Нешто это свадьба была? Это самокрутка! Жидовский Мархешван какой-то, — ворчливо говорил князь Родивон Зосимыч, угрюмо сидя у столика с шашками против Кречетова. — Эдак и татарва не женится.
— Поспешили! Не терпелось! — отвечал тихо Кречетов с ясным счастливым лицом.
— Гостей, пожалуй, не зови. Их и звать неоткуда и некого в нашей глуши. Один Петруша Городищев нашелся, спасибо, поблизости. Из Казани мордву дворянскую да ссыльных всяких я, знамо, к себе не охотник пускать. А все ж долг был хоть всякое свадебное и венчальное приданое сделать да выписать из столицы. Попраздновать да погулять, дать народу и на невесту с женихом наглядеться вдосталь. А это что ж. Тяп да ляп — и женаты!.. Об утро чужие, а в ночь молодые, — говорил князь, капризно волнуясь.
— Что делать? Родивон Зосимыч! Я сам располагал тоже кой-кого из старых приятелев оповестить, хоть бы и не поехали издалече, да честь-то предложена была бы. Да ведь нешто с полковником нашим столкуешь. А Милуша что?.. Ей бы только за венцом Богу помолиться. Она мне сказывала: благословите, батюшка, образом, да пусть отец Арефа помолится за меня поусерднее за венчаньем — так и все слава Богу будет. Молиться, сказывала, тут след, а не беситься. Оно, може, и правда. Так-то.
— Молитва молитвой, а обычай соблюдай. А это вот в чужих краях кто с разными турками да немками сживается, тот дедовы обычаи берет повадку не уваживать да во всяком житейском деле на басурманов лад гнуть, — сердился князь и, ударив шашкой по столу, крикнул: — Да что тут!.. Говорю — Мархешван! А не свадьба!
Так толковали в сумерки старики, сидя в кабинете князя чрез неделю после свадьбы Данилы и Милуши.
Во всем большом доме Азгара было мертво тихо. Азгарцы уже успели давно отдохнуть и отоспаться после круто и скоро сыгранной свадьбы князиньки Данилы Родивоныча, но теперь после гульбы и веселья всякий стал еще ленивее и скучнее, а кто и хворал еще с похмелья.
В Михаилин день открылся Данило Милуше в любви своей и затем объяснился после обедни с отцом. Наутро он уже съездил в Ольгино и вернулся назад нареченным, вместе с будущим тестем своим, а чрез десять дней в хоромах азгарских стоял дым коромыслом от поездов, венчанья и обеда свадебного.
Между церковью и хоромами гудел народ по всей дороге. Ввечеру хоромы, сад, роща, храм и все село сияли от зажженных семидесяти смоляных бочек и от пяти сотен плошек и шкаликов. Дворня в саду, на дворе и в людской, а крестьянство на слободе ели и пили и липли, как мухи, к выкаченным бочкам с брагой и с вином да спьяну валились, как тараканы, на мороз или жглись, падая на плошки, а в княжьем доме шумели, бегали, толклись и сбирали поезд молодых в Ольгино.
Гостей не было — никого. Один 17-летний брат Павла Городищева Петя был выписан из деревни в дружки к князю. Ввечеру молодые в большом возке, в шесть лошадей, выехали в Ольгино, окруженные полсотней верховых с большими фонарями. Эти скачущие фонари среди ночи — выдумка Данилы — смутили провинцию на расстоянии целых семидесяти верст. Около десяти верст провожали молодых господа и дворня на восьми тройках. Фима и Петя Городищев, уже влюбленные друг в друга до зарезу, а с ними Кречетов и Кирилловна ехали в санях вслед за возком молодых и на одиннадцатой версте распростились и вернулись в Азгар. И Недолгое веселье кончилось.
Князь Родивон Зосимыч всячески и напрасно просил сына не спешить со свадьбой и дать всем, и семье и народу, вдоволь повеселиться в приготовлениях, и дождаться Ивана из Оренбурга, а равно дать время позвать кой-кого на свадьбу, а главное, выписать все необходимое из Москвы, чтобы справить свадьбу по-княжески. Данило настоял на своем, потому что увидел, что эдак свадьба отложится до весны.
— Все равно, батюшка. Мы на святках повеселимся... А свадьбу нечего откладывать. А то раздумаю! — шутил он полусерьезно. — Хуже будет!
Затем князь хотел отвести сыну половину дома с особой прислугой, даже хоть с особым столом, но Данило и на это не согласился и упрямо решил уехать, хотя бы на первое время, в Ольгино, где было всего трое человек прислуги в доме.
Родивон Зосимыч махнул рукой, разобиделся и только повторял во все время сборов, венца, обеда и отъезда:
— Это не княжеская свадьба! Это жидовский Мархешван!
Уже неделя прошла теперь со дня венчания, и в доме было тихо и скучно. Дворне было, однако, чем заняться. В саду саженей за сто от хором после отъезда молодых с шести часов утра и до вечера целая куча рабочих стучала и шумела за спешной работой.
Князь придумал, чтобы выманить сына из Ольгина, переделать скорее заново отдельный небольшой флигель, где жило две семьи дворовых, и отделал его всем купленным в Казани, что пришло на тридцати подводах. Немец Шильде, выписанный из Казани, заправлял переделкой и отделкой. Азгарцы ахали, как все менялось во флигеле словно по щучьему веленью, и уже прозвали его «немецкий домик».
А молодые в Ольгино, в маленькой и светленькой усадьбе, были на седьмом небе. В этих горницах, где прошло детство Милуши — незатейливое, одинокое и мирное, с ученым Кустовым, с добрым, но вечно пылящим отцом и с беззубой Кирилловной, — теперь наступила для нее иная жизнь, о которой смутно мечтала она в своих девичьих грезах.
Милуше казалось, что между ее детством, всем ее прошлым и этим настоящим легла пропасть. Будто колдовством каким все видоизменилось. Иначе смотрит она на весь мир Божий, и иной, новый мир Божий восстает пред ней. И все, что существует кругом, и все, что видит, слышит и чувствует она сама, — все заслонилось одним звуком, одним именем:
— Данило! Данилушка!
В этом имени, в этом человеке все соединилось, слилось и воплотилось для нее.
Жизнь молодых была однообразна и проста донельзя и всякому показалась бы скучна, кроме них двоих. Они всякий день гуляли, иногда катались в санях; ввечеру Данило читал вновь присланные из столицы книги.
Чаще он рассказывал жене о своих кампаниях, о турках, о Польше, о Петербурге и дворе. Главное, что поразило и смущало Милушу, — было убийство офицера в Петербурге.
— Как же так-то? — говорила она, робко глядя в глаза мужа и боясь сказать, что ей этот пустой случай кажется страшным. При рассказе об этом она обмерла, и при воспоминании об нем ей щемило сердце всякий раз.
— Это мне так сдается, по моему женскому разуму! — утешала себя Милуша, но как сдается ей и что, собственно, ее смущает в этом приключении с мужем, она не могла себе объяснить. Рассказы Данилы о самом себе занимали ее, разумеется, более, чем рассказы про места и лица.
Однажды князь описывал ей сражение при Ларге. Милуша внимательно слушала, раскрыв свои большие, добрые глаза. Князь вымолвил:
— Тут и начали посыпать нас ядрами.
— Кто ж сыпал? — прервала она.
— Неприятель по нас из пушек своих стрелял.
— И в тебя тоже! — воскликнула Милуша со страхом.
— Вестимо, родимая. Ведь ты уже знаешь, что я сколько раз ранен был.
— Да. Да...
Однажды князь передавал жене подробно о некоторых женщинах, которых знавал в Польше и в столице, и, назвав одну по имени, признался, что был в связи с ней.
— Да ведь ты как-то сказывал в Азгаре, что она замужняя.
— Ну так что ж? А ты разве полагаешь, что замужние своих мужей не проваживают за нос? Не обманывают?
— Как же так-то?.. Родимый?..
Милуша не понимала. Князь стал ей объяснять и спросил:
— Ты не махонькая! Неужели ж не слыхала иль не видала такого хоть здесь, в Ольгине, в дворне или в мужичье...
— То подлые... В подлом состоянии ино дело... Они вон едят в избе семеро одной ложкой из одной чашки.
— Так, стало, дворянка, по-твоему, всегда верна своему супругу.
— Вестимо, родимый.
— Вот ты, к примеру... Будь я урод какой либо старый, меня бы с кем-нибудь... с Городищевым каким обманывала бы.
— Ох! что ты! что ты! — воскликнула Милуша и изменилась в лице. — Я так полагаю, что ты вот... да я вся эта... как бы тебе пояснить... слов-то этих я не знаю... вот теперь хоть плечо, что ль, мое иль бо рука, лицо... я эдак гляжу да и сказываю на мыслях... вот это все Данилушкино... вся-то я Данилушкина... И сдается мне, что и ты весь мой. Уколися иль ушибися ты, мне, ей-ей, больно будет. А то вдруг с чужим человеком! и такое?.. и не про грех пред Господом мыслю. Грех грехом! а оно, Данилушко, не можно.
Милушка начала хохотать и повторяла:
— Это не можно... эдак вот на голове колесом скоморохи ходят... так разве можно эдак-то пройти.
— Ну, а коли я поступлюсь когда, вот как родитель мой и дед Зосим, — спросил Данило. — Коли ты вдруг сведаешься, что у меня забава какая на стороне.
Милуша раскрыла губки, глаза ее уперлись в лицо мужа, и все лицо вспыхнуло...
— Что ты тогда скажешь! А?
Милуша бросилась к мужу на шею и зарыдала.
— Что ты! Христос с тобой! Я так, беседую... Что ты? Полно! Может, этому никогда и не бывать.
— Родимый! — шепнула Милуша. — И на словах-то эдакое как ножом бьет. А случися наяву... Ох! Родимый! Ты уж так и знай... Я, родимый, руки на себя наложу — часу не обожду.
И князь Данило утешал расплакавшуюся жену.
— Лучше я умру... Лучше ты, любый, умри. Да! лучше ты умри! Я буду знать, что ты у Господа на небе... Буду молиться за тебя денно и нощно. В монастырь пойду и епитимью страшную наложу на себя... Пудовые вериги надену... Изведу себя в год постом и тоже за тобой уйду... А эдакое! эдакое! Господи! Да это хуже трех смертей.
Милуша дрожала всем телом и рыдала в таком отчаянии, что князь в целый вечер едва успокоил ее и затем долго думал об этом изрядном и персональном свойстве жены.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |