После смерти императрицы Елизаветы в декабре 1761 года на российский престол взошел ее племянник, внук Петра I Петр Федорович. Игрушечный император царствовал полгода — летом 1762 года он был свергнут супругой Екатериной...
В увеселительное поместье Монплезир в Петергофе, где ранним утром почивала Екатерина, с грохотом влетела четверка взмыленных коней, запряженных в карету. Кучер — князь Федор Барятинский — натянул вожжи у самого крыльца. Выпрыгнул великан Алексей Орлов, кинулся в покои дворца. Из кареты выглядывал его спутник — гвардейский поручик Василий Бибиков.
Грохоча сапогами по вощеному паркету, Орлов дошел до спальни государыни, где у дверей его встретила фрейлина Шаргородская.
— Будите государыню! — отрывисто бросил Орлов. — Все готово.
Екатерина поднялась сразу. Спутанные волосы закрывали половину лица, чепец съехал на одно ухо. Виден был блестящий глаз, в котором были испуг и удивление.
— Ваше величество, в соседней горнице Алексей Орлов.
— Орлов? — вздрогнула государыня.
— Государыня, пора! — загремел из-за двери голос Орлова. — Гвардия выступила! Все готово к вашему провозглашению!
Екатерина сбросила одеяло, вскочила:
— Гребень! Стакан воды! Который час?
— Пять утра, ваше величество!
Алексей Орлов помог Екатерине забраться в карету: Василий Бибиков встал на запятки.
— Гони, Федя! — крикнул он Барятинскому.
Четверка коней с грохотом сорвалась с места.
Становилось жарко. С коней летели в пыль хлопья пены, карета трещала, переваливаясь с боку на бок.
У заставы карету встретил отряд гвардейцев, всадников тридцать, с саблями наголо. Они страшно пылили, поднимая густую завесу.
— Да здравствует матушка-императрица! — крикнул один из них, и тридцать обнаженных клинков разом взметнулись вверх.
Екатерина, поддерживаемая Орловым, показалась из экипажа. Волосы распущены, вид у будущей императрицы жалобный и несчастный.
— Дети мои, к вам пришла я искать защиты... — Глаза Екатерины медленно набухали слезами.
— Умрем за тебя, матушка! — взревели гвардейцы.
Екатерина вновь скрылась в карете, и теперь экипаж понесся по дороге, окруженный всадниками.
В Ораниенбауме провожать свергнутого царя вышла вся прислуга. Неподвижно замер строй голштинских гвардейцев. Прислуга подходила прощаться, хныкали, шептали государю на ухо:
— Батюшка ты наш, государь... схоронись где-нибудь. А то беги в Голштинию, лошади твои заседланы. Ить она прикажет убить тебя.
Петр обнял камердинера Митрича, сказал скорбным голосом:
— Дети мои, теперь мы ничего не значим.
Следом за Петром вышли из покоев дворца его любовница Елизавета Воронцова, генерал Гудович и генерал Измайлов. Все толпой остановились, наблюдая, как Петр III прощается с прислугой. Вдруг завыла, жутко залаяла во дворе многочисленная свора борзых, будто прощалась с арестованным хозяином. Петр зажал уши, закрыл глаза. По щекам его катились слезы.
Подойдя к карете, окруженной гвардейцами, Петр сам отдал свою шпагу офицеру. Затем солдаты сняли с него андреевскую ленту. Возникла минутная заминка.
— Мундир тоже надобно снять, ваше величество... — проговорил сурово Голицын.
Петр III покорно принялся снимать с себя Преображенский мундир и скоро остался босиком, в подштанниках и нижней рубахе, растоптанный и жалкий. При виде столь скорбного зрелища хмурились и отворачивали лица в сторону генералы Гудович и Измайлов, закрыла ладонями глаза графиня Воронцова.
Петр III полез в карету, следом за ним — князь Голицын, все еще держа в руках бумагу с отречением от престола.
Когда Екатерина подняла перепуганного, в ночной рубашке сына Павла и пошла из спальни в окружении гвардейцев, от бряцания оружия и криков, казалось, обрушатся стены дворца. Теперь обворожительная, царственная улыбка сверкала на лице государыни. Она вывела Павла на балкон, и толпа, бурлившая на площади, взревела еще сильнее. Любящая мать прижимала сына к груди, целовала в щеку. Слышались отдельные пронзительные возгласы:
— Свершилось! Слава императрице Екатерине!
— Матушка! Обиженная ты наша, слава тебе! Сла-ва-а!
— Видите, Никита Иванович, — обратилась государыня к Панину. — Сам народ венчает меня на царство. Вы слышите их крики?
— Этот народ и по-другому кричать умеет, матушка, — сдержанно ответил Панин, покосившись на стоявших позади офицеров.
Те негромко переговаривались.
— Что с уродом-то делать будем, господа? — вполголоса вопрошал князь Барятинский.
— А что? — беспечно отвечал Бибиков. — Пинка под зад, и пусть катится обратно в свою Голштинию!
— В Голштинию, братцы, нельзя! — хмурился Алексей Орлов. — Эта цапля сей же момент на нас Фридриха войной поведет.
— В Шлиссельбурге на всех Фридрихов казематов хватит.
— Нет, нет, господа, из России его выпускать нельзя. — повторил Орлов. — Будет ныть на всю Европу: «Меня незаконно царства лишили!» Нет, нет, нельзя!
Часовня на кладбище Александро-Невской лавры была затянута черным крепом. Бескровные руки сложены на груди. Скорбно подрагивали огни лампад. В полумраке едва различимо лицо умершего. И офицеры Семеновского полка замерли у изголовья гроба. Мимо катафалка, стоявшего на возвышении, медленно двигалась вереница людей. Согнутые спины, опущенные головы. Священник едва слышно бормотал молитву. Офицер-распорядитель время от времени повторял, бесстрастно глядя перед собой:
— Проходите, господа! Не задерживайтесь, проходите...
Люди успевали бросить на усопшего беглый взгляд, торопливо крестились, проходили. Шарканье ног, смутное бормотанье, вздохи. Холод смерти сковывал движения.
И только выйдя из полутемной часовни, люди с облегчением расправляли плечи, щурились на жаркое солнце. Обыватели, купцы, чиновники самых разных рангов, мастеровые. Среди них и купец Долгополов, средних лет человек. Слышались голоса:
— Ты лик-то его разглядел?
— Разглядишь там! Темно, как в могиле!
— Нешто государей так хоронят? Ни те караула, ни те послов иностранных!
— Н-да, обидела его матушка, горемычного!
— А почему это, дозвольте спросить, почему — прочь, прочь проходи? Нет, врешь, дай ты мне покойничку-то в лик заглянуть! Тот ли покойничек-то?!
— Ха! Вон ты как!
— Да, вот так! Знатно вышло! Баба мужика с престола скинула!
— Переворот, гвардия, смерть в одночасье... Не-ет, братцы, тут, видать, самим сатаной сработано, — многозначительно сказал Долгополов.
Казаки возвращались с прусской войны...
Толпа баб и стариков ожидала казаков далеко за станицей. Ветер гудел по степи, трепал бабьи платки, теребил стариковские бороды. Дети с криками носились вокруг. Совсем рядом отливал жарким блеском батюшка-Дон. И вот, окутанный серой кисеей пыли, показался отряд всадников.
— Еду-у-ут!
Заволновались бабы. Старики прикладывали козырьком ладони к глазам, чтобы получше разглядеть.
Казаки скакали сомкнутым строем, будто шли в атаку. Впереди — станичный старшина есаул Яковлев и знаменосец. Всхрапывали, скалили зубы лошади. Пыль, грохот копыт. Ряд за рядом, ряд за рядом проносились казаки. Вдруг кто-то свистнул, строй поломался, и казаки, обгоняя друг друга, бросились вперед. Бабы бесстрашно ринулись навстречу грохочущей лавине. Спешили, ковыляли за ними старики и старухи. И каждый старался высмотреть в сумасшедшем, гикающем урагане своего мужа, сына, внука. И казаки жадно шарили по толпе глазами. Где она, ненаглядная, родимая — жена, мать, сестра?
И вот схлестнулись всадники и пешие, и все смешалось в пыльный клокочущий клубок. Крики, слезы, рыдания.
— Ульяна, Ульяна, где ты?!
— Степа-ан! Степа-ан!
— Эй, Григорий, а Васька мой где?!
— Нету твово Васьки! В Пруссии схоронили!
И не одна баба завыла, вцепившись себе в волосы и грянувшись всем телом о землю. Металась в этом месиве Софья, с трудом пробивалась сквозь толпу мечущихся, орущих всадников, баб, стариков и детей, обходя катающихся и воющих от горя жен и матерей, чьи мужья и сыновья никогда больше не вернутся, и где их могилки, один бог ведает.
Над воющими бабами, опершись на суковатые палки, молча стояли старые казаки, дымили трубками. И земля вокруг была изрыта конскими копытами.
Пугачев и Софья подъехали к своему дому.
— Баста... отвоевались, — сказал Емельян, оглядывая дом и двор.
Дом был старый, с покосившимися ставнями. Расхлябанный сарай, перевернутая телега без одного колеса. Из раскрытых ворот сарая выглядывала корова.
— Э-э... — нахмурившись, протянул Пугачев. — Тут вроде тоже война была...
— О-ох, Емеля... — тихо простонала Софья, всем телом прижимаясь к нему. — Все мои косточки по тебе изныли...
Пугачев вдруг заскрипел зубами, лицо передернулось. Руки его соскользнули с плеч Софьи, и он опустился обессиленно на землю.
— Что ты, Емелюшка? — онемела от страха Софья.
— Эк в тебе силищи-то накопилось, — болезненно улыбнулся Пугачев. — Сдавила, будто медведь... Раны у меня...
Софья торопливо стянула с него рубаху и ахнула. Грудь Пугачева была крест-накрест перетянута заскорузлыми от крови, пропотевшими тряпками.
— Ой, лиходеи! — тихо завыла Софья.
Она кинулась в дом, а Пугачев так и остался лежать посреди двора. Смотрел в небо и улыбался. Потом уставился на корову, выглядывавшую из сарая, подмигнул ей.
Вернулась Софья, прижимая к груди ворох чистой холстины. Принялась разматывать грязные тряпицы. И причитала тихонько:
— Ой, Господи-и, твоя воля...
— Ну будет, будет... — морщился Пугачев. — Ты небось думала, на царевой службе деньгами одаривают. Ох, будь она проклята, и служба, и царица с царем... царствие ему небесное.
Прошло десять лет...
Над Санкт-Петербургом занималось пасмурное осеннее утро. Грохнула в Петропавловской крепости пушка, прозвонили колокола.
Кабинет Екатерины был небольшой, обставленный без излишней помпезности. Низкие удобные кресла, затянутые голубым атласом, низкий стол на гнутых резных ножках, секретер, множество книг. В углу над камином красовалась миниатюра сидящего в кресле Вольтера. С лукавой усмешкой наблюдал великий философ, как его преданная ученица подбросила в горящий камин аккуратно нарубленных поленьев. Затем государыня села к столу и принялась писать, макая перо в хрустальную чернильницу.
В дверь кабинета постучали, и на пороге нерешительно замер юноша невысокого роста, с нервным некрасивым лицом, на котором выделялся короткий вздернутый нос. Екатерина легкой походкой подошла к Павлу. На губах — приветливая улыбка.
— Доброе утро, матушка. — Павел приложился холодными губами к щеке матери. — Как почивали?
— Слава богу, все хорошо. — Екатерина окинула сына внимательным взглядом. — Отчего ты такой мрачный? Ты чем-то недоволен, Павлуша?
— Я всем доволен, матушка. — Павел отвел взгляд в сторону.
— Ты должен помнить, сын мой, что во всей империи у меня нет человека дороже тебя... — По лицу Павла, как молния, проскочила усмешка, но Екатерина невозмутимо продолжала: — И ближе моему сердцу и престолу.
Теперь Павел взглянул матери в глаза и с откровенной враждебностью усмехнулся.
— Я так редко вижу тебя... — подавив раздражение, сказала Екатерина.
— Немудрено, матушка. — Павел нахмурился. — Управление столь обширным государством отнимает много сил и времени.
— Меня волнует, сын мой, что лицо твое столь часто бывает омрачено беспокойством. Что наводит на тебя тревогу и уныние?
— Боюсь признаться, матушка, — Павел вновь опустил голову, — но мне кажется... я не вполне счастлив... Впрочем, не знаю, есть ли в мире хоть один вполне счастливый человек.
— Но где же источник, питающий столь нежелательные настроения?
— Не знаю... — Павел с открытой неприязнью посмотрел на мать. — Нынче десять лет, как умер мой батюшка.
Екатерина вздрогнула, но ответила спокойно:
— Скорбь о навсегда ушедших наполняет и мое сердце... Но печаль не должна быть единственным чувством в жизни. Живым нужно думать о будущем...
Павел отвернулся.
— Я пойду, матушка... Я молебен заказал по усопшему батюшке... Вы не придете?
— Неотложные дела не позволяют мне сделать это, — резко ответила Екатерина. — Ступай!
Павел поклонился и вышел. Из боковой двери появился Григорий Орлов — в халате, заспанный. Он попытался обнять Екатерину, но императрица отстранила его с недовольным видом.
— Вы нынче положительно несносны, друг мой...
— Ну прости, матушка, дурака эдакого! — Орлов потянулся с хрустом, машинально взял со стола исписанный листок, пробежал его глазами. — Едва утро, а ты уже в трудах. Себя бы пожалела, матушка!
— О господи! — взволнованно произнесла Екатерина. — Как бы я желала видеть истинное лицо моего отечества, познать нужды народа своего...
— Ты вот, матушка... с Вольтеришкой переписку ведешь. — Орлов снова взял исписанный листок в руки. — К чему это? Ведь оный немец или какой он там нации, не ведаю... Он ить требует мужиков освободить и барскую землю им отдать. Ему-то хорошо в философию пускаться. У него, я чаю, ничего, окромя штанов, нету.
— А ты как, Гриша, во французском успеваешь? Чаю, пора бы уж... — в свою очередь уколола Орлова императрица.
— Не спрашивай, матушка, не идет. Трудно шибко, — захлопал глазами Орлов. — Да и французишка попался, прямо скажу, дрянь. Говорим, говорим с ним по-французски, а потом и нарежемся водки по-русски... Зело пьет много...
— А что, друг мой Гришенька... — задумчиво проговорила Екатерина. — Вообрази себе: вот императрица Екатерина завтра указ издаст. Крестьянам отныне быть свободными. Земли барские навечно им в собственные руки передаются. Что бы тогда было, как полагаешь?
Орлов надолго замолчал, стал вышагивать по кабинету, опустив голову. Потом проговорил медленно:
— Я думаю, матушка, мужики благословляли бы светлое имя твое из века в век...
— А помещики? — лукаво спросила Екатерина, и улыбка мелькнула на ее губах.
— Ну, помещики... — замялся Орлов и развел руками. — Помещики, пожалуй, того... они бы... пожалуй...
Екатерина вновь улыбнулась, договорила то, что не решался сказать Орлов:
— Боюсь, Гришенька, что тогда помещики успели бы повесить меня прежде, чем освобожденные мужички прибежали спасать меня...
— Матушка! — в восторженном опьянении закричал Орлов и упал на колени. — Говорю тебе: ты — премудра!
Миллион крестьян Екатерина раздарила своим фаворитам... Сотни тысяч вместе с семьями гнали на уральские заводы на вечное поселение... Каторжники звенели по дорогам кандалами...
Бесконечные вереницы колодников бредут по дорогам Российской империи в сопровождении пеших и конных стражников. И звон кандалов мешается с голосом, читающим новый указ матушки-Екатерины:
— Благосостояние государства, согласно законам божеским и всенародным, требует, чтобы никто не выступал из пределов своего звания и должности... И намерены мы помещиков при их имениях и владениях нерушимо сохранять и крестьян в должном им повиновении содержать. Если же на помещиков своих кто-нибудь жалобы подавать отважится, биты кнутом будут и ссылаться в каторжные работы без срока...
И брели по дорогам ссыльные крестьяне... Старики... женщины... мужчины... Свистел кнут над их головами, гремели окрики стражников. И слышался голос всемилостивейшей матушки-императрицы.
— А где закон, по которому от дедов-прадедов жили? Забываем помаленьку? — вдруг спросил громко Пугачев.
— Я тебе покажу закон! Ни сесть, ни лечь не захочешь! — пообещал есаул Яковлев и повернул в избу.
Казаки расходились с невеселыми лицами.
Перед избой станичного атамана есаула Яковлева толпились казаки. Яковлев стоял на крыльце, читал бумагу:
— Станице Зимовейской от атамана войска Донского! Согласно высочайшему указу матушки-императрицы выставить команду на поимку беглых и раскольников об одной сотне на конях и при оружии!
— То воевать, то беглых ловить. Э-эх-мэ-а, жизнь казачья что тоска собачья... — процедил пожилой казак из толпы.
— Наше дело за царскую милость помирать справно и чтоб ни гу-гу. — поддержал второй казак.
Пугачев, стоявший в толпе, молчал, хмурился.
— Ермолаев Петр! Гуськов Иван! Переметов Степан! — выкрикивал есаул. — Пугачев Емельян! Садырин Максим!
— На-кось выкуси! — к крыльцу шагнул высокий сутулый бородач. — Я те не барская борзая, чтоб за беглыми гоняться!
— Попридержи язык! — цыкнул на него есаул. — Пока не вырвали!
— А кого есаул выбирает, а? — не унимался еще один казак. — Хто откупиться может, тот дома сидит, а у кого в кармане вша на аркане, тот иди воюй! А у меня двое детей малых! — Казак рванул ворот рубахи. — Я ишшо после похода и с женой-то не натешился!
— Не слухайте смутьянов! — дородный пожилой казак отпихнул недовольного от крыльца. — Аль в острог захотели? Для вольного казака царева служба — первое дело! Нешто присягу забыли?
На границах с Польшей и Литвой много селилось беглых крепостных и раскольников. Их ловили, гнали в Сибирь...
Деревня пылала, и черные клубы дыма пластались в воздухе, искры летели по ветру. Вой баб уносился далеко за деревню. Солдаты и казаки уже согнали мужиков в толпу, окружили кольцом. Еще ловили оставшихся по сараям и задворкам, волокли в оцепление. Баб, стариков, детишек. Командовал офицер. Крики, команды, плач.
— Господ своих почитать надобно! — орал офицер. — А не бегать от них.
— Ироды! Злодеи! За все ответите! — раздавались в ответ крики из толпы.
В оцеплении среди казаков был и Пугачев. Смотрел, хмурясь, на мужиков, которых солдаты вязали одной веревкой. Отвернулся, наспех перекрестился. Седой старик заметил, глянул на Пугачева, усмехнулся:
— Пошто отворачиваешься, казак праведный? Неужто совесть мучает?
Вот вывели из большого бревенчатого дома купца Долгополова, жену и троих детишек. Солдат сунул под крышу горящий факел, и вот уже занялось жадное пламя. Долгополов смотрел на пламя, широко крестился двуперстием, кланялся горящему дому. Другой солдат подошел к купцу, хотел было вязать руки веревкой.
— Как крестишься, сучья тварь?!
— А вот так! — Купец с вызовом вновь перекрестился двуперстием и затем неожиданно ударил гренадера тяжелым кулаком в лицо и бросился бежать. Перемахнул через невысокий тын, завернул за горящий дом и скоро скрылся.
— Стой-ой, анафема! Сто-ой! — Несколько казаков кинулись за беглецом.
Пугачев был поблизости. Стегнул лошадь, нехотя поехал.
— Быстрее, раззява! — крикнул офицер.
Пугачев пришпорил коня, затрусил рысцой.
Выехал за дом. Увидел купца, бегущего от деревни к реке. Тот на ходу сбросил у берега тяжелый кафтан, бросился в воду.
Пугачев и еще трое казаков скакали к берегу. Пугачев первым оказался у воды, направил лошадь в реку. Казаки остановились на берегу, кричали:
— Правей бери, Емеля, правей! Наперерез ему!
Пугачев выбрался на другой берег, пришпорил коня. Долгополов был далеко, изо всех сил бежал он к густому леску на взгорке. Но силы-то были уже на исходе. Купец упал. Тяжело поднялся. И теперь стоял он лицом к лицу с Пугачевым, смотрел ему в глаза. Вода стекала с растрепанной бороды, часто вздымалась грудь.
Пугачев медленно повернул коня, поскакал обратно к деревне.
Плеть свистела и со звонким чмоканьем впивалась в голую спину. Пугачев лежал на животе, прикусив губу, на лбу выступил мелким бисером пот, руки вцепились в землю.
— Усерднее! Не жалеть раззяву! — орал офицер, наблюдавший порку.
А мимо тянулась вереница крестьян, связанных, воющих, проклинающих белый свет. И горела деревня.
— Сорок три... четыре... пять... — тусклым голосом считал вслух пожилой казак.
Пугачев поднялся, неловко придерживая штаны. Спина кровоточила, исполосованная вдоль и поперек.
— Другой раз наука будет! — Офицер погрозил ему кулаком, быстро поехал прочь. Навстречу унтер-офицер и двое гренадеров волокли на аркане кряжистого бородача.
— Ваше благородие! Ишшо один сукин сын. В погребе хоронился. Насилу связали беглую харю!
— Я не беглый, ироды! — закричал мужик и весь затрясся от гнева. — Я государь ваш Петр Федорович, коего злодейка моя супружница престолу лишила...
— Хто, хто? — выпучил от изумления глаза офицер.
— Государь Петр Федорыч, вот хто! — с вызовом ответил мужик. Борода его была всклокочена, одежда изорвана, босые ноги в ссадинах.
Подъезжали казаки и солдаты. Слушали, разинув рты от удивления.
— Слух распустили, што убили меня Катькины супостаты, ан нет. живой я! Хожу и гляжу, как народ мучается! Вот ужо погодите, возвернусь на престол — отольются вам крестьянские слезы! — Мужик брызгал слюной, глаза его полубезумные едва не вылезали из орбит, и столько в нем было ярости и ненависти, что офицер на лошади попятился, махнул рукой:
— Повесить подлеца! Сей момент повесить другим в назидание! Вон на той раките сукиного сына!
Пугачев в это время напялил, морщась, чекмень и вздрогнул, услышав крик офицера.
— Не трожь божьего помазанника, ироды! — орал мужик.
Но его схватили и потащили к старой раките у горящего дома. Привязали к толстому суку веревку, соорудили петлю и накинули на шею мужику.
— Насильники! Злодеи! — кричал мужик. — Я с того света на престол возвернусь.
Через минуту мужик уже корчился в петле, а казаки и гренадеры молча смотрели на него, и в глазах у каждого — суеверный страх. Выли и крестились проходившие мимо крестьяне и раскольники.
А мой милый друг во неволе,
Он на горном-то на заводе,
Он там днюет да ночует.
Ох, пропали наши головы
За боярами, за ворами...
— Эй ты! — крикнул один из купцов. — Видать, плетей не пробовал?
— Да вся спина, ваша милость, размалевана! — Бродяга весело улыбался, задрал рубаху и показал всем исполосованную спину.
— Лучше запеснячь чего веселенького! — попросил купец. — На-ко, выпей! И так уж на душе тошно...
Бродяга выпил полную кружку, усмехнулся, утер усы и бороду, заиграл. И двое мужиков тоже выпили из глиняных кружек, поднялись вдруг, неумело пошли в пляс, косолапя и притоптывая.
— И-иэх-ха! — крикнул один мужик. — Барин велит: плачь! А я не хочу!
Пугачев наблюдал за ними, и усмешка пряталась в бороде. И вдруг он встал, отстегнул шашку, бросил ее на лавку и крикнул:
— Ну-к, бодрее давай! Бодрее! — И пошел по кругу, будто сметал все на своем пути. Испуганно заметались огни свечей, глухо отбивали ритм об утрамбованную землю каблуки сапог.
Я по цветикам ходила,
По лазоревым гуляла,
Цвета алого искала,
Не нашла цвета такого
Супротив мово милого...
Бродяга надрывался, играя. От удовольствия его плутоватая физиономия расплывалась в улыбке.
— Ох, ох, ох! — притоптывали мужики, а Пугачев летал вокруг них вприсядку.
В трактир вошел купец Долгополов, остановился на пороге, глядя на пляшущих мужиков и Пугачева. Он его узнал сразу, сперва нахмурился, потом поклонился обществу, перекрестился двуперстием. Надрывалась балалайка. Пугачев в последний раз прошелся по кругу, крикнул с веселым отчаянием:
— Воли хотца, братцы! Ай как хотца!
— Воля не баба, сама не дается, — весело ответил бродяга и перестал играть.
— Царь зело пил! — вновь загудел лохматый поп. — И аз многогрешный такожде сим стражду. Вот крикну в стакан, и стекло от велия гласа моего разлетится. За посмотренье — рубль!
Купец Долгополов молча швырнул на стол рубль. Поп сгреб его широченной лапищей, склонился над пустым стаканом, разинул рот и гаркнул. Стакан раскололся надвое. Все захохотали, только трактирщик недовольно нахмурился:
— Стакан двугривенный стоит...
— А ну, отец, возгаркни многолетие матушке самодержавнейшей, — попросил другой купец.
— Не стану! — Поп выпучил злые глаза, затряс бородой. — Дщерь вавилонская окаянная загубила мужа благоверного, на престол по крови восходила...
Пугачев и Долгополов некоторое время смотрели в глаза друг другу.
— Откель будешь, вольный казак? — спросил Долгополов.
— А забыл! — улыбнулся хитро Пугачев. — Память отшибло... А ты откель, господин хороший?
— Жил на Вятке... да вот выгнали по указу матушки-императрицы, дом пожгли, дотла разорили... Купеческого мы сословия, старой веры...
— Бывал я на Вятке такожде... быва-ал... — многозначительно протянул Пугачев. — За старую веру, стало быть? А я слышал, государь Петр Федорыч указ заготовил, чтоб вашему брату староверу где хошь жить можно было, правда ай нет? — он простодушно взглянул на купца.
— Так ить, грят, он и вовсе крестьянам волю дать собирался, — встрял в разговор один из мужиков.
— За это его и укокошили, — хмыкнул бродяга.
— Хто укокошил? — уставился на него Долгополов.
— А поди знай! Кому надо, тот и укокошил!
— Врешь! Жив государь! — Долгополов ударил кулаком по столу.
— Э-э, раз пошли такие разговоры... — Пугачев подмигнул купцу и поднялся из-за стола. — Мне их слышать вовсе ни к чему... Видал я одного Петра Федорыча... При мне на раките вздернули... — И он не спеша направился к двери, подобрал с полу шашку, мокрый чекмень.
Когда он садился на коня, на крыльцо вышел Долгополов, долго смотрел Пугачеву в спину. Тот обернулся с улыбкой:
— Прощевай, купец...
— Счастливой тебе дороги, казак вольный...
Пугачев пришпорил коня, поскакал...
Солдаты полевой команды загнали в реку сотни четыре татар, связанных одной веревкой. Двое солдат шли по шеренге связанных, срывали с людей верхнюю одежду и заставляли окунаться в воду. За ними архипастырь в длинной черной рясе шел по воде у самого берега, читал охрипшим голосом молитву и подставлял татарам крест для целования. А за ним ехал конный гренадер, и его длинная цепь свистела в воздухе, и гремел зычный злой голос:
— А-а, черти не нашего бога! Креститься не желаете! А ну, кунайсь!
Молодой татарин Идорка крепко держал за руку свою невесту, тонкую, хрупкую на вид девушку. И когда солдаты стали срывать с нее одежду, Идорка вскрикнул, кинулся на одного, вцепившись ему руками в горло. Они упали, барахтались в воде. На помощь солдату поспешили еще двое. Повалили Идорку в воду, били кулаками и ногами.
— Я тя проучу, стерва! — орал усатый унтер. — Ишь, хорек нашелся!
По берегу стояли солдаты, опершись на длинные ружья, равнодушно наблюдали обряд крещения.
И Пугачев смотрел. Он сидел на лошади на противоположном берегу; скрытый зарослями ивняка. Потом перекрестился двуперстием и медленно поехал, думая невеселую думу...
Легко ли одной куковать, коротать длинные осенние вечера? Вот уж и работа вся переделана, и дети спят на дощатой лежанке за печью, и самой бы надо ложиться, но сидит Софья у окна, смотрит на огонек лучины. Доколе так жить одной, соломенной вдовой ходить?..
И вдруг в окно постучали. Софья вздрогнула, шаль упала с плеч. Она метнулась к двери, сдвинула засов, пулей вылетела на крыльцо и... едва не сшибла с ног Пугачева. Его расширившиеся глаза улыбались, веселые хитринки прятались в морщинах. Лицо похудевшее, скулы торчали дыбом, как у татарина. Софья спряталась у него на груди, сдавленно застонала:
— Емелюшка-а... кровиночка моя-а...
Далеко в степи гудел ветер, гнал по небу лохмотья зеленоватых туч. Софья исступленно целовала мужа в глаза, бороду, губы.
Потом провела его в избу, торопливо помогла снять бешмет и все приговаривала плачущим голосом:
— Бродяга-а... Бродяга окаянный... Я уж лицо твое забывать стала. Глаза закрою, хочу увидеть и не могу...
— Ну вот он я. Гляди сколько хошь!
Он расплылся в улыбке, потом тяжело отодвинул от себя жену, пошел к лежанке за печью. Там спали дети — совсем большой Трофим, маленькая Аграфена и еще одна девочка, совсем маленькая. Пугачев жадно разглядывал детей.
— Есаул-то Яковлев кажну неделю наведывается. Все спрашивает, не вертался ли ты...
— К утру бешмет почини да харчей в котомку положи, — сказал Пугачев.
— Пошел бы, повинился... авось простят... — неуверенно предложила Софья. — Есаул Яковлев говорил, что непременно простят...
— Они простят! — усмехнулся Пугачев. — От них дождешься прощения на том свете... — Он шагнул к жене, уставился на нее гневными глазами. — Нешто так справедливо? Нешто так в Святом Писании жить велено?
Она отшатнулась, смотрела с суеверным страхом. Потом потянулась к нему, обняла жарко:
— Емельян ты мой, свет-Иванович... состарюсь я без тебя...
А потом, когда Пугачев уснул, она поднялась осторожно с постели, торопливо натянула юбку на нижнюю домотканую рубаху, накинула на голову шаль и выскользнула из дома.
И вскоре на крыльце забухали шаги, тяжело хлопнула дверь, в сенях кто-то опрокинул ведро с водой и громко выругался.
Пугачев едва успел вскочить с лежанки, как дверь распахнулась под ударом сапога и в дом ввалился с факелом в руке станичный старшина есаул Яковлев и с ним — трое казаков. Позади всех стояла Софья. Лицо было белее беленой стенки.
— Здорово, беглая душа. Погулял по белу свету, милок, пора и честь знать!
Казаки набросились на Пугачева. Завязалась яростная борьба. Пронзительно закричала Софья, заголосили проснувшиеся дети. Потрескивал и брызгал искрами факел, который Яковлев держал над головой.
— За то, что знать вовремя дала, Софья, тебе от властей благодарствие будет. Крепче вяжи его, ребята, крепче!
В полумраке хрипели и катались по полу четыре человека. И когда Пугачева, окровавленного и связанного, подняли на ноги, он с грустью посмотрел на жену, выдохнул:
— Эх, Софья, Софья!..
Острог находился почти в центре Казани, недалеко от белокаменного кремля. Высоченный забор и солдаты с ружьями отделяли мир изгоев от благочестивых подданных империи. Раскрылись тяжелые ворота, и солдаты ввели в острог новую партию заключенных. Среди них был и Пугачев, оборванный, в кандалах.
Сквозь туман и зябкие сумерки медленно пробивалось серое, слякотное утро. Уныло пел побудку солдатский рожок, сменялись на постах часовые. На огромном квадратном тюремном дворе зашевелились просыпающиеся колодники. Долго звучал хриплый надсадный кашель. Унтер-офицер, поеживаясь от утреннего холода, проговорил насмешливо вновь прибывшим:
— Располагайтесь! Гостями будете!
Колодники брели по двору, выбирая свободные места. Почерневшие лохмотья едва прикрывали голые тела. Пугачев уселся у стены, размотал портянки, сморщившись, стал рассматривать струпья на ногах. Человек пятнадцать бритоголовых татар сбились в кружок на утреннюю молитву. Сложив у лица ладони, они раскачивались, сидя на земле, и заунывными голосами тянули заунывные слова.
— Эт-то што у тебя с ногами-то? — услышал он рядом с собой дребезжащий голос. Над ним склонился седой старик с высохшим лицом, на котором выделялись добрые синие глаза.
— Да вот... не заживают, окаянные... хоть плачь...
— Я тебе травки достану, прикладывать станешь, — забормотал старик, рассматривая ноги Пугачева. — Я много всяких травок знаю... За что тебя сюды упекли-то?
— В бегах пребывал...
— Пошто так? Ведь казак вольный.
— Кому воля, а кому хомут поболе... Землю райскую искал, мать ее!
— И не нашел, значит? — Старик внимательно посмотрел на Пугачева.
— Как видишь...
— Н-да-а... Ну ничего, казак, тута хоть и не рай, но жить можно. Человек не птица, везде проживет.
Из тюрьмы вывели во двор большую группу казаков, закованных в кандалы. Они расположились в углу, под стеной, жадно дышали холодным сырым воздухом.
— Казаки тоже. Яицкие. За дедовские вольности бунтуют.
— Н-да-а, — вздохнул Пугачев, глядя на казаков. — Одно к одному, что на Яике, что на Дону... И когда для нас, горемычных, заступник найдется?
— У нас на Руси завсегда так, — усмехнулся старик. — Ждем, покуда другой не вступится...
Рядом с ними заворочалась куча тряпья, и скоро выглянула бородатая голова. Проговорила насмешливо:
— Этот заступник уже пять разов объявлялся. Мессия на наши головы. Государь Петр Федорыч!
— Неужто пять? — вновь усмехнулся Пугачев. — И всех повесили?
— А то целоваться с ними будут? Один, к примеру, поп-расстрига оказался, другой — крепостной беглый, то ли Фома, то ли Кузьма, а третий и вовсе офицер-пьяница. И все себя государем Петром Федорычем величали. Во, брат, какие у нас заступники! — Смех бородача был похож на воронье карканье.
Старик порывисто схватил Пугачева за руку и заговорил торопливо, дрожа всем телом от возмущения:
— Не слушай ты его, балаболку! Тут, казак, такое дело. Богом было положено, что внуку Петра Великого доведется много пострадать и по Руси походить, аки простому страннику, гонимому и преследуемому, и увидеть народ свой в горе и обиде. И страдать эдак ему положено десять годов. И расположение звезд на это указывает, и планета Марс...
— Ма-а-арс... планета... — насмешливо протянул бородач и вновь рассмеялся. — Наслушался от попов...
— А теперь сколько ж прошло? — с интересом спросил Пугачев.
— Теперь-то? — Старик замолчал, зашевелил губами, подсчитывая. — Прошло, стало быть, как раз десять годов.
— Да ну тя, старый, басни плетешь! — опять встрял бородач. — Ну разъясни ты мне, чем твой Петр Федорыч лучше Катьки?
— Как чем? — не на шутку осерчал старик. — Мене года царствовал, а сколько облегчения черному люду сделал.
— Какие ж такие облегчения? — не отставал бородач.
— Раскольникам по всей Руси жительствовать разрешил.
— А Катька вон за пуд соли цельную копейку скинула!
— Пока пуд соли не стрескаешь, милость эту не восчувствуешь! — закипятился старик, и глаза его загорелись синим огнем. — А Петр Федорыч и вовсе крестьянам волю дать собирался!
— Как же, собирался он! Держи карман шире! Дурак он был и пьяница, вот его и наладили сапогом под одно место.
— Э-э, что тут толковать! — Старик безнадежно махнул рукой. — Вот объявится избавитель, тогда поглядите.
— Как же его признают, ежли допрежь объявлялись и не признавали? — спросил Пугачев.
— По знакам на теле, — с глубокомысленным видом изрек старик.
— Порты скинет да задницу в рубцах покажет, — вновь засмеялся бородач. Он чувствовал себя победителем в споре. — Ты, дед, с этим избавителем всему острогу надоел. Всем избавителям на Руси одна дорога. — И он выразительно показал пальцем на небо.
— Пошто ж так-то? — спросил Пугачев. — Может, и впрямь явится? Народ истосковался...
— Явится, явится, не слушай ты его, — поддержал Пугачева старик. — Ему помирать скоро, вот он и злобствует.
— А тебе? Кажись, нынче с белым светом прощаться надо. — Бородач страшно закашлялся, на бледном восковом лице выступил пот.
Пугачев поднялся и побрел, прихрамывая, по тюремному двору. Здесь и там в промозглом тумане копошились кандальники, позванивали цепи, слышался детский плач. Заунывными голосами молились татары. Белый, как лебедь, струг покоился на воде у берега. А на берегу стоял еще один. Он был уже почти построен. Видны были шпангоуты каркаса, тщательно вытесанный топором форштевень. Резво стучали топоры. Ладно работали полуголые плотники в кожаных фартуках, волосы подстрижены «под горшок», схвачены на лбу ремешками.
Кандальники, которым разрешили попрошайничать, брели под охраной солдат вдоль белокаменного казанского кремля. Прохожие подавали им милостыню. Кто краюху хлеба, кто пару луковиц, кто полушку или даже целую копейку. Каторжники жадно хватали подаяние, кланялись, крестились, благодарили:
— Дай вам бог здоровья...
— Спаси тя Христос... — торопливо говорили прохожие и проходили мимо.
Каторжники вышли к самой реке, остановились, глядя, как работают плотники, как несколько их товарищей хлопочут возле двух больших котлов, в которых варится обед. Горели под котлами костры. Плотники то и дело подбрасывали хворосту и сухой плавник. Не утихал перестук топоров, веселые громкие голоса.
Пугачев вздрогнул, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд. Обернулся. На него смотрел купец Долгополов, стоявший возле струга.
— Случаем не твой струг, купец? — спросил Пугачев.
— Мой. Соль возить будет. — Долгополов все смотрел на него, раздумывал о чем-то. — Что ж, казак, тогда меня повязали, а теперь вот тебя...
— На все Божья воля, — скупо улыбнулся Пугачев.
— Ништо, казак, рука руку моет... — Купец поскреб в бороде, оглянулся по сторонам. — Долгополов я, Иван сын Никиты... — Он наклонился к самому уху Пугачева: — Нас, людей старой веры, сколько разов цари да патриархи разоряли, а мы... гляди, все одно стоим. И торговлю ведем, и силу немалую имеем... Потому как к простому люду сердцем открыты. Уразумел, казак?
Долгополов опять поглядел по сторонам, подошел к солдату, сунул ему рубль, что-то сказал. Тот согласно закивал головой.
Купец пальцем поманил к себе Пугачева. Они отошли на несколько шагов. Долгополов вперился глазами в Пугачева, зашипел в самое ухо:
— На той неделе побег учиним. Иди на Иргиз... скит Филарета тебе укажут... А там уж делай, как разум подскажет... На Яике-то, слышь, казаки бунтовать стали... супротив власти. Во как, друг Емельян...
Долгополов быстро повернулся и пошел к стругу. Пугачев долго смотрел ему вслед.
— Пошли, хватит зенки пялить! — крикнул унтер-офицер, и толпа колодников тронулась, гремя кандалами.
Когда поднялись на взгорье, открылась вся Волга. Широченная, от края до края не видно, могуче катила она тугие свои волны.
Вот и вечер опустился над многострадальным острогом. Вновь заклубился в углах острожного двора зыбкий туман, воздух задышал сыростью и холодом. Вернулись в острог те, кого отпускали просить милостыню.
Пугачев улегся на охапке прелой соломы. Закинув руки за голову, глядел в темное небо.
— Лежишь, казак? — спросил его старик.
— Лежу, дед, а мысли мои гуляют, — раздумчиво ответил Пугачев и вдруг усмехнулся. — А ить я ране веселый был... песни любил петь...
— Ишшо запоешь, — утешил его бородач. Он с головой закутался в тряпье, но нещадный кашель продолжал колотить его.
— Ништо, братцы... — вздохнул старик. — Вот ужо явится избавитель, он всем правду откроет... самую истинную...
— Снова-здорово! — вскинулся бородач. — Эту правду, мать ее, никто не знал и знать не будет, кха-кха! Ты вот знаешь?
— Я не знаю, а он знать будет, — тихо упорствовал старик.
— Всем перед смертью правда открывается, а тебя и тут, выходит, обделили, — съехидничал бородач.
— Ты мою смерть не тронь, про свою думай, — отвечал старик.
— Так где же правда?
— В пустыне жить, Богу молиться, об душе своей печись... — после паузы проговорил старик.
— А другим што делать? — не унимался бородач. — Тоже всем гамузом в пустыню подаваться?
— Один за всех молиться может, яко Господь наш Исус Христос.
— Вот и вся правда! — весело хмыкнул бородач. — Слыхал, казак?
— В народе страждущем правда, — медленно ответил Пугачев.
— Ну, хватил! — презрительно хмыкнул бородач. — Слыхал ли ты другое про народ? Блох одинаковых не бывает, а уж наро-од! Рекомый народ царя Дмитрия на престол посадил, оный же народ и разорвал Дмитрия на части, вестимо тебе это ай нет? Толпища что комариный рой! Куды ветер, туды и...
— Не-ет, врешь! — Пугачев хлопнул себя по колену. — Ежели бы не подлые боярские душонки...
— А в бедном народе подлых душонок, стало быть, не водится?
— Ежели и случается, так от жизни собачьей...
— Так где ж правда? — наседал бородач.
— Вы што это разорались? — Пред ними из тумана вырос усатый фельдфебель. — В подвал захотели? А ну дрыхнуть! И штоб звука не слышал! — Он пошел дальше, присматриваясь к колодникам, вповалку лежавшим на кучах тряпья, на охапках соломы.
— Вот она, вся наша правда, — с сарказмом произнес бородач, и голова его скрылась в тряпье. — Спите, мужики, а то, не ровен час, он вам покажет правду...
— Слышь, дед, а ты-то за что сюда угодил, не пойму? Такой добрый да праведный.
— А он барина топором порубил, — за старика ответил бородач. — Со всей семьей.
— Эт-то как так? — Пугачев изумленно уставился на старика.
— Да уж так... — вздохнул тот.
— За что ж ты их?
— За внучека... Внучек у меня был, десять годов едва минуло. Барин его борзыми собачками затравил... Он с охоты вертался, барин-то, и злой был очень, что не убил ничего... А тут Николка мой возьми и встренься ему на опушке. Грибы собирал Николка-то... Барин на него собачек и напустил...
— Как же ты их порубил?
— А взял топор, пошел ночью в усадьбу и порубил, — просто пояснил старик. — И сына, и жа-ну евонную... — Старик вновь вздохнул. — Очень они кричали, прощенья просили...
— Как же рука-то поднялась?
— Да вот вишь, поднялась... — тем же спокойным голосом отвечал старик.
— И раскаянья в тебе не видать, — чуть ли не со страхом сказал Пугачев.
— Нету раскаянья, прости господи, — вздохнул старик. — Только ежели бы иш-шо раз довелось так-то, я б их обратно порубил бы...
Они замолчали. Было тихо, сквозь мутное небо едва проглядывали бледные звезды.
— Завтра меня казнят... — тихо сказал старик, глядя в темноту.
Пугачев вновь со страхом посмотрел на него.
Ранним промозглым утром вновь вывели Пугачева из острога, на этот раз одного. И конвойный солдат был один. Они быстро удалялись от острога, свернули в одну улочку, в другую. Пугачев шел тяжело, придерживая руками громыхающие кандалы.
Зашли в глухой дворик. Пугачев сел прямо на землю, достал из-за пазухи напильник, принялся резать железные манжеты на ногах. Солдат стоял рядом, зябко поеживаясь, оглядываясь по сторонам, Густой туман скрывал от них улочку и очертания домов.
Из этого тумана почти беззвучно вынырнул человек. Он вел в поводу оседланную лошадь. Это был Долгополов.
— Ну как? — спросил купец.
— Готово... — отозвался Пугачев, разгибая кандалы на ногах. — На руках вот еще железо...
— На руках после сымешь. Поспешать надо! — тоном приказа проговорил Долгополов.
Пугачев поднялся. Купец помог ему сесть в седло, затем достал из-за пазухи кожаный мешочек, подбросил его. Тяжело звякнули монеты.
— Держи! — он протянул мешочек солдату. — И спаси тя Христос!
— Спаси вас Христос! — солдат спрятал мешочек, закинул ружье за спину и быстро скрылся в тумане.
— Ну, с богом, казак! — Долгополов перекрестил Пугачева двуперстием, ударил лошадь по крупу ладонью. — Скачи. Тебя ждут!
Пугачев ударил коня пятками в бока, рванул повод. Разом грохнули в тумане копыта, грязь полетела в стороны. И засвистел ветер, закачались дома, уплывая назад, мокрый туман обжигал лицо. Всадник карьером мчался вперед...
* * *
В скит игумена Филарета Пугачев приехал поздним вечером. Находился скит в глухом малохоженом месте на высоком обрывистом берегу. Со всех сторон окружала его молчаливая тайга. В одном из домов тепло светился огонь. Пугачев привязал лошадь у коновязи, пошел в дом.
Большая просторная изба была поделена на людскую и горницу, где обитал сам Филарет и куда остальным вход был воспрещен. Один служка-монах был горбат и в возрасте, другой — совсем мальчишка со светлыми, стриженными под горшок волосами.
Пугачев остановился на пороге, перекрестился на старую икону, висевшую в углу, пробормотал глухо:
— Слышь, божий человек. Скажи-ка игумену, что человек к нему за большой надобностью... Скажи, от купца Долгополова...
Горбатый служка ушел в горницу, а молодой вытер тряпкой и без того чистый дощатый стол, пригласил Пугачева:
— Отдохни с дороги, странник. Сейчас напитаем тебя и спать уложим. — Он улыбнулся лучезарной улыбкой.
Пугачев хотел было присесть, но тут дверь в горницу отворилась, и горбатый жестом пригласил его войти.
Горница была небольшая, в четыре слюдяных оконца. В переднем углу в серебряных окладах темноликие иконы, кипарисовые большие и малые кресты, три зажженные лампады красного и синего стекла. На широкой лежанке сидит бровастый и пучеглазый, как филин, кот.
Игумен Филарет был седобородым старцем с ясными и зоркими глазами. Он долго молча разглядывал Пугачева, наконец спросил скрипучим голосом:
— Откель явился, странник?
— Из казанского острогу утек, святой отец...
— И долго ты так маешься?
— Долго, святой отец... спутались зимы и леты...
— Не устал? — с интересом спросил Филарет.
— Видать, планида моя такая, — слегка улыбнулся Пугачев.
— А ко мне зачем пожаловал?
— А чтоб ты мне глаза на мою планиду отворил, — хитро прищурился Пугачев.
— А ежели я тебе отворю, а тебе страшно станет? — нахмурился Филарет.
— Ну, не страшней самого страшного...
— А что самое страшное? — быстро спросил Филарет.
— Неправда... — после паузы ответил Пугачев.
— Э-эх! — презрительно хмыкнул игумен. — А смерть?
— Все равно все помрем, святой отец.
— Ишь какой! Когда помирать? Отчего? — заволновался игумен. — Во славе али в позоре? За себя али за веру?
— Во славе... за людей... за веру... — медленно отвечал Пугачев.
— Много хочешь! — крикнул игумен. — Так, казак, не бывает!
Стало тихо. Филарет несколько секунд смотрел на Пугачева, нахмурился:
— Раб божий, слышал ли ты о пресветлом государе Петре Федорыче?
— Как не слыхать... в народе про него чутко... — вздохнул Пугачев.
— Чутко, сыне мой, чутко... — подхватил Филарет. — Уже на моей памяти пятеро объявлялись под именем императора Петра Третьего разные люди-человеки. Но по малому уму или по Божьей воле самозванцы сии были уловлены...
— Значит, не настоящие были?
— Да, сыне мой, мнится мне, что не настоящие. А настоящий, может, и жив... Может, его Бог спас. — Филарет пристально смотрел на Пугачева и шевелил седыми бровями. Вдруг направился к двери. — Погоди-ка малость... счас я...
Пугачев остался один. Медленно подошел к зеркальцу на стене у двери, уставился на свое отражение. Надел шапку, поправил ее и закрутился перед зеркальцем, а глаза были напряженными. Он остановился, крепко задумавшись...
Умет, хозяином которого был Степан Оболяев, отставной пехотный солдат по прозвищу Еремина Курица, представлял собой небольшой бревенчатый дом и пристроенный к нему скотный двор. Весь умет был окружен невысокой, во многих местах повалившейся изгородью. Сам Степан Оболяев стоял перед Пугачевым в исподней рубахе, поглядывал на него доверчивыми, добродушными глазами.
— Странник я, старче... — негромко, но важно говорил Пугачев. — Игумен Филарет велел к тебе идти... Вот тут и денег велел тебе передать. — Пугачев подал Оболяеву небольшой кожаный мешочек с монетами. — Схоронить меня просил...
— Дак что ж, — Оболяев принял мешочек, — Господь наш Исус Христос такожде не имел где главу преклонить.
Парились они при свете нескольких лучин. Блестели красные спины, пот катился градом. Оболяев с шумом хлестал веником Пугачева.
— Стало быть, бедствуют казачки яицкие? — покряхтывая, спрашивал Пугачев, подставляя то один, то другой бок.
— Ой, бедствуют! — воскликнул Оболяев. — Весь Яик гудом гудит!
— И долго они так гудеть собираются?
— А Бог ведает! Но все как порох! Огонек поднеси — враз вспыхнут. — Оболяев старался веником во всю мочь. Вдруг остановился, спросил удивленно: — Что это у тебя на груди-то, Емельян Иваныч? Оспины, што ль? Или от штыков метины?
— Метины? — переспросил Пугачев и пристально посмотрел на Оболяева. — Не пятнышки это, Степан, а... царские знаки...
— Ты што, Емельян Иваныч? Ты к чему это? — Оболяев испугался, опустил веник. — Какие такие на тебе могут быть царские знаки?
— Экой ты безумный! — рассердился вдруг Пугачев. — Слыхал ли ты, что государь Петр Федорович в народе ходит?
— Да всякое болтают... А там кто его ведает, Емельян Иваныч...
— Какой я тебе Емельян Иваныч!.. Я... государь ваш Петр Федорыч! — ахнул, как в прорубь прыгнул. Даже похолодел весь.
Оболяев оторопело молчал, хлопал мокрыми ресницами. Гудел огонь в печке, потрескивали лучины.
— Как же т-так... еремина курица, — пробормотал он. — Это ж надо, а? Такое дело.
— Десять годов я в народе ходил, все обиды его видел! — глаза Пугачева грозно засверкали. — И если Бог допустит, хочу я опять на царство вступить и всем барским козням конец положить! — Он тяжело дышал, борода воинственно выставилась вперед.
Оболяев молча повалился пред Пугачевым на колени, прижал веник к груди:
— Ты уж того... не гневайся, батюшка, што я с тобой, к-как с простым, молол тут всякое... никакого учтивства не оказывал...
— За что ж гневаться-то? — прищурился Пугачев. — Ты ить раньше не знал меня, А хто в Питере меня видывал, тот сразу признает!..
— Так, батюшка, истинно так... И как мне сразу-то в голову не ударило... Ить игумен Филарет прислал...
— Ну-ка, похлещи ишшо спину-то, да покрепше, не гляди, что я царских кровей!
— Господи, чудеса-а... вот чудеса-а... — бормоча себе под нос, Оболяев окунул веник в бадью с кипятком, принялся усердно хлестать «царскую» спину. На мокром лице застыло выражение ни с чем не сравнимого удивления.
— Как думаешь, Степан, примут меня яицкие казаки ай нет?
— Да с великой радостью, ваше в-величество. Им теперь хоть в полымя!
— Ты вот што, время попусту не теряй, а скачи нынче в Яицкий! Передай казакам, которые понадежнее, что государь Петр Федорыч объявился и яицкое войско перед свои очи видеть желает.
— Знамо дело, знамо дело, — бормотал Оболяев. — Вот только каши поедим, сразу и отправлюсь... Господи, еремина курица, что ж теперь будет-то?
— Весело будет, — ответил Пугачев. — Веселья на Руси как раз и не хватает...
Взошло яркое, молодое солнце, осветив продрогшую за ночь степь, заросли лоха, покрытые седым инеем. Хрустко ломалась под ударами конских копыт горькая полынь, звонкий перестук катился над притихшей холмистой равниной. Впереди метрах в тридцати от Пугачева, задрав голову, летел сайгак. Стебли полыни хлестали его по ногам, животное косилось очумелым взглядом на преследователя.
А Пугачев то и дело подбадривал плеткой лошадь, прищурившись, улыбался. На луке седла лежало заряженное ружье. Лошадь медленно сокращала расстояние. Сайгак вкладывал в стремительный бег последние силы, отчаянно взбрыкивал задними ногами.
Пугачев привстал в стременах, медленно поднял ружье. Мушка плясала на пятнистой спине животного. Грохнул выстрел. Сайгак резко подпрыгнул, некоторое время по инерции перебирал ногами в воздухе и через несколько метров грохнулся о землю.
Пугачев подъехал, спрыгнул на землю. Сайгак еще бился в предсмертных судорогах. Пугачев присел на корточки, ножом вскрыл сайгаку вену на шее. Заклокотала черная кровь, хлынула на пересохшую холодную землю. Пугачев приторочил к седлу тушу сайгака, взобрался на коня и не спеша поехал. Он хмурился, о чем-то думая, глаза не отрываясь смотрели вдаль. И вдруг улыбка тронула губы. Оглушительный разбойничий свист полетел по степи. Он пришпорил лошадь, поскакал...
Пугачев влетел во двор, резко осадил коня, сбросил на землю тушу убитого сайгака. Рубаха Емельяна была забрызгана кровью, лицо блестело от пота.
— Освежуй-ка его, Степан, — сказал Пугачев выбежавшему встречать Оболяеву. — Доброе мясо будет!
Вечерело. Западный край неба — весь в багровых, тревожных всполохах.
— Ах ты господи! — всплеснул руками Оболяев. — Казачки-то приехали, батюшка... вас дожидаются!
— Где? — вздрогнул Пугачев.
— Я их к речке услал, чтоб тут глаза не мозолили.
— Негоже мне самому к ним ехать, — раздумчиво проговорил Пугачев. — Ступай-ка, позови их сюда... Да спроси, бывал ли кто-нибудь из них в Питере и знают ли, как надобно к царю подходить.
Оболяев опрометью бросился со двора. Пугачев остался стоять возле лошади, задумчиво смотрел вдаль, за ворота. Осенняя блеклая степь лежала перед ним.
И вот появились казаки. Они медленно въехали во двор, спешились и остановились в нерешительности, разглядывая высокого поджарого человека в окровавленной холстинной рубахе, подпоясанной тонким ремешком. Переминались с ноги на ногу пятеро всадников. Один — Чика Зарубин, черный и носатый, как грач, с блестящими жуликоватыми глазами. Другой — пожилой и степенный, с окладистой седоватой бородой. Это Степан Федулов. Третий был огромен ростом, с устрашающим рябым лицом. Это Андрей Овчинников. Четвертый — сухой и темнолицый, в распахнутом чекмене, нагайка заткнута за голенище сапога. Это Максим Шигаев. Пятый стоял в отдалении — совсем молодой казак со светлыми щетинистыми усами, соломенным чубом, свисавшим на бровь. Это Андрей Кожевников.
Пугачев шагнул им навстречу, сказал громко и бодро:
— Здравствуй, войско яицкое!
— Не прогневайтесь, ваша милость, — ответил степенно Степан Федулов, жадно разглядывая «государя». — Путем и поклониться-то не умеем.
— Целуйте! — Пугачев выставил вперед руку с растопыренными сильными пальцами.
Первым приблизился Степан Федулов, помедлил, потом поклонился и чмокнул жилистую, тяжелую руку. Довольная улыбка скользнула в бороду Пугачева.
Следом за ним подошли Овчинников, Шигаев, Кожевников, последним — Чика Зарубин. Пугачев окинул казаков строгим взглядом:
— Зачем пришли ко мне и какая ваша нужда, казаки?
— Мы, ваше величество, пришли просить милости заступиться за нас, — елейным голосом заговорил Федулов. — Великую нужду терпим. Старшины разорили вконец, жалованья который год не платят.
— Плетьми секут, — встрял Овчинников. — На каторгу гонят. Нешто деды наши так жили?
— Дожили! Совсем с мужиками крепостными уравнялись!
— Натерпелись, стало быть, детушки?
— Да уж... хватили лишку!
— Ну, еще раз здравствуй, войско яицкое! — Пугачев в пояс поклонился казакам. — Доселе отцы ваши и деды в Москву да в Питербурх к монархам езжали, а ныне монарх сам к вам пожаловал.
Казаки в ответ поклонились Пугачеву.
— Не кланяйтесь, детушки, а заступитесь за меня, — проговорил с грустью Пугачев. — Равнообиженные мы с вами. По ненависти дворян-лихоимцев лишен был я царства. А вы верьте мне! Ради черни замордованной порешил объявиться я до сроку.
— Рады послужить тебе, батюшка! — еще раз поклонился Максим Шигаев. — Когда ты за нас, то и войско за тебя вступится.
В это время во двор вошел запыхавшийся Степан Оболяев, остановился, глядя, как казаки кланяются Пугачеву.
— П-прошу в дом, в-ваше величество, — заикаясь от волнения, проговорил Оболяев. — И в-вас п-прошу... господа казаки.
Чика ловкими ударами острого ножа порубил арбузы на толстые ломти, и теперь вся компания, расположившись за столом, с сопением и кряхтением уписывала алые ломти, выплевывала семечки прямо на пол.
Оболяев стоял в углу и пожирал глазами государя, освещенного слабым светом нескольких лучин. Вот Пугачев вздохнул, рушником вытер пальцы и губы, громко икнул.
— Так-то, детушки... — проговорил он задумчиво. — Я вот и сам десять годов по свету маялся. И в Польше был, и в Туретчине, и на Дону. Много повидал всякого. А в Туретчине паша ихний и деньги мне предлагал, и войско... Чтоб, значит, престол законный вернуть...
— Что, батюшка, о прошлом толковать? — перебил Пугачева нетерпеливый Чика. — Лучше покажи-ка нам свои царские знаки.
Стало тихо. Пугачев тяжелым взглядом окинул Чику. Казаки перестали есть.
— Раб ты мой, а хочешь повелевать мною? — ледяным тоном спросил Пугачев.
— Прости его, батюшка, он у нас завсегда кажной бочке затычка, — покорным голосом встрял хитрющий Степан Федулов.
Пугачев схватил нож, лежавший на платке, решительно полоснул лезвием ворот рубахи.
— Кто из вас знает царские знаки? — спросил он.
— Не знаем мы, батюшка, — наклонил голову Шигаев. — Не видывали...
— Так смотрите!
На левой стороне груди виднелись три круглых заросших пятна, следы штыковых ранений. Казаки несколько секунд их рассматривали, Чика даже лучину поднес поближе, спросил с ехидцей:
— А что, все цари с такими знаками рождаются, али они опосля Божьим соизволением даются?
Пугачев сверкнул на него глазом, не ответил.
Федулов огладил бороду, глянул на казаков:
— Негоже нам тут оставаться, государь. И так по городку слухи поползли. Не ровен час, старшинские нагрянут с гренадерами. Мы тебя, покуда суд да дело, в другом месте схороним...
Черная глухая степь лежала вокруг. Зеленая луна пробиралась между тучами. Ее мертвенный, холодный свет только подчеркивал одиночество горстки людей, едущих по спящей пустыне. Где-то в глубине ночи вдруг обреченно завыл волк, и тревога сдавила Пугачеву сердце. Он с беспокойством оглянулся. Казаки ехали шагом, подремывали в седлах и, казалось, вовсе забыли о нем.
— Далеко ль до хутора? — хрипло спросил он, но ему никто не ответил. Может, они вовсе и не на хутор едут? Не поверили ему и решили прямиком отвезти в Яицкий да сдать на руки полковнику Симонову. И награды себе заработать. Ишь, окружили и спереди и сзади! Пугачев в суеверном страхе перекрестился, оглянулся на окружавших его казаков, снова попытался завязать разговор:
— А в Туретчине, детушки, церквей нету совсем. Одни мечети, без икон, без лика Господня. И вино пить запрещают. А вот жен сколько хошь! Хоть сотню! — и он деланно рассмеялся.
— Слыхали... — лениво отозвался Чика Зарубин.
Пугачев помрачнел еще больше, проговорил с отчаянием:
— А султан-то мне свою дочку в жены навязывал. Ага! Бери, говорит! Катьке секир-башка сделаем, а на моей женишься. Огонь-баба!
И вновь ответом было молчание. Впереди мелькнул огонь, казаки пришпорили коней, и вскоре показался хутор Кожевникова — два дома, громадный сарай да маленькая банька за огородом, на берегу реки. Навстречу выехал казак, негромко поздоровался. Быстрой рысью группа всадников подъехала к дому. Спешились, зашли в избу, освещенную подрагивающим огоньком расплывшейся свечи.
— Ты покудова отдохни, ваше величество, — ласковым голосом произнес Федулов, указывая на широкую лавку. — Нам кой о чем погутарить надобно. Ты отдыхай, не сумлевайся...
Казаки потоптались, вышли один за другим. Пугачев даже головы не повернул в их сторону. Расширившимися глазами он смотрел на огонек сальной свечи.
А казаки тем временем совещались в тесной бане. Судили-рядили. Степан Федулов. Чика Зарубин, Максим Шигаев, Овчинников, Кожевников, Мясников.
— Да какой он, к чертям собачьим, царь, братцы? — гудел Чика. — Лапу его видали? Такой лапой волков давить, а вы — ца-арь!
— Глупый ты, Чика, — раздумчиво отвечал Шигаев, сидя на небольшой, выбеленной, как слоновая кость, лавке. — Молва-то давно про него идет.
— То-то и оно, что молва, — обронил Федулов. — Один хукнул, другой грюкнул, вот те и молва...
— И платье на ем казацкое! И острижен по-казацки! — подал голос Тимофей Мясников.
— Он так ходил, чтоб не признали его, — возразил Овчинников. — Сами слыхали, сколько он по Руси да по заморским странам хаживал.
— Вранье это, — сказал Кожевников.
— Мы, братцы, вроде аки дети малые... — заговорил вновь Федулов. — Подумали, какое дело затеваем? Тут плетьми да каторгой не отделаешься. Тут, милаши вы мои, головушки с плеч полетят! Об этом думали?
— А по мне, так лучше башку с плеч, чем жить так-то! — выпалил Зарубин.
— Да вы что?! — рявкнул Овчинников. — На ем же знаки царские! Сами глядели!
— Такие знаки у кажной собаки, — усмехнулся Федулов.
Казаки замолчали. Вздыхали, сопели, раздумывали. В темноте чернели согнутые фигуры, белели лица.
...А Пугачев лежал в избе на лавке, заложив руки за голову.
Скрипнула дверь, и в избу вошел приземистый мужик лет сорока, со скуластым калмыцкого типа лицом и редкой бороденкой.
— Казачки иде? — спросил он, внимательно оглядев Пугачева.
— Где-тось тут были...
— Ты сам хто?
— Странник... лежу вот... отдыхаю...
Казак еще раз оглядел Пугачева и вышел.
...В бане все гудели споры. Казаки никак не могли принять решение.
— В обчем, царь он или не царь, мне наплевать и растереть! — орал Чика Зарубин. — Войско захочет — из грязи сделает князя!
— Конечно, обидно, ежели он не государь вовсе, а простой казак, — медленно говорил Максим Шигаев, — но он вместо государя за нас заступится, а нам што? Нам лишь бы в добре быть... али вам и дальше охота горе мыкать?
— Человек он пришлый, здеся его никто не знает, — вставил Овчинников. — Да мне Еремина Курица сказывал, быдто староверы крепкую думку на этого человека имеют. А староверов не омманешь. Сила!
Дверь отворилась, и вошел приземистый казак.
— Вот и Лысов пожаловал! — сказал Кожевников.
— Че это вы в темени делаете? — спросил тот.
— Царя выбираем! — хохотнул Зарубин.
— Это который в дому на лавке лежит?
— Он самый!
— Скажи, пожалуйста, Максим Григорьевич! — обратился Лысов к Шигаеву. — Это каким же манером вы его обрели?
— Сам объявился, — ответил Овчинников.
— И што вы теперича намерены с ним делать?
— Намерены в войско ехать да про государя войску объявить, — спокойно пояснил Шигаев.
— Ну и ну, братцы-казачки, — усмехнулся Лысов. — Таких царей што в пруду карасей...
— Жулик он! — весело объявил Чика. — Но мне по душе — врет хорошо.
— Ты сам-то много царей видывал? — спросил Овчинников Лысова.
— А ты?
— Да што ты мне все тычешь? Атаман нашелся!
— Да не орите вы! Ухи заложило!
Пугачев поднялся, сел на лавку. Нет, нельзя так покорно ждать, нельзя! Он встал, послушал тишину и вышел из дома.
В лунной тьме смутно были различимы лошади у коновязи и стоявший возле казак.
— Ты чего, батюшка? — спросил казак, подходя ближе. — Шел бы в дом. Нельзя тебе тут...
Договорить он не успел. Будто обухом, оглушил его Пугачев тяжелым ударом по голове. Казак замычал, осел на ступеньки крыльца. Пугачев наклонился над ним, выдернул из ножен шашку, вытащил из-за пояса пистоль. Он подошел к бане, остановился у двери, слушая. Потом ударом сапога отворил дверь, остановился на пороге. Казаки повскакали со своих мест.
— Сидите, детушки, — спокойно проговорил Пугачев, и в руке его холодно сверкнула шашка. — Что-то долго вы гутарите. Устал я ждать!
— Да мы, батюшка... — забормотал Шигаев, — мозгуем, как дальше быть.
— Сиди! — приказал Пугачев. — Вижу я, не казаки тут собрались. Мыши мозгуют, как кота съесть, а у самих поджилки трясутся. Решил я обратно на Русь идти. А уж как на престол вернусь, так на себя пеняйте! — Пугачев повернулся уходить.
— Постой, государь! — проворно вскочил Шигаев. — Хто желает ишшо раз за волю сабли вынуть, становись к государю! Хто не желает, вот бог, а вот — порог!
Казаки долго молчали. Затем к Шигаеву медленно подошел Степан Федулов, за ним — Тимофей Мясников, Митька Лысов. Чика медлил. Шигаев судорожно глотнул воздуха:
— И поклянемся, казаки, служить верой и правдой государю Петру Федоровичу. И хто эту клятву порушит, тому — смерть от руки товарищей!
— Эх, Петр так Петр! — ударил шапкой об пол Зарубин. — Нам хучь бы пес, абы яйца нес!
Ранним утром гремел на хуторе зычный голос Пугачева:
— Даю вам свое царское слово жаловать войско по двенадцати рублей и по двенадцати четвертей хлеба! Жалую вас рекой Яиком и всеми рыбными ловлями, землею и угодьями! А за то послужите мне верою-правдою!
— Приказывай, надежа-государь! — твердо выговорил Шигаев.
— Надобно приготовить знамя. Войско без знамени что петух без хвоста! Коней поболе надобно, пороху...
— Ты записал бы нам для памяти, что да что надобно, — усмехнулся Чика.
Пугачев глянул в его нахальные глаза, усмехнулся:
— Я бы записал, пожалуй. Я бы мог вам и по-французски отписать, и по-немецки... Но нельзя мне до поры руку свою показывать. Враги воспользуются... Я дюже грамотный был, понимаешь, пономарь меня грамоте учил. Да упал я, чуешь, с дерева на прусской войне, вдарился головой о каменья. С той поры, чуешь, всю память отшибло...
Мясников, стоявший в дозоре, протяжно закричал:
— Еду-у-ут!
Освещенные лучами взошедшего солнца, по степи скакали всадники. Бился по ветру штандарт, мелькали флажки на пиках.
— Свои ли едут? — с тревогой спросил Федулов.
— Свои! Вона старик Витошнов, Почиталин с сыном Ванькой! Козодоев с зятем! Крупенников! Максим Горшков!
— На-конь! — скомандовал Пугачев.
Они тронулись навстречу отряду. Зрелище скачущей по степи казачьей шеренги привело Пугачева в изумление. К нему скачут! К новоявленному государю Петру Федорычу! Плутовская физиономия Чики расплылась в улыбке.
И вот встретились. Казаки почти разом остановили коней.
Пугачев зычно поздоровался:
— Здравствуйте, детушки!
— Благодарствуй, надежа-государь! — дружно ответили казаки.
Пугачев подошел к Горшкову, протянул руку к штандарту. Тот, поколебавшись секунду, отдал его. Пугачев резким движением содрал его с древка, разорвал пополам.
— На две пики укрепите. Так поболе будет. — Он передал половинки знамени Горшкову, пошел вдоль строя. Шедший следом Степан Федулов коротко представлял:
— Коновалов Василий... Давилин... Идеркей. В остроге уши обрезали, язык вырвали. По мусульманской грамоте разумеет, надежа-государь.
— Хорошо, — кивнул Пугачев, глядя на обезображенное лицо татарина. — Грамотные люди зело надобны будут.
— Витошнов... К слову сказать, ваше величество. старик в Питенбурхе бывал... при царском дворе...
— Узнаешь ли ты меня, старик? — остановился Пугачев.
— Как же, батюшка... узнаю... — смутился Витошнов. — Только вы тады ишшо совсем маленькие были...
Пугачев довольно улыбнулся в бороду. Тут вперед выступил старший Почиталин, поклонился:
— Прими от нас, надежа-государь. — Он протянул назад руку, и сын подал ему свернутый красный кафтан с золотыми галунами и шапку с красным верхом. Пугачев с удовольствием осмотрел подношение. Вздохнул:
— Да-а, дети мои, одежа на мне... не того... А мне ли, государю, в сем непотребном платье ходить? Но ничего, терплю. Народ мой верный еще пуще терпит... Как величать тебя, молодец?
— Иваном нарекли, надежа-государь, — за сына отвечал отец.
А Пугачев приметил на поясе у Вани привязанную чернильницу в виде медной бутылки, из которой торчало гусиное перо.
— Ты никак грамоте умеешь? — спросил Пугачев.
— Умеет, надежа-государь, — вновь за сына отвечал отец.
— Ну-к, напиши чего-нибудь, а я погляжу. — приказал Пугачев.
Ваня приспособил на спине отца свиток бумаги, принялся писать. Через минуту он протянул Пугачеву свиток. Тот внимательно оглядел ровные строчки, проговорит довольно:
— Знатно, голубчик, знатно... Будешь при мне писарем!
Казаки улыбались. Ваня Почиталин в смущении опустил голову. А Пугачев повеселевшими глазами окинул маленький строй:
— Ну что, воинство яицкое, нешто отобедаем на свежем воздухе? Найдется чем?
И вот уже разостланы на земле широкие попоны, появились из походных сум бутыли, куски вареного и копченого мяса, рыба, арбузы. Расселись. Пугачев захмелевшими глазами смотрел то на одного, то на другого, и будто прибавлялось солидности и горделивости в осанке. Поднялся Степан Федулов:
— Братья-казаки! Степная кровь! Выпьем за надежу-государя, славного Петра Федорыча! Многая ему лета!
— Ур-ра-а! — во все глотки рявкнули казаки.
Пугачев поднял кружку, выждал паузу, провозгласил:
— Здравствуй я, государь Петр Федорыч! Здравствуй, наследник мой, Павел Петрович! — Пугачев замолчал, нахмурился. Глаза влажно заблестели, кадык на горле дернулся вверх-вниз. — Павлуша... кровиночка моя... как ты там без меня, горемычный...
Казаки слушали, и глаза их туманились умилением. Пугачев вздохнул глубоко, прогоняя печаль, улыбнулся:
— Ну, здравствуй, войско яицкое!
— Ур-ра-а! — вновь рявкнули казаки, припадая жадными губами к горлышкам бутылей.
Большое осеннее солнце стояло в зените. Степной прохладный ветер разогнал облака, распахнулось бездонное голубое небо, и на душе у каждого было так чисто и сине, как в этом небе, и то и дело раздавались отчаянные выкрики:
— Надейся, государь! Грудью за тебя встанем!
— Ты нам вольности дедовские! Мы тебе — престол!
И в голове у них шумело от ожидания близких и великих перемен.
Но вот вдали показался всадник. Лошадь летела наметом.
— Кажись, Скворин пожаловал!
— Фью-ить, самая паскуда! Упырь! Наушник!
А всадник тем временем подскакал, спрыгнул с коня. Глаз уверенный и наглый. Обшарил всех собравшихся, улыбнулся.
— О-о, да тут все свои! — И вдруг наткнулся взглядом на Пугачева, — А вот его не знаю... Это что, и есть государь?
Казаки поугрюмели, смолкли.
— С вором в обнимку пьете? — усмехнулся Скворин. — Глядите, казаки, спохватитесь, да поздно будет.
— Кто вор? — тяжело спросил Пугачев и медленно пошел на Скворина.
— Знамо кто, — вновь усмехнулся тот. — Ты...
Казаки судорожно подались вперед, многие схватились за рукояти сабель. Пугачев мешкал, не знал, что делать, и Скворин почувствовал это.
— Пока не поздно, казаки, очухайтесь! Вяжите беглого вора!
Свистнула в воздухе шашка, описав серебряный полукруг. Охнул Скворин, схватившись за шею, упал на землю. Молча и угрюмо смотрели казаки на мертвого казака, на Пугачева.
— Почиталин! Иван! — отрывисто позвал Пугачев. — Бери бумагу!
— Что писать, ваше величество? — робко спросил Почиталин.
— Манихвест! Знаешь, как манихвесты пишут? — Пугачев грозно смотрел на него.
Почиталин разложил свиток на спине отца, старательно заскрипел пером. Стояла тишина.
— Ну-к, прочти, что пишешь-то? — потребовал Пугачев.
— Я, великий государь всероссийский и прочая, прочая...
— Это еще что за «прочая»? — недовольно спросил Пугачев.
— Так положено, ваше величество.
— Ну черт с ним! Пиши-ка вот что... — Пугачев задумался, вытер испарину со лба. — Я... во всем свете войском и народом учрежденный великий государь, явившийся из тайного места... — Он вновь замолчал, перевел дух. — Прощающий народ и животных в винах своих...
— Грозный... — осмелился добавить Степан Федулов.
— Милостивый... — поправил его Пугачев. — Сладкоязычный...
— Мягкосердечный российский царь-анпиратор, — ввернул Чика Зарубин.
Пугачев благодарно посмотрел на него, набрал полную грудь воздуха.
— Во всем свете вольный! В усердии чистый! На сем свете живущему в городах и крепостях мне подданному народу объявляется! Оные указы мои во всех сторонах оглашать! — гремел голос Пугачева.
Читали манифест и в крепостях, и в форпостах, выстроенных вдоль Яика. И толпа жадно внимала хриплому, властному голосу Пугачева:
— Заблудившиеся, изнуренные, в печали находящиеся, услыша имя мое, ко мне идите безо всякого сомнения и, как прежде отцам и дедам моим служили, выходили против злодеев, а с приятелями моими были приятелями, так и вы ко мне, вашему государю, без измены и криводушия в подданство мое идите...
И вот уже бегут на толпу солдаты. Мелькают в воздухе приклады, разбегаются люди. Глашатай схвачен, и унтер-офицер в клочья рвет манифест...
А голос Пугачева гремел уже в другом месте, на деревенском сходе. Задумчивы, сосредоточенны тяжелые лица крестьян, слушающих дьячка:
— Когда прикажу: будьте готовы, то изготовьтесь! Слушайте! В благодарениях всех вас, пребывающих на свете, освобождаю и даю волю детям и внучатам вашим навечно!
Слушают мужики, крестятся. Уж больно диковинными кажутся им обещания государя-императора!
И летит по степи ватага всадников. Их теперь не тридцать, значительно больше. Бьются на ветру хоругви, гремит упряжь, глухой рокот копыт поднимает в воздух перепуганных перепелов. Скачут отчаянные головушки навстречу обманщице-судьбе. Впереди — Пугачев и его ближайшие сподвижники Максим Шигаев, Степан Федулов, Андрей Овчинников. Митька Лысов, Ваня Почиталин со своей бутылью-чернильницей, Чика Зарубин... Чика то и дело оглядывается, весело скалит зубы. Пугачев улыбается своим мыслям, дерзким и оголтелым. Ох, как лихо все получается!
Вот впереди, в густых клубах пыли, показались татарские кибитки в сопровождении сотни всадников, вооруженных луками, ружьями и саблями. С пронзительным, леденящим душу визгом и гиканьем приближались они к отряду Пугачева.
Встретились. Сорокалетний сухой и стремительный в движениях татарин спрыгнул с коня, преклонил пред Пугачевым колено. Его узкие блестящие глаза с восторгом смотрели на Пугачева. Это Кинзя Арсланов. Он что-то говорил, и тонкое скуластое лицо нервно подергивалось. Пугачев сошел с коня, протянул Кинзе руки. Они обнялись. Казаки и татары кричали «ура!», взлетали в воздух шапки. А торжествующий голос Пугачева продолжал звучать откуда-то из-под небес:
— Жалую вас денежным жалованьем, свинцом и порохом и вечной волею! Как вы желали, так пожелал и я по всю жизнь вашу! Вечная вам воля! И пребывайте так, как вольные степные звери!
24 сентября пала крепость Рассыпная...
Пугачев подъехал к толпе баб и ребятишек, разом повалившихся на колени. Он спрыгнул с коня и присел перед светлоголовым мальчишкой, босым, в рубашке и расстегнутом белом бараньем тулупчике.
— Ну что, оголец? — Пугачев обнял его, погладил по голове. — Любишь ли ты батюшку-государя?
— Я пряники люблю... — помолчав, ответил мальчик.
Пугачев чмокнул его в щеку, повернулся к Давилину:
— Ну-к пушку вели деньгами медными зарядить! Да шандарахните детишкам на потеху...
И зарядили пушку, набив жерло медными монетами, и она ахнула над толпой, и посыпался медный дождь, и долго еще после того, как уехал отряд Пугачева, собирали мальчишки по площади перед церковью медные деньги...
27 сентября пала крепость Нижне-Озерная...
Оглашая степь пронзительным свистом и гиканьем, цепи казаков, татар и башкир устремились к земляному валу. Впереди летел Пугачев. Ворота распахнулись сами. Солдаты бросали ружья, поднимали вверх руки. Казаки спешивались, снимали шапки.
2 октября сдалась крепость Сакмарская...
— Клянетесь ли повиноваться мне, своему государю?! — сдерживая распаленную лошадь, громогласно спросил Пугачев.
— Клянемся, надежа! — гаркнули во всю грудь солдаты и казаки.
— Клянетесь ли, что не покинете меня, государя своего, и не разбредетесь по ветру, покуда не порешим вместе дела великого?!
— Клянемся, надежа-государь!
10 октября с боем была взята крепость Татищева...
Загудели над степью раскаленные ядра, защелкали ружейные выстрелы, пороховой дым потянулся над валом. Пугачевцы замешкались.
— На штурм, детушки-и! — Пугачев ударил плашмя шашкой лошадь, понесся к крепости.
— Ну, государь, ну, шельма! — засмеялся Чика Зарубин и тоже послал вперед своего коня.
Пушки ударили еще раз. Пороховой дым мешался с тучами. И в дыму уже ничего не разобрать, только слышна отчаянная перестрелка, крики и визг...
Дым пожарища стелился над крепостью. На плацу гренадерам резали косы, тут же стригли под горшок, по-казацки.
Грузили на телеги пушки, ядра, мешки с порохом.
Чика Зарубин ехал вдоль строя стриженых гренадеров, лошадь под ним пританцовывала.
— Ну, суслики степные! Повторяй за мной! — хищно улыбался Чика. — Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом, перед Святым Евангелием, что буду служить державнейшему государю Петру Федорычу, не щадя живота своего, до последней капли крови, в чем да поможет мне всемогущий Господь Бог!
— Я, казак войска государева... — нестройно повторяли солдаты.
— Дружнее! — свирепо орал Чика. — Без сумнения!
— В чем да поможет мне всемогущий Господь Бог! — рявкнул строй.
А Пугачев торопил, глаза метали бешеные искры энергии:
— На-конь, детушки! Отдыхать некогда!
* * *
Поздним вечером в маленькой гостиной Екатерина совещалась с ближайшими сановниками. Нарисованная от руки карта Приуралья была разложена на небольшом инкрустированном столике. Слышался глуховатый голос Захара Чернышева:
— Донесение от губернатора Рейнсдорпа шло больше месяца...
— За это время бунт мог разгореться, — осторожно заметил Панин, стоявший поодаль.
— Всех бунтов не пересчитать, — вздохнул генерал-прокурор Сената Вяземский.
— Их могло и вовсе не быть! — резко сказала Екатерина. — Там, где надо применять решительную силу для поддержания престола и отечества, мы непозволительно медлим.
— Стоит ли так переживать, ваше величество, — начал было Чернышев. — Не пройдет и недели...
— Недооценивать недовольство черни означало бы пренебрегать самым главным — дворянской опорой отечества! — отчеканила государыня. — Распорядись, Никита Иванович, немедля отрядить команды солдат супротив бунтовщиков, и командира надобно порасторопнее. А вот хотя бы генерала Кара... Он в Польше усмирял смутьянов и заслужил самых высоких похвал...
— Других и взять негде, матушка. Турецкая кампания отнимает лучшие силы... и лучших генералов...
— Вот и пошлите Кара. Генерал исполнительный и усердный. А теперь оставьте меня. Никита Иваныч, задержитесь на время...
Чернышев и Вяземский вышли. Панин замер в почтительной позе. Екатерина нервно прошлась от окна до двери, улыбнулась зло и напряженно:
— Что-то муженек мой частенько объявляться стал. Что на это скажешь, любезный Никита Иваныч?
— Придется закопать его поглубже, ваше величество. — Панин с улыбкой пожал плечами.
Высокий тучный дьякон поднялся на амвон, осанисто перекрестился и прогремел:
— Богоотступник и злодей, поправший законы божеские и человеческие, беглый донской казак Емелька Пугачев да будет предан анафеме!
Мощный хор при мрачном погребальном перезвоне колоколов трижды пропел:
— Анафема! Анафема! Анафема!
...Обитое красным плюшем кресло-трон стояло посреди базарной площади в Каргале, и восседал на нем Пугачев в красном с золотыми галунами кафтане. Площадь была забита народом. По бокам кресла замерли казаки с шашками наголо, позади кресла — атаманы Шигаев, Федулов, Овчинников, Чика, Лысов, Кинзя Арсланов.
Ваня Почиталин и татарин Идорка, увешанный с ног до головы свирепыми кривыми ножами, стояли чуть в стороне.
Богатые татары кланялись в пояс, несли государю подарки, складывали у подножья трона. Здесь и тюки парчи, и серебряные блюда, кубки, дорогие конские сбруи...
Пугачеву очень нравится все происходящее, очень! Глаза весело поблескивают, усмешка прячется в бороде.
И вдруг, расталкивая толпу, к самому трону протиснулся невысокий кряжистый человек в облезлом зипуне. Голова наполовину выбрита, борода всклокочена, на лбу клеймо «вор», половину лица от глаз до самого подбородка закрывает грязная тряпица.
— Эй, рваные ноздри, чего надобно?! — крикнул Лысов.
— Не вашего ума дело. — Человек храбро шагнул к самому трону. — Кажись, ты самый государь и есть? — проговорил каторжник. — Хлопуша я, ваше величество... Послан к тебе губернатором Рейнсдорпом, чтоб среди людей твоих смуту учинить, а тебя самого али убить, али в Оренбург доставить. — Хлопуша замолчал, заметив усмешку Пугачева, полез за пазуху. — Вот тебе и письма губернаторские...
Вперед выступил Ваня Почиталин, с брезгливой миной на лице взял письма.
— Окромя тебя, губернатору и послать было некого? — спросил Чика, и все вокруг, кроме Пугачева, засмеялись.
— Что ты за человек? — спросил Пугачев. — Почему я должен верить тебе?
— Я Соколов Афанасий, — заговорил каторжник. — Это уж после меня Хлопушей прозвали... Был в бегах от солдатчины... поймали, прогнали сквозь строй тыщу раз, на заводы услали... опять бежал да лошадей увел. Поймали, сквозь строй прогнали тыщу разов... не помер однако ж. На каторгу отправили в Тобольск. Ноздри рвали, лоб клеймили. Опять бежал, поймали, кнутом били уж не помню, сколько разов... Засадили в Омский острог, потом в цепи заковали и в Оренбург привезли... Вот и все, надежа-государь...
Хлопуша медленно поднял повязку, закрывавшую лицо, и шум покатился по толпе. Многие из казаков и мужиков отвернулись, настолько страшен был вид изуродованного лица.
Пугачев поднялся с кресла, шагнул к Хлопуше. Обнял его, крепко поцеловал в губы. На лицах атаманов промелькнуло недовольство. Переглянулись Митька Лысов и Федор Чумаков. Степан Федулов покачал головой. Восхищенно гудела толпа.
— Нет на Руси праведника, который бы обижен не был! — крикнул Пугачев, и глаза его заблестели. — Ну-ка, Ваня, почитай-ка, что там губернаторишка мой Рейнсдорпишка накарябал!
Почиталин развернул бумагу, пробежал глаза ми первые строчки, и смущение появилось на его лице.
— Читай, читай, — усмехнулся Пугачев. Он стоял рядом с Хлопушей, обнимал его за плечо.
— Пишет он, ваше величество, что вы... есть беглый каторжник Емелька Пугачев.
— Так, так... — кивнул Пугачев, продолжая улыбаться.
— Что вы — смутьян и что... рожа у вас клейменая... и ноздри рваные...
— Видали, детушки, как губернаторы мои брехать научились! Взгляните-ка, может, кто и клеймо увидит. — Пугачев вскочил на трон-кресло, выпрямился. Гул возмущения прокатился по толпе.
— Он небось государя с Хлопушей спутал! — крикнул Овчинников.
— Ответ сочинить надобно, надежа, — заволновался горбоносый Чика. И тут же послышалось со всех сторон:
— Козел трухлявый! Немчура тонкозадая!
— Жди на днях благороднейшего государя Петра Федорыча в самый Оренбург!
— Мы тя, крысу пакостную, борова безмозглого, за ноги подвесим!
— И жене своей кланяйся! Мы ей на конюшне славного жеребца подберем! А то как она с таким недоношенным мается!
И дальше уже ничего было не разобрать в сплошном хохоте. Крестьяне и казаки толпились вокруг Почиталина, тянули шеи, тыкали в бумагу пальцами, и слова тонули в криках и гоготе...
...К ночи грянула гроза. Иргиз вспучился и помутнел. Хлестал ливень. Голубые шашки молний полосовали черное небо.
Купец Долгополов вымок до нитки, пробираясь по едва приметной тропе к скиту Филарета. Лошадь вздрагивала и приседала, когда вспыхивала молния и каменный грохот перекатывался по небу. Вторая лошадь, навьюченная тюками, шла следом в поводу.
В одном из домов тепло светился огонь. Долгополов привязал лошадей, взвалил тюки на плечи и направился в дом. В людской в это время находились трое бородатых мрачного вида мужиков и те же служки: горбун и светловолосый мальчишка. Долгополов свалил у входа мешки, долго отряхивал мокрую шапку. Потом перекрестился двуперстием на иконы в углу.
Горбун молча заковылял в горницу. Через минуту дверь отворилась и вышел игумен Филарет. Молодой служка поспешно вскочил, поклонился, и мужики вскочили, тоже согнулись в пояс. И Долгополов поклонился. Старец сказал скрипучим голосом:
— Давно тебя судьба по дорогам мытарит. Уж думал, и лицезреть не буду... Ну, пойдем... — Филарет первым направился обратно в горницу.
— Дело есть, игумен, — затворив дверь, сразу начал Долгополов. — Государь Петр Федорыч объявился. Множество крепостей взял. С войском идет. Мабудь, на днях и Оренбург возьмет...
Старец долго молчал, глядя на купца, потом перекрестился на иконы, спросил скрипуче:
— Как величать государя Петра Федорыча?
— Я его к тебе присылал, святой отец, Емельяном Пугачевым зовут. Знатного ума человек.
— В тюках-то што привез? — спросил вдруг старец.
— Подарки тебе, игумен. И всей общине. От купцов-староверов. — Долгополов поклонился.
Старец большим ключом отпер кованый сундук, стоявший за лежанкой, долго копался в нем. Выложил несколько старых, истрепанных знамен. Темных, со старообрядческими крестами. Долго смотрел на них. Купец подошел ближе, тоже стал разглядывать.
— Великое дело затеялось... — проскрипел старец.
Со двора вдруг донеслись шум и крики.
Филарет пошел из горницы. На крыльце остановился и расправил пышную бороду.
— С заводов беглые... — вполголоса сообщил игумену горбатый служка-монах. — Схоронить просют...
Перед домом волновалась толпа мужиков. Увидев игумена, все разом повалились на колени, в мокрую, раскисшую после грозы землю.
— Пожалей, приюти, святой отец! — раздались голоса.
Изможденные, в промокшей, изорванной одежде, крестьяне с надеждой смотрели на святого старца. И Филарет смотрел на них, хмурился. Стукнул посохом.
— Не ко мне теперь идти надо. Пришло время, и объявился заступник страждущих и обиженных. К нему идите! Ибо самое правдивое дело защитить должно. На Яик ступайте, чады мои. К государю Петру Федорычу.
...Туча кибиток и телег затягивала горизонт. Гикали и смеялись татары, нахлестывая сухих степных скакунов. Неуклюже тряслись в седлах крестьяне, вооруженные топорами, кистенями, косами. Уже плелся за войском длинный обоз татарских и башкирских кибиток, мохнатые битюги тянули поставленные на телеги пушки.
— Чумаков! Федор! — позвал Пугачев, и Чумаков тут же оказался рядом, сдерживая разгоряченного коня.
— Телеги с пушками в одну линию вытяни. И чтоб готовы были! Одним залпом круши. Волынку не тяни.
— Сделаем, надёжа! — Чумаков развернул коня.
— Чика! — вновь зычно позвал Пугачев.
— Здесь я, надежа! — весело отозвался Чика.
Пугачев вгляделся в его плутоватое лицо, потянул носом:
— Опять зелья набрался?
— Самую малость, государь, — ухмыльнулся Чика. — Для храбрости!
— Он для храбрости с утра уже полведра выдул, — сказал Федулов.
— А ты глядел и считал? — закипятился Зарубин.
— Будет вам! — обрезал их Пугачев. — Три сотни тебе под начало. И ждать будешь во-он там, за лощиной. Гляди не зевай!
— Ни в жись, надежа! — Чика пришпорил коня.
— А Хлопуша где, Степан Григорьич? — спросил Пугачев.
— А с мужиками, батюшка. Его к ним нутром тянет.
— Тебя, стало быть, не тянет? — покосился на него Пугачев.
— Мужик — одно, казак — другое... — ответил Федулов.
— Не дело говоришь, Степан Григорьич, — нахмурился Пугачев.
Войско Пугачева уже подходило к Яицкому городку. Большое войско. Пыль от копыт...
Толпы народа встречали Пугачева в Яицком городке. Бабы, девки, старики, казаки. И все радостны, и одежды на всех праздничны. Но почему-то молчали колокола. Нахально скалился Чика, злобно и победоносно щурился Митька Лысов, елейная благость застыла в глазах Федулова. Стояла в толпе и Устинья Кузнецова, тонкая, темноволосая. Пугачев ухватился за нее взглядом, свернул коня.
— Здравствуй, красавица! Рада ли государю?
— Как же не радоваться? — потупив взор, отвечала Устинья.
— Ах ты глазастая какая! — продолжал улыбаться Пугачев, разглядывая Устинью.
Священники, стоявшие у церкви, то испуганно смотрели на приближающихся Пугачева и атаманов, то задирали головы к колокольне.
— Звони, стервец! — крикнул священник, державший в руках хлеб-соль.
— Не буду! — рявкнул сверху длинный жилистый дьяк. — Антихриста встречаете! Не буду звонить!
Пугачев и атаманы услышали этот крик, молча ринулись к звоннице. Шарахнулись в сторону перепуганные попы, уронив на землю хлеб-соль. Быстрее всех успел сам Пугачев. Кошкой метнулся с коня, взлетел по шаткой лесенке. Замерла, притихла толпа встречавших.
— Антихрист! — крикнул дьяк и плюнул на пугачевский красный кафтан.
— Ах ты-и! — задохнулся Пугачев и рубанул дьяка кулаком в скулу.
Дьяк перелетел через низенькую загородку и рухнул вниз. Тяжело ударилось тело о каменистую землю. И замерло. Ахнула и подалась в стороны толпа. Пугачев очумело посмотрел вниз, сморщился, облизнул костяшки пальцев. А потом вдруг рванулся к колоколу, схватил веревку, гаркнул сверху:
— Все в церковь! Все! — и начал звонить.
Он остервенело рвал веревку, на лице выступила испарина. Бум-бом-бум! Неумелый сбивчивый перезвон раздался в воздухе. Пугачев звонил и звонил, и злоба судорогой сводила лицо. Звонил, будто встречал сам себя.
В церкви, набитой народом, курились кадила и протодиакон, перепуганный насмерть угрозами атаманов, читал молитву. Стремительной походкой вошел Пугачев. Шарахнулся народ, тихонько завыли старухи. Гудел голос протодиакона:
— Самодержавному великому государю всероссийскому-у-у...
Пугачев опустился в кресло у самого иконостаса, раздвинул полы алого кафтана. Протодиакон поперхнулся, встретившись с его бешеным взглядом.
— Давай, чего замолк! — рыкнул Пугачев, и протодиакон, откашлявшись, загудел неуверенно:
— Великому государю всероссийскому, пресветлейшей супруге его государыне Екатерине Алексеевне...
— Стой! — Пугачев вскинул руки. Протодиакон умолк, не успев закрыть рта. — Катьку на ектенье не поминать! Сука она! Как приду в Москву — Катьку в монастырь, пущай грехи замаливает! Дворян — на службу! Работать заставлю дармоедов! Мужикам — волю!
Испуганно отшатнулся протодиакон, загудела толпа, и вдруг грохнул выстрел, и пороховой дымок тонкой струйкой поплыл в пропахшем ладаном воздухе. Пуля ударила в спинку кресла, на котором сидел Пугачев, с визгом отлетела щепа. Пугачев, вздрогнув, выпрямился, глаза загорелись недобро. Увидел: казак Давилин и татарин Идорка подмяли под себя худощавого молоденького офицера, крутили ему руки.
Взревела толпа, десятки рук потянулись к офицеру.
— В петлю его, лахудру дворянскую! Башку яман!
— Нельзя в храме Божьем, детушки! — загремел голос Пугачева.
Офицера выволокли на улицу. Следом повалила толпа.
— Испортили праздник, змеи... — скрипнул зубами Пугачев.
— Ах ты гад беломордый! — Лысов с остервенением хлестал офицера нагайкой, кричал: — Виселицу, живо!
По рассеченному лицу офицера стекала кровь. Он стоял на коленях, в порванном мундире, спокойно смотрел куда-то вдаль, поверх голов. Резво застучал топор. Казаки сооружали виселицу.
В окружении свиты подошел Пугачев.
— Божьего помазанника пуля тронуть не посмеет, — громко сказал он и посмотрел на прапорщика. — Ты откуда родом, такой храбрый?
Тот не ответил, не шевельнулся. В толпе кричали:
— Ноздри ему вырвать! Морду заклеймить!
— Крови лить не хочу... — растягивая слова, проговорил Пугачев и, присев на корточки, посмотрел офицеру в глаза. — Присягай мне, законному государю, и служи честно... За то, что хотел убить меня, помилую.
— Я каторжникам не присягаю, — ответил офицер.
Стало тихо. Толпа напирала со всех сторон. Пугачев усмехнулся:
— Испугался, что я вас, дворянчиков, работать заставлю до седьмого пота! — Он тряхнул кулаком перед носом офицера.
— Ему уж работать не придется, — ехидно вставил Лысов.
— Митька! — крикнул Овчинников, стоявший возле уже готовой виселицы. — Давай его сюда!
— Пожалте, ваше благородие! — Лысов рывком поднял офицера на ноги.
Пугачев хмурился, глядел на офицера.
— Ну-ка, Лысов, отпустите его, — вдруг негромко приказал он.
— Ка-ак отпустить? — выпучил глаза Лысов.
— Не пристало государю волков дворянских бояться. Пущай идет да расскажет, как от смерти спасся.
Атаманы переглянулись, недовольство и недоумение промелькнуло на их лицах.
— Не дело это, государь, — мрачно уронил Овчинников.
— Маху даешь, надежа! — Хищные глаза Лысова смотрели на Пугачева враждебно, да и во всех взглядах не было заметно одобрения словам Пугачева.
— Кто может перечить воле государевой! — повысил голос Пугачев. — Отпустить, и кончен разговор!
Одобрительно загудела толпа. Улыбались мужики и инородцы. Давилин нехотя разрезал веревку за спиной офицера. Тот, все еще не веря в свое освобождение, пошел прочь от виселицы, растерянно глядя на окружающую его толпу казаков и крестьян. Пожилой усатый гренадер смахнул с ресницы слезу умиления.
Улыбаясь, с восхищением смотрела на Пугачева Устинья...
Офицер ушел уже далеко в степь. Он смотрел на большущее яркое солнце, ветер холодил раскрытую грудь. Вокруг цвела прекрасная и могучая жизнь, и сам он был полон ощущения этой жизни, потому что смерть только что заглянула ему в лицо своими ледяными глазами... И вдруг позади послышался нарастающий конский топот.
К лошадиной шее пригнулся Митька Лысов, глаза его впились в фигуру человека, бредущего по степи. Тонко просвистела шашка, пошатнулся офицер, упал. Померкло солнце, оборвалась жизнь. Лысов усмехнулся, вытер шашку о конскую гриву, кинул ее в ножны и поскакал обратно...
* * *
Безмолвная белая степь раскинулась до самого горизонта. Марево огней в синеве зимней ночи казалось сгустком замороженного тумана. Горели десятки костров. Мужики кайлами и лопатами долбили мерзлую землю, строили шалаши и землянки. Здесь и там виднелись островерхие татарские кибитки. Сама Берда — большая станица — тоже светилась огнями.
— Ну куда я вас, такую прорву, дену? — остервенело кричал Митька Лысов на толпу крестьян, вооруженных дрекольем. — Прут и прут лапотники сивые, спасу нет!
— Желаем воевать за батюшку-государя! — Вперед выступил высокий белокурый парень в тулупе нараспашку, с тяжелой, обитой гвоздями дубинкой на плече. Это Афоня.
— Вояка-а! — рассмеялся Лысов, дохнув облаком пара. — Голь беспортошная!
— Ты легче, казак, — нахмурился Афоня. — Не к тебе, к государю шли!
— Ладно, Афоня, не чепляйся ты с ним! — сказал второй, постарше, с хитроватым скуластым лицом, Федор Харчев. — Горшок чугунку не товарищ.
Несколько казаков угрожающе схватились за рукоятки шашек.
— А ну давай туда, на окраину. Там и окапывайтесь.
— Мати родная, там же степь голая!
— А вы думали, государь тута для вас хоромы выстроил? — захохотал Лысов.
— По закону надобно, — гудел Афоня, — по справедливости.
— Да чего там! — махнул рукой Федор. — Где закон, там и обида!
— Ладно, начальник! И в степи проживем! — Афоня гневно глянул на Лысова. — Только сдается мне, ты тута не за волю воюешь... Небось, чтоб сундуки добром набивать.
— Ах, паскуда! — захрипел Лысов и, выдернув шашку, полоснул ею Афоню по плечу. Тот пошатнулся, но на ногах устоял, взмахнул дубиной:
— Тады и моих коврижек попробуй!
— Бей его, казаки! — завопил Лысов, отскакивая в сторону.
— Держись, Афоня! — Толпа крестьян стеной двинулась на кучку казаков.
И в это время появились Хлопуша и Кинзя Арсланов.
— Сто-ой, мужики! — кричал Хлопуша. — Сдурели совсем! С дураком пьяным связались!
— Хто дурак, рваные твои ноздри?! — вновь взвился Лысов. — Ты гляди, каторжник, ты у меня допрыгаешься!
— Перед батькой-государем ответишь! — сказал Арсланов.
— Напужал! — захохотал Лысов. — Я энтого государя сам сделал! Вот энтими руками! — Он вытянул из-за пазухи бутыль, хлебнул из горлышка.
— Шакал! — процедил сквозь зубы Арсланов.
Гудела, волновалась толпа.
— Государь! — крикнул кто-то. Пугачев скакал впереди охраны, с ходу врезался в толпу.
— Рассуди, батюшка, заступись! — раздавалось со всех сторон. — Казачки забижают!
— Сами в домах живут, а нас в степь гонют...
Афоня обалдело хлопал глазами, глядя на государя. Левой рукой он зажимал порубленное плечо.
— Кто тебя? — спросил Пугачев. Афоня молчал, блаженно улыбался. И тут вперед выступил Федор Харчев:
— Спросить охота, надежа. Воля у нас общая али для господина полковника одна, а для нас другая?
Пугачев глянул на Лысова, все сразу понял, двинул на него коня:
— Ты-и, змей зеленый, ты што тута вытворяешь, а?
— Ты не шибко-то разоряйся, государь ты наш Емельян Иваныч, — нисколько не испугался Лысов. — Мы и пострашней государей видывали.
— Повесить сукина сына! — коротко приказал Пугачев.
Первым на Лысова кинулся татарин Идорка. Завязалась короткая, яростная борьба. Тогда с лошади спрыгнул Андрей Овчинников. Он медвежьей лапой ухватил Лысова за плечи, притянул к себе, заговорил тихо, в самое ухо:
— Ты... на умете... кому клятву давал? Забыл?
— Не пужай, не пужай... — верещал Лысов. — Не тому князю пятки лижешь. Андрюха. Государь выискался! Прочь, сволочи! Я ишо погляжу, чего атаманы скажут. — Лысов вырвался из рук казаков и, размахивая шашкой, бросился на Пугачева с криком: — Получи-ка, государь ты наш Емельян Ива...
Договорить он не успел. Подскочивший сзади Афоня ахнул его дубиной по голове. Лысов захрипел, упал плашмя, ткнулся лицом в снег...
За длинным столом сидели Ваня Почиталин со своей неизменной чернильницей и полковники войска государева Степан Федулов, Максим Шигаев, Иван Творогов, Андрей Кожевников, Чика Зарубин, Федор Чумаков.
— Лиха беда начало, — вздохнул Творогов. — А дальше что будет?
— Сам виноват! — мрачно отрубил Овчинников. — Неча языком болтать. Я сам бы его, морду пьяную, придавил.
— Не-ет, братцы вы мои, — покачал головой Чумаков. — Мужики казаков дубинами лупить будут?
— Руки коротки, — усмехнулся Творогов.
— Государь удлинит. Он к мужикам нутром тянется, — заметил Федулов.
— А мы укоротим и государю! — грохнул кулаком по столу Творогов.
Дверь в царскую горницу отворилась, и решительно вошел Пугачев. На пороге замер казак Давилин. Пугачев нахмурился, заговорил:
— Почиталин, пиши указ! Хто мужиков обижать будет... али татар с башкирами, али других каких инородцев, вешать стану без пощады.
— Не круто ли берешь, надежа? — осторожно заметил Творогов.
— Через неделю, глядишь, полвойска перевешаешь, — покачал головой Федулов.
— Что ж получается, атаманы? За мужиков поднялись и мужиков же обижаем? — Пугачев остановился перед столом.
— Одна морока от них! — резко бросил Чумаков.
— Им от вас тоже... — холодно отвечал Пугачев.
— А мы их и не звали! — поддержал Чумакова Творогов.
— Я позвал, — тяжело обронил Пугачев.
Стало тихо. Чика Зарубин весело хмыкнул, почесал затылок:
— Ну, бог с ними, надежа. Лысова жалко.
— Жалко у пчелки! — отрубил мрачно Овчинников. — Язык за зубами держать надо. Сам виноват.
— Виноват ай нет, ишо разобраться надо, — сказал Творогов.
— А ты што ж молчишь, Максим Григорьевич? — Пугачев посмотрел на Шигаева. Тот не ответил, глядел прямо перед собой.
— Ежели казаки от тебя отстанут, батюшка, с мужиками много не навоюешь, — с ласковой угрозой проговорил Федулов.
— Грозишь, значит? — тяжелая усмешка тронула губы Пугачева.
— Как дело есть, говорю... — пожал плечами Федулов.
— Кто отстанет, а кто и нет... — вдруг подал голос Шигаев. — Ничего не поделаешь, Степан, надо писать указ!
Опять повисла тяжелая тишина.
— Н-ну, гляди, Максим Григорьич, — сказал наконец Федулов. — Много ли вы одни-то навоюете...
— А мы и так много не навоевали! — зло и тяжело задышал Пугачев. — Второй месяц, как бараны, под Оренбургом топчемся!
— Оренбург скоро сам ворота распахнет, — сказал Овчинников.
— С голодухи, поди, всех кошек да собак сожрали, — засмеялся Чика.
— На Урал подаваться надо! — крикнул Пугачев. — Там порох и пушки! Там люди работные! Э-эх, улица моя тесна! Не так волю воюем, атаманы, не так! За Волгу подаваться надо! На Казань! На Москву! Там людей у нас как песку будет. А вы все со своих дворов оторваться не можете. Э-эх, степняки, не так надобно, не так!..
— А как надобно, надежа? — усмехнулся Иван Творогов.
— Как? — Пугачев задумался, стоя перед столом. — Надобно, к примеру, коллегию учредить...
— Чево-о?! — изумленно протянул Федор Чумаков.
— Вон у Катьки моей! И Сенат! И коллегия! А мы? На авоську с небоськой надеемся.
— У твоей Катьки одних мужиков в кровати что жеребцов в нашем войске, — вновь заржал Чика Зарубин.
— Погоди, Чика, — остановил его Пугачев и взглянул на Шигаева. — Давно я тут, Максим Григорьич, одну думку думаю... Должна быть у нас коллегия. По всем делам. Военным, хозяйским... заморским... Почиталин — думным дьяком! Суды учредим. Самые справедливые! Вот когда воля наша везде законом станет. — Пугачев тряхнул кулаком.
— Мягко стелешь, надежа... — улыбнулся Федулов. — Кто ж в энтой коллегии будет?
— Вы...
— И мужики? — спросил Творогов.
— И мужики...
— И инородцы?
— Инородцы тоже... — кивнул Пугачев.
— Хитро придумал, государь! — сверкнул глазами Творогов. — Только я рядом с твоим Хлопушей да с Арслановым Кинзей не сяду!
— Другие сядут... Вон Чика...
— А мне што? — пожал плечами Чика и беззаботно улыбнулся. — Нешто они не люди? Раз они с нами воюют, так почему нет?
— Верно, Чика! — улыбнулся Пугачев. — Вот ты, Максим Григорьич, и будешь у нас графом Паниным! Самым, стало быть, главным!
— Не-е... Пущай вон Федулов будет... Он у нас любит верховодить. Как, Степан Григорьич?
— Дак что ж... для дела можно, — вздохнул Федулов.
— А Ваньке Творогову графом Воронцовым. Как, а? — продолжал Пугачев.
— Не желаю! Видал я на палтретах энтого борова. Страшон как смертный грех.
— Ну, князем Вяземским... Сам, брат, генерал-прокурор!
— Вяземским? — с сомнением переспросил Творогов. — Ну, это куда ни шло...
— А я? — нетерпеливо спросил Чика. — Я-то как же?
— Ты? А вот хоть сам граф Чернышев!
— Тоже мне гра-аф! — насмешливо протянул Чумаков. — С утра сивуху глушит.
— Лучше я графом Чернышевым буду, надежа, — сказал Овчинников. — У Чики никакого степенства нету.
— На-кось, выкуси! — Чика сунул под нос Овчинникову кукиш. — Таких графьев што воробьев, на кажной ветке чирикают!
— Да ты на свою рожу глянь.
— А ты на свою. С перепугу, видать, мать родила.
— А у тебя папаша цыган залетный!
— Хто цыган? Я?! — Чика привстал, схватился за саблю.
Дверь в горницу отворилась, и вошел заснеженный Арсланов.
— Генерал Кар с войском на подходе, надежа. Разъезд гонца перехватил.
— Велико ль войско? — круто повернулся к нему Пугачев.
— Да поболе двух тыщ будет. Гренадеры пешие и конные... пушки...
— Ну, господа военная коллегия, давай сообща совет держать. — В глазах Пугачева светилась холодная решимость. — Не войнишка — война начинается!
К оглавлению | Следующая страница |