Вернуться к А.С. Мыльников. Искушение чудом: «Русский принц», его прототипы и двойники-самозванцы

Цена предвзятости

Но почему народное самозванчество с завидной устойчивостью и в разных странах избрало в качестве своего символа именно Петра III, которого давно уже, за немногими исключениями, принято изображать ограниченным, ничтожным, почти что спившимся человеком? Созданный несколькими поколениями мемуаристов, историков и писателей образ превратился в расхожий стереотип, не нуждающийся в доказательствах и не поддающийся пересмотру. Вопрос снят, проблема не существует — такой подход способен объединить весьма разных авторов. Например, ленинградского историка Е.В. Анисимова и московского литературного критика М.П. Лобанова. Первый из них, выпустивший интересную монографию о политической борьбе в России середины XVIII в., признавался, что хотел было преодолеть традицию, выявить в оценке Петра Федоровича «скрытый план», но «все усилия оказались тщетными — никакой «загадки» личности и жизни Петра Федоровича не существует. Упрямый и недалекий, он стремился во всем противопоставить себя и свой двор «большому двору» и его людям...» [35, с. 214]. Примерно в том же духе, но еще решительнее рассуждает и московский литературный критик М. Лобанов: «Имя этого императора... никогда не вызывало среди историков разноречий в его исторической характеристике. Враждебность к России, ко всему русскому. Холуй Пруссии, Фридриха II, замыслил заменить в России православие лютеранством. Никто из историков, начиная от С.М. Соловьева, вплоть до современных, не брался «реабилитировать» Петра III; слишком все очевидно» [93, с. 264].

Нельзя не признать, что определенные основания для подобных суждений имеются. Именно таким выведен Петр III в «Записках» Екатерины II, таким рисовали его многие очевидцы. «Он не был зол, но ограниченность его ума, воспитание и естественные склонности выработали из него хорошего прусского капрала, а не государя великой империи», — писала Е.Р. Дашкова [59, с. 47], одна из образованнейших женщин своего времени, директор Петербургской Академии наук и президент Российской Академии, собеседница Дени Дидро [58, с. 59]. А вот мнение известного русского агронома А.Т. Болотова, весной 1762 г. в качестве скромного армейского офицера состоявшего при императоре: он, Петр III, «возрос с нарочито уже испорченным нравом» [44, с. 164].

Примерно ту же тональность можно найти и в ряде документов того времени — донесениях зарубежных дипломатов, переписке и воспоминаниях отдельных современников. Но действительно ли «все очевидно» и попытки выявить иные свидетельства, иные мнения тщетны? И неужели никто из историков не брался «реабилитировать» Петра III? Если первое представляется крайне спорным, то второе попросту обнаруживает незнание историографии темы. Дело, конечно, не в «реабилитации». Применение этого слова здесь явно неуместно. Нам нет нужды ни «обвинять», ни «защищать» Петра III. Но одно из основополагающих требований научного подхода к любому изучаемому явлению — историзм. И в данном случае нужен спокойный, объективный взгляд на одну из интересных и все еще до конца не прочитанных страниц русской истории XVIII в.

Допустимо ли игнорировать положительную оценку Петра Федоровича — и в бытность его наследником престола, и в бытность императором — со стороны таких, знавших его представителей отечественной культуры, как В.Н. Татищев, М.В. Ломоносов, Я.Я. Штелин? Забыть, что ликвидацию Петром III репрессивной Тайной канцелярии Г.Р. Державин позднее назовет в ряду «монументов милосердия»? [61, с. 266]. Напомню, что вольнодумец Ф.В. Кречетов, в 1793 г. пожизненно заточенный в Петропавловку, намеревался «объяснить великость дел Петра Федоровича», а поэт А.Ф. Воейков в начале 1801 г. ставил имя Петра III «подле имен величайших законодавцев» [96, с. 30]. Правомерно ли, наконец, забывать, что отнюдь не легковесный интерес к «несчастному Петру III» [133, т. 11, с. 289] проявлял и А.С. Пушкин (согласно именному указателю к большому академическому изданию его «Полного собрания сочинений», имя Петра III упоминалось на 111 пушкинских страницах). Несколько любопытных воспоминаний о нем А.С. Пушкин записал в 1833—1835 гг. со слов престарелой кавалерственной дамы Н.К. Загряжской, дочери гетмана и президента Академии наук К. Разумовского — свидетельницы минувшей эпохи.

Да, никакой особой «загадки» Петра Федоровича и в самом деле не существует. Наоборот, здесь все открыто, все на виду. Нужно лишь основываться на проверенных фактах, извлекая информацию из них, а не из смутных отражений в кривых зеркалах истории. Но как раз в этом издавна ощущался острый дефицит. Такой авторитетный русский историк XIX в., как С.М. Соловьев, называвший Петра III существом слабым физически и духовно, утверждал, что «люди, которые на первых порах желали и могли поддерживать правительство Петра III, делать его популярным, очень скоро увидали, что ничего сделать не в состоянии, и с отчаянием смотрели на будущее отечества, находившееся в руках иностранцев бездарных, и министров чужого государя, накануне бывшего заклятым врагом России» [144, т. 12, с. 340; т. 13, с. 66]. «Случайный гость русского престола, он мелькнул падучей звездой на русском политическом небосклоне, оставив всех в недоумении, зачем он на нем появился», — вслед за С.М. Соловьевым однозначно оценивал Петра III другой выдающийся дореволюционный историк В.О. Ключевский [80, с. 344].

Побудительные причины, лежавшие в основе подобных оценок, достаточно ясны. Ведь Екатерина II пришла к власти не законным путем, а в результате узкого дворцового заговора, который к тому же завершился не просто сменой лиц на троне, но и убийством внука Петра Великого, государя, по всем представлениям той эпохи, законного. Но разве могли это открыто признать историки, стоявшие на монархических позициях? Так возникла и укрепилась ставшая почти канонической версия (об истоках ее мы скажем ниже), согласно которой Петру III просто невозможно было оставаться у власти. Разумеется, во имя «высших национальных интересов страны».

Нельзя, конечно, сказать, что в советской историографии не предпринимались попытки иного подхода к этой проблематике. К числу наиболее серьезных и перспективных следует отнести комментарии С.М. Каштанова, опубликованные в 1965 г. при переиздании соответствующего тома «Истории России» С.М. Соловьева. В недавнее время С.О. Шмидт, анализируя реформаторскую деятельность правящих кругов России в конце 50 — начале 60-х гг. XVIII в., пришел к выводу: «Типичные черты политики «просвещенного абсолютизма» за короткое царствование Петра III обнаружились особенно эффективно». Правда, учитывая разноречия в оценке личности Петра Федоровича (констатация этого феномена примечательна сама по себе), С.О. Шмидт оставил открытым вопрос, в какой мере такая политика отражала «вкусы и намерения самого императора» [163, с. 57]. Здравые суждения пробивают постепенно дорогу и в научно-популярных публикациях. Так, К. Ковалев в очерке, посвященном 250-летию со дня рождения А.Т. Болотова, назвал манифест Петра III о вольности дворянской «эпохальным» [82, с. 189]. К сходным во многом выводам приходят и некоторые современные американские историки. Например, М. Раев, посвятивший одну из своих работ внутренней политике Петра III, полагает, что привычная репутация российского императора базируется на мифе [193, с. 1290]. Об этом же пишет и американская исследовательница К. Леонард [184, с. 263—292].

Особо отметим повесть В.А. Сосноры «Спасительница Отечества», написанную в 1968 г., но увидевшую свет спустя почти два десятилетия — сперва в журнальном варианте («Нева», 1986, № 12), а затем в книге «Властители и судьбы» (Л., 1986). На основе свободного владения источниками В.А. Соснора сделал, по сути дела, первую серьезную попытку раскрыть духовный мир центрального персонажа — Петра III. Эта повесть, не лишенная дискуссионности, по праву может быть названа своеобразной «художественной монографией».

Все же до сих пор трезвые голоса едва слышны. Их заглушает многоголосый хор традиционалистов — не только ученых, но и писателей (наиболее типичный тому пример роман В.С. Пикуля «Фаворит»). Какие только вокальные партии не вливаются в ткань этого полифонического ансамбля! Из одной работы в другую почти без изменений кочуют сочные рассказы о том, как в бытность наследником Петр Федорович увлекался кукольным театром, дрессировкой собак и игрой в солдатики, водился с дворцовой прислугой, а по ночам вместо исполнения супружеских обязанностей заставлял неутешную Екатерину забавляться с ним в куклы. Как, уже будучи императором, он предавался беспробудному пьянству и курению; походя, не понимая, что делает, подписывал подсовываемые ему законы и, слепо преклоняясь перед Фридрихом II, находился под гипнозом только одной навязчивой идеи — как бы получше предать государственные интересы России! Объективности ради заметим, что в основе некоторых подобных сюжетов, пусть в утрированном виде, могли сохраниться отзвуки тех или иных реальных происшествий или поступков и слов самого Петра III: было бы странным идеализировать придворную жизнь вообще или оценивать поведение самодержца, кем бы он ни был, изолированно от той среды, в которой он вырос и вращался, от конкретного соотношения политических сил в придворных кругах. Известно, что многие абсолютные монархи до и после Петра III умудрялись вершить правление и развлекаться куда как похлеще. И не только в России, но и в других странах. Другое дело — насколько расхожие представления о российском императоре верно передают его черты, насколько они отвечают исторической реальности? Но как раз здесь-то при внимательном отношении к фактам, при сопоставлении их не только с личностью, но и с деятельностью Петра Федоровича возникает ряд недоуменных вопросов.

Недоумение первое. Почему-то круг документов, которым оперируют приверженцы традиционной версии, оказывается довольно узким и едва ли существенно отличается от того, чем располагали исследователи прошлого и начала нынешнего века. Главным источником являются «Записки» Екатерины II — она работала над ними очень долго, но наиболее интенсивно с начала 1770-х гг. Написанные талантливо, с большой долей наблюдательности, мемуары императрицы оказали поистине гипнотическое воздействие на несколько поколений ученых, публицистов, писателей. Между тем это были не рядовые воспоминания, а в первую очередь — острый политический памфлет, в котором стремление оправдать свои действия и скрытая полемика с противниками сочетались с сатирой и гротеском при изображении своего супруга — будущего Петра III.

Нельзя, конечно, утверждать, что все в «Записках» Екатерины II неверно. Но к содержанию их нужно относиться осторожно, критически, проверяя приводимые в них сведения и сопоставляя разные редакции мемуаров. Вот лишь один, но довольно типичный пример: описание сцены знакомства Екатерины с Петром в 1739 г. В ранней редакции воспоминаний, еще до вступления на престол, Екатерина писала: «Тогда я впервые увидела великого князя, который был действительно красив, любезен и хорошо воспитан. Про одиннадцатилетнего мальчика рассказывали прямо-таки чудеса» [67, с. 6]. Освещение той же сцены решительно меняется в последней редакции «Записок»: «Тут я услыхала, как собравшиеся родственники толковали между собою, что молодой герцог наклонен к пьянству, что приближенные не дают ему напиваться за столом» [85, с. 11, 23]. Тенденциозный произвол мемуариста до смешного очевиден, бросается в глаза. Но по соображениям, о которых сказано ранее, замечать это было не принято, даже, например, более чем откровенно честолюбивые мечты перед свадьбой: «Сердце не предвещало мне счастья; одно честолюбие меня поддерживало. В глубине души моей было, не знаю, что-то такое, ни на минуту не оставлявшее меня сомнение, что рано или поздно я добьюсь, что сделаюсь самодержавною русскою императрицей» [67, с. 24]. И подобных признаний в «Записках» Екатерины немало, причем исключительные качества их автора, которые постоянно выпячиваются, должны были резко и в ее пользу контрастировать с полнейшей несостоятельностью ее мужа как политического соперника. Это было настолько очевидно, что даже Д.Ф. Кобеко, отнюдь не восторгавшийся Петром III, выражал сомнение, что тот был умственно неразвит настолько, «чтобы оправдать те отзывы, которые давала о нем впоследствии Екатерина» [81, с. 65].1 Для сравнения отметим, что не менее пристрастна она и к Елизавете Петровне, поскольку, по словам Е.В. Анисимова, «не испытывала теплых чувств» к ней [35, с. 158, 165]. Екатерина оставалась верна себе (это не свидетельства объективного наблюдателя, а откровенное, порой грубое, сведение задним числом счетов со своими соперниками).

Кроме воспоминаний императрицы, для характеристики личных свойств Петра III обычно привлекаются без особой критики записки Е.Р. Дашковой и А.Т. Болотова. Интересные сами по себе, они не менее пристрастны. При чтении их создается впечатление, что и спустя многие годы авторы этих записок настолько ослеплены ненавистью к свергнутому императору, что не замечают явных несообразностей в своем изложении. Вот лишь один пример: обвиняя Петра III в пристрастии к Фридриху II. Е.Р. Дашкова сама отзывается о прусском короле с исключительным пиететом, характеризуя его как «самого великого государя» [59, с. 76].

Недоумение второе, возникающее в этой связи. Почему-то развернутый критический, а главное — сопоставительный анализ текста названных и других источников, исходивших из среды политических и личных противников и недоброжелателей Петра III, остается, как правило, в стороне. А извлекаемые отсюда сведения обычно воспринимаются как истинные, не нуждающиеся в особой проверке. Но ведь давно отмечено, что тот или иной характер оценки Петра III в значительной мере определяется позицией писавших о нем.

Призывая к исторической справедливости, Н.М. Карамзин еще в 1797 г. со страстной запальчивостью заявлял, что «обманутая Европа все это время судила об этом государе со слов его смертельных врагов или их подлых сторонников. Строгий суд истории, без сомнения, его упрекнет во многих ошибках, но та, которая его погубила, звалась — слабость...» [97, с. 126—127]. Сказано, возможно, сильно, но в основе своей верно. Но как раз с критическим анализом привлекаемых источников дворянская и буржуазная историография и публицистика не спешили.

С тех пор в этом смысле мало что изменилось. Почти не учитываются, в частности, социальное положение, круг общения и политическая ориентированность современников, писавших о Петре Федоровиче. Так, Е.Р. Дашкова не скрывала чисто женской неприязни к своему крестному отцу, фавориткой которого была ее родная сестра Елизавета Воронцова. Или А.Т. Болотов. Он, по собственному признанию, еще при жизни императора близко сошелся в Кенигсберге с Г.Г. Орловым, который ласково называл его «Болотенько» [44, с. 214]. Но ведь Г.Г. Орлов не только (как и Дашкова) участник заговора. Он и любовник Екатерины, отец ее сына А.Г. Бобринского, родившегося, кстати сказать, в апреле 1762 г., т. е. за добрых два с половиной месяца до переворота, стоившего Петру жизни.

Вообще, далеко не всякий современник — очевидец событий, о которых сообщает. Так, подробно описав сцену, когда подвыпивший император якобы встал на колени перед портретом Фридриха II и назвал его своим государем, все тот же А.Т. Болотов честно признается: «...самому мне происшествия сего не случилось видеть... а говорили только тогда все о том» [44, с. 233]. А говорили и в самом деле тогда многое — эпицентром был круг придворных, подготавливающих исподволь свержение царя. Поэтому многие рассказы такого рода представляют собой, строго говоря, типичные политические анекдоты. Наконец, немалая часть дискредитирующих Петра Федоровича слухов носила характер сугубо интимный, донесенный лишь мемуарами Екатерины, что, по сути дела, исключает возможность их проверки.2

Недоумение третье. Сторонники традиционной версии, подмечая любые мельчайшие детали, отрицательно характеризующие Петра III, игнорируют положительные отзывы о нем, встречающиеся даже у таких авторов, как А.Т. Болотов и Е.Р. Дашкова. Одновременно его как бы отлучают от курса, проводившегося его правительством. Ссылки на то, что не сам Петр III, а лишь от его имени действовала группа даровитых сановников, скажем Д.В. Волков, А.И. Глебов, Воронцовы, при ближайшем рассмотрении повисает в воздухе — это очередное заблуждение, очередной миф. Мы убедимся в этом, знакомясь с архивными документами, из которых следует, что взгляды Петра Федоровича по ключевым вопросам политики сложились в общих чертах до его вступления на всероссийский престол.

И наконец, последнее недоумение — оценка личности и действий Петра III ограничено в буквальном смысле слова пределами Российской империи. В стороне остается сложная международная обстановка на завершающем этапе Семилетней войны: умалчивается о стремлении политиков Австрии и Франции — стран, союзных с Россией, добиться за ее спиной сепаратного мира с Пруссией; упускается из виду и то, что, взойдя на российский престол, Петр Федорович продолжал оставаться правящим герцогом Шлезвиг-Гольштейна (собственно — только Гольштейна, поскольку Шлезвиг к тому времени на протяжении нескольких десятилетий пребывал под датской оккупацией). Все это порождало непростые коллизии, которые не укладываются в банальную схему обвинений Петра III в заключении предательского мира с Пруссией. Отчасти к этой теме нам еще придется вернуться. Пока же обратим внимание на необъяснимые ошибки, которые в трактовке упомянутой проблематики постоянно воспроизводятся. Например, в очерке Л.И. Гинцберга, посвященном Фридриху II, неверно называя дату смерти Елизаветы Петровны (она скончалась не в январе 1762 г., а 25 декабря 1761 г.), автор, что по меньшей мере спорно, полагает, что будто бы Екатерина II, «хотя и она была немецкого происхождения» (словно в этом дело!), «отказалась от заключенного ее незадачливым мужем союза с Фридрихом II». В этом автор усматривает нечто большее — проявление «неприязни», которую-де Екатерина II «не могла не испытывать» по отношению «к прусским монархам» [54, с. 110—111]. Что собой представляла ее «неприязнь» к Фридриху, мы еще увидим. Но спустя всего два года, когда пропагандистский шум в Петербурге утих, Екатерина подписала с тем же Фридрихом Прусским новый союзный договор, ряд статей которого, кстати сказать, повторял пункты «предательского» договора Петра III. Но говорить об этом тоже не принято. Наоборот, фактически изолируя оба договора друг от друга, пишущие о внешней политике свергнутого императора в разоблачительном ключе либо умалчивают об акции 1764 г., либо трактуют ее, но уже без эпитета «предательская» как «первый шаг в создании Северной системы» [52, с. 110]. При этом действительные заслуги в ее разработке выдающегося русского дипломата Н.И. Панина автоматически как бы включаются в актив Екатерины II. Странная забывчивость, не правда ли?

Да, поистине велика бывает цена предвзятости, ибо неправда, даже многажды повторенная, все равно никогда не сделается правдой. Зато она способна породить и порождает искажения; в тенеты неправды попадаются ее инспираторы и их доверчивые современники. Нечто похожее произошло с описанием внешности Е.И. Пугачева, выступившего в роли Петра III.

Петр III. Портрет кисти А.И. Антропова. 1762 г. Из собрания Загорского историко-художественного музея-заповедника

Естественное его обозначение в правительственных актах как «злодея» психологически нуждалось в создании соответствующего образа. Уже в прокламации Оренбургского коменданта И.А. Рейнсдорпа от 30 сентября 1773 г. Пугачев описывался как беглый казак, который «за его злодейства наказан кнутом с поставлением на лице его знаков». Эта фантастическая подробность даже подтверждалась свидетельствами некоего солдата-перебежчика. Неловкая выдумка оказалась наруку повстанцам: ссылаясь на нее, они доказывали «истинность» Петра III—Пугачева. И сам он, согласно протокольной записи допроса в Яицком городке, вспоминал 16 сентября 1774 г.: «Говорено было, да и письменно знать дано, что бутто я бит кнутом и рваны ноздри. А как оного не было, то сие не только толпе моей разврату не причинило, но еще и уверение вселило, ибо у меня ноздры целы, а потому еще больше верили, что я государь» [64, с. 403; 117, № 4, с. 117]. Как видно, пресловутая стереотипность мышления с сопутствующими образными представлениями сбивала с толку и в этом случае. Между тем наиболее четкое описание внешности героя легенды и его носителя дал А.С. Пушкин. «Государь Петр III, — писал он, — был дороден, белокур, имел голубые глаза; самозванец был смугл, сухощав, малоросл» [133, т. 9, ч. 1, с. 394].

Но еще более возрастает цена предвзятости, когда речь идет о событиях прошлого. Одно искажение закономерно порождает другое и вот уже возникает дурная цепная реакция, от которой трудно избавиться. Утвердившись, искаженные представления проникают в историческое сознание, порождая устойчивые стереотипы-химеры. И уже современный искусствовед, даже квалифицированный, описывая портрет Петра III кисти замечательного русского художника XVIII в. А.П. Антропова, усмотрит у изображенной на холсте вполне обычной модели «толстый живот на тонких ножках, маленькую голову на узких плечах и длинные руки, тонкие, как паучьи лапки» [77, с. 90]. Зрелище и в самом деле не из приятных, хотя, казалось бы, странно требовать, чтобы на российском престоле непременно восседал Аполлон. Но правильно ли «прочитан» портрет, писавшийся с натуры? Так ли это? Обратимся за ответом к свидетельству современника Петра III, причем отнюдь к нему не расположенного.

Перед нами два словесных описания.

1. Он «производил впечатление человека, который стесняется в обществе, считает долгом сказать что-либо умнее других и боится, что это ему не удастся. Он смотрит угрюмо, блуждающим взглядом; в нем нет уверенности в себе; он одет грязно и в его осанке нет благородства» [128, с. 368].

2. «Вид у него вполне военного человека. Он постоянно застегнут в мундир такого узкого и короткого покроя, который следует прусской моде еще в преувеличенном виде» [150, с. 194].

И все это об одном человеке — о Петре III? — спросит читатель. Нет, Петру III здесь посвящена только одна из записей. Какая же из них? С точки зрения распространенного стереотипа, — скорее всего, первая. Здесь, казалось бы, все отвечает расхожим представлениям о безвольном и неспособном монархе. И стесненность в поведении, и блуждающий взгляд, и неуверенность в себе, и неряшливость в одежде. Но нет! Вовсе не о Петре III, муже своей возлюбленной, писал польский король Станислав Август Понятовский (в конце 1750-х гг. он еще не занимал престола, жил в Петербурге, был вхож ко двору и состоял в интимных отношениях с Екатериной, тогда еще великой княжной. Их дочь Анна, родившаяся в 1757 г., но вскоре, в 1759 г., умершая, получила ранг принцессы, считаясь официально дочерью наследника трона Петра Федоровича), а о «короле-солдате» Фридрихе II Прусском! Зато Ж.Л. Фавье, секретарь французского посланника в Петербурге, действительно описывал Петра Федоровича, тогда еще великого князя (дело происходило незадолго до его вступления на престол, в 1761 г.).

Наблюдения Фавье над внешним видом последнего косвенно подтверждаются результатами организованной нами с участием специалистов ленинградского Дома моделей экспертизы одежды из фондов Государственного Эрмитажа (Ленинград) и Государственного исторического музея (Москва), предположительно принадлежавшей Петру III в последний период его жизни. Ведущий конструктор В.Н. Кудряшов выполнил в апреле 1986 г. контрольные обмеры эрмитажного мундира в сопоставлении со сведениями, ранее полученными из ГИМ, и с учетом поправок на внешние факторы (усадка материала, особенности моды и манеры ношения одежды в 50—60-е) гг. XVIII в., личные привычки императора и т. п.) и пришел к следующим выводам. Внук Петра Великого, подобно своему деду, был узок в плечах, ростом около 170 см. По современным стандартам его костюм соответствовал бы приблизительно 44—46 размеру, третья полнота. Треуголка Петра III из Военно-исторического музея А.В. Суворова в г. Кобрин (Брестская обл. БССР) имеет по внутреннему ободку 57 см. Судя по обмеру треуголки из ГИМ, окружность головы Петра III составляла около 60 см.

Важно подчеркнуть, что заключение ленинградской экспертизы не противоречит описанию внешнего вида Петра Федоровича в записках Фавье, с которыми модельер предварительно сознательно ознакомлен не был. Тем не менее полученные выводы нельзя рассматривать как безусловные. Они, скорее, носят поисковый характер, поскольку строгая методика восстановления облика фигуры по историческим костюмам отсутствует. В этом убеждают сведения, которые любезно сообщила нам в 1989 г. хранитель Оружейной палаты московского Кремля Э.П. Чернуха. Проведенные здесь независимо от наших обмеры одежды Петра III, находящейся в фондах музея, дали несколько иные результаты. В частности, предположительный рост императора оказывается выше, около 180 см.3

...Вопросы, вопросы. Сколько их! Почему, если принять на веру традиционную и якобы пересмотру не подлежащую характеристику Петра III, его имя стало столь популярным в народной среде? Причем не только российской, но и зарубежной. Почему на протяжении длительного времени оно буквально магнетизировало сознание широких демократических кругов? Что это — следствие только лишь наивности и иллюзорности политических представлений народных масс? Полнейшая утрата ими здравого смысла? Ошибка? Но почему не только в России, а и в сопредельных странах? Есть над чем задуматься.

Необъясненный в литературе, на первый взгляд непонятный алогизм привлек наше внимание давно, еще в 1960-х гг. И по мере знакомства с историографией вопроса мы все более сталкивались с заключенным в ней парадоксом. К оценке Петра Федоровича и к изучению осенненой его именем народно-утопической легенды, как правило, или преимущественно обращались ученые разных исследовательских установок: с одной стороны, специалисты по социально-экономической и политической истории России, зарубежных сюжетов не касающихся, с другой — специалисты по истории народной культуры (фольклористы, этнографы, философы и некоторые другие). Единство объекта познания раскалывалось, фактически исчезало. Между тем в реальной жизни все взаимосвязано, упираясь в конечном счете в человека соответствующей эпохи. Не случайно Ф. Энгельс подчеркивал, что «в истории общества действуют люди, одаренные сознанием, поступающие обдуманно или под влиянием страсти, стремящиеся к определенным целям» [169, с. 306].

И в поисках ответа на занимавшие вопросы мы решили пойти иным, нетрадиционным путем, чтобы взглянуть на личность и дела Петра Федоровича в единстве с их восприятием и переосмыслением в мире народной культуры. Иначе говоря, рассмотреть проблему комплексно, в системном единстве, привлекая по мере возможности неизвестные и заново перечитывая уже вошедшие в поле зрения исследователей печатные и рукописные источники. Так произошла цепь наших встреч с главными действующими лицами социально-утопической легенды — с ее реальным прототипом и его вымышленными, но одновременно столь же реально существовавшими двойниками.

Встречи эти начались в 1972—1973 гг., когда автор приступил к разысканиям в Архиве внешней политики России Историко-дипломатического управления МИД СССР (АВПР), Центральном государственном архиве древних актов (ЦГАДА), Центральном государственном историческом архиве СССР (ЦГИА СССР), Отделе рукописей и редких книг Государственной Публичной библиотеки им. М.Е. Салтыкова-Щедрина (ГПБ), Ленинградском отделении Архива АН СССР (ЛО ААН), Государственном Эрмитаже, Павловском дворце-музее, Государственном Историческом музее в Москве (ГИМ), Центральном государственном архиве Военно-Морского Флота СССР (ЦГАВМФ СССР), в ряде областных архивов — Архангельска (ГААО), Великого Устюга (ВУфГАВО), Вологды (ГАВО), Тобольска (ТфГАТО), Тюмени (ГАТО), Великоустюжского краеведческого музея. Привлекались и фонды зарубежных хранилищ — Государственной библиотеки Чешской Республики и Славянской библиотеки в Праге, Научной библиотеки в Готе, Архива Ф. Шиллера в Веймаре, Архива земли Шлезвиг-Гольштейн, Библиотеки им. герцога Августа в Вольфенбюттеле и расположенного там же отделения Архива Нижней Саксонии.

Автор в своих разысканиях постоянно ощущал доброжелательное содействие со стороны руководства и сотрудников этих хранилищ, многих отечественных и зарубежных ученых. Всем им автор имел возможность выразить благодарность в предисловии к книге «Легенда о русском принце» (Л., 1987. С. 18). Это ее переиздание коренным образом переработано и дополнено новыми материалами; цитируемые в тексте стихотворные переводы, если это особо не оговорено, принадлежат автору. Он считает своим долгом поблагодарить рецензентов, доброжелательно откликнувшихся на выход в свет упомянутой работы,4 а также специалистов, оказавших существенную помощь, в том числе в выявлении источников и подборе иллюстраций для настоящего издания, — Л.А. Алексееву, Л.Л. Альбину, С.И. Варехову, Т.П. Воронову, Е.Д. Дросневу (София), С.Е. Еременко, В.А. Калинину, Б.А. Косолапову, К.В. Малиновскому, М.М. Фрейденбергу, Э.П. Чернуха, Е.В. Шадриной.

Считаю также приятным долгом поблагодарить Службу охраны памятников земли Шлезвиг-Гольштейн за предоставленную фотокопию с гравюры герцогского замка в Киле, которая использована в оформлении форзаца книги.

Встречи с подлинными свидетельствами прошлого не просто позволяют лучше понять многие вопросы, освещенные до сих пор неполно или искаженно. Они позволяют разобраться в особенностях механизма функционирования народного сознания. Здесь существенна мысль Ф. Энгельса: «Исследовать движущие причины, которые ясно или неясно, непосредственно или в идеологической, может быть, даже в фантастической форме отражаются в виде сознательных побуждений в головах действующих масс и их вождей, так называемых великих людей, — это единственный путь, ведущий к познанию законов, господствующих в истории вообще и в ее отдельные периоды или в отдельных странах» [169, с. 308].

Многое, о чем далее пойдет речь, как раз и относилось к этой «фантастической форме» — к событиям необычайным, к чуду. А чудо, согласно одному из толкований В.И. Даля, есть «всякое явление, кое мы не умеем объяснить, по известным нам законам природы».

Согласно евангельской притче, сразу после крещения Христа в Иордане дьявол принялся всячески искушать его, требуя совершить чудо. На это Иисус отвечал: «Не искушай Господа Бога твоего» (Матфей, 4). В жизни, однако, чаще всего случалось иначе — люди не могли устоять перед искушением чудом, оно казалось возможным, пусть, по Далю, и «едва сбыточным». Чудо питалось верой, а та произрастала из стремления к истине, к справедливости. Потому-то искушение верой переплеталось с искушением правдой, в результате чего едва сбыточное казалось вполне достижимым, причем не когда-то в отдаленном будущем, а сейчас же, немедленно. И если вера не всегда базировалась на правде, то правда без веры существовать не могла.

Разве не чудом была народная вера в Петра III? Но разве в основе ее не лежали вполне конкретные, земные побуждения, исследовать которые призывал Ф. Энгельс? Следуя этому совету, мы и начнем наш рассказ с обстоятельств, породивших народную легенду, — ведь именно оценка недолгого правления Петра Федоровича (а заодно и его личности) особенно пострадала от предвзятостей и разного рода вольных и невольных искажений.

Примечания

1. Во многом сходная с нашей аргументация содержится в эссе М. Сокольского «Попранная мечта», с которым автор имел возможность познакомиться, когда эта книга находилась в производстве. См.: Сокольский М. Неверная память. Герои и антигерои России: Историко-полемические эссе. М., 1990. С. 13—111.

2. Немало подобных непроверяемых деталей, касавшихся поведения Петра Федоровича, вошли в книгу очевидца переворота, секретаря французского посланника в Петербурге К.-К. Рюльера «История и анекдоты революции в России в 1762 г.». Судьба этой нашумевшей в Европе книги, изданной типографским способом по взаимной договоренности сторон лишь в 1797 г., после смерти Рюльера (1791) и Екатерины (1796), — предмет особого разговора. Здесь лишь отметим, что в нескольких случаях, касавшихся преимущественно отношений между Петром и Екатериной, Рюльер прямо ссылался на императрицу как на источник своей осведомленности. При этом прослеживается и почти текстуальное совпадение Рюльера с записками Екатерины, державшимися в секрете. Это делает особенно актуальным источниковедческий анализ зависимости текста французского очевидца от мемуаров императрицы. К сожалению, этот аспект изучен недостаточно, нет комментария на этот счет и в перепечатке «Истории» Рюльера (в книге: «Россия XVIII в. глазами иностранцев». Подготовка текстов, вступительная статья и комментарии Ю.А. Лимонова. Л., 1989. С. 261—312). Едва ли можно согласиться с публикатором, объясняющим столь запоздалое появление русского перевода тем, что «фактическая основа книги была далека от официальной версии событий 1762 г.» (с. 9). По нашему мнению, наоборот, во многих отношениях позиция Рюльера вписывалась в концепцию С.М. Соловьева и последующей историографической традиции. Вместе с тем Рюльер в случаях отхода от екатерининской версии привел немало фактов отрицательного отношения в народе к перевороту 1762 г.

3. Расчеты опирались на методику, изложенную в кн.: Дунаевская Т.Н., Коблякова Е.Б., Ивлева Г.С. Размерная типология населения с основами анатомии и морфологии. М., 1973. С. 33—34; Козлова Т.В. 1) Художественное проектирование костюма. М., 1982. С. 105—110; 2) Костюм как знаковая система. М., 1980. 68 с.; Черемных А.И. Основы художественного проектирования одежды. М., 1968. С. 34—36.

4. Наумов Е.П. // Советская этнография. 1990. № 1. С. 152—154; Свирида И.И. // Вопросы истории. 1988. № 5. С. 103—175; Фрейденберг М.М. // Советское славяноведение. 1988. № 3. С. 103—104; Bělina P. // Československý časopis historický. 1988. N 2. S. 271; Niederhauser E. // VIIágtörténet. 1987. N 4. S. 144—145.