Эту книгу мы хотели бы начать словами русского историка В.О. Ключевского: «Исторические факты — не одни происшествия; идеи, взгляды, чувства, впечатления людей известного времени — те же факты и очень важные, точно так же требующие критического изучения» [60, с. 360].
Известно, что культурные взаимосвязи русского и других славянских народов имеют многовековую традицию, истоками своими уходящую в далекое прошлое. Но именно в XVIII в., расширяясь, приобретая новое, более глубокое содержание, более многообразные формы, они становятся заметным фактором духовного развития родственных по происхождению и языку народов. И это закономерно, ибо «век Просвещения» в жизни не только славян, но и других народов Европы был переломным. В не столь отдаленной ретроспективе это ощущали уже ближайшие современники. «Конец средних веков и начало нового времени есть собственно 18 век», — писал 22 марта 1842 г. В.Г. Белинскому известный русский литератор В.П. Боткин [36, с. 244].
В XVIII столетии все славянские народы — одни чуть раньше, другие чуть позже вступают в эпоху перехода от феодализма к капитализму, переживают процесс становления наций и национальных культур. Большинство южных и западных славян, лишившись в предшествующие века государственной независимости, входило в состав многонациональных империй — Австрийской и Османской. Национальное угнетение, дополнявшееся угнетением социальным, неполноправное положение ряда славянских народов — все это ставило препятствия на пути их дальнейшего развития, диктуя зарождение и подъем массовых антифеодальных национально-освободительных движений. Недаром в истории чешского, словацкого, словенского, сербского, болгарского и других порабощенных славянских народов период от середины XVIII в. до середины следующего столетия получил название «эпохи национального Возрождения».
В XVIII в. все более растущее значение приобретала Россия, которая в результате победоносного завершения Северной войны заняла прочное место в ряду ведущих мировых держав. В ее лице славянский мир видел своего естественного союзника в борьбе против иноземного владычества. Для южных православных славян дополнительным стимулирующим фактором в развитии русских связей явился конфессиональный фактор, на значимость которого со всей определенностью неоднократно обращал внимание Ф. Энгельс. До тех пор, подчеркивал он, пока христианские подданные Оттоманской Порты «остаются под игом турецкого владычества, они будут видеть в главе греко-православной церкви, в повелителе шестидесяти миллионов православных... своего естественного освободителя и покровителя» [1, с. 31—32].
Наряду с Россией заметную роль в общественно-политической и дипломатической жизни Европы играла и Польша — многонациональная Речь Посполитая, в состав которой на протяжении ряда лет XVIII в. входила часть белорусских и украинских земель. Видная роль России и Польши, подъем национально-культурного движения в остальных славянских землях способствовали общему повышению роли славянских народов, вызывали все более растущий общественный интерес к ним в кругах европейских просветителей. О них писали Монтескье, Вольтер, Руссо и Дидро, а немецкий просветитель Гердер предрекал славянам славное будущее.
Отличительной чертой той эпохи было расширение межславянских контактов — в области науки, книжного дела, народного образования, искусства, торговли. Эти контакты способствовали взаимному обогащению культур славянских народов, подготавливали прочную базу их будущего содружества в борьбе против угнетения, за социальный и духовный прогресс. И в этой связи возникает вопрос: что знали в XVIII в. друг о друге народные массы славянских стран и земель? Не только ученые, писатели, художники, музыканты и представители остальных сфер так называемой профессиональной культуры, а именно народы, широкие массы «непривилегированного» населения — ремесленники и купечество, крестьяне и работные люди, городская и сельская интеллигенция? И как отразилось такое взаимное познание в народной, «низовой» культуре? Попытке рассмотреть один из аспектов этой важной, емкой темы, но до сих пор еще недостаточно разработанной, и посвящена эта книга.
Поставленные вопросы важны еще и потому, что как раз в XVIII в. в силу ряда причин впервые создались относительно благоприятные условия для личного, непосредственного знакомства между собой представителей демократических слоев разных славянских народов. С одной стороны, этому способствовало развитие внешнеторговых связей России. Петр I во время своих неоднократных поездок в европейские страны обратил внимание на языковую близость славянских народов и решил использовать ее для привлечения в Россию необходимых специалистов — мореходов, ремесленников, металлургов, ученых из зарубежных славянских земель. Уже тогда весьма тесные контакты установились, например, с Прагой и Далмацией. Осознание этнокультурной общности играло в них заметную роль. Постепенно развивались и коммерческие связи. В 1741 г. в Петербург впервые прибыл славянский торговый корабль — «Коронованный лев» из Боки Которской. Он доставил пряности, фрукты и другие местные товары, забрав с собой воск, железо и иные предметы российского экспорта. В общем балансе российского импорта XVIII в. некоторые товары, производившиеся в зарубежных славянских землях, занимали довольно устойчивые позиции [129, с. 202].
Существовала, верно, и иная, достаточно серьезная и прочная база для развития подобных контактов. Спасаясь от религиозно-политических преследований и культурно-языковой дискриминации со стороны правящих кругов католической Австрийской монархии и мусульманской Османской империи, с первых десятилетий XVIII в. значительные группы сербов, черногорцев, болгар и других южных славян начинают переселяться в Россию. Процесс этот уже при Петре I принял достаточно широкий характер и вызвал появление 31 января 1715 г. специального указа о предоставлении в Киевской и Азовской губерниях земель для югославянских, а также молдавских и валашских военнослужащих, желавших поступить на русскую службу. При этом лицам семейным было обещано предоставить «для жития их земли и угодья» [96, с. 68].
Переломным стал 1752 г., когда правительство Елизаветы Петровны, по словам исследователя, определило основы военной организации южнославянских поселенцев в России. Из них намечалось составить два гусарских и два пехотных полка общей численностью 8 тыс. человек. Им предоставлялось право строить церкви и школы, что было особенно важно для новопоселенцев, чьи права в области культуры попирались у них на родине. Для размещения военнослужащих и их семей были выделены территории в округе Новомиргорода и Бахмута. Здесь соответственно образовывались военно-административные единицы: Ново-Сербия и Славяносербия [28, с. 129]. В эти годы и началось массовое переселение сербов и других южных славян — сперва из Воеводины и прилегающих областей Австрийской монархии, затем из Османской империи. В указанной грамоте 11 января 1752 г. подчеркивалось, что создаваемые полки будут входить в состав русской армии, а личный состав получит денежное жалованье и земли «в вечное и потомственное владение» каждому «по плепорции».
Реализация плана постоянно наталкивалась на сопротивление правительств Австрийской монархии и Оттоманской Порты. Это вынуждало русские власти заявлять официальные протесты, а в ряде случаев изыскивать различные способы скрытной проводки славянских новопоселенцев в Россию. Новая волна переселений приходится на вторую половину 60-х гг., после издания Екатериной II манифестов 1762—1763 гг., в которых иностранным колонистам гарантировались определенные льготы (здесь речь шла не столько о военнослужащих, сколько о ремесленниках и крестьянах, преимущественно из немецких земель). Но этими законами воспользовались и некоторые славянские выходцы. В частности, болгары, пожелавшие переселиться в Россию, чаще всего они направлялись в Херсонскую и Таврическую губернии.
В силу конкретных международных событий конца 60-х — начала 70-х гг. в России появились поляки-конфедераты, участники так называемой Барской конфедерации, созданной польской шляхтой в 1768 г. в городе Бар (западнее Винницы, в то время входившей в состав Речи Посполитой). Эта конфедерация, как указано в «Большой советской энциклопедии» [34, стлб. 43—44], была направлена против польского короля Станислава Понятовского и союзной с ним России. Она «выступала за сохранение привилегий католической церкви и шляхетских вольностей, против реформы государственного устройства Польши и равноправия христиан-некатоликов с католиками». Раздираемая глубокими внутренними противоречиями, Барская конфедерация потерпела в августе 1772 г. окончательное поражение. Большая часть ее консервативных лидеров бежала в Германию и Францию, где занялась деятельностью, враждебной не только России, но и интересам своего народа. Рядовых же конфедератов, среди которых были и представители патриотически настроенных шляхетских кругов, и выходцы из белорусских и украинских земель, с 1769 г. направляли в глубинные районы России. Следует, впрочем, учитывать условность самого термина «поляки». И не только в отношении конфедератов. Нередко в официальных документах тех лет «поляками» называли и русских старообрядцев, переселявшихся из-под Стародубья (особенно после ликвидации раскольничьего центра в Ветке) в Сибирь, в том числе на Алтай. Там они проживали уже с 1764—1765 гг. [80, с. 199—200]. Что касается конфедератов, то их либо размещали на поселение (часть поляков-католиков приняла православие и решила навечно остаться в России), либо, ввиду нехватки военных кадров, определяли в русскую армию солдатами и офицерами. Позднее К. Хоецкий писал, что всего тогда в России насчитывалось 9800 поляков [121, с. 451]. По большей части они были сосредоточены в Казани (около 7 тыс. человек) и Оренбурге (около 1 тыс. человек). Некоторые контингенты конфедератов содержались также в Тобольске, Таре, Тюмени, Иркутске и других сибирских городах. Получилось так, что основные места их расположения вскоре попали в силовое поле Крестьянской войны 1773—1775 гг.
Оказываясь в России, славянские новопоселенцы и отдельные выходцы из зарубежных славянских земель вливались, как правило, в жизнь страны. Одни (например, петровский флотоводец М. Змаевич, позднее контр-адмирал М. Войнович и генерал-майор И.М. Подгоричанин) зарекомендовали себя героическими подвигами во время русско-турецких и других военных кампаний XVIII в., другие (Ф. Янкович, И. Прач, Ю. Козловский и др.) внесли вклад в общественно-культурное развитие России.
Со своей стороны, в развитие межславянских культурных связей внесли вклад и русские люди, в разные годы оказывавшиеся в землях западных и южных славян. Уже при Петре I этот процесс приобрел активный двухсторонний характер.
Контакты эти имели определенную социальную обусловленность. И в самой России славянские новопоселенцы втягивались не только в духовную жизнь страны, с которой — одни на длительное время, иные навсегда — связывали собственную судьбу. Получая содержание «по плепорции», они переживали общие для российского общества процессы классового расслоения. При этом имущая славянская верхушка сближалась и находила общий язык с правящими кругами, а беднота включалась в борьбу против крепостнического угнетения, которую вели трудовые массы России. На рубеже XVIII—XIX вв. этот процесс заметно усилился. В подписанном Александром 19 мая 1802 г. положении о правилах записи иностранных переселенцев в российское подданство содержались уточнения предшествовавших узаконений, начиная с манифеста Екатерины II 1763 г. Наряду с крестьянами в положении были специально выделены переселенцы, желающие вступить в мещанство, купечество или службу.
Социальная неоднородность, которой было отмечено российское и зарубежное славянское общество эпохи позднего феодализма, определяла характер и направленность межславянских взаимосвязей, в том числе и в народной культуре, хотя изучение низовых культурных связей сопряжено с многими трудностями. Прежде всего — с необходимостью поисков источников народного происхождения. Это понятно: простые люди, зачастую неграмотные или полуграмотные, не имели ни времени, ни возможности да и непосредственных побудительных причин фиксировать на бумаге взаимные встречи. А устная память, если она не подкреплялась случайными записями фольклора, далеко не всегда оказывалась устойчивой. Потому-то о большей части подобных контактов мы узнаем косвенно — из разного рода официальных документов, составлявшихся властями, из прошений зарубежных славян, с которыми они обращались в правительственные инстанции, и т. н. Не говоря уже о разного рода искусственных поделках, создававшихся правящими кругами, желавшими говорить за народ и вместо народа. Во всех подобных случаях межславянские народные контакты сияли как бы отраженным светом, далеко не всегда различимым, а в иных случаях и искаженным, поддельным.
Как же найти ту равнодействующую, с помощью которой сейчас, спустя два века, постараться услышать голос самих славянских народов, узнать оценку ими взаимных культурных связей?
Думы и чаяния народа, его трудящейся массы лучше всего проступают в те моменты, когда социальная напряженность достигает максимального накала — «безъязыкая улица» обретает собственный голос, когда она не просто кричит и разговаривает, а мыслит и борется. «Только борьба, — подчеркивал В.И. Ленин, — воспитывает эксплуатируемый класс, только борьба открывает ему меру его сил, расширяет его кругозор, поднимает его способности, проясняет его ум, выковывает его волю» [9, с. 314].
Это звездные часы народного духа, народной культуры. И в их ряду стояли массовые антифеодальные движения XVIII в., прежде всего Крестьянская война в России 1773—1775 гг. под руководством Е.И. Пугачева,
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие,
Как собеседника на пир.
Как знать, быть может потрясающие по глубине мысли и чувства тютчевские строки из «Цицерона» и об этом тоже?
В период, подготовивший пугачевский взрыв, и особенно в шквальные его годы, забитые, но не сломленные трудовые массы облекали борьбу за свои права и попранное достоинство в утопическую легенду о «хорошем», «народном» царе-избавителе. Здесь причудливо смешались разные черты народного, прежде всего крестьянского, миросозерцания, и его безграничная вера в неизбежность торжества социальной справедливости, и ограниченность, наивность и неразвитость его политического сознания. Как отмечал Ф. Энгельс, крестьяне в России многократно восставали против дворянства и отдельных чиновников, «но против царя — никогда, кроме тех случаев, когда во главе народа становился самозванец и требовал себе трона». И далее: «Последнее крупное крестьянское восстание при Екатерине II было возможно лишь потому, что Емельян Пугачев выдавал себя за ее мужа, Петра III, будто бы не убитого женой, а только лишенного трона и посаженного в тюрьму, из которой он, однако, бежал» [2, с. 547].
Первым, кто проявил серьезный и доброжелательный интерес к рассмотрению этого аспекта народной социально-утопической мысли, был А.С. Пушкин. Он подошел к нему и как писатель (в повести «Капитанская дочка»), и как ученый (в книге «История Пугачева»). И оба эти произведения были основаны на реальных исторических источниках, хотя, разумеется, по-разному использованных и осмысленных. «Я, — писал А.С. Пушкин, — посетил места, где произошли главные события эпохи, мною описанной, поверяя мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев и вновь поверяя их дряхлеющую память историческою критикою» [102, т. 9, ч. 1, с. 389]. Замечательные по основательности проникновения в суть дела слова!
И что интересно: народное самозванчество под именем Петра III заявило о себе не только в России. За несколько лет до появления Е.И. Пугачева именем русского царя управлял Черногорией умный и одаренный человек, которого называли Степан Малый. Примерно тогда же в маленьком немецком владении Гольштейн (российский император был здесь правящим герцогом) возникло пророчество о скором возвращении Петра III (этот любопытный документ в 1982 г. был выявлен нами в архиве Шлезвига). На этом цепочка не прерывается. Едва Екатерина II успела расправиться с руководителями Крестьянской войны, как в Чешских землях началось широкое сельское восстание 1775 г. И как прямой отзвук только что отшумевших классовых бурь в России возникла легенда об участии на стороне чешских крестьян «русского принца». Какая поразительная взаимосвязь славянских народных культур обнаруживается за этими фактами!
Конечно, существовали различия в уровнях социально-экономического развития России и Чешских земель, входивших в Австрийскую монархию (господствовавшая в этих странах феодально-барщинная система вступала во все более усиливавшееся противоречие с наметившимся генезисом буржуазных отношений), а тем более находившейся под османским суверенитетом Черногории (здесь еще очень сильным было влияние патриархальных институтов). Но при всех этих различиях, порой весьма существенных, трудовое население находилось во многом в сходном положении. В массе своей это было крестьянство. Испытывая не только социальное, но — в Чешских землях и в Черногории — и иноземное угнетение, оно вело упорную борьбу за свои права. Одной из форм осмысления такой борьбы и явилась народная легенда об ожидаемом герое-избавителе. Примечательно, что во всех отмеченных случаях — в России, Черногории, Чехии, а так же в Гольштейне — происходило восприятие фольклорного сюжета русского происхождения: легенда персонифицировалась в образе покойного русского императора Петра III.
Это, на первый взгляд, может показаться странным, почти непостижимым на фоне устойчивой традиции мемуарной, научной и художественной литературы. В ней, за немногими исключениями, Петр III обычно рисуется ограниченным, невежественным и даже ничтожным человеком. Именно таким он был выведен в «Записках» Екатерины II, таким рисовали его многие очевидцы. «Он не был зол, но ограниченность его ума, воспитание и естественные склонности выработали из него хорошего прусского капрала, а не государя великой империи», — писала Е.Р. Дашкова [44, с. 47], одна из образованнейших женщин своего времени, директор Петербургской Академии наук и президент Российской Академии, собеседница Дени Дидро [43, с. 59]. А вот мнение известного русского агронома А.Т. Болотова, весной 1762 г. в качестве скромного армейского офицера состоявшего при императоре? он, Петр III, «возрос с нарочито уже испорченным нравом» [33, с. 164]. Но Дашкова и Болотов были людьми из лагеря Екатерины II, свергнувшей своего мужа. Они — его политические противники.
Хорошо известно, что воспоминания всегда субъективны. Особенно, когда к ним вольно или хотя бы невольно примешиваются личные, а особенно политические эмоции. В таких случаях предубежденность распространяется даже на внешнее описание лица, персонажа, героя. Вот, скажем, перед нами две характеристики.
1. Он «производил впечатление человека, который стесняется в обществе, считает долгом сказать что-либо умнее других и боится, что это ему не удастся. Он смотрит угрюмо, блуждающим взглядом; в нем нет уверенности в себе; он одет грязно и в его осанке нет благородства» [98, с. 368].
2. «Вид у него вполне военного человека. Он постоянно застегнут в мундир такого узкого и короткого покроя, который следует прусской моде еще в преувеличенном виде» [117, с. 194].
И все это об одном человеке — о Петре III? — спросит читатель. Нет, Петру III здесь посвящена только одна из записей. Какая же из них? С точки зрения распространенного стереотипа — скорее всего первая, да? Здесь, казалось бы, все отвечает расхожим представлениям о безвольном и неспособном монархе. И стесненность в поведении, и блуждающий взгляд, и неуверенность в себе, и неряшливость в одежде. Но нет! Вовсе не о Петре III, муже своей возлюбленной, писал польский король Станислав Август Понятовский (в конце 1750-х гг. он еще не занимал престола, жил в Петербурге, был вхож ко двору и состоял в интимных отношениях с Екатериной, тогда еще великой княжной. Их дочь Анна, вскоре, впрочем, умершая, получила ранг принцессы, будучи официально дочерью наследника трона Петра Федоровича), а о «короле-солдате» Фридрихе II Прусском! Зато Ж.Л. Фавье, секретарь французского посланника в Петербурге, действительно описывал Петра Федоровича, тогда еще великого князя (дело происходило незадолго до его вступления на престол, в 1761 г.).
Нечто похожее произойдет чуть позже и с описанием внешности Е.И. Пугачева, принявшего имя покойного императора. Общеупотребительное его обозначение во всех правительственных актах как «злодея» требовало и адекватного внешнего определения. И уже в прокламации Оренбургского коменданта И.А. Рейнсдорпа от 30 сентября 1773 г. Пугачев описывался как беглый казак, который «за его злодейства наказан кнутом с поставлением на лице его знаков». Эта фантастическая подробность даже подтверждалась свидетельствами некоего солдата-перебежчика. Неловкая выдумка оказалась на руку повстанцам: ссылаясь на нее, они доказывали «истинность» Петра III — Пугачева. И сам он, согласно протокольной записи допроса в Яицком городке, вспоминал 16 сентября 1774 г.: «Говорено было, да и письменно знать дано, что бутто я бит кнутом и рваны ноздри. А как оного не было, то сие не только толпе моей разврату не причинило, но еще и уверение вселило, ибо у меня ноздры целы, а потому еще больше верили, что я государь» [48, с. 403; 89, № 4, с. 117]. Как видно, пресловутая стереотипность мышления с сопутствующими образными представлениями сбивала с толку и в этом случае. Между тем, наиболее четкое описание внешности героя легенды и его носителя дал А.С. Пушкин. «Государь Петр III, — писал он, — был дороден, белокур, имел голубые глаза; самозванец был смугл, сухощав, малоросл» [102, т. 9, ч. 1, с. 394].1
Петр III пробыл на российском престоле всего 186 дней — с рождественского полудня 25 декабря 1761 г., когда скончалась его тетка, императрица Елизавета Петровна, до утренних часов 28 июня 1762 г., когда в результате государственного переворота на престол вступила его жена Екатерина II. Несмотря на столь короткий срок, а может быть и благодаря этому, суждения о нем современников и опиравшихся на них впоследствии потомков отличались крайним разнобоем, иногда даже диаметральной противоположностью.
Петр III. Портрет маслом. Приписывается известному русскому художнику А.П. Антропову (1710—1795), начавшему в феврале 1762 г. работу над парадными портретами императора. Из собрания В.Б. Хвощинского в Риме (до 1917 г.). В настоящее время местонахождение оригинала неизвестно
В этой книге нет возможности подробнее останавливаться на калейдоскопе таких суждений, хотя обзор их был бы поучителен во многих отношениях. Ведь среди тех, кто позитивно оценивал Петра III, находились такие выдающиеся представители отечественной культуры, как В.Н. Татищев, М.В. Ломоносов, Г.Р. Державин, Н.М. Карамзин... Отнюдь не легковесный интерес к «несчастному Петру III» [102, т. II, с. 289] проявлял и А.С. Пушкин — согласно именному указателю к большому академическому изданию его «Полного собрания сочинений», имя Петра III упоминалось на 111 пушкинских страницах. Несколько любопытных воспоминаний о нем А.С. Пушкин записал в 1833—1835 гг. со слов престарелой кавалерственной дамы Н.К. Загряжской, дочери гетмана и президента Академии наук К. Разумовского — свидетельницы минувшей эпохи. И все же негативная оценка оказалась более живучей. Она была безоговорочно, за малыми исключениями, воспринята крупнейшими русскими историками дореволюционной поры, от С.М. Соловьева до В.О. Ключевского и во многом не преодолена до сих пор (на это справедливо обращал внимание С.М. Каштанов в комментариях к соответствующему тому «Истории России» С.М. Соловьева).
В результате между привычными представлениями о Петре III и образом связанной с его именем легенды возникает не просто контраст, но вопиющее противоречие. Что это — следствие наивности и иллюзорности народного политического сознания? Полнейшая утрата им здравого смысла? Ошибка?
Нам, прекрасно понимающим классовую сущность царского самодержавия, нет нужды ни «обвинять», ни «защищать» Петра III. Но сегодня не менее хорошо известно и одно из требований научного подхода к изучаемому явлению — историзм. И потому следовало бы разобраться в причинах, по которым фигура «третьего императора» попала в центр внимания народных масс в 60—70-е гг. XVIII в. Причем не только в России, но и за рубежом. Это существенно еще и потому, что история не безлична. Наоборот, она является результатом деятельности людей, преследующих свои цели. Ф. Энгельс отмечал, что «в истории общества действуют люди, одаренные сознанием, поступающие обдуманно или под влиянием страсти, стремящиеся к определенным целям» [4, с. 306]. И то, как реализовывался механизм такого поведения народной культурой — вопрос, далеко не праздный. По этому поводу хотелось бы сослаться еще на одну чрезвычайно важную и плодотворную мысль Ф. Энгельса: «Исследовать движущие причины, которые ясно или неясно, непосредственно или в идеологической, может быть, даже в фантастической форме отражаются в виде сознательных побуждений в головах действующих масс и их вождей, так называемых великих людей, — это единственный путь, ведущий к познанию законов, господствующих в истории вообще и в ее отдельные периоды или в отдельных странах» [4, с. 308].
Давно уже отмечено, что тот или иной характер оценки Петра III в значительной мере определялся позицией писавших о нем. Призывая к объективности, Н.М. Карамзин еще в 1797 г. со страстной запальчивостью заявлял, что «обманутая Европа все это время судила об этом государе со слов его смертельных врагов или их подлых сторонников. Строгий суд истории, без сомнения, его упрекнет во многих ошибках, но та, которая его погубила, звалась — слабость...» [73, с. 126—127]. Сказано, возможно, сильно, но в основе своей верно. Но как раз с критическим анализом привлекаемых источников дворянская и буржуазная историография и публицистика не спешили. И ясно почему. Ведь Екатерина пришла к власти в результате узкого дворцового заговора. В.И. Ленин подчеркивал, что перевороты XVIII в. совершались в интересах соперничавших групп господствующего класса и состояли в том, «чтобы от одной кучки дворян или феодалов отнять власть и отдать другой» [10, с. 443]. Но екатерининский переворот завершился не просто сменой лиц на троне, но и убийством Петра III — монарха, по всем представлениям той эпохи, законного. Но разве могли это открыто признать историки и публицисты монархического и буржуазного направлений? Конечно, нет. Насильственный переворот необходимо было оправдать, доказать его неизбежность и обосновать его благодетельность. Так и родилась версия, согласно которой Петру III просто невозможно было оставаться у власти. Разумеется, во имя «высших национальных интересов страны».
При этом основным источником, на который опирались сторонники этой версии, оказались, как ни странно, «Записки» сменившей этого императора Екатерины II. Над «Записками» она работала большую часть своей жизни, но наиболее интенсивно с начала 1770-х гг. [128, с. 150]. Написанные талантливо, с большой долей наблюдательности, мемуары императрицы оказали поистине гипнотическое воздействие на несколько поколений ученых, публицистов, писателей. Между тем, это были не рядовые воспоминания, а в первую очередь острый политический памфлет, в котором стремление оправдать свои действия и скрытая полемика с противниками сочетались с сатирой и гротеском при изображении своего супруга — будущего Петра III. «При чтении этих страниц, — писал А.И. Герцен, впервые издавший «Записки», — предугадываешь ее, видишь, как она превращается в то, чем стала впоследствии... она уже охвачена тоской по Зимнему дворцу, жаждой власти» [41, т. 13, с. 379].
Нельзя, конечно, утверждать, что все в «Записках» Екатерины II неверно. Но к содержанию их нужно относиться осторожно, критически, проверяя приводимые в них сведения и сопоставляя разные редакции мемуаров. Вот лишь один, но довольно типичный пример: описание сцены знакомства Екатерины с Петром в 1739 г. В ранней редакции воспоминаний, еще до вступления на престол, Екатерина писала: «Тогда я впервые увидела великого князя, который был действительно красив, любезен и хорошо воспитан. Про одиннадцатилетнего мальчика... рассказывали прямо-таки чудеса» [51, с. 6]. Но освещение той же сцены решительно меняется в последней редакции «Записок»: «Тут я услыхала, как собравшиеся родственники толковали между собою, что молодой герцог наклонен к пьянству, что приближенные не дают ему напиваться за столом» [65, с. 11, 23]. Тенденциозный произвол мемуариста до смешного очевиден, бросается в глаза. Но по соображениям, о которых сказано ранее, всего этого предусмотрительно старались не замечать.
При жизни императрицы и длительное время после ее смерти «Записки» были мало кому доступны. Но заложенные в них идеи находили отражение в официальных манифестах и других документах Екатерины II, обосновывавших ее политику, антинародную и крепостническую по своей сущности. И именно это находилось в решительном противостоянии с народными представлениями о добре и зле, которые, как подчеркивал Ф. Энгельс, отражались в массовом сознании в различных, в том числе и в «фантастических формах». В данном случае — в форме легенды о герое-избавителе. Поэтому стремление разобраться в оценке личности, деятельности и образа Петра III, например, способствует не только более полному пониманию особенностей народной психологии эпохи освободительных выступлений 60—70-х гг. XVIII в., но — через это — и критике восходящих к дореволюционной историографии взглядов на Екатерину II чуть ли не как на «народную избранницу».
Мысль о рассмотрении этой темы комплексно, с точки зрения межславянских народных контактов, возникла у автора еще в 1972—1973 гг. С этого времени он приступил к розысканиям в Архиве внешней политики России Историко-дипломатического управления МИД СССР (АВПР), Центральном государственном архиве древних актов (ЦГАДА), Центральном государственном историческом архиве СССР (ЦГИА СССР), Отделе рукописей и редких книг Государственной Публичной библиотеки им. М.Е. Салтыкова-Щедрина (ОР ГПБ), Ленинградском отделении Архива АН СССР (ЛО ААН), Павловском дворце-музее, Государственном историческом музее в Москве (ГИМ), Государственном историческом музее Эстонской ССР. Привлекались и материалы зарубежных хранилищ — Государственной библиотеки Чешской Социалистической Республики и Славянской библиотеки в Праге (ЧССР), Научной библиотеки в Готе и Архива Гете и Шиллера в Ваймаре (ГДР), Архива земли Шлезвиг-Гольштейн, Библиотеки им. герцога Августа в Вольфенбютеле и местного отделения Земельного архива Гановера (ФРГ).
Пользуясь случаем, автор приносит благодарность руководству и сотрудникам этих учреждений, а также другим лицам, оказавшим помощь в работе над книгой, в том числе — С.Р. Долговой, В.П. Зарембо, Ю.Е. Копелевич, И.В. Лёвочкину, Б.Н. Путилову, Р.Ш. Соту, Х. Талло, И.А. Шафран, Ф.Г. Шклярову. С благодарностью автор отмечает содействие, которое оказали ему в сборе материалов и зарубежные коллеги — Я. Вавра, Э. Белинская, М. Велинский и П. Прейс (Прага), В. Дитце (Ваймар) и Х. Клаус (Гота), Л. Дуркович (Белград), Е. Милович (Задар) и С. Костич (Нови Сад), В. Пранге (Шлезвиг), Д. Лент, С. Зольф и П. Раабе (Вольфенбютель), З. Константинович (Инсбрук).
Непосредственно в тексте упоминается лишь сравнительно небольшая часть выявленных материалов: сказались многоаспектность темы и ограниченный объем книги. Однако собранная нами документальная база в ряде случаев открывала путь построенным на ее основе обобщенным характеристикам и суждениям по конкретным вопросам, ранее недостаточно освещавшимся именно из-за незнания этих источников. Автору принадлежат также стихотворные переводы, цитируемые в книге.
Одновременно автор широко привлекал работы отечественных и зарубежных ученых, прежде всего труды советских исследователей. Так пытались мы, следуя завету А.С. Пушкина, поверять молчащие документы опытом нескольких поколений исследователей, чтобы, отталкиваясь от этого опыта и поверяя его в свою очередь документами, высветить в них живую память народную. И начнем мы со случая, который произошел в апреле 1765 г. в селе Охлупьевском.
Примечания
1. В этом контексте некоторый интерес представляют результаты организованной нами с участием специалистов ленинградского Дома моделей экспертизы одежды из фондов Государственного Эрмитажа (Ленинград) и Государственного исторического музея (Москва), предположительно принадлежавшей Петру III в последний период его жизни. Ведущий конструктор В.Н. Кудряшов, выполнивший в апреле 1986 г. контрольные обмеры эрмитажного мундира, в сопоставлении со сведениями, ранее полученными из ГИМ и с учетом поправок на внешние факторы (усадка материала, особенности моды и манеры ношения одежды в 50—60-е гг. XVIII в., личные привычки императора и т. п.), пришел к следующим выводам. Внук Петра Великого, подобно своему деду, был узок в плечах, ростом около 167—170 см. По современным стандартам его костюм соответствовал приблизительно 44—46 размеру, третья полнота. Судя по обмеру треуголки из ГИМ, окружность головы составляла около 60 см. Треуголка Петра III из Военно-исторического музея А.В. Суворова в г. Кобрин (Брестская обл. БССР) имеет по внутреннему ободку 57 см. Впрочем, научная методика восстановления фигуры по костюму не разработана. Поэтому результаты проведенной экспертизы следует пока рассматривать как предварительные.
К оглавлению | Следующая страница |