Вернуться к В.И. Лесин. Силуэты русского бунта

Вместо эпилога

Разговор двух коллег, связанных добрыми отношениями со студенческих лет

Один давний мой приятель, прочитав еще в рукописи значительно сокращенный вариант очерка о Пугачеве, сказал:

— Ты пишешь, что нет в нашей науке проблемы, не фальсифицированной историками-марксистами. Следует ли из этого, что советские ученые не сделали ничего положительного?

— Нет, не следует, сделали много, в том числе положительного, даже в самых фальсифицированных проблемах. Я имел в виду в основном историю классовой борьбы. Здесь-то они постарались! Ловких авантюристов наделили добродетелями, коими те не обладали. Массовый разбой возвели в гражданский подвиг во имя осуществления вековой мечты человечества. Целые сословия обратили в паразитов и захребетников и отказали им в праве любить и защищать Отечество. Патриотов обозвали цепными псами самодержавия и опричниками, умных министров — маклерами. И цитировали, цитировали, без конца цитировали классиков. А неискушенные читатели принимали все за чистую монету, ибо за десятилетия официальной лжи прониклись верой в печатное слово.

О Пугачеве написано столько, что реальный образ авантюриста, грабителя, убийцы и похотливого хама уже давно исчез со страниц учебной, научной и художественной литературы, уступив место радетелю о благе всех сирых и бедных. Достигалось это посредством умолчания или вольной трактовки фактов в угоду «самой передовой методологии».

— Но ведь и сам ты до недавнего времени был советским историком, — сказал мой собеседник. — Должен ли я теперь считать плохой превосходную твою статью, опубликованную в те годы в академическом журнале?

Это был не риторический вопрос, и я ответил:

— А кто знал того советского историка? Студенты и ближайшие коллеги. Та статья ничем не отличается от прочих, столь же безликих, опубликованных рядом с моей. Создается впечатление, что писал ее вовсе не я, а кто-то другой. Впрочем, так оно и было: редактор поработал над ней основательно. Ты лучше скажи, мог ли в то время увидеть свет мой очерк о Пугачеве?

— Не любишь ты, Лесин, своего героя! — сказал мой собеседник. — Не любишь!

— Не люблю? Признаться, не думал об этом, следовал за документами, а они не давали оснований для оправдания его деяний. И все-таки, когда привел Пугачева на помост эшафота, украдкой от близких вытирал глаза. С большим чувством прощался душегуб с москвичами, где только слова такие нашел: «Прости, народ православный, отпусти мне, в чем согрубил перед тобой». Как тут было не прослезиться.

— Не любишь! Это видно.

— Прости, дорогой мой, а почему, собственно, я должен любить его? Уж не потому ли, что он обещал темному, забитому, доверчивому народу золотые горы, что развязал вакханалию убийств и насилий?

— Какие золотые горы? Напротив, — возразил мой оппонент, — программа Пугачева была вполне конкретна и реальна. В своем манифесте, обращенном к народу Поволжья, он четко сформулировал задачи восстания: истребить дворян, ликвидировать крепостное право, передать земли помещиков крестьянам, отменить подати и ненавистную рекрутчину.

— Кому же сегодня придет в голову отрицать, что крестьянам жилось тогда плохо? В противном случае они не пошли бы за самозванцем. А он обещал им рай на своей земле без всяких там податей и рекрутчины. Его программа действительно была конкретна. Но реальна ли? Большевики тоже не скупились — все готовы были отдать, лишь бы повести за собой народ. Естественно, обманули, но власть захватили. А Пугачеву такая удача не улыбалась. За корону надо воевать, а он бежал от одного неполного полка Михельсона. Правда, «бегство его казалось нашествием».

Похоже, мой собеседник всерьез не принимал моего Пугачева. Он продолжал наступать:

— В чем вина советских историков? В том, что не живописали кровавый террор пугачевцев? Да, упор на этом не делался. Но ведь и ты не утруждал себя разоблачением жестокостей властей по отношению к повстанцам.

— В чем вина? Только в фальсификации истории и идеализации личности предводителя восстания. Не спорю, царизм был жесток. А какая власть в России церемонилась со своими подданными? Может, коммунистическая? Или сменившая ее, прости за выражение, демократическая? Эта уже себя показала. То ли еще будет, не дай бог, почувствует угрозу со стороны народа...

Ты многое помнишь. Помнишь, конечно, и письмо Александра Сергеевича Пушкина к почтенному Ивану Ивановичу Дмитриеву, в котором всех «мыслителей», недовольных тем, что он представил самозванца «Емелькою Пугачевым, а не Байроновым Ларою», поэт отсылал к Николаю Алексеевичу Полевому, убеждая их: тот «за сходную цену» возьмется «идеализировать это лицо по самому последнему фасону»1.

Я же желающим видеть Пугачева с достоинствами жены Цезаря, которая, как известно, была вне подозрений, рекомендую книгу любого советского «мыслителя». Все, у кого хватит сил дочитать ее до конца, узнают не только о том, что нашим предкам жилось еще хуже, чем многим из нас, но и тактику повстанцев — авось пригодится.

Далее у нас пошел довольно странный разговор. Мой собеседник не исключал влюбленности Емельяна Пугачева в юную казачку Устинью Кузнецову. И это при пользовании сексуальными услугами четырнадцати «писаных красавиц» дворянок, оставшихся сиротами после казни родителей! Он упрекнул меня в том, что я назвал народного вождя «похотливым хамом» и не отметил таких же свойств у императрицы Екатерины II, которая, не отличаясь строгостью нравов, периодически рожала детей то от одного, то от другого любовника.

В оправдание я сказал, что героем своего повествования избрал все-таки предводителя восстания, а не императрицу, хотя и ее не забыл. А похождения похотливой Екатерины Алексеевны в свободное от государственных забот время достаточно красочно описали еще дореволюционные историки.

Один упрек моего оппонента готов принять: я действительно не рассказал читателям о мучениях родственников Пугачева. Они были ужасны. Достаточно сказать, что обе жены самозванца умерли в крепости после примерно тридцати пяти лет заключения.

Иван Иванович Горбачевский, попавший в Кексгольмскую крепость за участие в движении декабристов, еще застал там Аграфену и Христину Пугачевых. Первая из них умерла через шестьдесят лет после поражения восстания, о чем сообщил Александру Сергеевичу Пушкину Николай I. Поэт, потрясенный этим известием, написал: «С 1774-го году!» Правда, в последнее время «она жила на свободе в предместье, но далеко от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне».

Мы долго еще говорили. Но каждый остался при своем мнении. Мой давний приятель оставил за собой право ответить мне официально, но пока не ответил. Вот уже восемь лет жду.

К сожалению, уже и не ответит: умер мой добрый приятель, замечательный ростовский историк Владимир Николаевич Королев. Вечная ему память.

Примечания

1. Там же. С. 231.