— Мы все погибнем! — беспомощно в тысячный раз говорил и думал Рейнсдорп, оставшись один и сильно смущенный и взволнованный неповиновением. — На Берду я не пойду, но здесь, в стенах этого города, — деятельность, неутомимая деятельность! Иначе смерть грозит!
В эту минуту вошел секретарь с бумагами и стал докладывать. Генерал строго поводил очами.
Тщедушный секретарь начал заученным тоном докладывать бумаги «своими словами». Секретарь не говорил, а как-то всегда бесстрастно пел, глядя не на бумаги и не на генерала, а в стену или в потолок.
— Курляндский уроженец Готлиб Штейндорф просит о записи сына Карла из недорослей в службу к вашему превосходительству. Он брат того, что служит при казанском губернаторе и приезжал сюда гонцом.
— Да. Да. Отец мне писал.
— Господин Тавров от сегодняшнего утра входит с прошением к вашему превосходительству указать партии гарнизона срыть и уничтожить...
— Мишень! Да! Да!
— Равно близ Егорьевской церкви...
— Избу! Знаю! O, mein Gott!
— Писарша Попивухина бьет челом вашему превосходительству на прапорщицу Федосью Фертынщенку, — однозвучно и невозмутимо запел секретарь, — за оскорбление в храме с насмеянием и осквернением оного и божественной литургии — докладая, якобы та самая Фертынщенка во время молебствия о даровании нам победы над супостатом турецким... Якобы... Якобы... — мямлил секретарь. — Якобы она, Фертынщенка, близ самых царских дверей стоючи, ударила ее, Попивухину, трикраты зажженной свечой по маковке, закричав на нее: «Чего лезешь, суконное рыло, в бархатный ряд, аль порядков и чинопочтения не ведаешь!..» И сим восклицанием прапорщица великое произвела сумненье в храме, а затем при выходе на паперть изрыгала всякие негодные слова и хаяла ее — сказывая, что она-де с мужем своим седьмой месяц не живет, а живет с г. Бородавкиным и что писарь Попивухин сам-де говаривал прапорщику Фертынщенку, находясь в карауле, что он ее как негодную и гулящую бабу...
— Ну! Ну! Все глуповство!.. Другой бумаг?
— Никак нет-с, ваше превосходительство! — так же бесстрастно продолжал секретарь. — Далее худое происхождение учинилось, и сама челобитчица гораздо виновата вышла. Повздорив, обе сии легкомысленные женщины вышли, но на паперти уже вцепились друг дружке за чепцы и косы. Прапорщица Фертынщенка осилила и на морозе, повалив супротивницу, учинила с Попивухиной на снегу и при всех прихожанах и при отце протопопе очень для них удивительное и соблазнительное обхождение. Писарша же оная — сама она в челобитной о сем умалчивает, — воспрянув с земли и приведя в порядок юбки, но уже опасаясь налезать на осилившую ее прапорщицу, начала в народ кричать, что вот-де придет царь Петр Федорович, возьмет город и всех дворян — офицеров и офицершей передавит... «И давно-де пора! — так проорала глупая сия баба, — пора-де вас, проклятых, передавить, купно с вашим...» Секретарь вдруг остановился, словно спохватившись.
— Ну! Что? — воскликнул Рейнсдорп с сердцем.
— Передавить всех... — мямлил секретарь, — купно, то есть с вами, ваше превосходительство.
— О-о! Это кто слюшил...
— Да все слышали. Даже вот-с тут рапорты самовидцев: отца протопопа да купца Полуехтова, что под стенами со злодеем биться выезжал. Они, будучи на паперти самовидцами, подробно описуют все речи соблазнительные, кои пущала Попивухина в толпу, обещая, что весь гарнизон перебежит к самозванцу в службу яко к истинному императору...
— Очень хорошо... Посылать мне канцелярист... Ступайте ви и делаль арест Попивухина...
— Ея то ись мужа.
— Нет! Она!.. Его... Ее!.. — крикнул, рассердившись, губернатор. — И посажать под караул... Я буду публиковать и казнить изменников! Я всех буду казнить! Всех! — закричал вдруг разгорячившийся губернатор. — Как можно?.. Не можно! Черний и глупий народ беспокоить! Ступайте, господин Лосев. Скорей!.. Как можно? Черний и глупий народ...
Секретарь хотел было продолжать доклад, но Рейнсдорп замахал руками и воскликнул:
— Подить! Я будиль судить, публиковать...
Секретарь положил бумаги на стол и, не смущаясь нисколько от взъерошенной фигуры рассвирепевшего начальника, отправился с приказом арестовать писаршу Попивухину.
На этот раз губернатор не на словах, а уже на деле доказал, что ревностно и энергически принялся за умиротворение края. Через двое суток после доклада секретаря рано утром на базарной площади уже стоял помост и позорный столб.
Собралась и гудела густая толпа. Одни говорили, что будут голову рубить пойманной женке Пугачевой; другие уверяли, что будут наказывать кнутом солдата что палил на бульварчике по губернатору. Меньшинство знало и ждало казни писарши Попивухиной, которая возмущала народ противозаконными речами о самозванце и подстрекала «на неповиновение ея императорскому величеству!»
В углу площади стояли вместе Иван Хвалынский и Городищев.
— Каков наш немец, что выдумал. А? — говорил Городищев.
— Что-то будет. Неужели ж и впрямь кнут, — сказал Иван. — Я, Паша, уйду, коли кнут. Мерзостно смотреть!
— Никому не ведомо. Секретно все...
Род казни, содержимый в тайне, не был никому известен.
В десятом часу привезли в тележке писаршу под конвоем взвода солдат и взвели на мост.
— О-о-ох! — пошло по толпе, не то от сочувствия, не то от любопытства.
Палач в красной рубашке стал читать указ, но хрипливо-пьяным голосом, невнятно и заикаясь. Изредка только слышались слова: «Вор, душегуб, волнование, непотребные речи, соблазн Жителев, против престола и отечества...»
Только при заключении палач прочистил себе горло чтением, и голос его явственно пролетел над всеми внимательно вытянутыми головами:
— Учинить жесточайшее плетьми наказание и должное ошельмование, постановлением знаков, а затем сослать в Сибирь в рудники. Но уважая ея императорского величества высочайшее ко всем матернее милосердие, — оную казнь, законами предписуемую, господин генерал-губернатор, генерал-подпоручик и кавалер, снисходя к глупости и беспечности женского пола, умягчить указал!.. А во унятие бабьих пересудов и не пристойных бабьему и женскому полу и званию об злодее разговоров и в надлежащий всем страх, дабы перестали плодить оное пустословие, — господин губернатор, генерал-поручик и кавалер, определил: жене писаря Спиридона Попивухина — Агафье Андреяновой, дочери Попивухиной, учинив публичное с барабанным боем жестокое плетьми наказание, подрезать чрез палача подол платья и, яко нетерпимую в обществе, чрез профосов выгнать из города метлами!
Гулкий хохот пошел по толпе...
— И дешево, и сердито! — крикнул голос.
Женщину стали раздевать помощники палача... Она отбивалась и обернулась к народу.
— Православные... Заступитесь! Каюсь! Со зла я все оное...
Барабанный бой заглушил ее слова. Несколько человек доставали уже из тележки свежие метлы и со смехом встряхивали их в воздухе — приготовляясь к исполнению забавной казни... Народ напирал на помост... Палач расправлял плеть, вытягивая ее по доскам и подергивая плечами...
Иван Хвалынский собрался уходить от казни, когда услыхал около себя бабье всхлипыванье.
— Ведь кабы не тяжела была, а то шести месяцев. Эдак-то ребеночка попортят.
Иван расспросил женщину и, убедись в истине ее слов, побежал к Рейнсдорпу.
— Остановите! Не надо! Не можно! Я эти не знайт!
Иван добежал назад, но застал уже гул, хохот и движение. Писаршу, уже наказанную, гнали по площади. Вся толпа со свистом и гиками бежала, очищая площадь. Впереди мелькали в воздухе, подымались и опускались метлы... И все быстро двигалось к Орским воротам.
— Что ж это? — воскликнул князь Иван. — Ведь это негоже... Это даже пред Богом грех!
— Иван Родивоныч! — раздался около него басистый и глухой голос Бородавкина. — Будьте милостивы. Сведите меня к себе да заприте...
— Что вы? — изумился Иван фигуре товарища, который, бледный и задыхающийся, дрожал всеми членами.
— Уведите. Заприте. Погублю я себя и его... Убью!
Иван, ничего не понимая, схватил Бородавкина за руку и потащил в свою квартиру.
— О-ох! Убью... — мычал Бородавкин, будто жалуясь на боль и послушно двигаясь за Иваном.
Когда Иван подошел к своей квартире и впустил в нее Бородавкина, в его улицу завернул отряд казаков под командой Пыжова, мрачно и молчаливо погонявшего плеткой хромую и худую казенную клячу. Казачьи лошади были тоже на подбор калечные, худые и больные.
— Куда! — крикнул Иван в удивлении.
— В землекопы пожалован, — угрюмо отозвался Пыжов, останавливаясь. — Мишень срывать в степи, благо весна на дворе серебряная.
— Да. Не время. Теперь с великими сугробами беда!
— Ничего. Я по своему сиротству в обиду не дамся. Понюхаю да поковыряю там малость, и коли земля замерзла, то буду вскорости восвояси, к вам чай пить с романеей. А егорьевскую-то избу разорят молодцы и без меня.
И отряд, ковыляя на клячах, тронулся вдоль улицы. Ему навстречу валили шумные и веселые волны народа, возвращавшегося с потехи.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |