Вернуться к В.И. Пистоленко. Сказание о сотнике Тимофее Подурове

Глава девятая

У Тимофея разболелась голова, да так сильно, что нельзя было шевельнуться. Если на дорожных выбоинах чуть-чуть начинал подпрыгивать тарантас, боль становилась невыносимой. Изрядно угостил Тимофея ночной верзила.

Раньше Тимофей слышал, как другие жаловались на головную боль, но сам ее не испытывал и даже немного удивлялся, слушая такие жалобы, а вот теперь довелось самому все изведать. Кажется, что под череп кто-то запустил руку и сжимает пальцами мозг; голова становится тяжелой, начинает кружиться, в глазах вихрем носятся искры, во рту горчит, к горлу подкатывается тошнота...

Когда стали подъезжать к Оренбургу, боль поутихла.

Тимофей знал, что дома его не ждут, жалел, что не мог уведомить Лизу, может обидеться, скажет, не смогла приготовиться и встретить, как подобает. Ничего, такая беда — не беда, скоро позабудется.

На ветру Тимофея покачивало из стороны в сторону, и он казался себе необычайно легким, легче пушинки. Боясь как бы невзначай не повстречать кого-нибудь из знакомых, Тимофей с опаской оглядывался по сторонам и старался шагать чаще и размашистее. Шутка ли, вернулся казак из похода, да не просто казак, а казачий сотник, но не на коне въехал во двор, а пешим. Хорошо, что оружия разбойники отобрать не успели.

Тимофею повезло, он подошел к своим воротам, не встретив никого.

У калитки остановился, положил руку на кованую железную щеколду и почувствовал неловкость, стыд перед самим собой и перед домашними.

Когда казак возвращается из похода, то, остановившись у ворот, громко стучит рукоятью плети или шашки, дает о себе знать, и не только домашним, но и соседям: пусть по всей улице знают люди, что он вернулся жив-здоров и стоит сейчас у ворот своего дома. Домашние, увидев его, распахивают настежь ворота, жена бросается к коню, берет за узду и вводит во двор. Такие порядки заведены в казачьем миру на тот случай, когда казак благополучно возвращается домой. И у Тимофея всегда было так, только так!

А сегодня у ворот стоит Тимофей униженный, ни коня у него, ни гостинцев домашним. И в ворота он, конечно, стучать не станет.

Тимофей осторожно нажал щеколду, она чуть слышно звякнула, и калитка открылась. Во дворе — никого. Дверь в сени распахнута. Тимофей поднялся на приступку. Избяная дверь тоже открыта, из избы доносится негромкая девичья песня. Сердце Тимофея застучало глуше и напряженнее.

Кто же это поет? Песня о лазоревом цветке, брошенном девушкой в воды Яика и плывущем куда-то далеко в сине море. Знакомая Тимофею песня, ее любила и часто певала покойная Любаша. Кто же сейчас поет эту песню? Голос как будто незнакомый.

Чуть слышно ступая на носки, Тимофей подошел к избяной двери и увидел певунью. Русоволосая, с двумя длинными косами, связанными одной лентой, чтобы не болтались из стороны в сторону, в цветастом вылинявшем платьишке, с подоткнутым подолом, стоя на коленях, она старательно скоблила громадным косарем пол, протирала его мокрой тряпкой и пела. Пела негромко, но увлеченно:

Плыви, цветок, во сине море,
Возьми с собою мое горе.

Дочка! Танюшка! Боже мой, почти девушка, почти взрослая.

Вот такой же была и Любаша, когда впервые увидел ее Тимофей в Сакмарском казачьем городке. И эту песню он тогда впервые услышал. На реке Сакмаре.

— И какое же у тебя, Татьянка, горе? — ласково спросил Тимофей.

От неожиданности девушка вскрикнула, поднялась на ноги, привычным движением одернула платье, а увидев отца, кинулась к нему и повисла на шее.

— Батечка! Батечка, мой хороший, родной.

Тимофей потянулся к ней, поднял руку, чтобы обнять Таню, но перед ним все поплыло, закружилось, и он повалился на пол. На него надвинулась тьма, и он полетел в бездонную пропасть. Сколько времени длилось такое состояние, Тимофей не знал. Иногда наступало прояснение, когда темноту прорезал луч света, и Тимофей различал окно, но тут появлялась невыносимая головная боль, и снова все исчезало. В просветах Тимофей всегда видел над собой склоненное лицо Лизы. Она что-то говорила ему, он ничего не слышал и лишь догадывался об этом по шевелению ее губ. Он часто ощущал ее руку на своем лбу, и тогда ему будто становилось легче, боль затихала. Ему хотелось сказать об этом Лизе, но он не мог, не знал, как это сделать, словно он никогда не говорил, забыл, как говорят люди.

Три недели пролежал Тимофей в постели, только изредка, на короткое мгновение приходя в сознание.

Лиза почти не отходила от его постели, позабыла сон и еду. Когда усталость валила Лизу с ног, ее уводили девочки, и у постели отца оставались Надя или Таня. Реже появлялся здесь Никита. Весной со двора ушел Альметь, и у Никиты появилось много новых дел.

Чуть вздремнув, Лиза возвращалась на свое место.

Ночами она по нескольку раз падала на колени перед иконой и, ударяясь лбом об пол, молила бога и деву Марию о ниспослании здоровья рабу божьему Тимофею. Иногда ее молитвы были страшными, как заклинания, она просила:

«Господи боже мой, если надо кому-нибудь из нас умереть, убери меня из жизни и вместо меня даруй жизнь Тимофею. Казни меня, боже мой, всеми казнями, какие есть и были на белом свете, только спаси его. Господи, пошли меня на веки вечные в геену огненную, пусть я там всегда гореть буду, только прости и исцели раба божьего Тимофея».

Много дней Тимофей пролежал в полузабытье. Не знал он, что через два дня после его возвращения в Оренбург на форштадтский его двор кто-то ночью привел коней-строевиков, похищенных разбойниками в ту памятную ночь. Неизвестный доброжелатель вернул не только коней, но и дорожный мешок Тимофея со всеми подарками, которые Тимофей вез домой из Челябы. Не знал и того, что почти ежедневно к нему приходил из лазарета доктор-немец, приносил какие-то порошки и требовал, чтобы в положенное время Лиза обязательно поила ими больного. Лиза благодарила немца, а когда он уходил, пробовала на себе эти порошки и только потом уж с опаской давала их Тимофею.

Лечила она его и домашними средствами, травами, как велел старый башкир, слывший на всю округу большим искусником врачевателем. Люди поговаривали, что русских он берется лечить с неохотой, а то и вовсе отказывается, ссылаясь на старость да на плохую память. Но когда Лиза сказала, что ее мужа зовут Тимофей Подуров, старик будто ожил.

— Он сын бородатого Ивана Подурова? — спросил он.

— Да.

— Якши. Будем лечить.

Несмотря на свои годы и дряхлость, старик приезжал в Оренбург, два дня просидел над Тимофеем, надавал Лизе разных трав, показал, как их надо заваривать, и, пообещав, что Тимофей обязательно выздоровеет, уехал.

Лиза не знала, чем отблагодарить старика, предложила ему коня, но он согласился взять лишь козу.

Тимофея навещал сам войсковой атаман оренбургских казаков Могутов. Узнав, что к Тимофею привозили башкирского знахаря, запретил поить Тимофея травяными снадобьями, а травы велел выбросить вон.

— А почему так, господин атаман? — спросила Лиза. — Все говорят, что он знаткий старик.

Могутов немного замялся, не зная, как ответить на вопрос этой настырной женщины, но, когда она сказала, что и дальше будет поить Тимофея этими снадобьями, он тихонько пояснил ей:

— Знаткий-то он знаткий, башкир этот самый, и мне об том ведомо, только ты пойми другое: для кого он знающий на пользу, а для кого — во вред, кого-то он на ноги поставить хочет, а кого-то в землю загнать. Вот так-то. Должно быть, слыхала, башкиры там и сям пошаливают? Против кого они поднимаются?

— Не знаю, — схитрила Лиза.

— Уж будто? — недоверчиво спросил Могутов. — Ну и хорошо, что не слышала. И ты никому ни слова о том, что я тебе сказываю, Пошаливают они. И этот старый, чего доброго, возьмет да и подсунет какой-нибудь травы, вот и конец Тимофею Ивановичу.

Лиза обещала атаману следовать его советам, но поступала по-своему. И если бы Лизу спросили, почему она так поступает, а не иначе, она не смогла бы объяснить, просто больше верила старому башкиру, нежели немецкому доктору из госпиталя.