Вотчина князей Хвалынских, Азгар, худое место. Сказывают люди, что оно давным-давно проклято было одним святым пустынником, который спасался поблизости сторожевой башни Азгарской еще во времена ханов Казанских. Татары что-то негодное сотворили с тем пустынником; он ушел, а место проклял.
Княжеские хоромы с двумя крылами, прильнувшими к ним по бокам, тяжело протянулись среди сада; подумаешь, большое, тяжелое животное разлеглось, протянув лапы, и спит, могучим сном объятое. К тому же из средины фасада два большие круглые окна, будто два темные глаза, смотрят угрюмо и не сморгнув на Волгу. Пред ними и вдоль большой террасы выровнялись пять двухсотлетних старцев, пять огромных дубов, и изредка лениво и грозно пошевеливают головами, будто ворча себе под нос, или поминают друг дружке про то, что слышали и видели на своем веку, а может, и Хавала-Гнездо поминают, что их насажал и выходил.
По скату к реке все пусто и глухо; под расходящимися в три стороны липовыми аллеями нет живой души. Редко днем гуляет здесь князь, еще реже дворовые люди, а ночью если и мелькнет что в чаще, то уж, конечно, не живые люди, а беспокойные души умерших вотчинников азгарских блуждают по родным местам, где жили и умирали, оставляя по себе крепкую память; княгини и княжны незавидную, а князья тяжелую, а то и очень грешную.
Живой человек из дворни иль из села не посмеет ночною порой пройти по саду, а если уж прикажут, то пробежит, озираясь на чащу или пристально всматриваясь в даль аллей и дорожек. Сказывают азгарцы в шутку, что в саду и средь месяца мая зима стоит и мороз пробирает человека.
Сад Азгара около полуночи и вправду дурное место. На краю сада, у обрыва, где развалины башни, видали татарина с длинною козлиною бородой, с золотым шлыком на голове и с конскими ногами. Он, коли завидит, бегает за народом, догнать никогда не может, но издали взвизгивает злобно и швыряет чем-то, что в тело впивается, как клещ. Видеть ничего не видно, а место синеет, пухнет, и умирает человек; однако вот уж лет с пятьдесят Бог миловал азгарцев. Видать его видали, но ни в кого еще он не попал.
Направо, где малый овражек на краю сада и рощи, стоит полинялый розовенький домик, разрисованный, с башенкой и балкончиком; лестница к нему отвалилась, входа нет, а исправлять ее не приказано. Никто в тот домик не входит, даже и днем, а ломать его, сказывают люди, князь Родивон Зосимыч боится. Сон ему был такой...
В иные ночи, особливо летнею ясною порой, в домике этом бродит высокая и худая фигура: то плачет и ноет, то поет, то опять рыдать начнет, и вдруг застонет на весь сад. Наряд на ней чудной, не русский. Все знают, а старики и помнят, что жила здесь персиянка, а кто говорит шведка, любимица деда князя Родивона Зосимыча. Для нее был домик тот выстроен, в нем же нашли ее однажды удавленною. Кто сказывает, что она с тоски сама удавилась, а кто — что по княжему приказу ее повесили, а кто, из стариков, за верное сказывает, что то нечистый ее задавил, и как раз дело то было среди Великого Поста. Она-то, известно, не постилась, ну, а оно ему на руку!
В роще тоже есть дурное место, где на полянке большущая осина растет, молнией обожженная. Там, случалось, видали азгарцы, как в лунные ночи пляшут по ночам и идут хороводом вокруг осины десять молодцов-красавцев в бусурманских ярких кафтанах и с сизыми мертвецкими лицами. Эти молодцы были, говорят, заморены голодом в башне азгарской, еще когда вотчины и хором не было тут. Проплясав, они кидаются друг на дружку и грызутся свирепо. Пропал человек, если завидят они его: тотчас бросятся и загрызут. Молодца четыре, из смельчаков, пропали без вести, потому что ходили туда ночью.
Последний ходивший туда в полночь, истопник азгарский, тоже пропал без вести, да только этот, сказывают, все это колено пристроил. Его в солдаты собрались отдавать, он и вызвался сходить на полянку... и пропал. Азгарцы, думая, что и его те плясуны загрызли, поминали его душу, а через месяц кто-то видел его в кабаке в селе Сокольском.
Близ дома, где перекрещиваются две большие аллеи, стоит на чугунном пьедестале белая статуя княгини Мавры Васильевны, первой супруги князя Зосимы, с которою жил он всего год и не имел детей. На этом месте была беседка, и здесь, вернувшись невзначай с гостями с осеннего поля, застал молодой князь жену свою с молодцом стремянным... Здесь же упала княгиня на песок и билась под княжим ножом охотничьим, а сам князь кричал в безумии гостям:
— Красного настиг! Ай да лисичка!
Здесь же и похоронили княгиню Мавру без всякого отпевания. Неизвестные люди донесли в столицу об этом происшествии, и приехал суд. Первому приезжему воеводе с писцом отвели лучший покой в хоромах и послали гостинцу ввечеру, на серебряном подносе. Три человека тащили тот поднос, на котором были груши, яблоки и разные сласти, а под ними лежало во весь поднос пять рядов золотых. Через полгода приехал другой воевода из соседнего города. С ним князь долго беседовал у себя в покое и много шумел, а проводив его из Азгара с почетом, долго говаривал потом зачастую:
— Зверье ненасытное! Разор!
Еще через полгода приехал вельможа из столицы. Остановился в Казани и требовал туда князя на спрос. Поехал князь с великою пышностью, в рыдване в двенадцать лошадей цугом; вся сбруя золотом сияла. Конные и пешие, до сотни, скакали и бежали впереди и вокруг рыдвана, а за версту впереди шли два саженные скорохода и шибко дрались, сгоняя всех с дороги. Через два дня, прогостив в городе, вернулся князь так же пышно и вместе с вельможей. Вельможа ехал в рыдване, а князь верхом у дверец. По приезде в зале поставили большой стол, писцов посажали, машинку какую-то пристроили пытать, и пошел спрос всей челяди и дворне про кончину княгини... Князь Зосима ходил тише воды, ниже травы и очень горько плакал и убивался. На второй же день, ввечеру после ужина, когда вельможа ушел опочивать в свой покой, поднялась тревога. Случилось с ним нездоровье; лекарей не было... Криком кричал вельможа часа с два, очень подобно петушиному, и помер... Писцы, кланяясь князю в пояс, уехали восвояси, а бумагу, что исписали, оставили, и князь ее на дворе пожег при всей дворне. Многих из дворни перепороли за сказанное на спросе, а кто остался жив — услали в Сибирь. Вскоре затем князя вытребовали к царю на спрос. Он уехал, да в столице и зажился. А когда вернулся, уж опять женатый и с детьми, то, к удивлению всех азгарцев, привез из столицы мраморное изваяние покойной княгини непостижимого сходства, особливо платье очень похожее вышло.
— Живая княгинюшка! Только не говорит! — ахнули азгарцы.
Поставили изображенье на том самом месте, где скончалась она, но не успокоилась со святыми душа страдалицы, греховно похороненной, и белая каменная княгиня зачастую шевелит руками и головой: не то грозится, не то словно молится, крестится. А пополуночи, в день своей кончины и в родительскую субботу, сходит она со своего места, бродит по аллеям темного сада и входит в хоромы. Не растворяя дверей, скользит она сквозь них и невидимкой ходит по покоям, только слышно, как каменные ноги стучат по полу. Крестятся тогда азгарцы и молитву творят, обмирая от страха и укрываясь с головой. До петухов бродит она, а днем, глядишь, опять на месте. Но и днем не любят азгарцы пристально всматриваться в лицо белое; сказывают, бывало не раз и днем, что осклабится вдруг каменное лицо и звонко засмеется княгинюшка, нагибаясь к смотрящему.
На краю березовой рощи, поблизости церкви, но отдельно от кладбища, стоит чугунный черный крест. Это место зовется в Азгаре: Олюшкина могилка. Место это у азгарцев чуть не за святое прошло. Никто не побоится остаться хоть на ночь у этого креста, потому что покоятся тут косточки праведной души. Князь Зосима, вдовый после смерти жены своей, привезенной из Питера, недолго горевал и полюбил до зарезу девушку дворовую одного помещика из Казани, купил ее и привез в Азгар, а сыновей своих отослал тогда же в столицу на службу. Олюшка была не красавица, но, по словам старожилов, приворотила к себе князя Зосиму таким приворотом, что князь и радовался, и печалился радостями и печалями Олюшки. Пальчиком двинет Олюшка, и все творится, все в лоск ложится по приказу Зосимы Родивоныча; но в том-то, видно, и была сила ее, что ей:
— Ничего не надо!
Сидит, в окно на небо смотрит; выйдет на улицу, на небо смотрит. Все думает думу какую-то, говорит мало, усмехается тихо и редко; и всякому встречному и поперечному слуга верная. Последняя ее рубашка не ее, а того, кому приглянулась или понадобилась.
Скоро в Азгаре вся дворня стала обожать Олюшку, потому что много меньше бед стряхивалось им на головы с той поры, что Олюшка приворотила буйного князя Зосиму. Когда Олюшка стала беременна, прошел слух, что она будет княгиней.
— И давай Бог! — в один голос сказал весь Азгар.
Даже дубы пред домом, когда ворчали под ветром, — то, верно, сказывали то же. Такова была слава Олюшки.
Князь Зосима действительно подготовлял свадьбу и пир горой на всю провинцию.
— На всю Россию пусть аукнется, как князь Зосима Хвалынский сочетается с крепостною холопкой своею, — объявил князь.
В январе должна была отпраздноваться пышная княжая свадьба, о которой и до столицы слухи дошли, и вместе с ней готовилось крещенье каждый день ожидаемого ребенка.
В день Михаила Архангела, на заре, родился ребенок, а в полдень Олюшка, так любившая смотреть в небо, улетела туда невидимкой, оставив свое маленькое тело середи больших княжих хором и снующей, как громом пораженной дворни. К новорожденному младенцу князь Зосима отнесся, как мог только отнестись один князь Зосима.
— Проклятое чадо! Распроклятое! — кричал он, обезумев при виде покойницы. — Ты убил, отнял ее у меня... Задавить его! Тащи! Вешай!
И ударом ноги князь повалил богатую люльку. Ребенка унесли с окровавленным личиком; крохотная губка была рассечена при падении.
— Задавили?! — сто раз в день спрашивал князь, не находя себе места в Азгаре. — Задавили?!
— Задавили-с, — робко отвечал всякий; но так как не нашлось на такое дело смельчака, то на селе уговорили одну солдатку подменить умершего ее младенца княжеским и тихонько окрестить его.
Весь Азгар знал, кто такой Солдаткин сын с рассеченной губой, и сам князь видал его потом, не подозревая ничего, потому что никто до самой княжей страшной смерти не посмел сказать, что виновник Олюшкиной кончины здравствует на белом свете.
Олюшку похоронили в роще отдельно, и князь, пометавшись в диком горе по всем углам азгарских хором, уехал жить в Казань. Собирался князь вернуться скоро с архитектором, чтоб устроить над свежею могилой другой храм, не хуже собора Казанского, во имя Св. Ольги, — но не собрался.
В Казани время пошло весело, годы за годами, и однажды утром нашли князя Зосиму в его опочивальне плавающего в крови, зарезанного... кем и как? — осталось никому неведомо. Суд порешил, что князь сам зарезался, но следы кровяных босых ступней из его опочивальни в сени смущали долго азгарцев.
— Не таков был Зосима Родивоныч, чтобы зарезаться! — решили азгарцы. — Умертвитель лихой был тут...
Но босые кровавые ступни вышли из опочивальни лютого князя и навеки ушли от людского суда. А какому Божьему суду в этом случае надлежало быть — азгарцы колебались решить.
А на Олюшкиной могилке, чтобы не затерялось место погребения человеческого, поставил чугунный крест приехавший из Питера князь Родивон Зосимыч. И не сам надумался об этом молодой князь, азгарцы пристали с просьбами. Дорога им была, а теперь будто стала почему-то еще дороже бедная Олюшкина могилка.
Жизнь в Азгаре шла своим деревенским чередом. День тянулся просто, незатейливо, скучно и долго. Всякий обитатель, встав в 5 и в 7 часов утра и плотно поевши, рассчитывал, как убить время и как нагулять себе голод к обеду в полдень, а после обеда — как промаяться и пробиться до ужина в 7 часов; в девять все уже спало крепким сном.
Князь Родивон Зосимыч страдал подагрою уже лет пять, и расположение духа его зависело от болезни, то усиливавшейся, то слабевшей. Он сидел всегда у себя в покойнике с растворенною дверью в зал, на большом кресле и глядел в окно, в сад, зная наизусть все сучки и веточки того дуба, который растаращился пред его окном. Дуб этот был самый развесистый и громадный из всех, и ходило поверье у азгарцев, что когда засохнет или свалится он, то конец и Азгару. Какой конец? Никто о том себя не спрашивал.
Князь выходил из своей горницы каждый день два раза к столу, с помощью дочери и дворецкого, а через день-два ездил кататься по своим владеньям, лениво кивая направо и налево серенькому люду, что шапку ломал на княжем проезде. Князь не знал почти никого из своих мужиков в лицо и часто спрашивал на проезде, если экипаж ехал тихо:
— Мой, что ль?
Если мужик отвечал отрицательно, то князь спрашивал: чей? Случалось, летом и про хлеб, и про покос спрашивал князь:
— Мой, что ль?
Народ привык к этому, не дивился даже, веровал, что именитому князю, как богатому вельможе, стыдно и не подобает знать в лицо своих рабов и границу своих земель.
Князь Родивон Хвалынский, проживший со смерти крутого отца всю жизнь свою в Азгаре и немного в Казани, относился к народу и к своим владеньям чрез очки своих управителей, старост, бурмистров.
Придет управитель утром, что бывало постоянно, и расскажет про свои порядки в порученном ему имении или на хуторе. А князь слушает рассеянно. Нового ведь не услышишь.
Управитель делает то же, что делалось за сто лет до него и сто лет после него, то есть тянет последний грош со всякого мужика и, утянув себе в году малую толику, несет, что следует, барину. Через десять лет он выкупается на свободу и замещается; или доходит до крупнейших чинов, посылается наместником в дальнее имение (каковых у князя было четыре) и там живет сам барином, пока не запишется в гильдию соседнего города или пока не прорвется. Князь смотрел только на итог управления осязательный, то есть на принесенные деньги, а как велось дело — ему было все равно.
Если доложат ему, что засекли мужика, он спросит: «Много ль дали?» (то есть розог). Иногда полюбопытствует узнать, кто порол, кто считал, кто распоряжался.
Если отправят в острог, сошлют в Сибирь, сдадут в солдаты кого из подданных, князь спросит, как звать, а за что — не спросит.
— Знамо, за дело.
Жаловаться никто не смел идти к князю, и давно ни один мужик не перешел двора княжего с жалобой. Этот обычай укоренился еще при князе Зосиме, который жалобщиков приказывал под сердитую руку вешать на воротах.
Дворню князь знал, но в рассеянности или из равнодушия часто называл Ваську — Семкой, Никишку — Петькой и наоборот. Девушек дворовых, молодых, и пожилых (которых помнил молодыми), князь знал по именам и даже более... Все они, исключая невзрачных, перебывали в милости княжей. Jus primae noctis действовало в Азгаре в силу обычая, испокон веку, со времен первых Хвалымов, но особенно укрепил и узаконил этот обычай крутой князь Зосима.
В минуты доброго духа князь останавливал иногда в прогулках какую-нибудь пожилую женщину словом:
— А здорово, ты, Марья! А помнишь, чучело... как надысь, лет тому... сколько лет-то? Много! Эх-ма! Какая ж ты старая стала да корявая! Да и я-то уж расшатался.
Князь действительно за последние годы вдруг быстро состарился, по милости нежданной гостьи — подагры, и хотя ему было только шестьдесят лет, но он казался совершенным стариком. Княгиня Анна Александровна, жена его, умерла, прожив с мужем, ни хорошо ни дурно, около двадцати лет.
Она была женщина чересчур обыкновенная, ни рыба ни мясо; к тому ж и некрасива, и князь женился на ней только ради приобретения себе протекции по службе через ее побочного отца, именитого в то время человека, впоследствии умершего в ссылке.
Анна Александровна была невозмутимого духа; даже пожар, бывший в доме за год до ее смерти, не взволновал ее. Все переполошились в доме, а княгиня взяла из кивота на руки образ Богородицы Неопалимой Купины и пошла в ту половину, что горела, ворча на шум и беготню холопей:
— Полно гомонить! С чего это вы расходились так?
Князь звал жену почему-то «капустой» и в первый раз обратил на нее особенное внимание, когда она была уже на столе. Долго он смотрел в лицо покойницы.
— Жена ведь она мне? — сказал он себе загадочно. И трудно решить, что поразило его: то ли, что жена его уже мертвец, или что мертвец этот — жена его.
После смерти Анны Александровны в Азгаре ничего не изменилось. Все равно если бы вынесли из столовой двадцать четвертый стул: заметишь только, если присмотришься внимательнее. Сыновья отнеслись к смерти матери по-своему. Данило поплакал немного во время похорон с бесконечными обрядами на старый лад, потому что все плакали и причитали; но когда все перестали, и он перестал. К тому же новая беда висела над ним: ехать на службу. Иван стал бояться ходить один по вечерам через большие комнаты хором, а ночью кутался с головой и душился в одеяле, прося свою мамушку Авдотью лечь поближе.
Анна Александровна при жизни вовсе не занималась детьми. Они жили сами по себе, ели, спали и гуляли; их никто не воспитывал, или воспитывали все, то есть точнее сказать, воспитывал их Азгар, склад барской жизни и дворня; характеры же слагались из двух сил: первая сила — родовые, потомственные пороки и добродетели, а вторая — случай.
Данило с детства был вылитый дед Зосима, и лицом и характером: гордый, бешеный, своенравный, смелый и умный. Петербург, компания, походы и служба, приятели и сослуживцы, видоизменили второго князя Зосиму и сделали князя Данилу... Но ему еще осталась возможность вернуться назад и к старости быть вторым Зосимой.
Иван характером и лицом, отчасти слабым сложением, добродушием и безмятежною сонливостью был в свою мать; но вторая Анна Александровна изменилась тоже под влиянием своего пола, играя украдкой от отца с сельскими ребятишками в лапту и в бабки, а потом от жизни и службы в Оренбурге, куда князь Иван нечаянно попал с полком из Казани.
Князь звал Данилу дедушкой и Зосимой Родивонычем, а Ивана — дочкой и пирожником. Младшую дочь Серафиму, четырнадцатилетнюю, но уже вполне развитую, он любил более всех, потому что она была лицом очень похожа на него. Фимочка была резвая, быстроглазая девочка, выросшая безвыездно в деревне и отличавшаяся от остальных сверстниц своих, дворовых и сенных девушек, только платьем и бойким барским голосом. Ее воспитали девичья и швейная. С десяток дворовых девушек были ее любимицами и спутницами всюду, и в затеях, и в исполнении их. Надзору не было ничьего. Только раз, за год назад, одна из них, ее первый друг, была после тихой беседы между мамушкой Авдотьей и князем Родивон Зосимычем жестоко наказана розгами и умерла через неделю, а княжне на ее слезы о своей любимице отец обещал за глупые забавы с девками всех их передрать и разослать по другим имениям.
Князь любил Фимочку более сыновей своих отчасти и потому, что она выросла на его глазах и была при нем неотлучно, ухаживая за капризным больным стариком, когда сыновья пропадали — один на границе Европы, другой на границе Азии.
— Что сыны? Им только денег высылай без задержки. Вот умрешь, тут и прискачут делиться, — говорил он.
Князь ценил и судил все и всех по отношению к своему личному благу. Любил прежде всего на свете свое спокойствие и не задумался бы пожертвовать всем своим состоянием и даже обоими сыновьями, если б от этого можно было вернуть молодость, цветущие годы и утраченное здоровье.
«Своя рубашка к телу ближе», — была его все объяснявшая в жизни и любимая поговорка. Со старостью себялюбие развивалось все сильнее. Никто в околотке не называл князя злым барином, но никто не считал и добрым. Боялись же его свои по привычке, а чужие — потому что имя князей Хвалынских все еще звучало грозно в провинции как отголосок прежних подвигов князя Зосимы.
Последние годы, когда сыновья редко наведывались, князь стал как будто скучать и начал, катаясь, заезжать все чаще к дьякону, жившему с дочерью Василисой. Скоро у дьякона появилась новая тесовая изба, Василиса же перешла в барский дом и поселилась в трех горницах правого крыла, соединенного с домом террасой, и ей поручено было заведовать кладовыми и сундучною горницей.
Князь звал ее фрейлиной, а весь Азгар княгиней.
При вести, однако, о возвращении князя Данилы Василиса перебралась обратно к отцу дьякону.
Общество князя Родивона в Азгаре состояло из дальних соседей, наезжавших крайне редко к старику подагрику, с девочкой дочерью, которые, по их словам:
— Хозяйничать и радушничать были не ученые!
Часто бывал в последние годы Кречетов, сосед верст за семьдесят от Азгара, и им князь довольствовался. С его приездом являлись на сцену карты, особенно шашки и бирюльки, и вечера коротались.
Другой частый посетитель князя был добрейший и честнейший душой отец Арефа, священник из села Сокольского, который ел много варенья и болтал князю много наивного вздору.
— Это мой пустомол и богомол! — острил князь про отца Арефу. — Он за меня Богу молит и мне всякую пустяковину мелет. Ну и спасибо ему! Я его вот и усахариваю вареньями, чтобы слаще за обедней пел.
Скоморохов, карликов и потешников князь не любил.
— И у дедов моих такого завода не было, — говорил он.
Но все-таки был у князя в доме всеобщий шут, не по званию, а по положению, по привычке барской производить кого-либо в шуты и изощрять над ним праздный ум свой в шутках и прибаутках.
Шут этот был Михалка, существо, обойденное мачехой судьбой. Не умри бедная Олюшка — шут этот назывался бы: князь Михаил Зосимыч Хвалынский. Он считался бы по праву братом, а не шутом азгарского вельможи.
Теперь же азгарцы, почитавшие Олюшкину могилку, видно, забыли, кто таков был Михалка. Это был для них не Олюшкин сынок, а Мишутка, чертова махалка и Михайло Иваныч Ведмедь!.. Доброго, умного прежде и богомольного человека довели люди до того, что теперь у него был свой Христос и своя богородица и своя вера в них. Михалка был полупомешан...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |