После ухода «анпиратора» члены Верховного тайного совета были так ошеломлены и так растеряны, что сперва решались переговариваться только шепотом. Потом кто-то обратился к канцлеру с вопросом: как же быть? Мышкин пожал плечами и посоветовал спросить «генерал-фельдмаршала», то есть Хлопушу. Хлопуша решил:
— Совещание продолжать, а «самого» пока что оставить в покое. Его Танька успокоит... Ну, а потом надоть будет доложить.
Совещание, очень затянувшееся, постановило: не давать покуда ответа на требования поляков, немедленно отправить на защиту Смоленска и близлежащих земель как можно больше солдат и казаков и в первую очередь беспокойные полки московского гарнизона. Гарнизон заменить народным ополчением, отдав это ополчение под начальство офицеров из новой гвардии, то есть из людей, указанных «графом Паниным». Объявить новый набор по два человека с сотни, а для привода их отрядить городовых казаков. Потихоньку от волнующегося населения подвести к Москве башкирскую и киргизскую конницу. Для закупки продовольствия и оружия с припасами: во-первых, обложить усиленным налогом всех торговцев, а, во-вторых, отобрать в провинции у монастырей и богатых храмов золотые и серебряные вещи, не трогая Москвы. Обратиться к населению с грамотой, в которой указать на опасное положение государства и на необходимость отдать все для его защиты. Немедленно забрать в армию всех мало-мальски способных носить оружие уцелевших дворян, купеческих сыновей и поповичей в возрасте от семнадцати лет. Пригрозить смертной казнью за неявку в семидневный срок по начальству бывших солдат регулярной армии. Составлять из обывателей воинские отряды и разослать их искать и задерживать беглых солдат. Поставить под ружье всех бывших гайдуков, кучеров и конюхов, записать в конницу. Отобрать у населения все огнестрельное и холодное оружие. Созывать дружины добровольцев, принимая в них и женщин. Собрать рабочих и заставить их лить пушки и снаряды. Отобрать у мужиков полушубки и валенки, а также лишних лошадей. За покупки для казны расплачиваться впредь не наличными деньгами, а «квитками» или расписками. Забирать бродяг и сдавать их военной коллегии.
Предложения сыпались, как из рога изобилия, и принимались, не встречая возражения. Канцлер молч5ке678а записывал постановления. Когда эта работа была закончена, Хлопуша понес лист в спальню «анпиратора» и через минуту вернулся: Пугачев, который так и не удосужился выучиться подписываться, приложил свою именную печать.
Забирая этот исторический документ, Мышкин спросил:
— А что «сам» сказал, прикладывая печать?
Хлопуша насмешливо прогундосил:
— Теперя на все... наплевать!
Когда зал заседаний опустел, канцлер подозвал к столу угрюмо шатавшегося из угла в угол Хлопушу и глухим голосом спросил:
— Ну, а новости-то ты знаешь ли?
— Слышал! Гришку Орлова сенаторы в какие-то — выбрали в Питере. Ну, это ни к чему!
— Знаешь, да не все! Во-первых, вовсе не сенаторы его выбрали, а он сам себя выбрал! Прижал сенаторов и... Словом, теперь в Питере с болтовней покончено. Я Орлова знаю. Да не в нем одном сила! А суть-то в том, что за ним пошла вся уцелевшая императорская гвардия. Присягу приняла гвардия.
— А пущай их! Много-ль набежит?
— Не знаю! Во всяком случае, столько, что ежели Орлов поведет своих солдат на Москву, нам будет плохо.
Хлопуша что-то невнятно проворчал.
— Это еще не все, — продолжал ровным голосом канцлер. — Из Уфы что тебе пишут?
— Из Уфы? Из Уфы вчера от Мельникова доклад был: Михельсонов, мол, из Перми ушел на Вятку! Туды ему и дорога! Струсил, немец!
— Не очень струсил! — сухо улыбнулся Мышкин. — Ну, из Перми-то он, правда, вышел. Только не на Вятку...
— А куда же? — затревожился Хлопуша. — Нюжли...
— Покуда вы тут галдели, мне из канцелярии принесли цидулку: гонцы пришли из Уфы. Наш «золотой обоз» — ау!
— Что? Что такое? — вскочил Хлопуша, сидевший, развалясь, в анпираторском кресле.
— Весь обоз попал в руки михельсоновскому полковнику Обернибесову. В Уфе боятся: очень похоже, что Михельсон и Уфу заберет. Наши уже оттуда улепетывают. Связи с Сибирью прерваны. Пятый день почта наша не приходит, а слух идет, что Голицин из Оренбурга выскочил...
— Да что же это такое? — заметался испуганно Хлопуша. — Нам без открытой дороги на Сибирь — каюк!
— Подожди! Это не все! Самое главное я на закуску припас!
Мышкин подошел к Хлопуше, в первый раз в жизни положил ему белую холеную руку на плечо и четко выговорил:
— А Екатерина-то и взаправду воскресла! Слышишь? Воскресла! И находится среди верных людей. У нее есть уже целая армия. Да какая армия! Не из пьяной сволоты и не из башкирят да киргизов. Императорская армия! Слышишь? И ведут эту армию не «ахвицеры» из голытьбы, из рвани кабацкой и не генералы из колодников острожных да каторжников сибирских, а генералы настоящие. Понял?
Голос Мышкина был так серьезен, что несмотря на почти полную невозможность принять на веру сообщаемое, Хлопуша ни на минуту, ни на миг не усомнился. Он не понял, а скорее почуял, что это правда, страшная правда.
— Та-ак! — растерянно прошептал он, гундося. — Ну, как же теперя? Мы-то как? Что, говорю, нам теперя делать?
Складывая бумаги в свою кожаную сумку, Мышкин после некоторого молчания ответил насмешливо:
— Музыкантам пора складывать свои дудки, забирать шапки и... навостривать лыжи.
— Нюжли... уходить?
— Уходить? Не-ет! Не уходить, а убегать, сиятельный граф!
— Ай надумал бежать куда? Поймают!
Мышкин показал Хлопуше массивный перстень с отливавшим в красное плоским камнем.
— Видишь? Ну вот... Когда понадобится, я сковырну этот камень да и загляну внутрь...
— Ну? — полюбопытствовал Хлопуша, пугливо посматривая на таинственный перстень.
— А лежит под камешком лепешечка. А имя ей смерть!
— Яд, значит? — догадался Хлопуша. — Та-ак! Ну, а мне себя убивать неохота! Что такое? С какой стати?
— Правильно! — насмешливо одобрил Мышкин. — В самом деле, с какой стати тебе травиться или вешаться, когда и так о твоей смерти Ванька-кат позаботится в свое время!
Он взял сумку подмышку и спокойным, размеренным шагом направился к своим апартаментам.
— Стой, стой, князь! — задержал его встревоженный Хлопуша. — Ты пока что не разглашай всего!
— Чего это? — спросил Мышкин.
— Ну, и насчет обоза, и насчет Сибири, и насчет того... того самого... Ну, что, значит, царица-то вынырнула где-то.
Мышкин пожал плечами.
— Я разглашать не стану, — сказал он. — Не мое дело болтать. Я вот и тут ничего никому не сказал, кроме тебя. Думал «самому» только доложить, да...
— Он, пес, все одно ничего сейчас не поймет! — злобно прогундосил Хлопуша. — Едва отсюда выскочил, сейчас же два стакана водки заглотнул да к Таньке. Кобель проклятый!
— Выражайся почтительнее о твоем законном императоре и помазаннике!
Хлопуша вскипел:
— Анпиратор? Сукин сын он, сволочь, а не анпиратор! Помазанник? Только его, пса шелудивого, и мазали, что благословенным кулаком по окаянному рылу за пьянство да воровство! С роду был в Емельках да на старости лет в Петры выскочил! Много теперь таких-то гуляет! Их всех, как собак, и не перевешаешь! По нонешним временам я и сам мог бы в Петры Федорычи выскочить, кабы у меня нос был правильный! Еще каким бы анпиратором оказался! Ого!
— Поздно! Бал кончен, — как бы про себя вымолвил Мышкин. — А шила в мешке не утаишь. Из Уфы люди бегут во все стороны, разносят весть. Я и то дивлюсь, как Москва еще не трезвонит. Да и то, другое... про императрицу не я один знаю. Завтра или послезавтра все заговорят...
— Н-ну, быть завирухе! — раздраженно пробормотал Хлопуша. Он принялся чесать пятерней затылок с таким ожесточением, что, казалось, собирался содрать с него всю кожу.
Однако в одном отношении Мышкин-Мышецкий ошибся. Ни на следующий день, ни в течение ближайших Москва не трезвонила о событиях на востоке и о появлении словно и впрямь из гроба вставшей императрицы Екатерины. Ползли только какие-то темные слухи насчет армии Румянцева, будто бы уже подошедшей к Киеву, но на эти слухи никто не обращал большого внимания. Москве было не до того: ее ошеломил целый град вестей, куда ближе касавшихся ее населения, по крайней мере теперь. Утром по городу был расклеен новый царский указ, в нарочито сбивчивых выражениях извещавший народ о грозящих опасностях, о небывалом наборе по два человека со ста, о необходимости «жертвовать всем достоянием», что было понято в буквальном смысле, и о том, что «заложим жен и детей», — это тоже было понято в прямом смысле, хотя и не было указано, кому и на каких именно условиях сдавать закладываемых жен и детей. Разнесся слух о том, что в Троице-Сергиевой лавре уже отбираются даже ризы с чтимых икон. И змеею пошла молва, что все принимавшие участие в рождественском восстании солдаты и горожане посылаются на защиту Смоленска, и делается это вовсе не по необходимости, а чтобы очистить столицу от русских и сдать ее «злым татаровьям да сыроядцам башкирам, да персюкам», которым, будто бы, «анпиратор» тайно продал Белокаменную. Москва загудела. Первыми зашевелились многочисленные старообрядцы, почувствовавшие себя кровно оскорбленными обидой, которую «анпиратор» учинил чтимому староверами старцу, архиерею Никифору, избив его и сломав ему два ребра.
Однако Москва долго раскачивается. Она любит сначала пришипиться, притаиться, оглядеться по сторонам, сообразить, как и что, и ждет. Чего — и сама не знает... Крика выскочившего из кабака без шапки с разбитой харей пропойцы, топота копыт закусившей удила лошади, звона кем-то разбитого стекла или удара в колокол в соседнем храме. К тому же на Москву в эти дни удручающе действовало следующее обстоятельство: с наступлением не по времени теплой погодой чрезвычайно усилилась смертность от чумы. В день умирали до трехсот человек. Разъезжавшие с огромными розвальнями по городу «мортусы» крючьями вытаскивали из зачумленных домов трупы, а иногда и еще живых людей. Появились шайки наряжавшихся «городовыми казаками» и теми же «мортусами» грабителей, покойников зарывать не успевали, на кладбищах образовывались завалы из страшных покойников, а одичавшие голодные собаки набрасывались на эти брошенные трупы. Между прочим, чума убила недавнюю любовницу «анпиратора», плаксивую Маринку. Весть о ее смерти облетела весь город, но дала повод москвичам заявить, что «тут дело нечисто! Жила да жила девка, а как только «сам» обзавелся новой полюбовницей, чернявой Танькой, да кабыть еще и из цыганок, а может, и колдовкой, тут Маринке и конец пришел! Известно, постылой изделалась! Ну, и сплавили на тот свет!»
Как на грех в день похорон злополучной Маринки пьяному «анпиратору» пришла в голову мысль потешить полюбившуюся ему Таньку Чугунову катанием на тройках, и для прогулки были выбраны самые людные места Белокаменной.
Два или три десятка саней из конюшен придворного ведомства с лихими конями выехали поездом из Кремля. Сбруя была с бубенцами и колокольцами, на дугах, оглоблях и гривах лошадей были цветные пучки веявших по ветру шелковых лент. Сама смуглая Танька, сидевшая рядом с пьяным «анпиратором», была в дорогой парчовой шубке, отороченной соболями. Шубка эта была раздобыта в кладовой кремлевского дворца и раньше принадлежала большой щеголихе, императрице Елизавете Петровне. Но у москвичей сейчас же нашлось иное объяснение. «Приказал «сам»-то пьяной своей шлюхе, цыганке неверной, шубейку сшить из риз покойного патриарха Андреяна, что при Петре жил! Ловко! Из ризы да шубейку! До чего дожили?! Народушка с голоду пухнет, от чумы мрет, а его анпиратор вон каки штуки выкидывает! Радуется! Вот так царь! Ну-ну!»
Санный поезд покатался по притихшей и сердито насупившейся Москве часа три, потом вернулся в Кремль. По дороге Танька, заливаясь смехом, бросала прохожим пригоршни медной и серебряной монеты.
В сумерки Кремль был иллюминирован плошками и с Красной площади пускались ракеты. Немного позже, не предупредив Хлопушу, пьяный Пугачев отдал приказ: сделать двадцать один выстрел из пушек. Выстрелы, понятно, были холостые, но пушечная пальба в неурочное время взбудоражила весь город. Понесся порожденный догадкой слух: из пушек палят в честь того, что «анпиратор» только что заставил попов Успенского собора повенчать его с Танькой, то-то они и раскатывали седни по городу на тройках, свадебный поезд, значит, был, н-ну, дела!
...А на рассвете взбунтовался Бутырский полк, получивший вечером приказ выступать к Смоленску. Бунт быстро перекинулся на другие полки, и к полудню снова началась пушечная стрельба, но уже не холостыми а настоящими зарядами: оставшаяся верной «анпиратору» артиллерия, подойдя к казармам Бутырского полка в Хамовниках, принялась обстреливать их На выручку бутырцев пришла состоявшая при них конная батарея и стала отвечать выстрелами. Казармы загорелись. Зловещее зарево огромного пожара озарило весь город. Москва загудела, как потревоженный улей.
На первых порах «анпиратор» проявил дикую рьяность и большую отвагу. Но как только разнеслась весть о начавшемся военном бунте, он отрезвел и словно помолодел. Покинув перепуганную Таньку на попечение ее родственника Питирима Чугунова, он сам стал во главе верных ему частей и, тряхнув стариной, показал, что в бою, во всяком случае, он кое-чего стоил. На этот раз он не обращался к буйным москвичам с увещеваниями и обещаниями и не называл их «дорогими детушками», а расправлялся беспощадно и круто. «Это все ехидного старикашки, поганого Елисеева да Панфилки Томилина штуки! Ну, хорошо же, други мои милые! Я вам покажу кузькину мать!»
Отправив артиллерию под начальством Творогова громить бутырцев в Хамовниках и поручив Юшке охранять Кремль, Пугачев с сильным отрядом пехоты и кавалерии принялся сам расправляться с поднявшимся людом. Сторонники «анпиратора», получившие от него перед выступлением водки и по три рубля на человека, не давали пощады москвичам. Железной рукой «анпиратор» удерживал своих от грабежа, боясь, что принявшись грабить, они могут рассыпаться и тогда будут задавлены восставшими.
— Поработайте, ребята! — говорил он им. — Весь город потом отдам вам на шарап на целую неделю. Добра тут еще много. Только теперь поудержитесь!
Бои шли с переменным успехом два дня. К концу второго дня перевес явно был на стороне залившего Москву кровью и завалившего все улицы и площади трупами «анпиратора». Бутырский полк был вырезан почти поголовно. Многие из прежних «переговорщиков» и «епутатов» попали в руки «анпиратора» и были тут же повешены на воротах. Однако «ехидному старичишке» Елисееву и Панфилу Томилину повезло: им удалось где-то спрятаться и спастись от неминуемой гибели. Вынырнули они позже и опять в роли «епутатов» от московского населения, когда это население торжественно встречало за Дорогомиловской заставой хлебом и солью подходившего к Белокаменной со своим авангардом графа Григория Орлова.
Но мы забегаем далеко вперед...
Итак к концу второго дня победа стала склоняться на сторону «анпиратора». Испуганное население разгромленной Москвы принялось разбегаться по всем дорогам.
Утром следующего дня обыватели, оставшиеся еще в столице, к своему несказанному удивлению услышали ошеломившую их весть: вскоре после полуночи в Кремле поднялась суматоха, и незадолго до рассвета сам «анпиратор» в сопровождении Хлопуши, Творогова, Шилохвостова, Ядреных, Юшки и Прокопия Голобородек и многих других своих приближенных выбрался тайком из Кремля и покинул столицу. С ним ушли все казаки, «хлопушинская гвардия» и значительная часть артиллерии. Убегая, «анпиратор» взял с собой обоз, почти весь груз которого сплошь состоял из награбленных в Москве драгоценностей. В Кремле остался небольшой гарнизон, главным образом из местных московских уроженцев, под командованием расстриженного дьякона Николая Флерова. По-видимому, воинственный расстрига намеревался защищать Кремль. Однако около полудня он был застрелен одним из солдат своей команды. Гарнизон выслал своих представителей для мирных переговоров с восставшими москвичами.
Что же заставило Пугачева так внезапно бежать из столицы?
Ответ на это мы находим в показаниях, данных впоследствии доктором Шафонским Особой Комиссии на допросе. Шафонский заявил: «Случаи смерти от чумы, столь многочисленные среди населения Москвы, происходили и в пределах Кремля, но тщательно скрывались от самозванца. Трупы умерших в Кремле или предавались погребению, или до времени складывались в разных подвалах Из лиц, приближенных к самозванцу, от чумы умерло в разное время несколько человек, но оберегавшие его Хлопуша, Творогов, Юшка и Прокопий Голобородьки не доводили сие до сведения, а обманывали его ложным утверждением, будто люди куда-либо уехали. Делать сие не представляло труда, поскольку самозванец пил почти без просыпу и никуда не показывался, проводя большую часть времени в своей спальне с одной или двумя наложницами. Ко времени февральского восстания в Кремле за ночь умирало человек до двадцати, и здесь уже начиналось жестокое смущение. Скрывать и дальше происходящее от самозванца было уже невозможно. По моему настоянию бывший при самозванце как бы канцлером Мышкин-Мышецкий, человек образованный и острого ума, собирался предупредить мятежника о происходящем, но откладывал со дня на день. В ночь на 26 февраля Творогов, видимо, весьма испуганный, вломился в отведенную мне при дворце квартиру и, едва дав мне одеться, потащил меня в апартаменты, где проживал величайший злодей всех времен и народов, дерзновенно объявивший себя Императором Всероссийским. Когда я пришел туда с упомянутым Твороговым, Пугачев, который от испуга еле держался на ногах и казался почти обезумевшим, спросил меня, что такое с лежавшей в двухспальной постели полунагой женщиной, бывшей без сознания. Осторожно осмотрев женщину и обнаружив на ее теле распухшие железы и красные пятна, я ответил, что по всей вероятности женщина больна чумой. Тогда он, испугавшись еще больше, спросил, не передастся ли ужасная и неизлечимая болезнь и ему, принимая во внимание, что он с шести часов вечера и до моего прихода спал с больной на одной постели и даже имел с ней плотские сношения, не обратив внимания на ее жалобы, что она уже третий день чувствует боли в паху и подмышками. Я счел необходимым ответить, что считаю и его зараженным чумой, и добавил, что чума давно забралась в Кремль. Тогда он упал на пол, выл, ползал по полу, клал со слезами поклоны перед иконами, бил себя в грудь, потом вскочил и закричал: «Лошадей! Бежим! Часу здесь не останусь!» Тут же, при мне, мятежник, называвший себя Мышкиным-Мышецким, уговаривал самозванного императора, указывая ему на опасные последствия его бегства из столицы: «Москву потеряешь — все потеряешь! — говорил он. — И все одно не спасешься!» Однако злодей затыкал себе уши и ничего не хотел слушать. Он выбежал из опочивальни, где лежала женщина, и около часа простоял на крыльце, ожидая, когда подадут сани. Весть о его отъезде разнеслась по дворцу, и там водворилось общее смятение. Мятежники наскоро грабили помещение, унося все ценное. Моя квартира, также как и квартира лже-канцлера, подверглась ограблению. Однако самозванец запретил своим приближенным брать тяжелую поклажу, и многие вещи были тут же на дворе выброшены из саней. Около четырех часов утра сам злодей со всеми своими приближенными выехал из Кремля. Тогда началось бегство и других кремлевских обитателей. Оставленная на произвол судьбы злодеями женщина, придя в сознание, утром выползла из спальни. Я хотел оказать ей по долгу христианина помощь, но один из бродивших по дворцу пьяных солдат добил ее выстрелом в нижнюю часть живота и ударами штыком в грудь, а потом снял с зараженного трупа алмазное ожерелье. Утром общее смятение еще усилилось, и многие были убиты. После полудня стража растворила ворота и впустила в Кремль москвичей. Бывшие в Кремле и пришедшие из города люди братались и, целуя друг друга, возглашали: «Наконец-то мы избавились от злодейского господства! Теперь все будет хорошо!»
Однако надежды их не оправдались. По воле господней ужасное поветрие продолжало губить население еще несколько недель, а шайки разбойников творили всякие злодеяния. Настоящий порядок был восстановлен только с приходом в Москву великого государственного мужа Его Сиятельства графа Григория Орлова. Общее число жертв от поветрия и от жестокой гражданской распри определить трудно, ибо никто не заботился об этом. По моему мнению, вымерло свыше двадцати тысяч, а убитых было не меньше десяти тысяч. Кроме того, многие покинули добровольно злосчастный город. Целые улицы обезлюдели. Я много размышлял по этому поводу, и исходя из Священного Писания, полагаю, что наказание сие справедливое, посланное господом всему нашему народу за его жестокость и буйное возмущение против законной власти».
* * *
Нам надлежало бы следовать за «анпиратором» в его скитаниях, затянувшихся, как отмечено Историей, до 14 сентября того же года, то есть свыше семи месяцев, и закончившихся в Яицком городке. Но раньше, чем говорить об этом, не мешает рассказать о событиях, разыгравшихся еще в самом начале того страшного года в маленьком городке Ракшаны, в пределах Молдаво-Валашского господарства.
Зима того года, необычайно суровая и многоснежная в Великороссии и северной части Малороссии, была отменно теплой за Днестром и за Прутом. В области Бухареста за всю зиму снег выпал только три или четыре раза, но не удержался из-за тотчас наступившей оттепели и дождей. Тучная почва этого края превратилась в подобие губки, напитанной до отказа водой. Местность же близ городка Ракшаны, по дороге от Бухареста на Яссы еще с осени уподобилась огромному болоту. В этой местности, получившей позже от русских прозвище Гнилое поле, была расквартирована некогда великая и грозная, прославившая себя блестящими подвигами в Турции Российская армия или, вернее сказать, то, что от этой армии уцелело.
Мы знаем, что вслед за гибелью императорской яхты «Славянка» в Финском заливе и известием о воцарении в Москве Пугачева армия Румянцева была вынуждена покинуть занимаемые ею после победоносной войны болгарские пределы из опасения подвергнуться полному уничтожению. Левашов в своей книге «Жизнеописание фельдмаршала Румянцева» говорит, что «вялость и нерешительность, проявленные Румянцевым в горестный период жизни российской армии, дают большие основания к суровой критике». Суждение это едва ли справедливо, и вот почему: едва до армии донеслись слухи о смерти Екатерины и совершившемся перевороте, вся армия зашаталась. Ее кавалерия, почти сплошь состоявшая из казаков, разложилась с поразительной быстротой. Затем разложение перекинулось и на полки, составленные из уроженцев Малороссии. Началось дезертирство, с которым справиться не было никакой возможности. Так, например, в одну ночь ушли в полном составе из Джумайи два казачьих полка — Уразовский и Мерефинский, а с ними и первый батальон Старобельского пехотного полка, причем уразовцы и мерефинцы ушли со всеми почти офицерами, кроме старших командиров, а старобельцы сместили офицеров, обезоружили их и оставили под караулом из нанятых болгар. Попытки Румянцева справиться с начавшимся разложением армии суровыми мерами натолкнулись на упорное нежелание солдат драться со своими же. Только Фанагорийский полк, на диво вымуштрованный Суворовым и слепо ему повиновавшийся, на первых порах исполнял приказания главного командования и выдержал несколько кровопролитных схваток с поддавшимися разложению и стремившимися уйти на родину частями. Но и этот полк после подавления открытого восстания в Лебединском егерском полку перестал быть надежным. Армия таяла с ужасающей быстротой. В это время зашевелились приободрившиеся турки. Положение сделалось отчаянным. Тогда Румянцев, согласно с постановлением военного совета, ради спасения хотя бы части рассыпавшейся армии решил увести ее с турецкой территории. Мы знаем, что план его, Потемкина и Суворова был таков: покинув Турцию и Молдаво-Валахию, двинуть армию через Малороссию на Москву, а если понадобится, то и на Петербург. Трудно сказать, что вышло бы из этого смелого плана, но в дело вмешалась опозорившая себя подлейшим коварством Австрия: едва русская армия, перейдя Дунай, втянулась на территорию нынешней Румынии, австрийцы оккупировали Молдаво-Валахию своими войсками, мобилизованными еще весной. Главнокомандующий австро-венгерской армии эрцгерцог Иоганн-Альбрехт позволил себе обратиться к Румянцеву с требованием полного разоружения русской армии и отправления ее «до выяснения обстоятельств» на положении военнопленных в Венгрию, на что последовал резкий ответ: «Что касается оружия, то придите и попробуйте его у нас взять. Что касается размещения в Венгрии, то надеемся, что в скором времени мы там побываем, но с оружием!»
Несмотря на то, что в распоряжении эрцгерцога была свежая и отлично вооруженная армия, превышавшая русскую в пять раз, Иоганн-Альбрехт на применение силы не решился. Однако наша армия все-таки застряла в Молдаво-Валахии. Застряла вследствие того, что и оставшиеся под знаменами солдаты отказались идти в Россию, как только стало известно, что Украина отделилась, что там имеется «Великий гетман» в лице Павла Полуботка и что украинцы состояв в союзе с «Петром Федорычем», а «катериновцев» вырезают. Тем временем наступила гнилая зима и передвижение сделалось почти невозможным, потому что земля превратилась в подобие киселя. С трудом добравшаяся до Ракшан армия загрузла. В довершение беды фельдмаршал Румянцев сильно заболел, по-видимому, брюшным тифом в тяжелой форме, а по-тогдашнему «гнилой горячкой», и на время превратился в инвалида. Потемкин, раненый в бок и в ногу при солдатском бунте, тоже выбыл из строя. Командование перешло к Суворову, хотя при армии были генералы выше его по чину. На назначении главнокомандующим Суворова настояли сами солдаты.
Положение армии было отчаянным во всех отношениях. Гнилая зима принесла с собой разные заболевания. Продовольствие добывалось с трудом. Австрийцы и прибывшие с Украины посланцы Полуботка мутили и подбивали солдат и даже офицеров перейти на службу к «Великому гетману». Возле Ясс стояли в полной боевой готовности два австро-венгерских корпуса, загораживая дорогу на север. В Бухаресте находились главные силы Иоганна-Альбрехта. На берегу близкого Прута вытянулись цепью их пехотные и кавалерийские дивизии. Сравнительно свободными оставались только пути через Карпаты на Трансильванию. Но о прорыве туда нечего было, конечно, и думать. Настроение среди солдат было убийственное. Офицерство тосковало, и многие, не выдержав, прибегали к самоубийству. Суворов, оказавшийся в невыносимом для него положении начальника армии, которая повинуется только условно, в чужом краю, без надежды на возможность скоро выбраться, и как раз в то время, когда в России совершалось нечто невообразимое, когда в Москве заседал «анпиратор» из беглых казаков и орудовали «енаралы» и «менистры» из колодников и кабацкой рвани, — Суворов сходил с ума от тоски и вынужденного бездействия. Одно время он задумал подбить преданных ему фанагорийцев, сумских драгун, Лебединских егерей, несколько батарей гвардейской конной артиллерии и с этими ничтожными силами попытаться прорваться за Прут. А там будет видно. Но этот его план не нашел сочувствия именно среди фанагорийцев, откровенно заявивших: «Будь жива государыня али наследник Пал Петрович, али кто еще из старого царского дому, мы бы все пошли. А то за кого же идти-то?»
Любимый ординарец Суворова и его родственник С. Петрушевский, оставивший ценные записки «Черты из жизни генералиссимуса А. Суворова» (Москва, Университетская типография, 1802 год), отмечает: «И до нашего пребывания на Гнилом поле Александр Васильевич отличался некоторыми странностями, заставлявшими многих говорить, что он любит показывать себя большим оригиналом или попросту чудаком. Но после горестного события, когда великий воитель чуть не пал жертвой гнусного покушения на его жизнь со стороны предателя Ивана Димитраша, пытавшегося отравить нашего славного вождя, странности стали проявляться резче. Мне приходилось беседовать по этому поводу с лечившим Александра Васильевича французским медиком, господином Анри Курселлем, человеком знающим и достойным, и он неоднократно говаривал, что поднесенный Иудой Димитрашем яд произвел глубокое сотрясение во всем теле будущего генералиссимуса и не мог не отразиться и на его душевном состоянии. Сие мнение разделяется и многими близкими покойного героя и благожелательно к нему относившимися лицами».
По-видимому, на проект Суворова прорваться за Прут даже его близкие смотрели, как на причуду не вполне здорового человека.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |