Со времени отбытия Петра Курганова с Левшиным прошло четыре дня.
Казань горела, как гигантский костер.
Пожар начался с лесного склада богатого купца-старообрядца Гаврилова, принадлежавшего к таинственному «Пафнутиеву согласию». Склад загорелся сразу в нескольких местах, огонь разлился потоком, и пожар пошел полыхать, пожирая одно здание за другим. Ветром гнало огненные потоки к твердыне города, Кремлю.
Выехавшая тушить пожар местная команда оказалась бессильной: ручные насосы чуть ли не петровских времен были кем-то испорчены, и в бочках не было воды. Да если бы и все было исправно, все равно справиться с разгулявшейся стихией было невозможно. Вихрем разносило огонь по всему городу. Загорелся огромный спиртовый склад, на волжских пристанях горели бунты пеньки и бесконечные ряды огромных бочек с древесной смолой, пылали горы сухой рогожи...
В том, что пожар был следствием поджога, сомнения не было. Часовые соляных складов изловили и тут же расстреляли двух пьяных бурлаков, подкладывавших огонь под штабель казенных дров возле квартиры смотрителя. На сенном рынке торговцы поймали и бросили в огонь поджигавшую навесы гулящую девку Мотьку. Наконец, даже в Кремле были арестованы какие-то подростки, пытавшиеся поджечь цейхгауз. По приказанию фон Брандта эти поджигатели были сейчас же повешены на месте преступления.
Город горел...
Часть горожан, покинув свои обреченные на гибель жилища, нашла убежище в Кремле, а другая стала расползаться из города, стремясь главным образом перебраться на правый берег Волги.
На второй день, когда выгорело больше тысячи домов и пожар стал как будто стихать, благодаря обильному летнему дождю, в непосредственной близости от города показались многолюдные шайки мятежников, вооруженных цепами, дубинами, вилами и косами. Среди них были конные степняки. Охранявшие подступы к городу отряды правительственных войск, растянутые на несколько верст, не могли выдержать напора пугачевцев и, покинув свои позиции по приказанию фон Брандта, втянулись в уцелевшие от огня предместья. Позже, когда пугачевцы стали врываться в эти предместья, солдаты, вяло постреляв, ушли в Кремль. Было решено предоставить город его собственной участи, ограничиться защитой Кремля и ждать прибытия речной флотилии из Рыбинска и Ярославля.
В фон Брандте проснулся старый вояка, соратник Миниха по походам в Крым, и он, стряхнув с себя лень и генеральскую спесь и помолодев лет на двадцать, без устали работал над устройством защиты.
К счастью, выбирать было не из чего: город горел, и оставалось расставить всю наличную артиллерию на одряхлевших стенах старого Кремля и оттуда отражать попытки пугачевцев ворваться в эту твердыню Казани. Пушек в распоряжении фон Брандта оказалось около двухсот штук, это было даже больше, чем требовалось для защиты площади, занятой Кремлем. Не столь благополучно обстояло дело с боевыми припасами. Для подавляющего большинства старых горластых пушек, отлитых еще при Михаиле Федоровиче, не было подходящих снарядов. Порох был, но не было ядер. Впрочем, и эти старые пушки могли оказаться полезными, поскольку стреляли картечью, которую было нетрудно изготовить. Пока что на соборной площади местные литейщики, наскоро соорудив горны и формы, отливали чугунные ядра.
Весь третий день кремлевская артиллерия, подпуская нестройные толпы пугачевцев на близкое расстояние, потом несколькими меткими выстрелами разгоняла их. Со стороны мятежников пушечной стрельбы не было, но без умолку трещали ружейные выстрелы, не причинявшие вреда горожанам, укрывшимся за стенами Кремля. Лишь изредка шальная пуля ранила кого-нибудь. Ребятишки, быстро освоившиеся с новой обстановкой, забавлялись тем, что выслеживали места падения этих шальных пуль и потом завладевали ими, как военными трофеями. Их не останавливало и то, что вскоре двое или трое мальчуганов оказались ранеными.
Молчание пугачевской артиллерии внушало осажденным самые розовые надежды, воцарилась неведомо на чем основанная уверенность, что у Пугачева артиллерии нет, ну, а без артиллерии Казань не возьмешь. Кремлевские стены пулями, топорами да дубинами не прошибить.
— Дело ясное, выдержим с божьей помощью! — говорил натур-философ Иванцов своему приятелю Шприхворту. — Осекся «анпиратор». Пробовал взять Казань нахрапом, а нахрап-то и не получился...
— Однако город, собственно говоря, пропал, — отвечал угрюмо врач, уютный домишка которого в одной из близких к Кремлю улиц превратился в груду развалин. — Из трех тысяч домов, дай бог, чтобы полторы тысячи уцелело.
— Сами виноваты. Что это, в самом деле? Как наши предки, русичи, Солнцевы внуки, во дни Гостомысла, почти тысячу лет назад строили деревянные избы, так и мы, их потомки, делаем. Давно пора бы научиться каменные города строить. Вон от покойного Михайлы Васильевича Ломоносова, человека острого и проницательного ума, довелось мне слышать, что, мол, ежели хорошенько посчитать, то окажется, что каждые двадцать лет за малым исключением вся Русь выгорает. Сколько добра даром гибнет! Какой ущерб благосостоянию населения и развитию мощи государственной! Вот ежели бы, к примеру, наша Казань не была сплошь деревянной, а имела бы, как в иноземных краях, каменные или кирпичные здания, то этого великого пожарища и вместе с ним позорища вовсе не было бы. И власти могли бы лучше наладить защиту самого города, а не прятаться в Кремле. Выходит, и в конце восемнадцатого века все, как в те времена, когда русские при приближении монголов сами сжигали свои дома и отсиживались в крепостцах. Стыдно, право!
— А кто, скажи пожалуйста, такую пословицу выдумал: стыд — не дым, глаза не выест?
— Ну, уж ты и скажешь!
— А кроме того, нет худа без добра. Ежели бы ваши шалаши не выгорели, то вас бы клопы да тараканы живьем съели. Вы, ведь, бороться с этой нечистью почитаете едва ли не грехом. Ваши пожары только вас и спасают!
Натур-философ чуть не задохнулся от возмущения.
— Ах ты, немчура! Да разве клопы с тараканами только у нас водятся? Вот, живал я в Варшаве, у поляков...
— Далеко ли Варшава от Москвы ушла? — засмеялся немец. — Поляки — ваши родные братья...
— Опять же бывал я в молодости в Италии. Там, в великом граде Неаполе, друг ты мой, тараканам да клопам тоже счету нет!
— Сего феномена не отрицаю. Но должен тебе заметить, что чужое неряшество нам не в пример. Учиться надо тому, что хорошо, а не тому, что плохо...
Беседовавшие стояли на кремлевской стене неподалеку от старой башни Сумбеки, под прикрытием зубца. За разговором Иванцов неосторожно приблизился к амбразуре и тотчас что-то сорвало с его головы старенькую обшитую позументом треуголку.
— Что сие означает? — изумился он, поднимая упавшую к ногам шляпу. — Кажись, и ветра нет...
На тулье треуголки натур-философ обнаружил круглую дыру с лохматыми краями.
— Сие означает, что ежели бы пугачевская пуля угодила на вершок ниже, то дыра была бы не только в твоей шляпе, но и в твоем лбу, — засмеялся немец.
— Какая пуля?
— А та, которая сорвала шляпу с твоей филозофской головы.
Иванцов испуганно спрятался за зубец крепостной стены. Только теперь до него дошло, что он был на волосок от смерти.
— Господи! Господи! — зашептал он дрожащими губами. — Как же это так? Да что же это такое? — Затем сердито крикнул: — Ну, ежели так, то я им покажу, негодяям! Ружьишко-то я в руках держать еще могу!
Поблизости рявкнула пушка. Бомба упала как раз среди кучки приближавшихся к стене оборванцев и лопнула, разбрызгивая дождь чугунных осколков. Когда дым рассеялся, то на месте взрыва осталось пять или шесть черных тел.
— Так вам и надо! Так вам и надо! — неистовствовал натур-философ. — Злодеи! Бог покарает всех, всех!
Шприхворт стащил его со стены, и они вместе отправились в губернаторский дом.
— Как ты, друг, понимаешь происходящее? — спросил Иванцов, пробираясь сквозь толпу защитников Кремля.
— То есть что? Сей мятеж, что ли? Твой же старый камердинер Ильич говорит, бог терпел, терпел, да и разгневался, а теперь наказует за грехи русский народ. Поразмыслив хорошенько, нахожу, что здесь есть много правды, ибо мятежное движение наваливается страшной тяжестью именно на все население, а не на какое-нибудь одно сословие. Вон от молодого князька Курганова, а еще больше от Кости Левшина пришлось слышать, что в тех округах, где побывали мятежники, население уже крайне бедствует. На Урале на многих казенных заводах, а также на заводах Демидова поднятые посланцами Пугачева мятежники сначала радовались избавлению от начальства и возможности попользоваться господским да казенным добром, а теперь начинают Лазаря петь, потому как съестные припасы кончились, скот порезали и сожрали, подвоза нет и приходится голодать. Что же выгадали? У яицких казаков тоже стон стоит, разорили всех. Голытьба режется с богатыми, а добро гибнет. Второй год никто не работает, да и как работать? Ты, скажем, наловишь и насолишь рыбы про запас, а явится какой-нибудь оголтелый Падуров и все отберет.
Вот наблюдая все это, я и думаю, что злое деяние в самом себе несет наказание. Забывчивы вы, русские, в отличие от других. Казалось бы, после пережитого в дни смутного времени на веки вечные вы должны отучиться от бунтарства, но в каждом из вас и посейчас бунтарь сидит. Вы законам не за совесть, а за страх повинуетесь, вы в каждом законе, ограничивающем волю отдельного человека, подобие цепей тяжких видите.
— Преувеличиваешь, немчура.
— Ничуть не преувеличиваю. Вот ты Михайлу Васильевича вспоминал. Отношусь и я к нему с превеликим уважением, хотя по-моему не подобало ему столь предаваться Бахусовой слабости, бог его прости. Ну, вот лет пятнадцать назад, будучи по делу в Санкт-Петербурге, зашел я к нему представиться и засвидетельствовать ему свое глубокое уважение, а кстати и поднести в презент некоторые раритеты, добытые здесь, в Казани. Был он моими подарками весьма обрадован и говорил со мной откровенно, хотя, как ты знаешь, к немцам вообще Ломоносов относился недоброжелательно из-за распрей в Академии.
— Воевал, как же!..
— Ну, слушай! Зашел разговор о российской истории, о судьбах государства российского. И тут услышал я от великого вашего ученого следующее, поразившее меня суждение: похоже, дескать, на то, что в России живут, перемешавшись так, что их и не отделишь друг от друга, два разных народа. Один — народ крови и души европейской, обладающий всяческими способностями и зело склонный к государственному строительству. Из этого народа происходят великие мужи, коими держава созидается, к каковым он, Ломоносов, относил Адашева Филарета Никитича, Тишайшего Петра и других, имена всех не упомню. А рядом с этим народом живет, имея то же обличье, тот же язык и то же бытие, какое-то дикое племя, злое, подобно каким-нибудь американским индейцам. Людям этого племени ничто не дорого. Все, как вы говорите, трын-трава. Это хищники, сродные степным волкам. Из них выходят Малюты Скуратовы, соратники Отрепьева, Заруцкие, Разины, Пугачевы. Одни строят, другие разрушают. Одни копят богатства, другие стремятся этими богатствами завладеть и пустить их по ветру. И время от времени завязывается отчаянная борьба...
— Это, конечно, предположение, хотя и весьма остроумное! — отозвался задумчиво натур-философ. — Но как докажешь? Чем это не простая попытка найти удовлетворительное объяснение феноменам, отличающимся большой сложностью? А как применительно к сей теории объяснить, например, личность Ивана Грозного?
— Об Иване Грозном Михайло Васильевич тоже упоминал. По его определению, надлежит смотреть на него, как на следствие некоего смешения: в молодости преобладало в нем начало созидательное, начало государственное, под старость возобладало начало противоположное, разрушительное, которое, однако же, скрывалось под маской прежних намерений. Боролись в нем две души: одна — европейская, другая — азиатская, степная, дикая...
— Так все объяснить можно. И Бирона можно расписать с одной стороны европейцем, а с другой — азиатом, Тамерланом...
— Бирон-Бироном, а Анна Иоанновна-то по истине куда больше на какую-нибудь татарскую или киргизскую ханшу походила, нежели на европейского государства властительницу и продолжательницу дела Петрова.
Беседуя, друзья добрались до дома фон Брандта и здесь узнали, что старый генерал только что чудом спасся от грозившей ему смертельной опасности. Проверяя оборонительные сооружения, фон Брандт проходил переулком, и некий бородач с обвязанным платком лицом выпалил в него в упор из драгунского пистолета. Пуля прошла между боком и правой рукой генерала, прорезав, как ножом, рукав. Покушавшийся был сбит с ног ударом сабли адъютанта и схвачен. Его уже подвергли допросу. На допросе он сразу же повинился, струсил, молил о пощаде и выдал несколько сообщников из местных жителей.
— Что же будет со злодеем? — спросил Шприхворт.
— Сейчас собирается военный суд! — ответил сообщивший новость писец из губернской канцелярии. — Конечно, злодей будет предан смертной казни!
— Поделом вору и мука! — сердито проворчал натур-философ. — А из каких он?
— Князя Курганова дворовой человек. В кухонных мужиках ходил. И на другого кургановского крепостного указал...
Иванцов растерянно развел руками:
— Вот и поди, говори с таким народом. Давно ли Курганов распинался, что взял с собой в город из поместья только самых преданных ему людей, за которых он может и головой поручиться?
— Посторонись! — раздался зычный окрик. — Дорогу!
Наряд молодых, безусых, неуверенно действующих солдат вел в губернаторский дом связанного веревками бородатого мужика лет сорока, неуклюжего, дрожавшего всем телом и поминутно икавшего.
— Савка! Что ты, злодей, наделал? — крикнул узнавший его натур-философ.
Савка вобрал голову в плечи, потупился и, икая, исчез в дверях губернаторского дома.
— Ну, и времена! — вымолвил растерянно Иванцов. — Этот самый Савка частенько бегал ко мне с разными поручениями от князя и все допытывался, большую ли награду можно получить, ежели взять да и изловить Емельку. Я ему лично сто рублей обещал.
— А Пугачев, то есть, конечно, не сам Пугачев, а какой-нибудь его эмиссар, пробравшийся в город тайком, пообещал за убийство фон Брандта двести рублей, вот он и соблазнился! — сухо засмеялся Шприхворт. — Разве таким Савкам и Яшкам не все равно, кого резать?!
Четверть часа спустя тот же отряд вывел приговоренного к смертной казни Савку на площадь.
— Православные! Заступитесь! Безвинно погибаю! — выл Савка.
Рослый сержант с рубцом на щеке сердито ткнул Савку по шее кулаком.
— Православные! За законного анпиратора...
— Не скули, пес! — прикрикнул сержант. — Где веревка, ребята?
Они поднялись на стену. Снизу было видно, как двое солдат накинули на шею Савки петлю. Другой конец веревки был привязан к зубцу стены. Ревевшего по-звериному Савку спихнули сквозь амбразуру вниз. Его тело повисло по ту сторону стены.
— Как странно! — вымолвил следивший с напряженным вниманием за этой мрачной сценой натурфилософ. — Только что был жив человек...
Мимо Иванцова и Шприхворта прошел бледный, как полотно, парнишка, с выпученными глазами и искривленным ртом. То ли плача, то ли смеясь, он сказал:
— Дяиньку Савву Тимофеича... того... удавили.
Это был любимый казачок молодого князя Курганова Филька, недавно вместе с князем ходивший воевать с пугачевцами в отряде Павла Сергеевича Потемкина.
— А ты чего тут околачиваешься? — сердито спросил у него Шприхворт.
— Ежели мово родного дяиньку вешают, имею я право? — заспорил парень. — Посторонним можно глядеть, а мне нельзя? Я ж ему родной племянник... А его как кобеля удавили... — Парень неожиданно хихикнул.
— Да чего же ты радуешься?! — возмутился доктор.
— Ежели он мне сродственник! — стоял на своем казачок. — Поди, теперь ногами дрыгает во как...
Филька испугался и нырнул в толпу.
* * *
В Кремле, не считая солдат, сбилось до пятнадцати тысяч горожан, натащивших сюда вороха своего скарба. Жилых помещений не могло хватить на то, чтобы дать кров этой массе внезапно ставшего бесприютным испуганного люда. С разрешения местного архиерея детей и женщин разместили по церквам, оставив для служения только собор. В губернаторском дворце и в присутственных местах расположились, сбившись, как сельди в бочке, семьи сбежавших из окрестностей Казани помещиков и чиновников. Недавно выстроенное здание дворянского собрания с обширными службами дало приют семьям знатных дворян. Тут разместились Ухтомские, Жилковы, Ширинские-Шихматовы, Карамзины, Одоевские, Шаховские и другие. Семье князя Курганова, благодаря связи с Лихачевым, удалось получить в свое распоряжение служебный флигелек из трех комнатушек с обширной кухней и сарайчиком. Дворовые Кургановых заняли сарайчик и кухню, господа поместились в набитых всяческой рухлядью комнатах, одну из них отвели для больной княжны Агаты и безотлучно пребывавшей при ней старой мамки Арины.
Князь Курганов, сильно постаревший за эти дни и казавшийся совсем разбитым, сидел, сгорбившись, в большом ободранном кресле у крылечка флигеля, когда Иванцов и Шприхворт, побывав в губернаторском доме и собрав всяческие новости, явились навестить больную княжну.
— Ну что, как? — осведомился вяло Курганов у гостей.
— Могло бы быть лучше, — отозвался Иванцов. — Действительно подумаешь, что народ с ума спятил... Творится нечто невообразимое. Только что арестовали какого-то писца губернской канцелярии, который внушал черни, что ежели рассудить по совести, то государыня императрица престолом владеет не по праву. Стали его допрашивать: кто же по его мнению имеет законное право на престол? А он в ответ: я, мол, того не знаю, но токмо знаю, что государыня императрица не на своем месте сидит, не гоже женщине быть на престоле, пусть в монастырь уходит.
— Драть бы плетьми мерзавца, — буркнул князь. — Ляпает языком, не думая о последствиях. А от этого ляпания еще большее смущение в умах...
— Это ваша русская кровь бунтует, — зло засмеялся Шприхворт. — За границей таких бунтов не бывает, там народ разумнее.
— Помалкивай ты, немчура! В Голландии не было разве своего Емельки в лице сумасшедшего Иоанна Лейденского? — возразил ему Иванцов. — Тоже хорош! Наш Емелька в анпираторы лезет, а Иоанн — тот прямо в пророки подался... А в королевстве Неаполитанском полоумный рыбак Мазаниэлло какую катавасию устроил? Везде, брат, одно и то же...
— Но чем все это кончится? — вымолвил Курганов. — Неужто погибать России?
— Ну, до этого далеко! Русь-матушка велика и не такие передряги переносила... Справится.
— Ой, справится ли? — усомнился Курганов. — Что-то плохо справляется до сей поры. Вишь, как Емельке-стервецу дали разгуляться! На Москву собирается!
— Прихлопнут, и скорее, чем мы ожидаем! — уверенным тоном заявил Иванцов, но выражение его лица свидетельствовало о том, что сам он такой уверенности не питает.
— Горит... Все горит, — бормотал Курганов, глядя на порыжевшее от дыма небо над городом.
— Жаль Лихачевых! — сокрушался Шприхворт. — Их дом действительно был украшением всего города. Потолки лепные, стены альфрейной работы, полы из дубового паркета. Мраморные статуи работы молодого Козловского. Библиотека какая была...
Курганов махнул рукой:
— Что лихачевский дом?! Скоро, кажись, и царские дворцы запылают... Вся Россия запылает... Дожили, нечего сказать!
— Трудно понять, что, собственно говоря, творится? — вмешался Шприхворт. — Вот как объяснить, скажем такое. При последней вылазке, сделанной, чтобы отогнать мятежников, казаки захватили две сотни грабителей, растаскивавших всякое добро из оставленных домов, и среди них оказались весьма зажиточные казенные крестьяне из Хрипуновки, с ними их деревенский поп, и дьякон, и причетник. Соблазнились возможностью поживиться, за тридцать верст приехали на подводах. С бабами, с детишками... А покуда они здесь чужое добро грабили, какая-то бродячая шайка пугачевцев налетела на Хрипуновку и дочиста всех обобрала. Но мало того, пограбивши Хрипуновку, пугачевцы пошли на Бездонное, а по дороге нарвались на другую шайку, и та их растрепала, а все награбленное отняла...
— Я же говорю, это какое-то повальное безумие! — сказал старый князь. — Был у меня мужик один, Вавилой звали. Медвежьей силы, работать лют и на все руки мастер. Год, два, три живет, спину гнет, работает, как вол. Бережливый, запасливый. А потом словно дьявол его оседлает: женины рубашки топором порубит, свой зипун в печку засунет, посудишку перебьет, лошадь искалечит. За ребятишками с топором гоняется. Сам себя изранит, один раз брюхо себе распорол, кишки выпустил...
— Ну, это чистое помешательство! — сказал Шприхворт.
— А я что же говорю? Помешательство и есть. Но только это с ним далеко не всегда так, в промежутках он не мужик, а золото. И совсем здоров!
— Ну, это «совсем здоров» только внешнее, просто болезнь внутри таится до поры до времени.
— Вот я так и на наш народ смотрю. Ведь золото, а не народ: и рабоч, и смышлен, и ловок. А потом попала вожжа под хвост брыкливой кобыле, и начала кобыла курбеты выделывать... Значит, и в народе какая-то порча есть. Болезнь лихая, которая до времени таится, а при случае прорывается. Что за лихо такое, что за порча?
— Французский филозоф Жан-Жак Руссо, с коим я раньше имел честь состоять в переписке, уверяет, будто люди родятся добрыми, честными, хорошими, а портит их общество, построенное на неправильных основаниях, — сказал Иванцов.
— Бредни, — презрительно махнул рукой Шприхворт. — Читал и я. Вздор все. Руссо — невежда, верхогляд и больше ничего. Ежели бы знал он естественные науки, особенно медицину, то не искал бы золотой век в прошлом, когда никого, кроме дикарей-людоедов, на земле не было.
— Что же, по-твоему золотой век впереди? — насторожился натур-философ.
— Ни впереди, ни позади! Золотой век — сказка, та самая Жар-Птица, за которой Иванушка-дурачок гонялся.
— Постойте! — перебил говоривших старый князь. — Пушечная стрельба. Издалека палят. Не подкрепление ли идет?
— Скорее Емелькина сволочь свою «антилерию» приволокла! — упавшим голосом произнес Шприхворт.
И раньше было жарко, а теперь, кажется, еще жарче станет...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |