского пола [175, с. 51].
Смело задуманное, но оборвавшееся тогда предприятие производило на народные массы сильное впечатление. Показательно, что из всех дел короткого царствования в «Летописце о великом граде Устюге» отмечена только эта реформа. «В лето 7270, а от Рождества Христова 1762 г. в майе, — читаем в одном из списков, — воспоследовал Указ о отобрании вотчин от домов архиерейских, монастырей и церквей со скотом и хлебом и со всякими имеющимися потребностями, которые тогда ж и отобраны и отданы во владение половникам, а скот всякий выгнан был под канцелярию и продаван аукционно торгом охочим людям» [3, л. 57].
Помещичьи крестьяне, слышавшие о готовившемся, а кое-где и начавшемся переводе монастырских крестьян в разряд государственных, увидели в этом один из путей освобождения от ненавистного крепостного права. Действительно, многие законы, во всеуслышание объявленные, фактически не успели вступить в силу. Как бы они выглядели на практике, какие бы имели последствия — все это осталось неведомым. Но именно такая неопределенность и открывала в народной среде простор для всякого рода предположений, домыслов и толкований. Она порождала в массах — от крепостных до казачества и однодворцев — атмосферу нетерпеливого ожидания каких-то неведомых, по желанных перемен.
Показательно уже то, что первые неясные толки о «спасении» императора до весны 1763 г, наиболее активно циркулировали (а возможно и зародились?) среди петербургских солдат и унтер-офицеров. Не менее примечательно и то, что большая часть самозванцев, принимавших имя Петра Федоровича, происходила из солдатской среды или была с ней тесно связана. Воспоминания об изданных при нем законах, прежде всего о положении раскольников, монастырских крестьян, однодворцах, отчасти казачестве — все это создавало вокруг его имени, так сказать, правовой ореол популярности, усиливавшийся общей восприимчивостью низов к чуду, к вере в появление на троне справедливого государя.
Среда, где возникла и жила легенда о Петре III, оказывалась удивительно похожей на ту, которая определяла социальный облик лейб-кампанцев, совершивших переворот 1741 г. в пользу его тетки. В самом деле, как показал Е.В. Анисимов, почти треть поддержавших Елизавету Петровну гвардейцев (101 человек из 308) начала службу при Петре I, а большинство гвардейской молодежи (73 человека из 120), записанной в службу в 1737—1741 гг., происходило из крестьян. «Можно представить, как седоусые ветераны рассказывали своим слушателям о годах, проведенных в походах рядом с великим императором, о Елизавете, выраставшей на их глазах» [35, с. 28]. Иными словами, Елизавету Петровну поддержали в первую очередь «выходцы из податных сословий, теснее, чем верхушка гвардии, связанные с широкими массами петербургского населения и потому острее воспринимавшие и разделявшие общественную психологию», а в ней патриотическая идеализация Петра I играла к тому времени заметную роль [35, с. 27, 42]. Под знаком защиты его наследия шла к власти Елизавета Петровна, а когда возлагавшиеся на нее в народе надежды не оправдались, вера в их осуществление ретроспективно перенеслась на ее племянника.
По мере распространения легенды о нем в России и за ее пределами в ней наряду с вымышленными фигурировали и отдельные подлинные, хотя и переосмысленные на свой лад реалии.
Отталкиваясь от того, что официально становилось известно, народное сознание пыталось дать происходящему свое собственное, антикрепостническое толкование. Отсюда и рождались те «ложные слухи» и отказы от «должного помещикам своим повиновения», о чем «с великим гневом и негодованием», но и с призывом к «раскаянию» говорилось в манифесте 19 июня.
Определенную роль сыграли слухи и о том, что реальный Петр III ходил по Петербургу без охраны, заговаривал с простыми людьми и, стало быть, выступал «за народ», отчего, мол, и был свергнут «боярами». Наиболее четко, пожалуй, это было сформулировано в обращении пугачевского полковника И.Н. Грязнова к жителям Челябинска 8 января 1774 г. «Дворянство же, — заявлял бывший симбирский купец, — премногощедрого отца отечества, великого государя Петра Федоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянах указать, чтоб у дворян их не было во владении... изгнали всяким неправедным наведением» [64, с. 271]. Впрочем, мотив вражды дворян к царю был давним. Еще в 1747 г. крестьянин Данила Юдин был арестован как автор «возмутительных писем» [159, с. 138], в которых обвинял придворных в намерении «извести великого князя Петра Федоровича» (в этом можно найти переосмысленные по-своему отзвуки конфликтов наследника с Елизаветой Петровной и ее окружением). Во всяком случае представления о «народолюбии» Петра III были стойкими и проникли к черногорцам и чехам. М. Танович, сподвижник Степана Малого, рассказывал, как русский царь принимал его и пил за здоровье черногорцев. Жертвенный мотив — намерение отдать жизнь за освобождение чешских крестьян — звучал в легенде о «русском принце».
Закреплению таких представлений способствовали и события, последовавшие после прихода Екатерины II к власти. «Гневный» манифест ее предшественника, изданный 19 июня, психологически был погашен социальным шоком конца этого и начала следующего месяца (хотя 3 июля императрица почти дословно повторила эти «увещевания»). Но спустя несколько месяцев она заговорила другим, далеким от высокопарной риторики языком. В указе 8 октября 1762 г. с бунтующими крепостными предлагалось поступать «яко с сущими злодеями» вплоть до применения против них пушек! Столь очевидный контраст не мог не усугубить неприязненного отношения к новой императрице, действия которой недвусмысленно и грубо затаптывали малейшие надежды на изменение положения крестьянства, а они, было, возникли весной 1762 г.
Выводы, которые делало для себя народное сознание, не означали, конечно, что Петр III был «лучше» Екатерины II. Но то, что она была «хуже» — в народе ощущалось все более и более. Контраст этот в последующие годы усиливался. А идеализированные воспоминания о попытках покойного императора навести элементарный порядок в администрации становились особенно привлекательными на фоне безнравственности двора Екатерины и лихоимства окружавших ее вельмож. «Но если рассуждать, — говорил со всей ясностью Г.Р. Державин, — что она была человек, что первый шаг ее восшествия на престол был не непорочен, то и должно было окружить себя людьми несправедливыми и угодниками ее страстей, против которых явно восставать может быть и опасалась: ибо они ее поддерживали» [61, с. 181]. Так баланс народного сознания с самого начала склонялся против Екатерины II, приведя к ретроспективной идеализации «прежнего правления» и, разумеется, личности Петра Федоровича. С этим мы покидаем почву реальных, хотя бы и переосмысленных народным сознанием исторических фактов, и вступаем в сферу представлений, перешагнувших границы России и носивших уже преимущественно фольклорный характер.
Примечания
1. Сумма исчислена по ежегодной продолжительности службы согласно контракту, т. е. за девять месяцев (повременная или паузальная оплата). В оригинале германизм: четверть года по-французски «Trimestre», а не «Quartal».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |