Сводить, как это вошло в обычай, оценку Петра III к негативной, зачастую гипертрофированной характеристике его личных качеств по меньшей мере нелогично. Как будто бы российские самодержцы до, а тем более — после него занимали престол непременно по таланту и способностям! Между тем даже самое общее ознакомление с внутриполитическими мерами нескольких месяцев царствования Петра Федоровича показывает, насколько искаженно и односторонне оценивались они приверженцами Екатерины II, а позднее в дворянско-буржуазной историографии как симптом начавшегося расстройства и упадка государственных дел. Обратимся хотя бы к официальному дореволюционному изданию — «Полному собранию законов Российской империи». Здесь за период с 25 декабря 1761 г. по 28 июня 1762 г. приведено 192 документа — манифесты, именные и сенатские указы, резолюции и другие акты. Иными словами, они следовали один за другим почти ежедневно. А ведь в «Полное собрание» не включены устные и письменные повеления императора и приказания по частным вопросам, фиксировавшиеся обычно в особых книгах. Не менее интересны и отчасти неожиданны итоги анализа законодательных актов по датам их появления. Уже в последнюю неделю 1761 г., с 25 по 31 декабря, вышло пять нормативных актов. В последующие месяцы их количественное соотношение выглядело так: январь — 39, февраль — 23, март — 35, апрель — 32, май — 33, июнь — 25. Последний именной указ был подписан 26 июня и отменял отсрочки банковских ссуд вплоть «до нашего дальнейшего указа». Такового, ввиду произошедшего двумя днями позднее устранения императора, не последовало. Бурная законотворческая деятельность правительства Петра III оборвалась буквально на полуслове: ни о каком ее спаде говорить нет оснований.
Не столь уж важно, были ли эти акты следствием его личной инициативы или результатом деятельности советников: понятно, что Петр III, как и любой монарх, опирался на определенный круг доверенных лиц. Достаточно того, что все эти акты были санкционированы и подписаны императором и изданы для обнародования.
Что же представляли собой эти законы по содержанию? Среди них было немало появившихся по конкретному поводу и потому имевших текущий, а порой второстепенный и даже мелочный характер. Но были и чрезвычайно важные, по своему смыслу — органические установления. К ним в первую очередь относились манифесты: «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (18 февраля) и «Об уничтожении Тайной розыскной канцелярии» (21 февраля), именные указы 29 января и 7 февраля о сочинении особого положения для раскольников и защите их от притеснении за веру, именные указы 16 февраля и 21 марта о передаче монастырских вотчин в ведение Коллегии экономии, указ Сенату о коммерции 28 марта, именной указ 25 мая об учреждении государственного банка и т. д.
При всей пестроте и разномасштабности законодательства Петра III в нем прослеживаются определенные тенденции, во многом вытекавшие из его настроений в пору ожидания трона. И подобно неровному характеру этого человека, то удивлявшего зрелостью и глубиной суждений, то поражавшего поверхностностью и отрывом от действительности, предпринимавшиеся им шаги создавали впечатление чего-то неровного, импульсивного. Далеко не все оказывалось должным образом продумано и подготовлено, либо не отвечало реальному уровню социально-экономического развития страны. Все это, однако, несло в себе четко выраженный классовый смысл: курс правительства и лично Петра III был направлен на защиту имущественных и политических интересов дворянства. Да и сам император по воспитанию и образу мыслей был крепостником. Он, по словам В.И. Буганова, «успел за шесть месяцев царствования раздать в крепостные более 13 тысяч человек» [39, с. 90]. Правда, Екатерина II затем его превзошла: за последующие 10 лет она раздала помещикам более 66 тысяч крестьян. Нужно учесть, что во всех этих случаях речь шла только о лицах мужского пола. Согласно сенатскому указу 22 апреля, в ревизские списки сведения о крестьянках включать не требовалось [97, т. 15, № 11513]. Таким образом, общее число крестьян, перешедших на положение крепостных при Петре III, а затем при Екатерине II было в несколько раз большим. Именно при «третьем императоре» был даже установлен своеобразный «прожиточный минимум» для помещиков — одна тысяча ревизских душ. Тот, кто располагал меньшим количеством крепостных, должен был, согласно манифесту 18 февраля, направлять своих детей на воспитание в Кадетский сухопутный корпус.
Все же законодательству времени Петра III был присущ ряд любопытных и в значительной мере новых особенностей. Первая из них заключалась в приведении более или менее подробной назидательной аргументации, выдержанной в просветительском духе и порой сочетавшейся с доводами патриотического характера. Особенно в документах, подготовленных Д.В. Волковым. В именном указе 16 февраля (№ 11441) разработка закона о передаче управления монастырскими вотчинами в руки государства трактовалась в качестве приведения в исполнение воли покойной Елизаветы Петровны.
Вторая существенная особенность законодательства периода Петра III — появление в нем сравнительно устойчивых пробуржуазных тенденций, что отвечало «требованиям развития буржуазных отношений в России в условиях крепостничества, которое продолжало усиливаться» [110, кн. 13, с. 603]. Эти тенденции реализовывались в различных формах и прежде всего в содействии подъему торговли, ремесла и промышленности при опоре не столько на дворянских предпринимателей, сколько на купечество и городское мещанство. Здесь чувствовалась уже личная инициатива Петра III, выработавшего мнение на этот счет несколькими годами ранее. Обер-прокурор Синода и конференц-министр елизаветинских времен Я.П. Шаховской с раздражением вспоминал, как в 1750-х гг. великий князь направлял к нему «просьбы или, учтивее сказать, требования в пользу фабрикантам, откупщикам и по другим по большей части таким делам» [125, с. 157]. Придя к власти, Петр попытался, хотя и не всегда умело, претворить подобные меры в жизнь. «Рассматривает все сословия в государстве и имеет намерение поручить составить проект, как поднять мещанское сословие в городах России, чтобы оно было поставлено на немецкую ногу, и как поощрить их промышленность», — записывал Я.Я. Штелин [126, с. 103]. Исходя из такой ориентации, Петр решительно выступил против стремления Р.И. Воронцова, возглавлявшего Комиссию по составлению нового уложения, закрепить дворянскую монополию на промышленность и землевладение. В соответствии с таким подходом в составленном Д.В. Волковым указе о коммерции 28 марта (№ 11489) значительное место было уделено мерам по расширению экспорта хлеба («государство наше может превеликий хлебом торг производить и что тем самым и хлебопашество поощрено будет») и других продуктов сельского хозяйства. В этом и ряде других указов обращалось внимание на хозяйское отношение к лесам, сбережение которых «почитаем мы за самый нужный и важный государственный артикул». Одновременно запрещалось ввозить из-за рубежа сахар, сырье для ситценабивных мануфактур и другие виды продукции, производство которой может быть налажено в России. Этот вполне очевидный протекционистский курс своеобразно сочетался с попытками, впрочем, единичными и робкими, регулирования территориального размещения отечественной промышленности.
Другой формой реализации отмеченных тенденций явились меры по расширению использования вольнонаемного труда. Так, основываясь на именном указе Петра III, 29 марта Сенат запретил владельцам фабрик и заводов покупать к ним деревни. Впредь до утверждения нового Уложения Сенат приказывал «довольствоваться им вольными наемными по паспортам за договорную плату людьми» [97, т. 15, № 11490]. Тем же способом сенатскими указами от 28 февраля и 26 апреля предлагалось произвести очистку порогов на Волхове и ремонт знаменитой дороги из Петербурга в Москву. Строго повелевалось работным людям «никакого... напрасного озлобления не чинить... чрез что уповательно впредь к найму в ту работу охотников более сыскаться» (там же, № 11455). Впрочем, правительство, видимо, понимало, что в условиях крепостного права «сыскаться» таким людям было не просто. И чтобы как-то ослабить возникавшее противоречие, разрешалось привлекать к подобным обязанностям пашенных крестьян, но — лишь из ближайших деревень, по окончании полевых работ и с обязательной оплатой за выполненную работу.
Наконец, еще одна особенность законодательства конца 1761 — середины 1762 г. заключалась в несравненно большем, чем прежде, внимании к регулированию положения крестьянства и других непривилегированных слоев населения. Из 192 актов, включенных в «Полное собрание законов» за период правления Петра III, разным категориям непривилегированного населения было посвящено не менее 34 актов, т. е. почти 18%. Фактически их было больше: отдельные аспекты регулирования его положения затрагивалось в манифестах и указах общего содержания.
Незыблемость крепостного права — вот идея, красной нитью проходившая через все эти законодательные акты. Правительство решительно пресекало любые формы «непослушания» и «своевольства» крепостных, выступавших против усиливавшейся феодально-крепостнической эксплуатации. При этом карательные меры, естественно, применялись в отношении не только помещичьих крестьян, но и прочих групп трудового населения. Например, Сенат, «по доношению» управителя московской государственной суконной мануфактуры В. Суровщикова, распорядился 22 апреля наказать батогами и плетьми участников стачки, произошедшей на этой мануфактуре в конце февраля 1762 г.
Наиболее полно и четко позиция правительства Петра III по крестьянскому вопросу была сформулирована 19 июня в акте, изданном по поводу бунтов крепостных в Тверском и Клинском «уездах. Обращает на себя внимание, что этот акт, появившийся по конкретному поводу, был оформлен не как указ, а как манифест — тем самым подчеркивалась особая важность этого документа. «С великим гневом и негодованием уведомились мы, — сказано здесь, — что некоторых помещиков крестьяне, будучи прельщены и ослеплены рассеянными от непотребных людей ложными слухами, отложились от должного помещикам своим повиновения... Мы твердо уверены, что такие ложные слухи скоро сами собою истребятся и ослепленные оными крестьяне... о том раскаются и стараться будут безмолвным отныне повиновением своим помещикам заслужить себе прощение» [там же, № 11577]. Правда, здесь не говорилось, какие именно слухи распространялись среди крестьян. Однако текст манифеста (в том числе и приведенный отрывок) не оставлял сомнений относительно характера таких слухов: речь шла об ожидавшемся крестьянами освобождении от крепостной зависимости. Чтобы пресечь «ослепление» крестьян, с одной стороны, и успокоить дворян — с другой, в манифесте торжественно подтверждалось: «Намерены мы помещиков при их имениях и владениях ненарушимо сохранять, а крестьян в должном им повиновении содержать». Это был последний манифест, изданный от имени Петра III. И симптоматично, что в нем со всей ясностью, без каких-либо недомолвок заявлялось о незыблемости устоев крепостничества.
Но почему в таком случае уже при его жизни в народе стали распространяться слухи об ожидаемой «вольности»? Потому, что избавление от помещичьего произвола было давней народной мечтой. А ряд мер, проведенных при «третьем императоре» и отчасти связанных с поддержкой пробуржуазных тенденций (например, стимулирование вольнонаемного труда), казалось, предвещал это и, естественно, истолковывался крестьянством в свою пользу.
Свою роль сыграла и социальная демагогия, применявшаяся правительством Петра III. Так, именным указом 7 февраля (№ 11436) «за невинное терпение пыток дворовых людей» была пострижена в монастырь помещица Зотова, а ее имущество конфисковано для выплаты компенсации пострадавшим. Вскоре сенатским указом 25 февраля (№ 11450) за доведение до смерти дворового человека воронежский поручик В. Нестеров был навечно сослан в Нерчинск. При этом в законодательстве впервые убийство крепостных было квалифицировано как «тиранское мучение». Нечто подобное, но в еще большей мере сформулированное «на публику», видим мы в именном указе 9 марта Военной коллегии (№ 11467). В нем предписывалось: «...солдат, матросов и других нижних чинов... не штрафовать отныне бесчестными наказаниями, как-то батожьем и кошками, по токмо шпагою или тростью». При всей сомнительности подобной «гуманности» эти и некоторые другие послабления порождали в народе определенные надежды.
Росту социальных иллюзий, совершенно независимо от намерений правительства, способствовали меры по более четкому отделению крепостных от остальных групп крестьянства и казачества. Уже 27 декабря 1761 г., т. е. на второй день прихода Петра III к власти, указывалось «войску Запорожскому обиды не чинить». Земли, отведенные в 1752 г. под Новую Сербию, но остававшиеся пустующими, передавались казакам, а гетману предлагалось произвести описание «всем запорожским землям и угодьям» и, «положа на карту, представить в правительствующий Сенат» [97, т. 15, № 11393]. Эти меры означали подтверждение особого статуса казачества, сохранявшегося до 1775 г., когда Запорожская Сечь была Екатериной II ликвидирована. Ту же цель — прямого подчинения не помещикам, а государству — преследовали и указы (№ 11507, 11527), которыми однодворцы Белгородской, Воронежской и Орловской губерний определялись в ведение местных властей. Принципиальное значение имело решение Сената 22 января, согласно которому государственные крестьяне, подобно дворянам, имеют право нанимать вместо себя рекрута при условии, что он «подлинно вольный и никому по крепости не принадлежит» [97, т. 15, № 11413]. Тем самым получило официальное закрепление превосходства социального статуса государственных крестьян над крепостными. Под этим углом зрения в глазах крестьянства особые ожидания вызвала намеченная Петром III в указах февраля—апреля 1762 г. секуляризация монастырских вотчин: проживавшие там крестьяне освобождались от прежних крепостей и переводились на положение «экономических» (т. е. государственных) с закреплением за ними тех земель, которые они фактически обрабатывали. По подсчетам А.Ф. Бюшинга, под действие реформы должно было подпасть 910 866 душ крестьян мужского пола [133, с. 51]. Помещичьи крестьяне, знавшие по манифестам о готовившемся переводе монастырских крестьян в разряд государственных, увидели в этом один из путей освобождения от ненавистного крепостного права.
Наконец, еще один и, пожалуй, самый радикальный шаг правительства Петра III, заключался в принятии законов, регулировавших положение раскольников — а ведь среди них, наряду с купцами, значительную массу составляли крестьяне. Этот шаг являлся ядром политики веротерпимости, которую император стремился реализовать. Уже 29 января был издан именной указ (№ 11420), которым Сенату предлагалось разработать положение о свободном возвращении староверов, бежавших в прежние годы из-за религиозных преследований в Речь Посполитую и другие страны. Возвращавшимся предлагалось по их усмотрению поселяться в Сибири, Барабинской степи и некоторых других местах. Им разрешалось пользоваться старопечатными книгами и обещалось «никакого в содержании закона по их обыкновению не чинить».
Эти меры Петра III во многом напоминают те, которые в Пруссии провел к тому времени Фридрих II, а в Австрийской монархии спустя почти два десятилетия, в 1781 г., объявит Иосиф II. В них в определенной степени отразились популярные в общественном сознании эпохи Просвещения стереотипы, в частности идея свободы совести, но истолкованная и приспособленная к интересам господствующих классов феодально-абсолютистских государств. Ибо в основе такого курса, в конечном счете, лежали соображения экономической пользы: стремление удержать от побегов значительную часть трудоспособного городского и, особенно, сельского населения, а также понимание, что только силой сделать это нельзя. Характерна мотивировка указа. В России, говорилось в резолюции Петра III, наряду с православными «и иноверные, яко магометане и идолопоклонники, состоят, а те раскольники — христиане, точию в едином застарелом суеверии и упрямстве состоят, что отвращать должно не принуждением и огорчением их, от которого они, бегая за границу, в том же состоянии множественным числом проживают бесполезно». В ближайшие недели были изданы дополнительные указы о защите раскольников «от чинимых им обид и притеснений» и манифест, которым бежавшим за рубеж «великороссийским и малороссийским разного звания людям, также раскольникам, купцам, помещичьим крестьянам, дворовым людям и воинским дезертирам» разрешалось возвращаться до 1 января 1763 г. «без всякой боязни или страха».
А как обстояло с внешнеполитической деятельностью Петра III и поддерживавшей его дворянской группировки? Рассмотрение этой важной и до конца не исследованной темы выходит за рамки стоящих перед нами задач. Отметим лишь, что здесь с особой силой проявились личные пристрастия нового императора, его давние симпатии к Пруссии и Англии, антипатии к Австрии и Франции. Неудивительно, что, едва вступив на престол, он осуществил переориентацию международной политики русского правительства. По этому поводу в «Истории дипломатии» сказано: «Не считаясь с государственными интересами, которые привели к вступлению России в антипрусскую коалицию, Петр III и его окружение резко изменили направление внешней политики, заключив с Пруссией не только мир, но и союз» [56, с. 355]. Для Фридриха II то и другое было выгодно: по его собственному признанию, он получил гораздо больше того, на что мог надеяться. Но и Петр III, со своей стороны, получал от короля ряд гарантий, в том числе обещание «действительно и всеми способами» содействовать ему в возвращении Шлезвига из-под датской оккупации (вплоть до оказания военной помощи), а также поддержать избрание курляндским герцогом (вместо одиозного Э. Бирона) принца Георга Людвига, дяди императора, а на королевский престол Речи Посполитой — дружественного России кандидата. Осуществление этого плана поставило бы Фридриха II в политическую блокаду.
Одновременно Петербург выступил с интересной внешнеполитической инициативой: 12 февраля представителям иностранных держав была вручена декларация об установлении в Европе всеобщего мира. Во избежание «дальнейшего пролития человеческой крови» стороны должны были прекратить военные действия и добровольно отказаться от сделанных в ходе Семилетней войны территориальных приобретений [127, с. 46]. Русские предложения встретили более чем сдержанный прием со стороны правительств антипрусской коалиции, особенно в Вене и Париже. Французский посланник барон Л. Бретейль в февральской депеше в гротескной форме обрисовал свою беседу по этому поводу с Петром III. Его неоднократно повторенные слова «Что же касается меня, то я хочу мира» Брейтель счел очередной причудой подвыпившего «северного деспота» [14, карг. 24, № 9, л. 9—11]. Между тем, уже в январе начались переговоры с Берлином о размене военнопленными и частичном отводе войск в Россию (в их составе чуть позже вернулся домой и Е.И. Пугачев). Солдатам заграничного корпуса было обещано скорейшее возвращение на родину.
Правда, привлекательность всех этих шагов вскоре была сведена на нет самим Петром III: часть русской армии была придана в помощь Фридриху II, приняла участие в боевых действиях против недавней союзницы — Австрийской монархии. К тому же Петр III лихорадочно готовился и к осуществлению своего давнего замысла — начать военные действия против Дании за возвращение Шлезвига.
Следует, впрочем, подчеркнуть, что при всей своей непоследовательности и нетерпеливости Петр III отнюдь не был склонен к безграничным уступкам Фридриху II. Как ни странно, скорее даже наоборот. Австрийский посланник Ф.К. Мерси, к Петру III вовсе не расположенный, в депеше 14 апреля так передавал его слова по этому поводу: «Он сделал уже очень много на пользу короля прусского; теперь ему, государю русскому, нужно подумать о себе и позаботиться о том, как ему подвинуть собственные свои дела и намерения. Теперь он не может выпустить из рук королевства Пруссию, разве только если король поможет ему деньгами» [106, т. 18, с. 267]. Это — не случайно брошенная фраза и не пустая застольная болтовня, а реальность, имеющая документальное подтверждение. В подписанных Россией и Пруссией 24 апреля и 8 июня трактатах (№ 11516, 11566) содержалась оговорка, что в случае обострения международной обстановки вывод русских войск с территории Пруссии приостанавливается. Практические выводы из этого Петр III сделал довольно рано; уже 14 мая им был подписан указ Адмиралтейской коллегии. В нем говорилось, что по причине «продолжающихся в Эвропе беспокойств не может армия наша из нынешних ее мест скоро возвращена быть, но паче же принуждена неотложно пополнять отсюда заведенные единожды для нее магазины». В соответствии с этим повелевалось подготовить к выходу в море кронштадтскую эскадру («но до указу нашего не отправлять»), а ревельскую эскадру под командованием контр-адмирала Г.А. Спиридова, наоборот, как можно скорее послать «крейсировать от Рижского залива до Штетинского, прикрывая транспортные суда» [23, л. 12].
Нашли ли во внешнеполитическом курсе правительства Петра III отражение какие-либо славянские аспекты? Едва ли у самого императора — и здесь можно согласиться с Р. Дашковой [44, с. 37] — существовал к этому самостоятельный интерес, пусть даже в той мере, как у его предшественницы Елизаветы Петровны. Тем не менее сама жизнь, реальные интересы и потребности вынуждали его считаться с традиционными связями России со славянами. Заметную роль в этом играл религиозно-политический фактор. Известно, что в договоре 8 июня русское правительство обязалось защищать права православного населения Речи Посполитой, т. е. украинцев и белорусов, значительная часть территории которых в то время еще входила в состав этого многонационального государства. Но лишь этим дело не ограничилось.
Факты свидетельствуют, что в политике правительства Петра III отразился (успел отразиться!) и интерес к южным славянам, основная масса которых находилась под османским игом, а отчасти — под властью Венецианской республики и Австрийской монархии. В крайне сложном положении была Черногория, зажатая между османами и венецианцами. Попятно, что балканские славяне видели в лице родственной по языку и вере России своего заступника, а в лице императора — своего покровителя. Со всей очевидностью это обнаруживает послание черногорских митрополитов Саввы и Василия, направленное 6 апреля на имя Синода. Они просили защиты от происков Венеции, которая натравливала на Черногорию султанские войска и вмешивалась в дела местной православной церкви. «Ныне, — говорилось в послании, — вздумали венециани и начели российским печатом на славенски церковние книги печатит униятски, чтоби российскаго имена не било в славенском здешнем народе, черногорском и делматинском, сербском и болгарском и харвацком». Авторы послания просили Синод от имени императора «писмено учинить представление оной Венецианской республики, да престанут от оного тиранства к право[сла]вним архиереям и народу черногорскому» [96, с. 262—263]. На документе сделана пометка: «Докладывано ноября 1-го 1762 г.», т. е. уже при Екатерине II. Однако встречный демарш по черногорскому посланию был сделан еще при Петре III, причем довольно скоро — уже в конце мая.
Сведения об этом мы нашли в донесении русского посланника в Вене Д.М. Голицына на имя Екатерины от 23 июля 1762 г. Он сообщал, что «во время прежнего правления» рескриптом 30 мая ему было поручено вручить венецианскому посланнику в Вене «промеморию по причине претерпеваемых греческого исповедания народом великих от римского священства обид и притеснений». Далее Голицын извещал об ответе: «...в рассуждении заступления Российско-императорского двора» власти Венецианской республики «вновь отправили указы с повелением, дабы впредь ни малейшие обиды и притеснения чинены не были» [11, 1762, № 398, л. 23—23 об.]. Хотя указы, как видно, рассылались только в пределах венецианских владений, слухи о демарше России не могли миновать соседней Черногории и прилегающих славянских областей Османской империи. Это способствовало и популяризации императора, тем более, что его имя было созвучно имени Петра Великого, авторитет которого в южнославянской среде был в XVIII в. очень высок.
Зато Екатерина II, судя по тональности донесения, о заявленном протесте не знала. Иначе Голицыну не потребовалось бы излагать предыстории венецианского ответа, деликатно именуя царствование Петра III «прежним правлением».
Столь быстрая и решительная реакция на послание черногорских митрополитов заставляет задуматься о многом. В частности, о возможных намерениях правительства Петра III относительно политики в османском вопросе. Известно об этом немного. Да и неудивительно: «прежнее правление» было слишком непродолжительным, чтобы подобные намерения могли вылиться в сколько-нибудь отчетливые планы. Но в существовании таких намерений едва ли можно сомневаться. Сошлемся вновь на хорошо известный и опубликованный «во всеобщее сведение» указ о коммерции, в котором подчеркивалось, что «нет государства в свете, положение которого могло б удобнейшим образом быть к произведению коммерции, как нашего в Европе». Далее, в частности, говорилось, что у России «в самый Египет и Африку по Черному морю, хотя еще неотворенная, но дорога есть».
Как красноречиво это слово «еще»! Ведь исконная и жизненно важная для экономики страны дорога через причерноморские степи была на несколько столетий «затворена» Османской империей и ее сателлитом Крымским ханом. «Отворить» ее было невозможно без борьбы с ними. А это полностью совпадало с интересами славянского населения Балкан, издавна ожидавшего помощи от России для своего освобождения от иноземного ига. Сложное переплетение этих факторов потенциально создавало для правительства Петра III необходимость в недалеком будущем серьезно заняться славянским вопросом. В сущности первые признаки этого уже имелись. И хотя они были еще скромными, но начало было положено. И потому в зарубежной славянской среде, прежде всего у южных славян, возникали новые надежды, в отголосках сопряженные с именем Петра III.
Характеризуя в самых общих чертах ведущие тенденции его внутренней и внешней политики, можно отметить наличие в ней признаков курса «просвещенного абсолютизма». Правда, на деле это были либо только замыслы, не всегда отчетливые и реалистические, либо начала дел, не доведенные до воплощения. Но любопытная и многозначительная деталь: придя к власти, Екатерина II сперва стала отменять или дезавуировать ряд действий своего предшественника. Так, она попыталась отменить манифест 18 февраля о дворянской вольности (согласно указу 11 февраля 1763 г. служба дворян вновь была объявлена обязательной); была приостановлена секуляризация церковных имуществ, а толки об этом даже объявлены «фальшивыми»; заявлялось об отказе от военного союза с Фридрихом II и др. Но в конце концов императрица была вынуждена отступить. Однако, отказавшись от военного союза с Фридрихом, она не денонсировала заключенного с ним мирного договора, но просто вывела русские войска из Восточной Пруссии. В декабре 1762 г. было издано два указа, фактически подтверждавшие аналогичные указы Петра III о дозволении беглым раскольникам вернуться на родину (это право использовал, как мы видели, Е. И Пугачев). После продолжавшегося некоторое время заигрывания с верхушкой православного духовенства в 1764 г. Екатерина все же провела секуляризацию, распространив ее в 1768 г. и на территорию Украины. В числе других привилегий в Жалованной грамоте дворянству в 1785 г. было подтверждено освобождение дворян от обязательной военной службы. Одновременно была издана Жалованная грамота городам, в которой отчасти были закреплены идеи о повышении значимости городского сословия, над которыми почти четверть века назад размышлял Петр III. В ходе русско-турецких войн решались те самые задачи открытия черноморских путей, о чем говорилось в указе о коммерции 1762 г.
Отмечая подобную сопряженность, С.С. Татищев в свое время не без удивления отмечал: «Как ни велико, на первый взгляд, различие в политических системах Петра III и его преемницы, нужно, однако, сознаться, что в нескольких случаях она служила лишь продолжительницей его начинаний» [106, т. 18, с. VI]. Впрочем, удивительного здесь ничего не было: просто многие шаги, предпринимавшиеся по инициативе Петра III и его советников, отвечали объективным, назревшим потребностям развития страны. И опыт истории подтверждает это: при всей своей ограниченности как по времени, так и по содержанию, шестимесячное царствование незадачливого Петра III в известном смысле явилось как бы предварительным наброском мер, которые Екатерина II была вынуждена осуществить впоследствии — постепенно, в ряде случаев с большими колебаниями и оговорками.
Несмотря на маскировку прекраснодушной просветительской фразеологией, ее почти тридцатипятилетнее правление с полной очевидностью обнажило антинародную сущность самодержавия, глубоко враждебного подлинным интересам прогрессивного развития России. «Екатерина, — писал А.С. Пушкин, — уничтожила звание (справедливее, название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестьян (т. е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции. Екатерина уничтожила пытку — а тайная канцелярия процветала под ее патриархальным правлением; Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешел из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами — и Фонвизин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность» [102, т. II, с. 16].
И по мере того, как диссонансы «матернего попечения» императрицы стали ощущаться — а произошло это довольно скоро — многие меры, связанные с именем Петра III начали представляться внезапно возникшей, но неосуществленной надеждой. И не только в народном сознании. Вольнодумец Ф.В. Кречетов, в 1793 г. пожизненно заточенный в Петропавловку, намеревался «объяснить великость дел Петра Федоровича». Молодой поэт А.Ф. Воейков в начале 1801 г. на заседании «Дружеского литературного общества» говорил, что секуляризация монастырских деревень ставит имя Петра III «подле имен величайших законодавцев» [72, с. 303]. Г.Р. Державин в «Объяснениях» на свои сочинения в начале XIX в, называл отмену Петром III Тайной канцелярии в числе «монументов милосердия» [45, с. 266]. Пусть реальный характер объявленных при «третьем императоре» законов и их общественное толкование далеко не всегда совпадали друг с другом; а нередко имели и диаметрально противоположный смысл. В народной памяти они сохранялись именно как «начинания», породившие многообещающие надежды. Ведь трактуемые в связанных с именем покойного императора актах крестьяне, раскольники, казаки, однодворцы, солдаты, работные люди и некоторые другие социальные слои — это как раз те категории трудового населения, среди которых первоначально зародились, оформились и получили развитие идеи народного самозванчества в личине «чудесно спасшегося» императора. Одновременно стимулирующую роль в его посмертной, а отчасти и прижизненной идеализации сыграла манера его поведения.
Заметим, что все современники Петра III, в частности его воспитатель Я.Я. Штелин, даже его противники и недоброжелатели, в том числе и австрийский посланник Ф.К. Мерси-Аржанто и А.Т. Болотов, отмечали такие черты характера императора, как жажда деятельности, неутомимость, доброта и доверчивость. Я.Я. Штелин добавлял еще: «...довольно остроумен, особенно в спорах», наблюдателен и смешлив. Но наряду с этим они же писали о его вспыльчивости, гневливости, поспешности, неумеренной болтливости, отсутствии политической гибкости. И еще одна существенная черта характера Петра Федоровича, подмеченная современниками и присущая ему как до, так и после восшествия на трон, т. е. черта устойчивая, — он «враг всякой представительности я утонченности». В этом согласны Ж.Л. Фавье и Е.Р. Дашкова. Он не любил, например, следовать строгим правилам придворного церемониала и нередко сознательно нарушал и открыто высмеивал их. Делал он это далеко не всегда удачно. И излюбленные им забавы, часто озорные, но в сущности невинные, шокировали многих при дворе. Особенно, конечно, людей, с предубеждением относившихся к императору. А.Т. Болотов, например, и спустя четыре десятилетия с содроганием вспоминал о страсти Петра III к курению (Елизавета Петровна запаха табачного дыма не выносила и курение при ней являлось вызовом); или о том, как однажды император и его приближенные, развеселившись, стали «все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать» [33, с. 205].
Эпатируя с гибельным восторгом светское общество, Петр III при случае охотно заигрывал с простыми людьми. И это получало отзвук и по-своему воспринималось в народе.
В письме Фридриху II 15 мая 1762 г. Петр, например, вспоминал слова солдат Преображенского полка, желавших ему, тогда еще наследнику престола, скорее стать императором. Об этом, по признанию его, он слышал «много раз» [95, с. 15]. А это означало, что непринужденные разговоры с нижними чинами, в том числе и на весьма щекотливые политические темы, происходили у него многократно. Эту манеру поведения Петр Федорович сохранил и после вступления на престол. Так, 2 апреля он побывал на Шпалерной фабрике, затем посетил Летний сад, а оттуда пешком направился во дворец, по пути заглянув к своему бывшему камердинеру Петру Герасимову [31, с. 14]. В подобном поведении проявились такие качества характера Петра, как общительность и искренняя любознательность. Но, конечно, во всем этом присутствовал и определенный тактический расчет. И в доверительной переписке с Фридрихом II, не скрывая этого, он не без гордости заявлял, что часто ходит пешком, один и без охраны. Это было непривычным для окружающих, вызывало толки в народе и способствовало популярности его личности.
И все же скоротечный переворот, лишивший Петра III престола и жизни, — факт бесспорный. Но допустимо ли класть этот факт в основу оценки его личности? Июньские события 1762 г. скорее свидетельствовали о другом: не столько о скудоумии монарха, сколько о том, что, считая свои права неоспоримыми, он всей своею жизнью, всем своим характером не был подготовлен к борьбе за власть. Будучи но масштабам той эпохи достаточно образованным человеком, Петр III не был ни злодеем, ни интриганом. Этим он и отличался от вереницы своих предшественников и преемников, прежде всего от Екатерины II. Он был необычен среди них.
Н.К. Загряжская незадолго до смерти (а она скончалась в 1837 г. в возрасте 90 лет), рассказывая А.С. Пушкину о днях своей молодости, так обмолвилась и о Петре III: «Я была очень смешлива; государь, который часто езжал к матушке, бывало нарочно меня смешил разными гримасами; он не похож был на государя» [102, т. 12, с. 177]. Эти слова престарелой «кавалерственной дамы» удивительно метко схватили одну из любопытнейших психологических граней характера будущего персонажа народной легенды. «Непохожесть», на всю жизнь запомнившаяся Н.К. Загряжской, означала, видимо, нечто непривычное, не соответствующее обыденным, традиционным представлениям об образе императора реальному поведению его реального носителя. Нечто подобное чуть позже происходило и с императором Иосифом II, на которого чешские крестьяне возлагали столько надежд. Бывая на военных маневрах в Чешских землях, он также любил неожиданно и без сопровождающих лиц появляться среди народа и наблюдать за впечатлением, которое при этом он производил. Это, конечно, была сознательная игра, рассчитанная на завоевание популярности. Так, в 1769 г. он собственноручно провел плугом две борозды в деревне неподалеку от Брно. «Непохожесть» Петра III (как и Иосифа II) в народном сознании выступала в качестве своего рода итогового, обобщенного показателя. В свете этого многие исходные элементы легенды получают дополнительное психологическое объяснение. Здесь и происходило соприкосновение реальных фактов с народной фантазией. Из многих возможных примеров назовем лишь некоторые.
Показательно уже то, что первые неясные толки о «спасении» императора до весны 1763 г. наиболее активно циркулировали (а возможно и зародились?) среди петербургских солдат и унтер-офицеров. Не менее примечательно и то, что большая часть самозванцев, принявших имя Петра III, происходила из солдатской среды или была с ней тесно связана. И в дальнейшем воспоминания об изданных при Петре III законах о положении однодворцев, раскольников, отчасти казачества (о запорожцах и украинском торге) создавали популярность его имени в этих и близких к ним кругах. По мере распространения легенды по России и за ее пределами в ней, наряду с вымышленными, фигурировали и отдельные подлинные, хотя и переосмысленные на свой лад реалии.
Действительно, многие законы, во всеуслышание объявленные, ввиду краткости царствования Петра III так и не успели вступить в силу. Как бы они выглядели на практике, какие бы имели последствия — все это осталось неведомым. Но именно такая неопределенность и открывала в народной среде простор для всякого рода предположений, домыслов и толкований. Она порождала в массах — от крепостных до казачества и однодворцев — атмосферу нетерпеливого ожидания каких-то неведомых, но желанных перемен. И, конечно, прежде всего в самом злободневном и наболевшем вопросе — крестьянском.
Отталкиваясь от того, что официально становилось известно, народное сознание пыталось дать происходящему свое собственное, антикрепостническое толкование. Отсюда и рождались те «ложные слухи» и отказы от «должного помещикам своим повиновения», о чем «с великим гневом и негодованием», но и с призывом к «раскаяние» говорилось в манифесте 19 июня.
Определенную роль сыграли слухи и о том, что реальный Петр III ходил по Петербургу без охраны, заговаривал с простыми людьми и, стало быть, выступал «за народ», отчего мол и был свергнут «боярами». Наиболее четко, пожалуй, это было сформулировано в обращении пугачевского полковника И.Н. Грязнова к жителям Челябинска 8 января 1774 г. «Дворянство же, — заявлял бывший симбирский купец, — премногощедрого отца отечества, великого государя Петра Федоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянах указать, чтоб у дворян их не было во владении... изгнали всяким неправедным наведением» [48, с. 271]. Впрочем, мотив вражды дворян к царю был давним. Еще в 1747 г. крестьянин Данила Юдин был арестован как автор «возмутительных писем» [123, с. 138], в которых обвинял придворных в намерении «извести великого князя Петра Федоровича» (в этом можно найти переосмысленные по-своему отзвуки конфликтов наследника с Елизаветой Петровной и ее окружением). Во всяком случае, представления, о «народолюбии» Петра III были стойкими и проникли к черногорцам и чехам. М. Танович, сподвижник Степана Малого, рассказывал, как русский царь принимал его и пил за здоровье черногорцев. Жертвенный мотив — намерение отдать жизнь за освобождение чешских крестьян — звучал в легенде о «русском принце».
Закреплению таких представлений способствовали и события, последовавшие после прихода Екатерины II к власти. «Гневный» манифест ее предшественника, изданный 19 июня, психологически был погашен социальным шоком конца этого и начала следующего месяца (хотя 3 июля императрица почти дословно повторила эти «увещевания»). Но спустя несколько месяцев она заговорила другим, далеким от высокопарной риторики языком. В указе 8 октября 1762 г. с бунтующими крепостными предлагалось поступать «яко с сущими злодеями» вплоть до применения против них пушек! Столь очевидный контраст не мог не усугубить неприязненного отношения к новой императрице, действия которой недвусмысленно и грубо затаптывали малейшие надежды на изменение положения крестьянства, а они, было, возникли весной 1762 г.
Выводы, которые делало для себя народное сознание, не означали, конечно, что Петр III был «лучше» Екатерины II. Но то, что она была «хуже» — в народе ощущалось все более и более. Контраст этот в последующие годы усиливался. А идеализированные воспоминания о попытках покойного императора навести элементарный порядок в администрации становились особенно привлекательными на фоне безнравственности двора Екатерины и лихоимства окружавших ее вельмож. «Но если рассуждать, — говорил со всей ясностью Г.Р. Державин, — что она была человек, что первый шаг ее восшествия на престол был не непорочен, то и должно было окружить себя людьми несправедливыми и угодниками ее страстей, против которых явно восставать может быть и опасалась: ибо они ее поддерживали» [45, с. 181]. Так баланс народного сознания с самого начала склонялся против Екатерины II, приведя к ретроспективной идеализации «прежнего правления».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |