«Анпиратор» почти не выходил из дурного настроения. Он не на шутку струсил после пережитой в дни рождественских святок жестокой передряги, удержался от кутежей и довольно усердно занимался государственными делами, главным образом составлением новой армии. Его подозрительность разрасталась день ото дня. Сплошь и рядом он высказывал грубое и обидное недоверие даже самым близким к нему людям. Всех представителей семьи или, вернее сказать, целого племени Голобородек, он прямо возненавидел, и эта ненависть прорывалась на каждом шагу, так что даже сами Голобородьки начали посматривать вокруг себя с опаской. Отношение Пугачева к вернейшему из соратников Хлопуше тоже было крайне неровным. Он то осыпал «графа Панина» милостями, называл «милым дружком», изливался перед ним в горьких жалобах на действительных и мнимых врагов, то начинал смотреть на варнака волчьим взглядом. Когда Хлопуша, который не отличался мягким нравом, начинал огрызаться, «анпиратор» говорил ему:
— А ты не ершись! Я, брат, сам ершистый. А что до твоей мне верности, то я, брат, так смотрю: все мне други да приятели до черного лишь денечка. А как беда нагрянет, все вы лыжи навострите. А сволота первой побегет. Я ее, сволоту, наскрозь вижу. Раньше дурак был, верил: стану, мол, мужицким царем да буду делать доброе дело, так сволота мне в ножки будет кланяться. Ну, а теперь знаю: только ослабею, так они, сиволдаи, всей стаей на меня накинутся да в клочья и изорвут. Москва многому научила, чего раньше не знал!
— Струсил ты, вот и все! — гундосил Хлопуша.
— И вовсе не струсил! А вот когда говорил с епутатами, ну, жалко стало: из-за чего такое? Ну, и прошибла меня слеза. Видите, говорю, детушки родные, до чего вы меня, своего анпиратора природного, довели? Плачу слезами горючими... А Елисеев, старикашка, пронзительный такой, одно слово — ехидна, и говорит: «Москва слезам не верит!» Верное его слово: Москва — каменное сердце. А у ей душа в мошне сидит. Мошна толста — душа довольна. Мошна пуста — душа вон... А еще лукава она, Москва-то. Раньше того видно не было, а теперь очень уж явственно. И плетет, и плетет Москва лукавая, и придумывает супротив меня сказки. Хлеб я велел даром бедным раздавать — «подлещивается, поддабривается, потому нас испугался!» Дров не хватает — «это он Москву выморозить хочет!» Казаков на Дон отпустил — «нас без защиты нарочно оставляет!» Вызвал казаков из белгородской провинции — «Ага! Опричников на Москву сгоняет, чтобы нас душили!» Тьфу ты, пропасть! Никак не угодишь, никак не потрафишь. А вся причина — дело плохо ладится... Тут еще лихо это самое, «черная смерть». Разе я в том причина? Поветрие — оно поветрие и есть. Одно слово, ветер разносит незримо. Я тут при чем? Я что ли чуму эту треклятую придумал? Так я и сам ее страсть как боюсь! В драке помирать не боюсь, а от чумы страшно! А Москва шушукается: «чуму нарочно пущают, чтобы москвичей настоящих всех выморить, а на их место казаков да татар посадить, а то ляхов-латинян». Я, вишь, чуму сею! И скажут же такое?! А тут еще долгогривые грызутся, никак не поделются. Отдашь какую церкву тем, которы по старой вере, православные кулаки сучат, за дубинки берутся. Оставишь каку церкву православным, староверы на дыбки: «Щепотникам да табашникам угождает!» Ах, ты, господи!
А потом что это, в сам-деле, за жисть такая? Сиди, твое царское величество, как барбоска али кудлатка какая в своей будке на чепи, а наружу носа не смей показывать, а то тебе еще и голову каменючкой прошибут аль ногу переломят.
— Тесно тебе, что ли? — удивился Хлопуша.
— И знамо, тесно! Ну, Кремль, ну, дворец, ну, все такое. А радости много ли? Та же тюряха, острог казанский, только что малость побольше. А кругом — часовые. Вот и выходит, что лез в «анпираторы», а попал в колодники. А у меня от этого в грудях стеснение. Что такое? Я простор люблю. Я так: куды захотел, туды и полетел. Опять же у меня и сна-покоя нету. Только задремлешь, чудится, быдто кто подкрадывается толи с ножичком, то ли с кистенечком. Только и заснешь, как водки наглотаешься. А взялся за чарку, вы же рожи строите! И вредно, и опасно, и не подобает, и то, и се, и тому подобное! А, ну вас в тартарары! Ушел бы от всего этого! Да куда уйтить-то?
— Привыкнешь!
— Что-то не привыкаю! Все скучнее да скучнее делается! Не показывается что-то мне жисть такая! Да вон и ты не очень-то весел ходишь, Хлопка!
Лицо Хлопуши потемнело. Пугачев лукаво подмигнул:
— Ай к весне дело идет, Хлопка?
— Что ж, что к весне? — удивился варнак.
— Енарал Кукушкин скоро сигнал давать почнет! Собирайтесь, мол, други верные, под зеленой шатер, на тихие зори, да на чистые воды, да на большие дороги!
— Ну, вот еще что придумал?! — с неудовольствием сказал Хлопуша. — Ай бродягой заделаться прикажешь? После енералиссимуса-то?!
— Нюжли во вкус вошел? — усомнился Пугачев. — Не похоже что-то!
И вдруг впился сверлящим взором в изуродованное, страшное лицо «генералиссимуса»:
— А то, может, и впрямь смерти моей ждешь?
— Зачем она мне понадобилась, смерть-то твоя? Опомнись!
— А есть которые и так бают: разлакомился, мол, безносый. Хочется, мол, ему не только в енаралах, но и в царях побывать!
Хлопуша обозлился и сердито загундосил:
— А ты мне скажи, кто сплетку такую плетет, так я ему и дохнуть не дам больше! Своими руками задушу!
— Кто бает? — притворно заколебался Пугачев. — Ищи округ себя. Твои же дружки да собутыльники. Самые к тебе близкие люди, вот кто плетет... Может, и впрямь под тебя кто подкапывается из зависти...
— А может, и сам ты вот тут, сейчас придумал! — прохрипел Хлопуша. — Поймать захотел! Да сорвалось! Не поймал!
Пугачев заулыбался и вымолвил, подмигивая:
— Двистительно... Может, и сам придумал! А ты не сердись! Ты в моей шкуре побывай, так и не такое придумывать станешь!
— А ты бы поменьше придумывал! А то и спятить не долго!
Глаза Пугачева тревожно забегали. Вздохнув, он глухо вымолвил:
— Я и то боюсь! Мерещится по ночам... разное. Да все несуразное такое... Русявый один представляется. Мало ль кого пристукнуть привелось да ничего... А вот русявый этот да еще Харлова-маеорша с братишкой... А то Кармицкий еще... Придет, быдто, станет да и смотрит любопытно, высматривает, говорю... А сам подмигивает... Губами шевелит, а говорить не может!
— Вона! — изумился Хлопуша. — Ну, русявого, скажем ты пришил. А Харлову с братишкой да Кармицкого не ты, а другой! Твоей вины нету! Пущай к тем и лезут, которые их пришили!
— А они ко мне лезут, — жалобно признался «анпиратор». — Да хоть бы сказали, чего им нужно! Легче было бы. А то так: стоят да смотрят, да губами шевелют...
Он пугливо оглянулся. Хлопуша съежился и вобрал голову в плечи.
— Ну тебя! И на меня жуть нагнал! — признался он. — Мне, признаться, побитые, не снятся, а вот Катька твоя, верно, мерещится. То ли во сне, то ли наяву.
— Катька? Царица бывшая? Тю!
— А ты не тюхай, а раньше послухай. Вот, говорю, снится мне гроб да огромаднейший, и хоша он и закрытый, а видно наскрозь. Лежит в ем она, царица, да не мертвая, а так, быдто притворилась мертвой, а сама все видит. Ну, вот только я, значит, поближе, а она и приподымается из гроба. Да как посмотрит на меня! Да как сверкнет глазами! Н-ну, тут у меня и душа в пятки! А проснешься — весь в поту... Живая была — пронзительная и мертвая такая же...
— Ну, Катьки нам бояться нечего! Из гробу не вылезет, да и гроба-то не было: потопла. Рыбам да ракам корм...
— А Москва и по сю пору Катькиной смерти не больно верит, — заметил Хлопуша. — Я так полагаю, — продолжал он, — это она все тебе назло! А при Катьке — ей назло верила, что, мол, Петр жив да где-то скрывается!
В самом деле, в Москве все чаще и чаще всплывал слух о будто бы где-то появившейся императрице. Ее встретили в поле крестьянские ребятишки. Заговорила с ними, подарила им рублевик серебряный, а они по лику на той монете и опознали дарительницу. А то будто брел по лесу старый капрал и набрел на избушку али на шалаш, а в шалаше — она. В простом одеянии, но он, капрал, сразу ее опознал. Да она и запираться не стала, только приказала молчать. Ну, он жене сказал, а жена соседке... Пошли мужики в лес, а шалаш уж пустой стоит. Ушла! А то еще ехали с красным товаром офени, а она на перекрестке стоит, а на голове — царский венец... Видели ее и в самой Москве и даже возле Кремля. Молилась у Иверской. Солдат один заприметил да хотел ее задержать: получу, мол, награду. Только он к ней, а она как сверкнула на него глазами, и на солдата будто столбняк напал.
Каждый раз, когда слух о появлении «Катьки» доходил до «анпиратора», он начинал чувствовать себя хуже прежнего. За последнее время еще новое появилось. Стали поговаривать, что и разруха, и бунты, и голод, и «черная смерть» — все это, мол, кара божья. И будет народ несказанно страдать, покуда не вернется царица законная. Тогда все пойдет на поправку.
По совету канцлера «анпиратор» однажды вызвал в Кремль «епутатов» от строптивого московского населения — их числе были также и прежные переговорщики — и стал объяснять им нелепость слухов о возможности возвращения императрицы.
— Померла она! Потопла!
— А кто видел, как она тонула? — ехидно спросил Елисеев.
— Матросы видели!
— А что же они не вытащили?
— Опять же, сколько времени прошло, а она не показывается! Значит, померла!
— Та-ак! А ты, твое царское величество, почитай, годов семь или восемь скрывался! И то вынырнул!
Удар попал не в бровь, а в глаз, и «анпиратор» растерялся.
— Я-то одно дело, а она вовсе другое! Я от моих ворогов лютых скрывался, которые меня убить замыслили!
— Та-ак! А она, говорят, твоего графа Панина безносого испужалась, — с притворным сожалением заметил ехидный старикашка. — Очень уж, мол, на наказанного за душегубство варнака одного похож! Ну, известно, баба. Пужливая! Вот и спряталась, где ни на есть. А по времени объявится! Да ты на меня, бедного, не серчай, твое величество, а то как бы из меня и дух вон тут же не вышел. А что хорошего будет? Опять скажут, что, мол, кто-то там в Кремле человека невинного зарезал!
Пугачев скрипел зубами и давал себе в сотый раз клятву при первом удобном случае расправиться с Елисеевым да и с прочими депутатами». Да и со всей этой треклятой, лукавой и строптивой Москвой. А Москва жила только слухами, вся была во власти своих же собственных выдумок.
Смерть «от чахотки в грудях» Семена Мышкина-Мышецкого дала новую пищу болтовне. Стали говорить, что «анпиратор» намеревался подсунуть молодого князя народу, выдав его за наследника цесаревича Павла Петровича, да бог не допустил, послал «цесаревичу» преждевременную смерть. Когда Мышкина хоронили, было огромное стечение народа, и толпа держалась вызывающе, так что не обошлось и без столкновений с «городовыми казаками».
«Анпиратор» пожелал почтить похороны своим присутствием и шел за гробом пешком. Могила для Семена Мышкина была приготовлена в Девичьем монастыре. В то время, как гроб подносили на руках к могиле, какая-то молодая, бледная и худая черница протолкалась к гробу. Очутившись в двух шагах от Пугачева, она вдруг быстрым движением выхватила из рукава пистолет... Грянул выстрел. Следом другой. Первая пуля попала в цель: ударила в грудь чуть повыше сердца. Пугачев вскрикнул и свалился. Вторая пуля пролетела над его головой, когда он падал, и угодила в руку и в бок Хлопуше. Поднялось невообразимое смятение. Упавший на снег «анпиратор» чуть не свалился в могилу. Подоспевшие Творогов и Юшка Голобородько кинулись поднимать «анпиратора» и в суете оба упали на него. Кто-то кричал: «Держи! Бей!» Люди бестолково метались среди могил. Черницу схватили, обшарили, сорвав с нее почти всю одежду. Прокопий Голобородько бил ее кулаком по белому, как мел, лицу. Голова ее моталась из стороны в сторону. Из рассеченных губ и разбитых зубов шла кровь.
— Брось! — напустился на Прокопия канцлер. — Забьешь насмерть, а ее еще допросить надо!
— Убью! Убью! — рычал Голобородько, порываясь снова к чернице. Но его оттащили. Черницу крепко держали дюжие руки «енаралов» и «адмиралов».
Поднятый услужливыми придворными из снега «анпиратор» дрожащими руками ощупывал себя и бормотал:
— Нюжли жив? Вот так штука! Чуть было в могилу Сенькину не попал! Вот так штука!
— Ты ранен, государь? — приставал к нему бледный Юшка. — Дозволь посмотреть!
Пугачев сорвал с себя казакин. Что-то упало. Это была сплющившаяся в лепешку пуля. Еще раз жизнь самозванца была спасена его крепкой стальной кольчугой. Раны не было, но был сильный и болезненный ушиб.
Оправившись от испуга, Пугачев пожелал посмотреть на покушавшуюся на его жизнь черницу. Ее приволокли к нему. Стоять она уже не могла. Из обезображенного рта вместе с кровью шла пена: она отравилась. Смерть избавила ее от мучений. Назначенное канцлером Мышкиным следствие выяснило, что черничку звали Агафьей и что она всего за неделю до происшествия пришла с торговым обозом из Казани. Многое указывало на ее принадлежность к дворянскому сословию: белое тело, нежные маленькие руки, хрупкие плечи. Других следов найти не удалось.
Покушение чернички сильно подействовало на «анпиратора». Он был потрясен и как-то осел. Вернувшись в кремлевский дворец, он все время бормотал:
— Это что же такое будет? Ежели даже девка там какая ни есть может на меня руку поднять и все такое... Последние времена, что ли, приходят?
Вызванный в Кремль доктор Шафонский после тщательного обследования нахмурился и сказал:
— Снаружи как будто ничего. Только синяк...
— Пустое дело! — приободрился Пугачев. — В первый раз, что ли, синяки получать? Не на рыле! Вот только саднит дюже! Желвак выскочил...
— Место скверное! — веско вымолвил врач. — Тут артерия, именуемая аортой, проходит... Как бы она не оказалась от толчка поврежденной.
— Жила такая, что ли? — испуганно спросил Пугачев. — И важная жила-то?
— Очень важная! С ней шутить не следует...
— Знала, стерва, куда трафить! Ну, и черничка! А сама яду приняла. Чорту баран! И не побоялась! А я ей что исделал? Чем обидел, говорю? Разе забил кого из сродственников, так она со злости...
Шафонский предписал «анпиратору» полный покой на несколько дней и воздержание от вина. Но едва он ушел, Пугачев потребовал водки и закурил на несколько дней.
Хлопуша тоже отделался счастливо: пуля сделала сквозную рану на левой руке, не зацепив кости, потом скользнула вдоль ребер и засела в мускулах груди. Ее пришлось вырезать. Обе раны были болезненными, но отнюдь не угрожающими жизни «генералиссимуса». Однако ему пришлось проваляться несколько дней, так как он ослабел от потери крови и от привязавшейся лихорадки. Впрочем, сам «генералиссимус» отзывался о ранах с пренебрежением:
— Ничего! Присохнет, как на собаке! У меня тело не барское, а мужицкое!
Несколько дней спустя после происшествия в Девичьем монастыре канцлер «анпиратора» князь Мышкин-Мышецкий навестил еще возившегося со своей раной на руке Хлопушу и, едва поздоровавшись с ним, сухо сказал:
— Ну, сиятельный граф и фельдмаршал, позвольте вас поздравить!
— С чем это? — насторожился Хлопуша, почуяв, что князь пришел не с добром. — Кабыть сегодни я не именинник!
— Вашему сиятельству предстоит в самом близком времени вплести новые лавры в венок славы российской армии! — напыщенно-насмешливо продолжал Мышкин.
— Не пойму что-то, — смутился Хлопуша. — А ты, ваше сиятельство, говори по-простецкому!
— Круль польский Станислав прислал ультиматум.
— Не пойму чтой-то...
— Ну, грозит войной!
— Та-ак! Давно грозит! Не очень мы его побоимся, ляшка этого! Да чего ему нужно еще?
— Требует уплаты денежной контрибуции в размере пяти миллионов рублей золотом, из коих половину немедленно, а остальное через полгода.
— Сдурел лях, что ли? За что мы еще ему платить должны? В наши же земли влез нахрапом да еще и плати ему! Дудки!
— Указанная сумма требуется в возмещение убытков, понесенных крулевством вследствие участия державы Российской в первом разделе Польши!
— А мы ее, Польшу, разе делили? Катька виновата да король пруцкой, да австрийский цесарь. Ты ему, Станиславу, так и отпиши: мы, мол, ни при чем! Катька потопла, с нее взятки гладки. Пущай с других требовает. Да у нас и денег нету!
Улыбнувшись кончиками губ, Мышкин продолжил сухо:
— В своей ноте круль Станислав пишет так: «За действия прежнего правительства всю ответственность возлагаем на нынешнее царское правительство, преемственно унаследовавшее от прежнего не только права государственные, но и обязанности».
— Вот-те на! — возмутился Хлопуша. — Катька напрокудила, а мы — отдувайся? С какой стати?!
— Спорить тут бесполезно. Требование предъявлено, и поляки от него не откажутся. Но этим дело не ограничится: до внесения всей суммы с процентами мы должны дать залог...
— Не Маринку ли брюхатую али Таньку в заложницы паны хотят? — ухмыльнулся Хлопуша.
— Залог земельный, мы должны немедленно и без сопротивления отдать им всю Смоленскую провинцию, а кроме того, немедленно же вывести свои гарнизоны изо всех украинских городов и навсегда отказаться от каких-либо прав на Белоруссию и Малороссию.
— А дальше? А ежели мы им, панам польским, по-казацки дулю покажем?
— А в случае отказа круль Станислав обещает прибегнуть к силе оружия, иначе говоря, грозит войной и обещает занять не только Смоленск, но и Москву. Да война собственно говоря уже и началась. Поляки сидели в Полоцке да Витебске, а за эти дни их армия вовсе приблизилась к Смоленску. Ежели мы не желаем увидеть уланов и в Москве, нельзя терять времени, надо гнать войска на защиту Смоленска!
— Значит, война? Н-ну, а «сам» что говорит?
— А «сам» сейчас не столько говорит, сколько мычит!
— Пьян?
— Как дым! С того дня, как Чугунов привез ему для утешения Таньку из Раздольного, ни разу он, кажется, в трезвом виде не был! Только от него и добился, что «наплевать»!
Хлопуша тревожно завозился, свирепо по-мужицки выругался и поднялся с угрожающим видом.
— Н-ну, я его вытрезвлю! Пойдем к нему, сиятельство! Разбаловался от дюже! Ему на все наплевать! Ишь, кака така цаца! Творогов... Трубецкой, то есть издеся? Идем, собьем сейчас государственный верховный совет. Пугнем самого-то! Я знаю, с какого боку к нему подойти! То есть, так-то вспарю!
— Боюсь, толку от этого вспаривания будет мало! Раскис «анпиратор» наш, словно медовый пряник от сырости.
— Подбодрим!
Какие меры Хлопуша принял, чтобы отрезвить уже неделю непросыхавшего Пугачева, трудно сказать, но во всяком случае часа полтора спустя, когда в одной из зал кремлевского дворца собрался на скорую руку созванный «Верховный тайный совет», «анпиратор» был в состоянии принять в совещании участие.
У него были мутные, налившиеся кровью глаза, синие губы, покрытый испариной лоб, и руки тряслись, как в лихорадке. Сидел он в своем кресле вразвалку, а когда ему приходилось говорить, то из уст его вырывался совершенно осиплый голос.
Вспоминая, каким ему пришлось впервые увидеть «анпиратора» немного больше года назад, князь Мышкин-Мышецкий невольно подумал, что тогда это был еще человек, пусть и сильно поживший, но все же бодро державшийся, живой, подвижный и отличавшийся умением быстро соображать. Теперь о прежнем «Петре Федорыче» осталось одно воспоминание, только его тень. Следы неудержимо быстрого разрушения замечались и на лице, и во всем теле. Когда-то стройное сухощавое тело степного поджарого волка — кости да стальные мускулы — за это время налилось нездоровым жиром. Пугачев нагулял брюхо не хуже готовой рассыпаться беременной молодки. Его стан согнулся. Ладони превратились в подушки, а пальцы с кривыми и неопрятными желтыми ногтями казались разбухшими. Большой сизый нос привычного пьяницы, весь изрезанный темными жилками, заметно скривился на сторону и как-то беспомощно повис над тронутыми сединой растрепанными усами. Под глазами вздулись словно наполненные водой серые мешки. Дряблые щеки, изрезанные морщинами, тряслись при каждом движении, как налитые киселем пузыри. «Не надолго же тебя хватило, мужицкий царь! Скоро же ты сгорел, холоп!» — брезгливо подумал Мышкин, наблюдая вяло возившегося и сопевшего в кресле «анпиратора».
«Верховный тайный совет» сам собой зародился еще в первые дни пугачевского движения далеко от Москвы, там, в приуральских степях. Состоял он из неопределенного числа членов, ибо никакого статуса или правил не было, а просто по мере надобности созывалось совещание из наиболее видных и влиятельных сторонников «Петра Федорыча», среди которых главная роль принадлежала всегда представителям «Пафнутьева согласия» в лице членов семьи Голобородько. Бывали времена, когда после сильных поражений «совет» имел всего пять-шесть членов. По мере успехов он разрастался, так как Пугачев вводил в него новых и новых членов из своих сподвижников. Там были люди из самых разных народностей: из башкир, киргизов, казанских и астраханских татар, уральских и донских казаков, из чувашей, черемисов и других инородцев, не говоря уже о великороссах и малороссах. Одно время в совещаниях принимали участие с правом голоса Чеслав Курч и Михал Пулавский, брат знаменитого конфедерата. Перешедшие на сторону Пугачева сержант Кармицкий и поручик Минеев долго играли там роль знатоков по военной части.
Ко дню описываемого совещания из старых членов «Тайного совета» уцелели лишь немногие, например, Прокопий и Юшка Голобородьки, богатый яицкий казак Шилохвостов, сибиряк из «безпоповцев» Ядреных, князь Мышкин-Мышецкий, Творогов и Хлопуша. А список погибших в боях, предательски убитых завистливыми товарищами, попавших в руки сторонников Екатерины или бежавших и пропавших без вести включал в себя по меньшей мере сотню имен, из которых история сохранила память лишь о десяти или двенадцати.
Когда Хлопуша привел с трудом переступавшего «анпиратора» и заседание было объявлено открытым, слово взял канцлер. Он очень кратко изложил положение дел. Представлялось это положение очень мрачным: кроме внутренних сложностей, грозила тяжелая война с Польшей. Надежды на то, что удастся против панов поднять польских холопов, пока что не оправдывались. Польская армия невелика, но хорошо вооружена и дисциплинирована. Руководит ее действиями очень способный боевой генерал Владислав Вишневский. У поляков, правда, мало артиллерии, зато имеется превосходная кавалерия.
— Били мы ляхов, где только ни попадало! В хвост и гриву дули! — хвастливо высказался Шилохвостов.
— Ну, положим, «мы» их не били! — оборвал его Хлопуша. — Катькины енаралы, те, двистительно, расчесывали им кудри.
Затем Хлопуша принялся излагать состояние военных сил, имеющихся в распоряжении «анпиратора», и по мере того, как он говорил, лица участников совещания светлели.
— Так мы панов, как воробьев, шапкой накроем! — облегченно вздохнув, заявил Ядреных. — Шутка сказать, кака сила у его величества?! Двести тыщ!
Хлопушу передернуло. Посмотрев исподлобья на начетчика, он буркнул:
— А ты бы помалкивал! Что ты понимаешь?
Затем он стал рисовать обратную сторону дела:
— В Перми сидит Михельсонов, в Оренбурге — Голицын, в Питере — господа сенаторы, которые могут когда-нибудь и сговориться. На Украине крутит и вертит проклятый Полуботок. По донесениям из Киева, у Полуботка большие замыслы: собирается сам в «анпираторы» пролезть. Но хуже всего то, что и сам народ ненадежен, всюду бунты, восстания. В Саратовской провинции опять объявился новый самозванец, беглый дворовой из кучеров, Акимка Лядовский, который таскает с собой такого же самозванца «цесаревича», Тишку-поповича. В Моршанске крепко угнездился другой «цесаревич», Юрка, бывший чернец. Да перечтешь ли всех? Одного уберешь, другой выскакивает... Мутят черный народ, сбивают с толку солдатье. Везде и всюду приходится держать сильные отряды.
— Да поляков-то много ли? — спросил Шилохвостов. — Сам говоришь, и двадцати тыщ не будет! Ну, пошлем против них тыщ... тыщ сорок. Как шарахнем!
— Не ты ли шарахнешь? — покривился Хлопуша. — Храбер что-то стал! Позабыл, как тебе под Васищевым Голицын чесу дал. А было у тебя шесть тыщ, а у него, у Голицына, двести егерей да эскадрон драгунов.
— Так что ж с того, что у меня шесть-семь тыщ было! — возразил запальчиво Шилохвостов. — Солдат настоящих много ль у меня было? Как кот наплакал! А протчее — сволота сплошная!
— А с кем супротив ляхов пойдешь? С той же сволотой! Сунься-ка! Попробуй!
— Ты енарал-фельдмаршал! Ты и должон вести армею! — вмешался Ядреных, у которого давно были свои счеты с Хлопушей.
— По-настоящему, сам его царское величество должон бы супротив врагов подняться, — слащавым голосом высказал свое мнение новый московский старообрядческий архиерей Никифор.
Пугачев тупо посмотрел на него, икнул, потом осведомился:
— А Москву на кого оставить? Давно она, Москва, бунтовала? Я-то пойду, мне что! Наплевать! А только я за ворота, тут же какой-нибудь Елисеев опять воду замутит?
Он стал горячиться, почти кричал:
— Да и с кем идти-то? Игде солдаты настоящие? Игде офицерей брать? Борька Минеев правильно говорил: без офицерей, как без рук! А у нас кто в офицерях ходил? А почнешь отдавать сиволдаев под начальство казакам, они на дыбки становятся! Опять же у ляхов конница. Бывал я в Польше, видел ихних уланов! Ничего особенного, но, между протчим, супротив уланов нужно настоящих кавалеристов выставлять. Башкирята да киргизы не очень годятся. Наши гусары да драгуны — ну, так. А сколько их у нас?
— Может, откупимся как ни есть? — не то спросил, не то предложил Никифор.
— Надо откупаться, ничего не поделаешь! — прозвучали за ним голоса Прокопия и Юшки.
— Кабыть зазорно откупаться-то?! — нерешительно заявил «анпиратор». — От ляхов да вдруг...
— Деньгами откупаться? — осведомился канцлер.
— Известно... Ну, вот придет «золотой обоз» из Екатеринбурга, — заплатим, сколько там полагается.
— Ничего не выйдет! — сухо заметил Мышкин. — Хоть и все то золото отдадим Вишневскому, ничего не выйдет, потому что не хватит покрыть и половину контрибуции!
— А он остальное подождет!
— А он, ожидая остального, Смоленск займет! В его грамоте так и сказано: Смоленск должен быть сдан в обеспечение уплаты, независимо от той части, которая не может быть внесена немедленно. Значит, одной тысячи не хватит — сдавай Смоленск!
Участники совещания стали смущенно переглядываться. Кто-то буркнул насчет польской жадности. Пугачев тревожно завозился и засопел.
— А ежели мы им Смоленск отдадим? — робко спросил Ядреных.
— А ты знаешь, сколько верстов будет от Смоленска до Москвы? — ответил вопросом на вопрос Хлопуша.
— Нюжли так близко? Ах ты, господи! Вот дела...
Сразу все загалдели, набросились на притихшего «анпиратора». Кричали возбужденно:
— Ты что же молчишь? Царство, можно сказать, пропадает, а тебе и горя нету? Кто царь? Ты, поди, и Москву ляхам сдать не откажешься? Что тебе Москва?! Тебе была бы Танька под боком, а на столе водка, так ты и пальцем не двинешь.
«Анпиратор» хмуро и вяло оглядывался вокруг, словно все это его не касалось, и облизывал потрескавшиеся губы.
— До тебя Россию все боялись! — с негодованием заявил Никифор. — Баба на троне сидела, а кто Россию хоть пальцем тронуть смел? Никто!
— Ну, — уставился на старообрядческого архиерея Пугачев.
— Зачем на престол садиться, ежели сидеть не умеешь?
— Ну? Еще что? — трясясь мелкой дрожью, переспросил Пугачев.
— Что еще? А зачем править державою брался, когда...
Никифор не договорил. Вскочивший кошкой «анпиратор» одним ударом распухшей, как подушка, но еще сильной руки, сбил его с ног и начал бешено топтать. Поднялось смятение. Спокойным оставался один князь Мышкин. Отойдя в сторону, к окну, он со злой улыбкой глядел на бестолково метавшуюся и галдевшую толпу новых царедворцев.
Юшке и Прокопию удалось оттащить Пугачева от лежавшего на полу и жалобно стонавшего архиерея. Но когда они попытались усадить «анпиратора» в кресло, Пугачев вырвался из их рук, отбросив их от себя.
— Сволота! — крикнул он хрипло на продолжавших галдеть сановников. — Псы смердящие! Арапником бы вас!
Он, повернувшись, быстрыми шагами вышел из зала.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |