Бричка, запряженная тройкой, удало мчалась по степному пути из Казани в Оренбург. В ней сидели два офицера, а на облучке около ямщика торчал бочком денщик, здоровый и пухлолицый малый лет восьмнадцати. Городищев дремал, несмотря на толчки. Князь Иван сидел, вперив глаза в окружающую голую равнину. Порою грустный взгляд его застилали слезы, и он почти беспомощно опускал голову на грудь. Не тоска разлуки с бывшею невестой, а уверенность в ее равнодушии к нему и любви к конфедерату Бжегинскому снедала его сердце. Иван ради утешения и самообмана начинал мечтать, как отличится, захватит бунтовщика Ермолая и всех его товарищей по мятежу... Или половину захватит, половину уложит саблей... Привезет Ермолая в Казань... Говор пойдет по городу о князе Иване Хвалынском. Куда ни пойдет Параня, везде ей будут говорить про него и его удалость... Поедет он в Петербург, будет представлен государыне. Как глянет он с плеча на Бжегинского: ты, мол, ссыльный, а о моих подвигах стон стоит по всей Руси.
Двое суток напролет Иван рубил калмыков, татар, мятежных казаков, брал города и крепости, начальствовал войсками, то арестовывал Ермолая, то убивал его, то вез скованного в Казань. Наконец давал балы в Казани на месте смененного им губернатора фон Брандта... На третьи сутки сонливость Городищева и подвиги князя Ивана как рукой сняло.
Они остановились отдохнуть в Бугульме на несколько часов. Им оставалось еще вдвое столько же до Оренбурга.
Пока они обедали на постоялом дворе, мимо окна пронеслась бричка, и в ней узнали они оренбургского офицера Штейндорфа.
Остановленный ими офицер бросился к ним как шальной. Заперлись все трое в комнате и зашептались.
Штейндорф передал им много нового, негаданного.
Фортеция Нижне-Озерная была взята, Татищева взята тоже, и в ней перебиты, перевешаны все. Затем взяты были еще две фортеции, и мятежное войско не в 300 человек, а в 30 000 рассыпалось в окрестностях Оренбурга.
Все это случилось в девять дней, с 24 сентября по 3 октября. Губернатор Рейнсдорп, по словам офицера, потерял голову. Бригадиры Белов, Корф, Валленштерн и другие с перепугу не слушаются приказаний генерала, и всякий делает, что ему кажется лучше. Из города каждый день пропадают беглецы. В окрестностях сильное волнение, а на заводах Демидова и Строганова бунты. Нурали-хан и киргизы помогают мятежникам, и они даже ждут себе на подмогу китайскую армию в сто тысяч... В Оренбурге ни пороху, ни ядер, ни оружия. Нахальство и смелость мятежников невообразимы. Всеми войсками начальствует молодой малый, русый и красивый, лет двадцати пяти, и войско мятежное считает его за иного, нежели что он есть.
— За кого же? — спросили оба слушателя.
— Я дал честное слово губернатору — никому не сказывать. Это содержится в тайне, пока не придет указ из Петербурга, как поступать.
— Но ведь мы же офицеры! — обиженно вымолвил Городшцев.
— Я клялся не открывать никому, — самодовольно выговорил Штейндорф. — Но вы узнаете скоро сами еще по пути, потому что народ въявь толкует о нем.
— У нас в Казани называли сего начальника Ермолай Погашев? — сказал Иван Хвалынский.
— Нет! Нет! Теперь верно известно, Емельян Пугачев, казак беглый... Но он не начальник. Это пущено ими в ход неведомо зачем, ибо Пугачев начальствует токмо отрядом, а не всеми войсками. Их много таких-то: братья Зарубины, Лысов, Творогов, Овчинников. Ну да вы все узнаете сами. Но как вы проберетесь? Ведь вся дорога теперь занята их войсками, да и мосты через Сакмару все сожгут по распоряжению Рейнсдорпа.
— Что же он? Боится, что ли, что Оренбург возьмет этот... как вы сказываете, Пагачев, что ли? — рассмеялся Иван. — Ведь это не фортеция Рассыпная, что давно рассыпалась сама... Умеют ли они из ружей-то палить? Калмыки ведь боятся огня.
Штейндорф встал и сказал с досадой:
— А вот ступайте... Увидите, что они умеют и чего не умеют. Останетесь довольны. До свидания.
Штейндорф уселся в свою бричку и скоро скрылся за пылью, поднятою колесами.
— Каков немец! А-а? Тайны от нас имеет! А кто более русский подданный, он или мы? — ворчал Городищев. — А что, Иване, ежели и доподлинно вся дорога занята?
— Да вдруг попадем мы в полон! — ответил Иван.
— Да тебя за ноги повесят! — рассмеялся Городищев.
— А с тебя кожу счистят, как с Елагина.
— То-то ногами задрыгаешь.
— Затянешь не хороводную.
Городищев захохотал, а князю сгрустнулось при мысли о смерти коменданта Елагина, как рассказывал ее Штейндорф.
— Да не враки ли все это, Паша? — воскликнул Иван.
— И мне то же сдается. Тридцать тысяч войска! А!
— А вот увидим. Может, и впрямь все правда. Ты, Максимка, не боишься мятежников? — обратился Иван к своему денщику.
— Мне-то что ж бояться: я не охфицер, — отозвался малый.
Молодые люди пошли садиться в телегу.
— А ведь воевать не так сподручно, как чается издалече, — отвечал теперь Иван про себя на свои прошлые путевые мечтания.
— Э-эхма! Двух смертей нету, а одна и без Ермолая была у меня на примете, — сказал Городищев. — Лишь бы только сразу ухлопали, пулей либо саблей, а то ведь псы и доподлинно кожу сдирать начнут. Вот, я чаю, стонал сей горемыка Елагин! Ты его, я чаю, видал? Куда толст был! Вот не мнился ему такой конец.
Они сели.
— С Богом, — сказал старый ямщик, сбирая вожжи.
— Ох, да, старинушка! Подлинно с Богом надо, — вздохнул Иван.
Иван, сытно поевший, вскоре задремал в бричке, но закричал диким голосом во сне и проснулся.
— Чего ты? Что? — встрепенулся Городищев. — Аль судорога?
— Ох, Паша, ох! Приснилось мне... Тьфу, страсть какая... Вижу, хотят Параню татары какие-то резать.
— В Казани?
— Нет. Не знаю... Нет, как-то не в Казани... И один татарин, вот как живого вижу, с большущим пятном на щеке. Знаешь, эдакое красное пятно, что с рождения бывает.
— Знаю. У нас в Городищах у одной бабы эдакое пятно. Совсем будто мышь: и хвостик, и лапки.
— Ну, вот, вот.
— Чего ж ты заорал-то?
— Тебе говорю, он Параню резать хотел, — объяснял Иван.
Через минуту спутники снова оба задремали. Их разбудил ямщик своими оханьями. Проснувшись, они увидели, что стоят среди огромной лужи и тины. Лошади ушли в грязь по животы, колеса едва виднелись из вонючей воды.
— Вот те и здравствуй! — выговорил Городищев. — Как же ты, черт старый, заехал сюда?
Ямщик молчал и вздыхал.
— Что тут будешь делать? Ведь не вывезут, — заметил Иван, глядя на худых лошадей.
— Надо, господа, облегчить лошадок: вылазить.
— Вылазить! по горло в грязь! Ошалел ты, что ли! — закричал Городищев. — Ну, стегай одров-то своих, а то я тебя отстегаю.
Стеганье продолжалось полчаса, но лошади сначала не двигались, а потом на каждые три-четыре удара свистящего кнута стали отвечать ляганьем.
— Раздеваться да вылезать. Что ж тут! — решил Городищев.
— О-го-го! — закричал вдруг кто-то сзади, шлепая по пояс в грязной тенистой воде.
Прохожий полез к телеге, раскачиваясь, махая руками и помогая этими движениями вязнувшим ногам.
Через минуту почти подоплывшая фигура оказалась татарином, дюжим, высоким, бойким и распорядительным.
— Садись, бачка, на спину, — объявил он Городищеву. — Я тебя на сухонькое место вывезу, а там приду за другим.
В одну минуту Городищев уже был верхом на спине татарина и поехал на берег.
— Холодная водичка, — весело сказал татарин, снова шлепая в тине.
Через минут пять, поставив Городищева на ноги, татарин снова и как-то даже охотливо лез назад; посадив Ивана себе на спину, он воскликнул, смеясь и поворачивая лицо к князю:
— И-и, бачка, хлеба мало ешь. Я таких, как ты, трех унесу до моря Каспицкого.
— Ах, Господи! — воскликнул вдруг Иван. — Что это? Что?
Восклицание это было так громко и странно, что татарин остановился среди лужи и снова вопросительно обернул лицо к своей ноше.
— Что случилось? — крикнул и Городищев.
— Да у тебя... У него, Паша... Что ж это такое? Вот диво-то! Не к добру это, — бессвязно восклицал Иван, волнуясь, болтая ногами и словно забывая, что сидит верхом не на лошади, а на человеке.
— Эй, бачка! Эй, оброню... Не бултыхайся! — стал кричать и татарин, теряя равновесие и увязая в тине.
Когда Иван был на сухом пути, а татарин снова отплыл и зашлепал у телеги, помогая ямщику и лошадям, Городищев заметил смущение друга, выражавшееся всегда особенно громким сопением.
— Чего ты носом трубишь?
— Да у него пятно, Паша. Красное пятно на щеке, — сказал Иван гробовым голосом.
— Неужто? Чудно! Вот так чудно! А говорят, снам не верь.
— Я боюсь, Паша.
— Чего?
— Не к добру все это.
— Эвося! — весело воскликнул Городищев. — Лишь бы бричку да лошадей вытащить да ехать.
— Нет, я боюсь, — грустно говорил Иван.
— Ну, бойся, я тебе не помеха.
В темноте проносились крики ямщика и татарина.
— Но-но-но!.. Дьяволы!
— О-го-го-го... Анас-саны!
Вместе с криками слышался плеск и шум воды, храп лошадей и частые ударь: кнута.
И долго продолжалось это.
Гонцы-офицеры без особенных случайностей подвигались вперед и были наконец верст за полтораста от Оренбурга, но далее проезд стал затруднительнее от сонмища башкир, казаков, мужиков и всякого сброда. В последние сутки езды на них были четыре нападения, и им пришлось отстреливаться. При виде огня и даже одного оружия сволочь кидалась врассыпную с хохотом или бранью и угрозами.
— Не проедем, брат, — решил наконец Гороищев. — Надо заехать в Сурманаеву к одному старику. Он мне все уладит и научит. Ныне, брат, надо к мужику прибегать за... как это сказывается по-заморскому... за протексионой.
В сумерки они благополучно въехали в деревушку, но из первой же избы стремительно бросились на них семь человек словно по команде.
— Охвицеры!.. Гонцы!.. Держи! — заорали они.
Городищев выпалил два раза в воздух, мужики отскочили с ругательствами.
На конце деревни они остановились, из избы выбежал старик.
— Здорово, Игнат.
— Павел Павлыч! — быстро и робко обратился хозяин к Городищеву. — Живей, живей! увидит народ — и мне не уйти.
Молодые люди вылезли из брички.
— Ты за кого, Павел Павлыч? — шепнул старик уже в сенях на ухо Городищеву.
— Чего? — громко вымолвил тот, не поняв.
— Ништо, ништо, опосля! — шепнул старик.
Они вошли в горницу. От старика узнали они все те же вести, что бунтовщики бродили шайками по дорогам.
— Вы, стало, в Оренбург, Павел Павлыч? — сказал хозяин. — С немцами укрепляться... Та-ак. Ну, Павел Павлыч, я, родимый, такими милостями обязан твоему батюшке, Павлу Иванычу, что все-таки буду верно служить твоей милости. Что прикажешь?.. Пробраться обоим надо в город? Добро.
И старик вышел.
— Он, чаю, с мятежниками заодно, — вымолвил Хвалынский.
— Пускай. А все ж, брат, он нам дело справит.
— Да как?
— Достанет платье перерядиться.
— Ну вот. Это страшно.
— А иначе не проберешься.
Едва успели молодые люди сесть за обед, как вошел денщик Максимка, а за ним священник.
— Отец Андрей, прихода тутошнего, до вас дело имеет, Павел Павлыч, — как-то неохотно пояснил Максимка.
Священник поклонился и объяснил, что он получил из города Оренбурга публикацию губернаторскую о мятежниках и собирается ее прочесть наутро в церкви.
— Ну что же, мы же тут при чем? — спросили офицеры.
— В рассуждении этом, господа милостивые, я, сведав о прибытии двух офицеров и воинов, прибегаю усердно к вам, не оставьте присутствовать во храме и мне, старику, в помощь быть. Миряне в нашем поселке — голые разбойники, да и проходимцев здесь великое число, мне одному отнюдь веры они не дадут в публикации, а ради присутствия офицеров не отважатся ни на какую скверность.
— Да что же мы-то будем делать? В чем помощь окажем? — спросил Городищев.
— Не ровен час, — сказал отец Андрей, — меня, старика, за оное чтение обидеть могут миряне, при вашем же звании не дерзнут.
Делать было нечего. Они согласились, и священник ушел довольный.
Иван Хвалынский всю ночь не смыкал глаз.
«Вот, может статься, завтра же сражаться придется со всяким сбродом, — думалось ему. — Собирались переодеваться да тайком ехать, а тут еще внезапно надевай полную амуницию и полезай на бунтовщиков».
Наутро они оделись в парадную форму и отправились в церковь.
Самые пестрые и разнородные кучки окружили паперть, а половина народа была в пути. Несколько человек двинулись к ним от церкви навстречу и закидали вопросами.
— Вы гонцы?
— Из Москвы? С Оренбурга?
— Ты, что ль, объявишь манифест?
— Ды вы государевы, что ль? — пристал один рослый казак с котомкой за плечами и с дубиной.
— Государевы... Видишь, офицеры, — удивленно вымолвил Городищев.
— А где он, батюшка милостивый? Где?
— Кто такое? Про кого ты спрашиваешь?
— Государь же.
— Какой государь? — воскликнул Иван в удивлении.
— Вон оно что? Вы из государевых, да токмо из других, — сказал казак с котомкой и, презрительно усмехнувшись, прибавил: — Из бабьих!
Кучка отхлынула, косясь и ворча себе под нос. Молодые люди вошли в церковь. На проходе их некоторые кланялись, заглядывали пристально и внимательно в их лица, но большинство смотрело подозрительно и злобно.
На всех лицах было или смятение и боязнь, или злоба и насмешка.
Служба началась, церковь все более наполнялась всяким сбродом. У паперти толпились башкиры и татары, не снимая шапок. Все ждали нетерпеливо.
После целованья креста отец Андрей вошел на амвон и начал нетвердо:
— Братия, православные христиане, и вы, иноверцы, допущенные во святой храм токмо за важностью, чего услышите. Хочу я просветить ваше заблуждение и остеречь от неразумных разглашений. Послушайте, православные. Господа офицеры порукою суть мне своим присутствием во истине того, что я по приказу, коего ослушать не могу, ныне буду...
— Да ну читай, что ль. Чего болты болтать, — заворчал в толпе огромный мужик плечом выше всех.
— Паша, гляди, — шепнул Иван. — Познал ты энтого дикобраза?
— Тот мужик, что у Детали в услуженье был.
— Самый он. Ах бездельник! Ведь он в шайку пробирается. И как живо! Знать, не пешком.
Батюшка между тем долго раскладывал лист и, погладив его рукой, наконец начал читать:
— «По указу Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Екатерины Алексеевны, от губернской канцелярии, от господина оренбургского губернатора, генерал-поручика и кавалера Рейнсдорпа публикуется. Известным учинилося, что о злодействующем с Яицкой стороны в здешних обывателях, по легкомыслию некоторых разгласителей, носится слух, якобы от другого состояния, нежели как есть. Но он, злодействующий, в самом деле беглый донской казак Емельян Иванов сын Пугачев, который за его злодейство наказан кнутом с поставлением на лице его знаков, но чтобы в том познан не был, того ради он пред предводительствуемыми никогда шапки не сымает, чему некоторые из здешних бывших у него в руках самовидцы, из которых один солдат, Демид Куликов, вчера выбежавший, точно засвидетельствовать может, а как он, Пугачев, с изменническою его толпою, по учинении некоторым крепостям вреда, сюда идет, то по причине того ложного разглашения всем здешним обывателям объявляется, что всяк сам из поступков его может понять, что он, Пугачев, злодей и как изверженный от честного общества старается верноподданных Ея Императорского Величества честных рабов поколебать и ввергнуть в бездну погибели, а притом имением их обогатиться, как то он в разоренных местах и делает. В предварение чего всякий увещевается, во время наступления его с изменнического шайкой, стараться для сохранения общества, дома и имения своего стоять против толпы его до последней капли крови своя, так как верноподданным Ея Императорского Величества рабам надлежит и присяжная каждого должность обязует и отнюдь никоим ложным разглашениям не верить».
Отец Андрей кончил. Гробовое молчание наступило кругом, но вдруг громадный Вавила выступил из толпы к амвону и выговорил:
— Батька! А манифест?
— Какой манифест? — тихо отвечал священник. — Иного ничего мне не прислано.
— Не прислано... Э-эх ты, батька, батька! Он, ребята, не то вычитал нам, это все отвод.
— Это одно лукавство ихнее! — раздался голос из толпы.
— Морочишь, косица! — усмехнулся Щенок.
— Ты кто таков, чтобы во храме Божьем священнослужителя поносить и оскорблять? — воскликнул отец Андрей.
— Я вас, батюшка, не поношу и не оскорбляю. Мне плевать на вас. А ты читай, что показано. Какой ты тут нам огород вывел. Беглый казак? Кто такой беглый? А?! За это, ведаешь ли, как гораздо тебе бороду надрать можно, а то и еще где... Ведаешь ли, чего всяк за царское изблеванье удостоен бывает? За это и тебя, попа, и попадью твою свяжут хвостами да в речку.
— Правда! Истинно! — закричали голоса. — Читай, что показано.
— И опять сказать, — громче выговорил ободренный Щенок. — Демид Куликов, что ты вычитал тут, кто таков?
— У нас такого и в заводе не было на слободе. Не было, не было! — закричали голоса.
— Сия публикация из Оренбурга, — сказал священник, — и оный Куликов...
— Сам-то ты куликов по болоту гоняешь. Манифест читай.
— Подай манифест, манифест! — завопили отовсюду.
— Слушайте, братцы! — выступил Городищев. — Батюшка прочел вам что следовало, а иного манифеста никакого нет. Ты же, бездельник, как сюда попал? Народ морочить!
Щенок прищурился в ответ и приставил руку козырьком ко лбу.
— А-а! Преблагороднейший Павел Павлыч. Здорово. Прости, что опознал друга-приятеля. Отдалече не вижу. Как можешь! Поздоровкаемся. — И Щенок приблизился, грубо усмехаясь, и полез в объятья Городищева.
— Мерзавец! — воскликнул Городищев, ударив его в лицо.
— Во храме Божьем! Осквернять святыню Господню! Вон изыди-те, вон! Окаянные грешники! — воскликнул вдруг отец Андрей, подняв руки, и словно вырос на полголовы. Глаза его сверкнули, голос гремел, и всякий из толпы, взглянув ему в лицо, потуплялся и шел из церкви.
Щенок между тем собрался было отвечать офицеру словами и делом, но священник, маленький и тщедушный, ухватил за ворот допотопного зверя и кликнул причет.
Церковь уже опустела. Щенок поглядел на отца Андрея и тоже слегка смутился. Что-то особенное и непонятное ему увидал он в лице этого попа, над которым сейчас шутил. Вдобавок Щенок увидал себя одного в руках шести человек.
— Ты, батюшка, прости. Я пред Богом... Ты, Павел Павлыч, не гневися за мою преданность. Я обрадовался, что повстречал тебя.
— Подобает, господа офицеры, — заговорил отец Андрей, — спутать его и при проходе ссыльных сдать в гонку до города.
Щенка окружили, но он уже очнулся от первого смущения, выше всех снова спокойно смотрел на них, словно с помоста.
— Господа благородные и ты, батюшка, — заговорил он хладнокровно. — Сами вы сказываете, не приличествует во храме Божьем озорничать. Я же, по безвинности моей, вам не покорюсь, и коли вы полезете мне в лапы, то я тут токмо нагрешу с вами. Всех шестерых по силе своей дюжой помну и церковь Божию с вами испакощу. Вот что!
Щенок повернулся, пошел из церкви, и никто его не тронул.
— Какова расшива плывет! — сострил кто-то из причетников.
— Не зело много в помощь вы мне были, господа офицеры, — укоризненно заговорил отец Андрей. — Только драку во храме завели!..
Молодые люди смутились и молчали. Отец Андрей все еще был взволнован и совсем иной человек.
— Чудной человек этот поп, — сказал Иван, выходя из церкви.
В слободе густая толпа остановила их снова.
— Стой! Воины! Мы вашего писательства в храме отведали, отведай и вы нашего. Чье лучше да истиннее? Читай ты, воловье рыло! — закричали Щенку, толкая и подсаживая его на телегу.
— Нешто я грамотный, дурни! Мое дело слухать, а не разбирать печатки, — отозвался Щенок презрительно.
— Где Пупырь? Подай Пупыря!.. Пупырь, Пупырь! — завыла толпа.
Появился Пупырь, маленький, плюгавый мужичонка с выбитым глазом.
— Держи вот! Бери в руки-то, очумелый! — кричал на Пупыря Щенок и совал ему печатный лист.
Пупырь взял его и, глупо усмехаясь, шевелил губами, словно разминал их для предстоящего чтения.
— Да держи ближе к глазу-то, черт! — учил Щенок. — Аль ты носом честь будешь?
Пупырь похрипел и начал было читать по складам:
— По у-ка-зу е-го им-пе-ра...
Но вдруг появился из толпы человек, мещанин с виду, вытащил из рук Пупыря лист и, сложив его, спрятал в карман.
— Чего ж ты. Елисей Онуфрич? Не замай, господа офицеры нашенской грамоты отведают.
— Негодно, братцы! — вымолвил явившийся.
Это был купец Долгополов, или названный Елисей Обвалов.
— Верьте слову, негодно, — заговорил он, — неведомо еще, чем Господь порешит. Нас ли поищет милостью либо врага возвеличит нам в наказанье. Коли уж батюшка наш одолеет врага, то господа офицеры сведаются вскорости обо всем, чего они, мнится мне, еще и не ведают по сей час. Коли же нас враг одолеет, эти господа офицеры об вас не преминут вспомнить, и весь ваш поселок в Сибирь уйдет. Смекайте, православные, истинно ли я сказываю.
— Молодчина, Елисей Онуфрич! — загудело десять голосов. — Прячь, прячь! Наша грамота им и не по рылу.
— Да что же все это значит? — нетерпеливо заговорил Иван. — Что вы хотели читать и чего такого мы не ведаем?
— Я кума мила в овин повела, а чей куманек, мне недомек! — запел весело Обвалов, приплясывая и семеня ногами по земле в такт словам.
Толпа захохотала.
— Да что вы таите-то? О ком речь? Оголтелые! — взбесился Городищев. — Коли о том бездельнике и воре Емельке Пугачеве, то вам читано было, что он каторжник клейменый.
— Нет тут тебе Емельки Пугачева... Чего приплетать небылицы-то! — крикнули из толпы. — За хвост бы, да об землю!
— Нишни! Вы! — погрозился Обвалов на толпу. — Ступайте, господа офицеры, своим путем-дорогою; може, свидаемся еще когда. Не поминайте лихом. Мое почтенье. Эй, Алеша! Куда он делся? Запрягать пора бы и в путь... Ну, ребята, вали по домам. Через две недельки я опять у вас побываю на обратном.
— Заезжай, Онуфрич, заезжай! — подхватила толпа и стала расходиться по слободе.
Треть всей толпы, с виду проходимцы, побрели вон из деревни по Оренбургскому тракту.
Молодые люди вернулись домой, раздосадованные, чувствуя, что все утро проиграли глупейшую роль в своих мундирах. Старик Игнат явился к ним с охапкой.
— На вот, ваше благородие. Одежда богатая, без рубля алтын весь товар стоит.
Старик бросил на лавку целую кучу серенького платья.
Ввечеру молодые люди со смехом снимали свои мундиры и надевали верблюжьи кафтаны, шаровары и рысьи шапки.
— А во и сайдаки со стрелами! — принес им хозяин пару колчанов калмыцких. — Пистолеты и сабли все зацепите, пригодится. Сайдаки токмо для виду. Коли уж кого остановку причинит, то ты, Павел Павлыч, запомни молвить так-то: лешты балдыран. И учинит всяк пропуск, коли он начальный, а коли уж гулебщик либо бегун какой, то не жди, сплюнь ему в рожу из пистолета.
— А что такое: лешты балдыран?
— А леший их знает. По-ихнему калмыцкому чтой-то. Токмо сказываю: всяк старшой пропуск чинит по сем слове.
В ночь молодые люди собрались в дорогу, но запоздали, проискав и прождав напрасно Максимку. Хозяин наконец, подробно расспросив на селе о денщике, доложил, что мальчугана видели с кем-то из проезжих, которого он называл Алексеем, и что с тех пор он не ворочался домой.
— Ну и шут с ним, коли сбежал, — решил Иван.
Оставив мундиры, кой-какие вещи и бричку у Игната, офицеры выехали верхом калмыками. С ними же поехал отряженный проводник, родом башкир. Игнат подробно наказывал ему, как сдать господ с рук на руки на умет Шамая, татарина близ Бердской слободы.
— Оный Шамай много мне одолжен и во всем вам служить будет. Ну Господь с тобой, Павел Павлыч, и ты, ваше сиятельство. Может, Бог даст, на доброе вернетесь, чем с немцами укрепляться супротив закона! Да не лих вам. Молоды...
— Что ты, Игнат? — удивился Городищев, уже выходивший в сени.
Старик не отвечал и обратился к башкиру:
— А ты, свиная нехристь, крепко накажи от меня Шамаю, что коли доставит господ в Оренбург сохранно, то пусть засылает кого сюда за моею чалою кобылой. Даром стало, а не за деньги. У меня одно слово! Да он все это поймет сам. Ты токмо не запамятуй о кобыле-то.
— Якши, якши, — кивал этот головой. — Ладно.
— А не доставит господ в целости, я ему, басурману, с плеч голову снесу. Ноне оно самое повычное. Совсем неприметна стала жизнь человека. Скажут, казак-атаман убил за сопротивленье закону. Ну Господь вас храни. Вот и я, Павел Павлыч, дожил, что тебе отплатил за милости и щедроты твоего батюшки покойного.
Молодые люди молча перекрестились, молча сели на лошадей и выехали за ворота. Смутно было у них на душе.
Ночь стояла свежая, светлая и серебристая. Слобода спала, а за ней расстилалась степь голая и отверстая во все края.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |