На белую степь навалилось черное чугунное небо. И звезд не видно. Подвывала пурга, швыряя в лица колкий снег. Тянулась вереница телег. На них вповалку лежали запорошенные снегом гренадеры. Казалось, везут покойников. Другие гренадеры нескончаемой расстроенной колонной брели вдоль обоза. Ружья закинуты за спину, руки глубоко спрятаны в карманах шинелей. В конце обоза лошади тянули пушки. Это был передовой отряд войск генерала Кара, которым командовал полковник Чернышев. Сам полковник ехал во главе конного отряда. Лицо закрыто башлыком, но все равно проклятый снег больно колол лицо.
— Ваше превосходительство, генерал Кар запрашивает рекогносцировку противника! — щурясь от ледяного ветра, доложил офицер.
— Пошли его к чертям, старого мопса! — пробурчал Чернышев. — Какая тут рекогносцировка. С ума сошел! Передайте, что подхожу к станице Чернореченской...
Офицер развернул коня...
В жарко натопленной избе Пугачев с Максимом Шигаевым играли в шашки. Ваня Почиталин сидел за столом и точил бруском саблю, зажав ее между колен. Отворилась дверь, и в комнату ввалился заснеженный Хлопуша. Поклонился у порога, сбросил с широких плеч лисью с бобровым воротником шубу.
— А-а, Хлопуша! — сказал Пугачев и снял у зазевавшегося Шигаева «дамку». — Сыт ли, здоров ли?
— Куды ж ты шашку-то, ваше величество... — спохватился Шигаев, но Пугачев уже забыл про игру. Его глаза вперились в шубу.
— Благодарим покорно, — отвечал Хлопуша. — Покудова сыт и в добром здравии, чего и вашей милости желаю... Вот мужики велели тебе передать, надежа...
— Ай спасибо... — Пугачев ладонью гладил мех. — Уважили государя. И тебе, Хлопуша, спасибо. За порох, который привез, за пушки! Жалую тебя, Афанасий, полковником и ставлю командиром над заводскими крестьянами, во как!
Хлопуша вытаращил на государя глаза и медленно повалился на колени:
— Помилуй, батюшка! Какой я, к свиньям, полковник? Я и грамоте ни аза в глаз. Ослобони, отец!
— Грамота тут ни при чем. Встань и не супротивничай. Ишшо спасибо тебе за пять тыщ рублей, кои привез. Думаю, из екатерининских рубликов надобно сделать кресты да медали и давать в награждение людям за храбрость. Тебе — первому! А глянь-ка, что мне башкирцы в подарок прислали. — Пугачев подошел к стене, снял висевшую на гвоздях кольчугу. — Башкирец Юлай с сыном Салаватом. Хошь и легка штучка, а ее ни сабля, ни пуля не берет... Ну-тка, новый полковник, надень-ка ее, а я на тебе испробую из мушкета пальнуть. Давилин, дай-кось ружье!
Хлопуша вскочил и замахал руками:
— Да что ты, батюшка, ваше величество? Не убивай, дай уж мало-мало в полковниках походить!
— Экой ты глупый! — улыбнулся простодушно Пугачев. — Пуля-то отскочит.
— А кто ее знает, батюшка, как взглянется... Пущай вон Шигаев надевает, он человек стреляный.
— Да тебе говорят — отскочит! — начал сердиться Пугачев.
Меж тем Давилин распялил кольчугу на двери и подал Пугачеву заряженное ружье.
— Поберегись, атаманы-молодцы! Кабы пуля не задела, когда отскочит, — с этими словами Пугачев выстрелил.
Первым кольчугу осмотрел Максим Шигаев.
— Наскрозь, ваше величество. И кольчуга прошиблена, и дверь наскрозь. — Хлопуша осенил себя крестом. — Вот, твое величество! Устукал бы ты меня за всяко просто.
— Глупый ты, полковник! — ухмыльнулся Пугачев. — Императорских шуток не понимаешь. Неужто стал бы я стрелять в тебя? Давилин, ну-к, выброси вон эти железяки.
— Чудом пронесло, господи... — выдохнул Хлопуша.
Пугачевцы уже ждали. Как волчья стая, обложили они двухтысячный отряд Чернышева. Им метель была на руку. В распадке, вытянувшись в бесконечную шеренгу, замерли заснеженные всадники.
— Только бы Овчинников враз с нами ударил, — озабоченно сказал Пугачев. — Главное разом бы.
Подъехали Федор Чумаков и Кинзя Арсланов.
— Пушки за пригорком, надежа, — сказал Чумаков. — На сани поставил, как ты велел...
— Во-во! — оживился Пугачев. — Залп даешь и отходишь. Залп — и отходишь! Ха! Таких кренделей сам Фридрих не кушал!
— Хитро придумал, надежа, — усмехнулся Чумаков.
— Теперь на тебя надежа. Гляди, враг силен!
— Голодная собака сильнее сытого волка...
Вдали, в мутной кисее метели, замаячили фигуры солдат Чернышевского отряда.
А за строем конных пугачевцев замерла в напряжении толпа мужиков с дрекольем. Пугачев подъехал к ним.
— Ну, мужики, держись, не выдай!
— Умрем, батюшка, не выдадим!
— На обоз наваливайся! Пушки отымать! — Он заметил в переднем ряду Афоню. — Как плечо-то, Афоня?
— Ничего, надежа... правимся! — ответил тот, качнув в руке дубину.
— Гляди, Афоня, выдюжи! — Пугачев поехал впереди, вытягивая из ножен шашку. — Ну, атаманы, с начинающим Бог!
— Поберегись, бачка-государь! — с тревогой сказал Арсланов.
— Берегутся монахи в скиту. Пше-ел, де-тушки-и!
Конный отряд, переваливший через пологий холм, был встречен шеренгой телег, на которых стояли легкие пушки.
— Пли! — скомандовал Чумаков, и двенадцать орудий изрыгнули пламя.
Осыпанные картечью гренадеры остановились, смешались. Падали лошади. И в это время на отряд Чернышева с двух сторон вылетели казаки. Солдаты, спавшие в телегах, даже не успели разобрать ружья. Их рубили шашками, кололи пиками. Темным роем по белому снегу в кромешной мешанине пурги носились-летали пугачевские всадники.
На орудийный обоз уже навалились мужики. Мелькала дубина Афони. Канониры пытались отбиваться палашами и штыками, но мужицкая ярость была велика. Резали косами, дрались вилами и кистенями, схватывались врукопашную. И гибли, как колосья под градом. Солдаты драться умели. Падали мужики под ударами гренадерских штыков. Падали, обнимая стволы орудий, валились под колеса. Так повелел государь! Волюшка-воля, сколько за тебя крови пролито, а все, видно, мало!
— Держись, мужики! — орал Афоня. — Зубами их, мать-перемать.
Устрашающе гикал Кинзя, схватываясь с конным гренадером. Страшна татарская сабля, ловко работает ею Кинзя. И когда падал срубленный гренадер, Кинзя оглядывался по сторонам. Где государь, жив ли?
— Бачка-государь, поберегись...
Все смешалось в клубящемся водовороте. Звенели шашки и гренадерские клинки, гремели выстрелы, падали в снег раненые и убитые, пронзительно ржали лошади. Много их, без всадников, уже носилось по степи. А над кровавой схваткой вставало холодное солнце. Победное солнце Пугачева...
В Берде с ликованием встретили победителей. Казаки стреляли из ружей, с гиканьем и свистом проскакивая узкими улочками станицы. Мужики потрясали вилами и косами, бросали вверх шапки. Въехал огромный обоз — порох, провиант, оружие. Впереди шагал гордый Афоня. Понуро брели пленные солдаты и офицеры. Их остановили перед царским «дворцом» — двухэтажным каменным домом. Уже соорудили пять виселиц, и палач, страхолюдный верзила Иван Бурнов, ладил к ним петли.
На крыльцо казаки вынесли золоченое кресло. Вышел Пугачев в сопровождении атаманов.
Плененные офицеры и солдаты стояли отдельно. Офицеры сбились в кучу, лица хмурые и презрительные, руки засунуты в карманы. Среди них и полковник Чернышев. Он переоделся в крестьянский армяк и теперь нелепо выделялся в толпе своей высокой сутулой фигурой.
— Гля, полковник-то Чернышев со страху в мужицкое рядно обрядился! — весело крикнул Пугачев. Атаманы засмеялись. — Да какой ты, к чертовой бабушке, полковник! Разве так мои полковники воевать должны? Войско в походе, а у тебя солдаты на телегах дрыхнут. Стыдно мне за тебя. — Пугачев встал с кресла. — На солдат моего гнева нету, они люди подневольные. А как вы посмели на своего государя руку поднять?
Кто-то в куче офицеров хохотнул, кто-то голосисто выкрикнул:
— Не тебе, самозванец, рацеи нам читать!
— Каторжник! Хам!
В одном из офицеров Пугачев признал того давнего карателя, который порол его за то, что Емельян отпустил купца Долгополова. Глаза его полыхнули огнем ненависти. А вот офицер его не признал. Сколько солдат и казаков, крестьян и других людей он перепорол за свою жизнь — не сосчитать.
И вдруг тысячная толпа мужиков и казаков угрожающе загудела и, сминая оцепление конвоя, двинулась на офицеров. И было в том реве толпы столько оскорбленного гнева за своего государя, что Пугачев задохнулся, рванул ворот кафтана, с ненавистью глядя на мордастого офицера-карателя, который когда-то его порол.
— Повесить! Всех! В петлю! — Он тяжело дышал, глядя, как вдребезги пьяный поп, едва передвигая ноги, шел к офицерам, держа перед собой крест. — А под конец и попа повесить, чтоб не напивался до времени!
— Он, когда трезвый, все молитвы забывает, — засмеялся Чика.
Холодными от бешенства глазами Пугачев смотрел, как обнимаются на прощание офицеры, потом, ссутулившись, направился к дверям «дворца».
Священника все же не повесили. Он сидел теперь неподалеку от Пугачева за длинным столом, гудел басом:
— Милосердием да милостью, батюшка, правду добывают... Кровь лить — дело нехитрое. Добром надоть, добро-о-ом.
— Стой, отец Александр! — прервал его Пугачев. — Ты уж не учи меня и в наши дела не суйся. Маши кадилом да бей за нас поклоны перед Богом, а нам уж не с добром, не с милостью, а с топором да с петлей шагать придется... Добро опосля само придет. Сказано в Писании: «Я не мир принес на землю, а меч!»
— И допрежь нас пробовали, твое священство, и добрым словом, и милостью, — ввязался Овчинников. — Да толку мало. Барин к нам все равно как волк к овце. А волка добрым словом не проймешь.
— А кого слова не берут, с того шкуру дерут, — сказал Пугачев. — А вот что ты скажешь, когда Катькины генералы, ежели заминка у нас выйдет, за казни примутся. Да уж и принялись кой-где. У нас по каплям дворянская кровь исходит, у них мужичья ушатами потечет... Ну так и молись, чтоб держава моя крепла! И хватит об этом!
Атаман Творогов затянул красивым густым голосом:
Ты взойди, взойди, солнце красное,
Над долиной над широкою...
Дружный хор голосов подхватил:
Обогрей нас, добрых молодцев,
Сирот бедных, людей беглых...
Пугачев сидел, подперев кулаком щеку. Мысли его были далеко отсюда...
— Чего невесел, надежа? — спросил с тревогой Максим Шигаев.
— А бог его знает... — вздохнул Пугачев. — Завсегда у нас на Руси так-то: зайца убьем, а гульбы — будто пятерых медведей уложили...
Длинный стол был уставлен серебряными кубками, ломился от яств. Мясо ели прямо руками, везде валялись обглоданные кости. Из-за них грызлись под столом собаки.
Отворилась дверь, и в горницу ввалился заснеженный Хлопуша с громоздким черным ящиком на спине. Кряхтя, поставил ящик посреди горницы.
— Эй, Афанасий, ходи сюда! Выпей, друг Хлопуша! — Чика раскачивался над столом, расплескивая сивуху. — Чистейшая мадера! В обозе твои мужички захватили.
— Вот, государь-надежа, подарок тебе... — указал на ящик Хлопуша.
— Ну, это мы видывали! — Пугачев враз повеселел, выбрался из-за стола. Он придвинул к ящику стул, поднял крышку и с силой ударил по клавишам обеими пятернями. Струны издали душераздирающий звук. Пугачев простодушно засмеялся. Атаманы перестали петь, смотрели на непонятный ящик с интересом.
— Я ведь во дворце игрывал на этой штуковине-то... да вот забыл... Бывалоча тетушка Елизавета сама меня учила и за уши не раз трепала, где собьюсь вдруг. — Пугачев, закусив губу, опять забрякал по клавишам, но уже помягче.
— Ты ногой-то, ногой, батюшка, орудуй. Притопывай. Помаленьку по приступке-то, — неожиданно проговорил Хлопуша, указывая корявым пальцем на педаль.
— Учи, учи, а то я без тебя не смыслю! — огрызнулся Пугачев и притопнул по педали. — Сия музыка зовется... Тьфу ты, черт!.. Трансмордас, что ли? Забыл!
— Уж вот нет, батюшка! — опять ввязался Хлопуша. — Она называется клавесин. А играть на ней надобно вот так. Пусти-ка, батюшка, ты, я вижу, ни хрена в ей не смыслишь...
Пугачев нехотя освободил стул. Хлопуша уселся, растопырил корявые пальцы и вдруг неловко, медленно, но заиграл. Нежная, плакучая мелодия полилась из-под заскорузлых пальцев бывалого каторжника. Он играл, мечтательно прикрыв глаза. За столом стихло, атаманы, разинув рты, смотрели на Хлопушу.
Пугачев, покусывая ус, хмурился. Самолюбие его было уязвлено.
И тогда Федулов хитро подмигнул Творогову, и тот громко хлопнул в ладоши. Двери царской горницы отворились, и одна за другой стали входить девицы-красавицы. Улыбались смущенно. Была среди них и Устинья. Пугачев сразу же вперил в нее жадный, горящий взгляд.
— Веселись, надежа! Любую выбирай, не кручинься! — крикнул Творогов.
Все девки смотрели на Пугачева, а Устинья все отводила глаза в сторону. Они пошли плавным хороводом перед столом, и Пугачев приосанился, смотрел с удовольствием.
— Подай-ка шубу мне, Давилин, — негромко приказал он.
— Ить жарища тут, с чего вы заколели-то, батюшка? — удивился Давилин, но шубу подал.
Пугачев накинул ее на плечи, запахнулся и снова сел, величественный, как и подобает быть царю.
Несколько атаманов пустились в пляс за девицами. Загремела страшная, разбойничья песня:
Ты, топорик, по головушкам погуливай!
Ты руби, руби, топорик, со плеча...
И то, что Пугачев не сводил с Устиньи завороженного взгляда, сразу приметили атаманы, довольно переглянулись...
* * *
Пугачев прощался с Хлопушей.
— Дело, Афанасий, самое главное. Работный Урал поднимай. Погоди, мы атаманам норов-то укоротим, да-к вся Россия на дыбки встанет!
— Как бы они тебя не укоротили, надежа... — вздохнул Хлопуша.
— Съел волк лошадку, да оглоблями подавился, — улыбнулся Пугачев. — Чего буркалы хмуришь?
— Ох и кашу мы заварили, надежа... боязно...
— Ништо, Афанасий, глаза боятся, руки делают. С богом... Дай-ка обниму тебя... Да сними ты тряпку, черт подери! Поцеловать тебя хочу!
22 ноября Хлопуша взял Авзяно-Петровский завод. 16 декабря занял Илецкую защиту, 23 декабря — Уткинский завод, 16 января — Воскресенский завод.
Все Приуралье было охвачено буйным восстанием. Черные от копоти углежоги и литейщики остервенело шли на приступ, падали под пулями, но все равно шли вперед, с топорами, булавами и другим дрекольем, бревнами разбивали ворота. И Хлопуша всегда был впереди. Полыхали пожары, затягивая небо грозным дымом. И словно из-под небес, звучал над бурлящими толпами голос Пугачева:
— Заблудшие, изнуренные, в печали находящиеся, услыша имя мое, ко мне идите безо всякого сумнения! Когда Всевышний даст мне волю, то я вас всех, угнетенных и обиженных, не оставлю милостью своей...
Работные люди волокли пред грозные очи Хлопуши управляющего заводом, приказчиков. Хлопуша стоял посреди заводского двора, и позади него бушевал пожар и раскачивались петли на виселицах. Еще пустые петли. А бабы и старики, плача, указывали на управляющего, жаловались посланнику государеву. И тогда Хлопуша молча указал на виселицу. Двое рабочих в кожаных фартуках поволокли к виселице управляющего, и скоро закачался на фоне горящего заводского корпуса скрюченный труп... Потом еще один. Еще... И по-прежнему звучал над пламенем пожаров голос Пугачева:
— Помещиков и вотчинников, злодеев и противников моей воли казнить смертию, дома их и земли брать себе в награждение. Было им веселье, а вам, сиротам, погибель и разорение. Ныне же явился я и велю быть наоборот. Живите вольно и счастливо, аки степные дикие звери!
На Петровском заводе в повстанцев долго стреляли из дома управляющего. Первым на второй этаж ворвался Хлопуша.
Управляющий, седой высокий немец, бросил дымящееся ружье и упал на колени, руками и грудью загораживая троих мальчишек, одетых в аккуратненькие камзольчики. У распахнутых окон на полу валялись ружья.
— Дети... пощадите детей... — заикаясь, хрипел немец.
Хлопуша молча шагнул к нему, схватил за горло, прижал к стене и держал, пока тело управляющего не обмякло. Тогда Хлопуша распахнул дверцы огромного орехового шкафа, схватил одного мальчишку за шиворот, бросил внутрь. Крикнул другому:
— Полезай! Быстро!
Топот многих ног и крики слышались на лестнице. Едва Хлопуша успел закрыть дверцы, как в комнату управляющего вломилась толпа разъяренных работных людей.
— Где он, душегуб проклятый?
— В петлю гадину, в петлю!
Хлопуша указал им на мертвого управляющего, приказал:
— Долговые книги жгите!
И несколько человек ринулись к конторе. Жадные руки рвали бумаги и долговые книги, вышвыривали их в окно. Трещала и рушилась под ударами топоров мебель. Хлопуша стоял, устало прислонившись спиной к дверцам шкафа.
Вдруг кто-то увидел портрет Екатерины, висевший над столом. Подскочил заводской рабочий, рубанул портрет шашкой. Раз, другой. Кто-то выстрелил в портрет из пистоли. Хлопуша ринулся, расталкивая мужиков, к портрету.
— Стой, мужики! — Он снял портрет со стены, руками заботливо вытер пыль с золоченого багета. — Это мы тоже батюшке в подарок свезем!
...Изящные, загнутые кверху, блестящие коньки с хрустом скользили по припорошенному снегом льду. Плавно стелился длинный подол тяжелого платья и чуть выше — край шубы. Государыня каталась. Высокий, тощий француз изящно поддерживал ее под локоть, ехал рядом. У тонкой ограды стояли двое гвардейских офицеров, несколько сановных дам. Каток был маленький, окруженный тяжелыми вековыми деревьями. Кругом — искрящиеся сугробы снега и пустые аллеи парка, где маячили фигуры офицеров и солдат охраны.
Екатерина улыбалась, щеки разрумянились от мороза и катанья.
— Ошень карашо, ваше величество! — картаво произносил француз. — Великолепно!
Государыня доехала до оградки, остановилась, ухватившись за резные прутья, улыбаясь и часто дыша. Дамы захлопали в ладоши. В это время у ограды появился граф Захар Чернышев. Он шел быстро, и полы шубы развевались. Екатерина заметила его. Нетвердо ступая на коньках, подошла ближе. Чернышев зашептал что-то. Выражение лица государыни медленно каменело, злая гримаса скривила губы. Маленький оркестрик, стоявший у входа, продолжал играть экосез. Музыканты замерли, носы у них покраснели...
Беленькая указка ползет по карте, разложенной на инкрустированном столике. Слышится скорбный голос графа Чернышева:
— Мною посланы команды генерала Фреймана, генералов Декалонга и Щербатова... Враг искусен, силен и почти весь на конях... К тому же дороги, ваше величество...
— Почему самозванцу дороги не помеха? — резко перебила Екатерина. — Почему доблестный генерал Кар, будто овца перепуганная, удрал в Москву, бросив солдат своих на милость самозванца? Что молчите, Никита Иваныч?!
— Генерал Кар утверждает, что без больших сил кавалерии и артиллерии бунтовщиков не усмирить... — развел руками Панин.
Екатерина ходила по кабинету, опустив голову. Сомнения одолевали ее. Наконец произнесла решительно:
— Я полагаю, сим предприятием нужно заняться князю Голицыну. Полководец умный и деятельный. Полномочия неограниченные. Огнем и железом! Вы слышите меня, господа, огнем и железом выжигать проказу!.. — Взяв себя в руки, государыня говорила холодно и спокойно.
Вельможи молча пошли к дверям...
И вот она одна. Согнувшись, сидит в кресле, поворачивает голову и встречается с насмешливым взглядом Вольтера. Нахмурившись, отворачивается... Встает и медленно идет по кабинету. От окна до двери.
И вдруг замечает белый конверт. Видно, кто-то подсунул его под дверь. Екатерина поднимает конверт, достает из него сложенный вдвое листок. Разворачивает, читает: «Наконец-то, дорогая моя благоверная супруга, выдалась оказия послать тебе сию записку. Знай, голубушка, что скоро я возьму Казань, оттуда направлюсь с верным мне войском на Москву, а уж после ждите меня, ваше величество, в стольном граде Петербурге. А уж как приду, там и рассчитаемся...»
Екатерина судорожно мнет записку, затем расправляет ее, вновь пробегает строчки глазами. Долго пьет воду из хрустального кубка, кладет записку на карту, расстеленную на столе.
Дверь отворилась, на пороге вырос Григорий Орлов. Поклонился:
— Велели прийти, матушка-государыня.
— Гриша! — Екатерина быстро спрятала записку за рукав платья. — Скажи... почему мне... тогда... на покойного супруга поглядеть не дали?
— Помилуй, матушка! Боялись... сердце твое пред народом не выдержит... — Орлов вновь поклонился.
— Это я-то не выдержу?! — сверкнула глазами Екатерина. — А это был он? Точно он, Гриша?!
— Господь с тобой, матушка! — Орлов в страхе отшатнулся. — Алешка ж записку тогда написал...
Екатерина вдруг схватила со столика Евангелие, поднесла к лицу Орлова.
— Поклянись! На Евангелии!
— Христом Богом клянусь, матушка! Братьями клянусь!
...В просторной избе Яицкого городка десять баб вышивали знамена. Плели разноцветные узоры, выкладывали кресты и вензели Петра III. Одна из казачек тянула песню. Несколько голосов тихонько подхватывали припев. Устинья сидела у окна, задумчиво разглядывала знамя, натянутое на распялки.
Дверь в избу отворилась, и вместе с клубами морозного пара ввалился казак Давилин, гаркнул:
— Его величество государь-анпиратор Петр Федорыч!
Не успели бабы повалиться на колени, как в избу вошел Пугачев, за ним Почиталин, Чика, Овчинников.
— Как работа, бабоньки? — сипловатым от мороза голосом сказал Пугачев. Темные, цепкие глаза его быстро скользили по лицам казачек, улыбка поигрывала на губах. — Войско мое растет, много хоругвей требуется.
— Стараемся, батюшка, рук не покладаем.
Ваня Почиталин встретился глазами с Устиньей, смущенно улыбнулся. Девушка опустила голову.
Пугачев останавливался то у одного, то у другого знамени.
— Зело красиво... Глаз радует. Держи-ка золотой за труды.
Подошел к Устинье, ожег ее внимательным взглядом, посмотрел на знамя.
— Лепота... А пошто поле-то голубое? Красный надобно! Красный, стало быть, главный, государственный! А кресты черные изобрази, — говорил Пугачев и все ощупывал взглядом девушку.
— Нет, государь... — потупившись, отвечала Устя. — Голубым лучше... святости больше...
— Ишь ты... Ишь ты какая! Несогласная... Надо бы ее тоже в коллегию нашу, а, Ваня?
Охнули казачки, часто закрестились. Ах, бесстыжая девка! И как только язык поворачивается государю перечить?!
— Давилин! — громко приказал Пугачев. — Забери хоругвь. Лично моя будет!
Давилин снял с распялок знамя, аккуратно свернул его.
— Нехорошо, голубушка, — брови Пугачева сошлись на переносице.
— Что, государь? — побледнела Устя.
— Такая красавица и не замужем. И у нас тут сокол один тоскует... — Пугачев толкнул Ваню в бок, подмигнул ему. — Ты только глянь на него, Устя!
По губам Почиталина проплыла глуповатая улыбка. Казачки слушали разговор и млели. Страсть как интересно!
— Свататься мы к тебе, Устя! — подвел черту Пугачев. — Вон господа полковники стоят. И я — сватом.
Чика выпрямился, оторвавшись от дородной казачки, гаркнул:
— Точно так, ваше величество! — И вновь повернулся к казачке. — Э-эх, воюешь, воюешь, а с бабами старики милуются.
Казачки прыснули в платки.
— Рано мне замуж, государь, — вдруг решительно сказала Устинья. — В девках походить охота.
Стало тихо. Атаманы выпучили глаза. Растерянно хлопал пушистыми ресницами Ваня. И Пугачев молчал. Вот глаза их встретились, и он прочитал в глазах Усти нечто такое, отчего смутился:
— Рано... али охоты нет?
— Охоты нет... — Она по-прежнему смотрела Пугачеву в глаза. Почиталин выбежал из избы, едва не сбив с ног Овчинникова.
— На нет и суда нет... — развел руками Пугачев.
Во дворе они в полном молчании садились на коней.
— Плюнь, Ванюха! — воскликнул Чика. — Я тебе такую невесту достану, все помрут от зависти.
Поскакали. Ошметья спрессованного снега летели из-под копыт. Вечерело. Казаки стремительно неслись по узким улочкам Яицкого городка. И вдруг Пугачев резко осадил коня, развернулся.
— Скачите! Догоню скоро! — И поскакал обратно.
...Дверь в избу с грохотом распахнулась, и казачки вновь поспешно повалились на колени. Грохоча сапогами по выскобленным доскам, ни на кого не глядя, Пугачев подошел к Устинье. Девушка взглянула на него, задрожала.
— Ну... а за меня... замуж пойдешь? — хрипло выговорил Пугачев.
Окаменели, раскрыв рты, казачки.
— Царицей будешь... мое слово верное... Что молчишь?
— Не знаю я... — простонала девушка.
— Подумай, Устя... Два дня сроку даю... — И, не оглядываясь, он быстро пошел из дома.
— Господи-и! — затянула одна из казачек. — У него же есть жена! Царица на престоле!
В просторной канцелярии военной коллегии в молчании сидели Шигаев, Федулов, Чумаков, Овчинников и заплаканный Ваня Почиталин.
— Ну, чё ты разревелся, как телок? — недовольно басил Овчинников. — Перестань. Казак все же...
— Отступись ты от нее, Ванюша... — ласково посоветовал Федулов. — Государь чего в башку втемяшится, то и сделает...
— Это даже очень хорошо, ежли он на казачке обженится, — подал голос Чумаков. — Он тады к нам, казакам, ишшо прилежнее будет.
— Вот-вот! — подхватил Федулов. — Добрая узда коню не помеха, а седоку на пользу, понимаешь, об чем толкуем?
Почиталин молчал, глядя окаменевшими глазами перед собой.
— Тады он будет не мужицкий царь, а наш... казацкий... Уразумел?
А в горнице царского дворца Пугачев разговаривал с Чикой:
— Возьмешь девять сотен и — на Уфу! Возьми город, тогда весь Урал наш будет.
— Э-эх, жалость — на свадьбе твоей не погуляю, — вздохнул Чика.
— Пушки добывай, пушки! И главное, граф Чернышев, мужиков от себя не гони! Когда вы, атаманы, это поймете, вся Русь подымется. А не поймете — вместе головы полетят.
— Вместе веселее, — беспечно хмыкнул Чика.
— Ты у меня, Чика... самый верный, — голос Пугачева дрогнул. — Хлопушу от сердца оторвал, теперь тебя...
— Мне тебя на два слова надобно, надежа, — вдруг серьезно сказал Зарубин, первым двинулся с места. Пугачев — за ним.
— Ну? — Пугачев плотно прикрыл дверь.
— Допрежь чем расстаться, спросить тебя хотел... — Черные глаза Чики смотрели на Пугачева в упор. — Государь ты... или не государь?
— Хватил, что ль, с утра? — опешил Пугачев.
— Не надо, надежа. Ты мне не подносил... Я знать хочу, точный ли ты государь?
— Точный, точный! — повысил голос Пугачев. — И хватит об этом!
— Зачем же хватит? Я ить за тобой приглядываю, надежа. И грамоте ты не умеешь... и жениться на простой казачке надумал... да и по всем другим статьям — казак ты, и все дела...
— Врешь, дурак! — крикнул Пугачев.
— Бог за неправду накажет, — с грустью отвечал Чика. — Мы на хуторе тогда поклялись молчать до гроба... Я и теперь молчать буду... Ты только правду скажи...
Пугачев долго молчал, упершись взглядом в пол. Наконец заговорил:
— Подлинно я донской казак Емелька Пугачев... Я, Чика, по всей Руси ходил... повидал, как народ кровью исходит, хуже скотов живет... И молва повсюду, дескать, жив Петр Федорыч! Народ по избавителю истосковался. И решил я, Чика, заместо Петра Федорыча объявиться и ту желанную волю добыть.
Чика, выпучив глаза, смотрел на Пугачева, пробормотал изумленно:
— Да как же ты решился на такое?
— Кто смел, тот и съел, Чика!
— Да какой же ты, Емелька, надежа? — медленно покачал головой Чика. — Ты самый что ни на есть государь! — Он ударил шапкой об пол. — Эх, твое величество, жаль, на свадьбе твоей не погуляю!
Они обнялись на прощанье.
В станице Зимовейской пылала изба. Прожорливое пламя уже захватило ее всю, не видно ни крыльца, ни окон. Сквозь гул пламени слышался мужской голос:
— По велению всемилостивейшей государыни-императрицы матушки Екатерины дом подлого самозванца разбойника Емельки Пугачева предать сожжению, пепел развеять по ветру и на проклятом том месте борозду провести и солью посыпать, дабы ничего произрастать не могло...
Вокруг пылающего дома стояла толпа казаков, слушала указ, который читал станичный атаман есаул Яковлев. Разные лица. В одних — угрюмое сочувствие, в других — любопытство, в третьих — одобрение.
Тут же стояла и Софья в окружении детей: Трофима, Аграфены и Кристины. Дети плохо понимали смысл происходящего и потому весело смотрели на догорающий дом.
Пепелище залили водой из ведер, и вот казак взялся за ручки сохи, стегнул лошадь. Первая борозда потянулась по дымящейся земле. Следом за пахарем шел другой казак с лукошком, пригоршнями разбрасывал соль. Есаул Яковлев свернул в трубочку именной указ, обвел толпу взглядом: — Вот такие дела, станишники. Хула и позор на все Войско Донское...
У церкви густо толпился народ, и в народе том будто мечом коридор прорубили. В красном кафтане на белопенном коне медленно ехал Пугачев, и казацкая царица Устинья шла рядом, держась за стремя. Напряженная улыбка застыла у нее на губах, в глазах — испуганное счастье. Конь пританцовывал по твердому снегу. Пугачев оглянулся на довольные рожи атаманов, ехавших сзади. Давилин швырял в толпу медные деньги. Неожиданно Пугачев перегнулся вниз, одной рукой подхватил Устинью, поднял, посадил перед собой и ударил коня нагайкой. Они понеслись вперед, народ шарахался в стороны. Пугачев бросил повод, повернул побледневшее лицо Устиньи к себе и впился в ее губы долгим, жадным поцелуем.
— Вот и сладилось... — проговорил Федулов, глядя им вслед. — Царица казацкая, стало быть, и царь того же сословия...
Атаманы довольно улыбались.
...А в избе станичного атамана есаул Яковлев говорил Софье:
— Приказано тебя в острог спроводить и содержать крепко-накрепко! Как же ты с дитями-то?
— Да как-нибудь... Чай и в остроге люди живут... — Софья опустила заплаканные глаза.
— Помрут детишки-то, — напирал есаул. — Кнутами запорют.
Софья молчала.
— Жалко мне тебя, Софья, вот те крест! — Есаул вздохнул. — Подлец Емелька и тебя на страдания обрек. Детей забыл, присяге изменил.
Софья все молчала. Молчали и дети.
— Ить сколько лет ты одна бедовала? А он, вишь, странничал. От службы бегал. И добегался! Вот тут, между прочим, другой указ есть. Отпустить тебя с миром и никаких наказаниев не чинить. Ступай, Софья, на Яик, да по дороге рассказывай. что нету никакого государя Петра Федорыча, а есть самозванец и смутьян Емелька Пугачев и ты его законная жена, а они, — есаул кивнул на ребятишек, — его дети. При живом отце — сироты.
Софья подняла голову, со страданием смотрела на Яковлева.
— Ему теперь конец один — плаха! А мы тебе документ охранный выдадим, денег на пропитание... Посуди сама, ну чем ты перед ним виновата? А он подлец перед тобой кругом. Ты об этом подумай.
— Нет, есаул, — Софья грустно покачала головой, — мы уж лучше в острог.
...— Подлинно ли ты государь? — спрашивала Устинья, лежа рядом с Пугачевым и осторожно перебирая его черные с проседью кудри. — Сомневаюсь, потому что женился ты на простой казачке...
Пугачев долго молчал, закрыв глаза, наконец проговорил устало:
— Ты сама меня приворожила...
— А если б я за Ваню Почиталина вышла? — спросила Устя.
— Мимо счастья своего прошла бы... — Он открыл глаза. — Хошь, отпущу куда пожелаешь? К Ивану... в монастырь... домой...
— Куда ж я пойду, наказание ты мое! Люблю я тебя... — Она наклонилась, поцеловала его в лоб. — Борода у тебя совсем седая...
— Я ее сбрею и совсем мальчонка буду.
— А ведь ты имеешь государыню... а ведь нигде на Руси не водится, чтоб две жены иметь... — На глаза Усти наворачивались слезы.
— Какая она мне жена, когда с царства скинула? Как Бог допустит в Питер, я ее в монастырь отправлю!
— И тебе ее не жаль?
— Жаль только Павлушу, сына моего...
— Тебя туда не допустят. У государыни людей много. — Устя смахнула с ресниц слезы. — Тебе раньше голову срубят... родненький ты мой...
— Фу, черт! — Пугачев сел в постели, вытер испарину со лба. — Скажи, Устя... вот, к примеру, если бы я и верно не государь оказался, а просто... казак беглый... ты б разлюбила меня?
— Я тебя теперь до смерти любить буду.. — прошептала Устя, целуя Пугачева.
— Накажи меня. Господи! Он меня накажет, а я... судьбу возблагодарю!
...Князь Голицын был научен горьким опытом генералов Кара и Фреймана. Его войска двигались в строгом боевом порядке, готовые к любой неожиданности. Авангардом командовал полковник Михельсон. Мерно и тяжело скрипел снег. Бодро вышагивали солдаты, тянулся артиллерийский обоз, за обозом еще колонна, потом конные гренадеры. Сам князь Голицын, сухощавый и маленький, но крепкого сложения, ехал в авангарде, рядом с Михельсоном. Подскакал молоденький прапорщик:
— Ваше сиятельство, подходим к крепости Татищевой!
— Что там?
— Пусто, вроде нет никого. Ни звуков, ни дымков.
— Пусто? — Голицын прищурился, долго смотрел в подзорную трубу. — Вот что, Михельсон, передайте по колонне: артиллерию привести в готовность, авангард остановить... Вышлите-ка к крепости сотен шесть солдат. Может, и верно пустая?
Крепость молчала.
...Острием шашки Пугачев водил по затвердевшему весеннему снегу. Атаманы обступили его плотным кольцом.
— Покудова совсем близко не подойдут, не стрелять! Кто пикнет али какой другой звук издаст — башку яман! Чумаков, пушки на вал руками выволакивать будешь. Мужики подсобят. Командирами — Андрей Овчинников, Иван Творогов, Кинзя Арсланов и я.
— Не сумлевайся, надежа... — нестройными голосами загудели атаманы.
— Я сумлеваться не буду, когда Голицына на виселице увижу, — холодно ответил Пугачев. — Слушай дальше. Как пушками мы их ошарашим, сей же момент на вылазку. Солдат в шашки! Ну, а там Бог подскажет. — Пугачев повеселевшими глазами оглядел сподвижников. — Что-то морды у вас постные, будто на панихиду собрались. — Он оглянулся на Почиталина.
Тот не слушал, о чем говорил государь, с отрешенным видом отвернулся в сторону.
...Голицын смотрел в подзорную трубу на крепость. Пожал плечами:
— Не понимаю. Неужели никого?
...Пугачев напряженно следил за приближающимися гренадерами. Еще немного... еще... Вот он поднял руку, резко опустил.
Пугачевские канониры, поднатужившись, выкатили пушки на гребень вала.
— Пли! — истошно завопил Чумаков.
Грянул залп. Осыпанные картечью солдаты смешались. Вслед за первым загремели второй, третий, четвертый залпы. Чумаков метался от орудия к орудию, кричал, помогал заряжать. Мужики торопливо подносили ядра, пакеты с порохом.
...— Вот вам и сюрприз, господа! — поморщился Голицын. — Хороши бы мы были, если б всем войском подошли. Михельсон, голубчик, готовьте первую колонну к приступу.
...А тем временем ворота крепости тяжело разошлись, и в поле сотня за сотней, словно черные стрелы, со свистом и гиканьем вылетели казаки и башкиры под предводительством Овчинникова и Арсланова.
Уцелевшие в бою солдаты успели построиться в каре, ощетинившись штыками. Защелкали выстрелы. Но остановить казачью лавину они уже не могли. Каре было сломано. Запорхали в воздухе шашки. Кричали раненые лошади, звенели клинки. На помощь гренадерам ринулся эскадрон.
— В песю их! Р-руби-и! — орал летевший впереди поручик.
...Почиталин стоял рядом с Пугачевым.
— Государь... Пусти меня! — с хрипом выговорил он.
— Смерти, вижу, ищешь? — хмуро глянул на него Пугачев. — Не пущу...
И тогда Почиталин вырвал из рук казака древко с Устиным знаменем, прыгнул на коня и поскакал. Голубое знамя трещало на ветру.
...Голицын не отрывал глаз от подзорной трубы. Рядом с ним возвышался на лошади Михельсон, белобрысый, могучего сложения полковник.
— Пора с егерями на крепость ударить, ваша светлость? — на ломаном русском языке проговорил он.
— Рано, Иван Иваныч, рано, голубчик, — улыбнулся Голицын. — Ну и баталия! По всем правилам! А в Санкт-Петербурге твердят: бунт безоружной сволочи...
...Отряд Творогова не выдержал натиска эскадрона. Казаки заворачивали коней прямо в открытое поле. Без устали рявкала батарея Голицына. Картечь разила бегущую пугачевскую конницу. Ее преследовали гренадеры.
— Творогов! Паскуда! Трус! — Лицо Пугачева перекосилось от злости и отчаяния. — Повешу! — Он заметался по валу, сбежал вниз к маленькому отряду охраны.
На обледенелом валу взметнулись фонтаны взрывов. Гранаты, начиненные картечью, взрывались внутри крепости. Загорелись дома.
...— Ну-с, теперь пора на приступ. Михельсон, голубчик, ведите первую колонну. Вторую поведу я. Кавалерия пусть отдыхает. У нее еще будет много работы. — Голицын запихнул трубку за пояс, легко соскочил с коня. На земле, рядом с Михельсоном, он казался совсем маленьким. Покачал головой, глядя на клубы дыма над крепостью:
— Однако же сколько у них пороху... Палят и палят...
Две колонны гренадеров устремились к крепости Татищевой с двух сторон. Михельсон, бежавший впереди, оборачивался и кричал:
— Не трусь, братцы! Солдату струсить грех и позор!
Впереди второй колонны бежал маленький князь Голицын, размахивая тоненькой шпажкой, проваливаясь в снег:
— Голубчики! Постоим за престол и отечество! Вперед!
...— Уходи, надежа! — тяжело дыша, говорил Афоня.
— Куда, Афоня? Спятил?!
— Уходить нада, бачка-государь, — повторил Арсланов. — Плохо дела!
— Я вам дам уходить! Творогов — сволочь!.. Повешу!.. Давилин!.. Наших казаков к домам заворачивать надо!.. Чумакова ко мне!.. Хоть пару пушек!.. Картечью их в улочках! — Пугачев метался среди казаков и мужиков, подбадривал, но с каждой секундой все отчетливее понимал, что дело проиграно.
— Мы их задержим, государь! — кричал Афоня. — Бог даст, свидимся. Всем сердцем я тебя полюбил.
Пугачев стоял, опустив голову, вдруг встрепенулся, крикнул:
— Почиталин, знамя Устино! Афоня, скачи со мной!
— Не могу. — На обожженном лице Афони появилось нечто вроде улыбки. — Там мужики мои, куды ж я без них...
Крепость пылала. Еще долго гремели выстрелы, стелился над степью черный дым.
— Ну, что будем делать, казаки? — в гробовой тишине спрашивал Степан Федулов, оглядывая оставшихся в живых атаманов Федора Чумакова да Ивана Творогова.
Ответом было тягостное молчание. Они сидели в горнице царского дворца. Чадили сальные свечи, из-за стен доносился гул взбудораженной толпы.
— У вас без мала десять тыщ было, и князь вам чубы поотрывал, а здеся, в Берде, и двух тыщ не наберется... да и те... мужичье! — Федулов сплюнул. — Где государь-то?
— В Яицкий к Устинье поскакал... — ответил Чумаков.
— А этот... князь Арсланов?
— Все там остались, — махнул рукой Творогов. — И Горшков, и Андрюха Овчинников, и Кожевников...
— А государя спасли? — с веселым ехидством спросил Федулов.
— Спасли... — Чумаков, не понимая, взглянул на него. Творогов же все понял, невесело усмехнулся.
— Молодцы! — с издевкой промолвил Федулов.
— Давайте об деле толковать, атаманы, — сказал Творогов. — Не то, покуда мы тут лясы точим, князь Голицын в гости пожалует.
— Тебе там толковать с умом надо было! — озлобился Чумаков. — Побег, только его и видели.
— У меня голова одна и не казенная, — повысил голос Творогов. — На рожон лезть не желаю.
— Тут толкуй не толкуй, а конец один... — вздохнул Федулов. — С-под Уфы Герасимов прискакал... Нету боле нашего Чики Зарубина...
— Как нету?! — вскинулся Чумаков.
— В бою в полон забрали... Поди уж в петле болтается... А вот Хлопуша окаянный вернулся, с пушками, с порохом.
— Толку-то? — еще больше помрачнел Чумаков. — Голицыну подарок достанется...
Пугачев тем временем спал в доме молодой государыни Устиньи. Спал мертвым сном надломленного человека. Лежал в изорванном кафтане, раскинув руки. Борода задралась вверх, пальцы судорожно сжаты в кулаки.
Устинья беззвучно плакала над ним, гладила спутавшиеся волосы, платочком вытирала закопченное порохом лицо и все плакала, плакала...
В соседней комнате молча сидели Почиталин, Давилин и Идорка, увешанный устрашающими ножами.
Пугачев проснулся, открыл глаза. Поднялся, оправил кафтан. Подпоясался кушаком, навесил саблю.
— Ты прости меня... — сказал он хрипло, боясь взглянуть Усте в глаза. — Вишь, как судьба поворачивается... И счастья с тобой мы не спытали, а уж вот оно, несчастье... Пора мне, Устя...
— Я с тобой... — выдохнула она и бросилась на колени, обняла его за ноги. — С тобой, светлый мой... любимый мой... в острог, на плаху... куда хочешь...
— Нельзя, Устя. Не у одного меня жена. Они — дома, а ты со мной... Что казаки скажут? — Он поднял ее, обнял. — Схоронись и меня жди. Мы ишшо свидимся... Э-эх, думал осчастливить тебя, а вышло — обнесчастил... Прости, Устя... — Он оттолкнул ее и вышел из комнаты.
— Повязать его да Голицыну выдать! — Творогов ударил кулаком в стол. — И дело с концом!
— Как же ты его повяжешь? — свистящим шепотом спросил Федулов. — Ка-ак? С ним Давилин да Идорка-татарин неотлучно. Да этот святоша, Ванька Почиталин. Да охрана.
— А мужичье? Вся Берда кишит! — добавил Чумаков. — Они те за него, как псы цепные, горло перервут!
— Хлопуша одних заводских без малого тыщу привел. А царек наш с Хлопушей — не разлей водой... — задумчиво бормотал Федулов. — Ох, господи, господи...
— В обчем, посадили на шею царя мужицкого, а теперь чешемся, — подвел итог Творогов.
От сильного удара дверь резко распахнулась. На пороге стоял Пугачев. За его спиной виднелись Хлопуша, Давилин, Идорка. Атаманы вздрогнули, привстали со своих мест.
— Чью шкуру делите, атаманы? — усмехнулся Пугачев.
— Господь с тобой, батюшка! — подавил испуг Федулов. — Как дальше быть, думаем...
Пугачев молча шагнул к Творогову, схватил его за чекмень, рывком поднял на ноги:
— Спасибо, Творогов... За храбрость великое спасибо... Кто там лежать остался... они все тебе в пояс кланяются... Теперь что мне насоветуешь?
Творогов мотнул головой, выдавил через силу:
— Пущай вон... Хлопуша советует. Ему веры больше...
— Э-эх, казаки-и... орелики сизокрылые... Скорей бы конец всему этому... — Пугачев с силой оттолкнул Творогова.
— Ох, не скорый конец будет, надежа-государь, — засмеялся Хлопуша. — Народ всколыхнулся. Теперь уж и не ваша воля.
— Уходить надо, ваше величество, — сказал Почиталин. — Сколько ни есть конных, собрать и уходить...
— А мужики? — Пугачев опустил голову, задумался.
Занимался рассвет. Тысячная мужичья толпа, освещаемая сотнями смоляных факелов, теснилась вокруг «дворца». Вот показался в дверях Пугачев. Хлопуша на ходу говорил ему:
— Прямиком на Белорецкие заводы, надежа. Там я пушки и порох заготовил, там люди верные. Езжай! Я за женой и сыном в Каргалу смотаюсь и догоню вас мигом.
— Не пущу! — с отчаянием проговорил Пугачев.
— Я мигом, — помогая Пугачеву сесть в седло, повторил Хлопуша. — Горевать не время, надежа. Бывает солнышко, случается и ненастье.
Пугачев медленно поехал сквозь толпу. Метались в рассветной мгле сотни факелов.
...В Санкт-Петербурге, Москве, Казани служили благодарственные молебны. Гудели колокола. Ревели под церковными сводами благозвучные басы, благодарили Бога и императрицу за победу над разнузданной чернью.
Екатерина слушала молитву, держа в руках зажженную свечу. В паузах негромким голосом успевала отдавать стоявшему рядом Захару Чернышеву приказы:
— Как только самозванец будет пойман, первое, что надо узнать любыми средствами: откуда в спальне моей появилось вот это... — Она протянула Чернышеву записку. — Далее надлежит доподлинно узнать, имел ли злодей сношения с кем-либо из людей, к престолу близких, и с кем именно.
— Сие предприятие, я полагаю, надобно поручить Шешковскому. Он у нас пыточных дел мастер, — осторожно сказал Чернышев.
— Поручите ему. Но наблюдайте неотступно. И никакой пощады бунтовщикам!
...И плыли по Яику трупы крестьян и казаков. Старухи часами простаивали на берегах, баграми подтаскивали мертвых, всматривались в разбухшие, похожие на страшные маски лица.
— Господи, Никола...
— Степанушка, голубочек сизый... икона моя писаная...
Тихо покачиваясь, плывут по реке трупы. Стоны и заунывный плач стоят над рекой, здесь и там маячат сгорбленные фигуры.
...Солдаты ввалились в скит Филарета ранним утром. Игумена вывели из дома. Солдат хотел было заковать его в цепи, но игумен сверкнул глазами, ударил в ступеньку крыльца посохом:
— Прочь, сатана! Прокляну, и внуки твои в геенне огненной гореть будут!
Солдат в страхе попятился. Офицер махнул рукой:
— Ладно, так поедем. Прошу, святой отец.
Офицер взял игумена под руку, повел к кибитке, стоявшей у ворот. Расступались мужики и монахи, кланялись в пояс. У кибитки Филарет остановился, осенил себя крестным знаменем, поклонился на четыре стороны, сказал гулко:
— Недолго неправде на земле жить осталось. Недолго!
Офицер помог игумену забраться в кибитку.
...Пугачев находился на Белорецких заводах. Сидел в кабинете управляющего и катал пасхальные яйца. Синие, красные, желтые, они катились через стол, разбивались с хрустом, падая на пол.
— Зарубин... Хлопуша... Андрюха Овчинников, — тяжело выговаривал Пугачев, — Афоня... Кинзя... Максим Шигаев...
У стола накопилась целая горка битых яиц. Ваня Почиталин, сидевший за конторкой, со страхом смотрел то на эту горку, то на похудевшее, злое лицо Пугачева.
— Андрюха Кожевников... Тимофей Мясников...
— Не надо, ваше величество! — взмолился Почиталин.
Пугачев поднялся, тяжело заходил по комнате.
— Ладно, за все сочтемся. Должок сполна вернем. Пиши, Иван, манифест пиши. Баре вопят: «Сгинул государь!» А ты пиши: «Жив!» Пиши, Ваня!
...— Жи-ив! Жив благодетель народный! — Голос был натужный и хриплый, то и дело захлебывался кашлем.
Хлопуша и его сын были закованы в кандалы. На груди у Хлопуши висела доска с надписью «Вор и беглый каторжник!». Одежда изорвана, ноги разбиты в кровь. Конный гренадер тащил их на длинной веревке, две петли от которой были наброшены на шеи отцу и сыну. По бокам и сзади шли шестеро гренадеров с ружьями наперевес. Хлопуша задыхался, ловил ртом воздух:
— Жив Петр Федорыч! Страдалец и заступник наш! Приидет время. Услышите!
Свистела в воздухе плеть, оставляя на голой спине Хлопуши темные полосы.
— Язык поганый вырву! — орал мордастый унтер-офицер.
Хлопуша сгибался под ударами, но не падал — старый каторжник умел стоять на ногах. Неистовый кашель сотрясал полуобнаженное изможденное тело. Но, откашлявшись, он снова кричал:
— Жи-ив государь! Страждущие к нему идите! Обиженные к нему преклонитесь!
Народ стоял вдоль дороги, возле изб, за плетнями. Молча и угрюмо смотрели они на кандальников, украдкой смахивали слезы.
— Готовьтесь! — кричал Хлопуша и харкал, захлебываясь. — Топоры да косы точите! Жив надежа! Брешут царские собаки...
...— Не приспело, видать, ишшо время... — потухшим голосом говорил Степан Федулов. — Народ что ботва прелая — дымит, а не возгорается.
— То ли ты обещал нам, надежа-государь, — спросил Творогов, — за то мы к тебе прислонились?
— Вы не прислонились! — крикнул в ярости Пугачев. — Вы на шею мне сели! Руки повязали!
— Мы тебя любили, государь... — обронил Федулов.
— Милый не злодей, а иссушил до костей, — усмехнулся Пугачев.
И вдруг сквозь открытые окна донесся пронзительный, длинный крик:
— Иду-у-ут!
— Вот и Михельсона дождались, — вздрогнул Федулов, и все разом бросились из дома, толкаясь в дверях, мешая друг другу.
Пугачев остался один. Стоял, опустив в задумчивости голову.
За окнами слышались крики, ржание коней. Ахнула пушка, за ней — другая. Пугачев вскинул голову, быстро вышел из дома. На крыльце вновь остановился, пораженный.
Заводской двор ломился от людей. В тесном строю, с ружьями на плечах стояли крестьяне. В армяках и лаптях, но строй как у гренадеров — ровный. Всадники едва сдерживали разгоряченных коней. И Пугачев увидел родные лица. К нему на крыльцо поднимались исхудавшие Андрей Овчинников, Максим Шигаев. У Кинзи Арсланова на лбу повязка с заскорузлыми пятнами крови. И еще двое — статный юноша, с нежными, почти девическими чертами лица. Раненая рука, висевшая на перевязи, говорила о том, что юноша этот уж успел побывать в боях.
— Ах, черт рябой. С того света явился! — смеялся Пугачев, обнимая Овчинникова.
— Сам же говорил, надежа... живы будем не помрем, — гудел Овчинников.
— Кинзя! Полковничек ты мой!
— Кинзя в огне не горит, Кинзя в воде не тонет! Все заставы прошли, Михельсона обманули! Принимай войско, бачка-государь. Три тыщи! Вот — Салават Юлаев. Ба-альшой человек станет!
— Сколько ж годов тебе, бальшой человек? — усмехнулся Пугачев.
— Двадцать, бачка-государь.
Пугачев шагнул к Максиму Шигаеву, обнял его, зашептал в самое ухо:
— Ох, Максим Григорьич... золото мое премудрое... худо мне без тебя было. Спасибо, что вернулся...
— Да што там, надежа... — смутился седобородый Шигаев. — Ты лучше глянь, кого ишшо привели. Ить это его войско мужицкое стоит...
Перед Пугачевым переминался с ноги на ногу пожилой кряжистый усач.
— Ты кто ж таков, дядя? — улыбнулся Пугачев.
— Фельдмаршал Белобородов, — с достоинством ответил усач.
— Сам, што ль, себя в фельдмаршалы произвел? — Пугачев с довольным видом оглядывал выстроившихся крестьян с ружьями и рогатинами.
— Сам, ваше величество, — крикнул Белобородов. — Не обессудьте...
— Ишь выстроились! Как у Михельсона!
— Во всякой армии, ваше величество, регулярство — первое дело.
Пугачев обернулся к стоявшим в стороне атаманам, глаза его блестели, лицо нервно подергивалось:
— Что, господа атаманы, видно, ишшо повоевать придется! Верно Хлопуша сказал, теперь не наша воля. — Он шагнул с крыльца, гаркнул во всю мощь легких: — Здорово, детушки! За верность вашу великое спасибо!
— Ур-ра-а! — грянули сомкнутые ряды.
Они совещались до поздней ночи. Коптили сальные свечи, освещая сгрудившихся вокруг стола атаманов.
— Михельсон — больна худой человек! — цокал языком Арсланов. — Больна хорошо воюет...
— На форпосты выходить надо, — сказал Федулов, — к домам поближе. Там люди, небось, уцелели... В обчем, к Яицкому пробиваться надо.
— И снова под Оренбургом топтаться? — перебил его Пугачев. — Нет, атаманы, теперь по-моему будет. Перво-наперво крепость Магнитную брать будем. Оттуда — на Уфу! За Чику отплатим! И к Волге выходить надо. Вот где людей у нас как песку будет. Верно говорю, Максим Григорьевич?
— Верно, государь... — подумав, ответил Шигаев.
* * *
...Башкирские аулы, куда входили отряды полковника Михельсона, были пусты. Обгоревшие юрты, черные пепелища.
— Ушел, разбойник! — сокрушался Михельсон. — Как вода сквозь пальцы!
Разрушенные заводы тоже были пустыми. Солдаты входили в брошенные поселки, разглядывали остовы заводских сооружений, почерневшие от сажи и копоти.
— Ни души, ваше превосходительство, — докладывали Михельсону.
— Сколько у нас припасов?
— На три перехода.
Смертельно уставшие солдаты сидели на земле, молча раскуривали трубки. Михельсон шел мимо. Поручик едва поспевал за ним.
— Фигурально выражаясь, ваше превосходительство, переходов через пять они просто протянут ноги... Реки разлились, кругом болота.
— Пугачев-то идет! — перебил Михельсон. — Выдать по двойной порции водки. И быстрее, отдыхать некогда!
...Пугачев, Почиталин, Овчинников и Шигаев выехали на берег Камы. Ветер дул с реки, развевал конские гривы. Задумчиво смотрели они на реку, могуче катившую свои темные воды, на далекий, противоположный берег, затянутый сиреневой дымкой.
— Эка силища... — вздохнул Пугачев. — Вот где Россия-то... конца краю не видать. Ах ты мать моя Россия, какая ж ты агромадная...
Шигаев и Почиталин молчали.
— Долго думать некогда, — сказал Овчинников. — Михельсон на хвосте!
— Мужики плотов нарубят. Во-о-он там переправу наладим. — Шигаев показал нагайкой вниз. — Гляньте-ка, мужички барские имения палят.
На противоположной стороне над лесом тянулся густой шлейф дыма.
— Эх, спервоначала бы так-то, — вздохнул Пугачев. — Уж в Москве с колоколами встречали бы!
И вдруг вдалеке, за поворотом реки, раздались странные, печальные звуки. Будто грустно перезванивались колокольчики. Заунывное треньканье хватало за душу.
Из зыбкого утреннего тумана один за другим медленно выплывали плоты. На них стояли виселицы, и в петлях качались повешенные. Босые, в рваных армяках и казацких бешметах, и на груди у каждого висел колокольчик. Тяжелые волны лениво покачивали плоты, и колокольчики звенели с тихой грустью. Один плот за другим...
— Прости, господи... — зашептал Почиталин, и по щекам его потянулись слезы. Он сполз с лошади, упал на колени, истово закрестился. — Господи, прости нам злодейства наши... прости души невинные...
— А ну встань! — заорал Пугачев. — Встань, говорю!
Почиталин медленно поднялся, продолжая всхлипывать.
— Ты не Богу молись, ты на них смотри, — приказал Пугачев.
— Не могу, государь...
— А я говорю, гляди! Гляди, Ваня! Господь не простит, ежели мы эту царскую милость забудем! — Пугачев ошпарил нагайкой лошадь и поскакал. Издалека донеслось: — Глядите да помните-е!
...Забрызганная весенней грязью кибитка катила по пустынной лесной дороге. Бородатый грузный возница тянул заунывную песню без слов. В кибитке купец Долгополов и высокий худой человек с кожаным мешком на коленях.
И вдруг впереди, из-за поворота, вынырнули из зарослей трое людей, бородатых, устрашающего вида, с пистолетами и саблями, одетых как попало: дорогой сюртук и офицерские ботфорты, бархатный кафтан с генеральской лентой через плечо, казачьи плисовые шаровары.
Возница испуганно натянул вожжи. Трое молча подходили к кибитке. Один пронзительно свистнул, и из леса высыпали еще человек пятнадцать, так же разношерстно одетых, вооруженных до зубов, некоторые на лошадях.
— Пресвятая Богородица, — забормотал возница.
— Разбойники! Пропали! — охнул Долгополов, часто крестясь.
Потом их волокли связанных по лесу. На дороге остались перевернутая кибитка и мертвый возница. Долгополов все время пытался вырваться, кричал:
— Ответите, антихристы! Перед самим государем Петром Федорычем ответ держать будете!
Разбойники хохотали. Потом один, одетый в бархатный кафтан и офицерские ботфорты, сказал:
— А мы тебя к государю и ведем. Щас ты перед ним предстанешь.
Долгополов примолк, покосился на своего спутника. Тот был невозмутим.
На громадной поляне было разбито несколько шатров, у коновязи заседланные лошади.
— Спымали, ваше величество. — Разбойник в бархатном кафтане с почтением поклонился гривастому дородному человеку, с черными свирепыми глазами, внешним видом напоминавшему попа-расстригу.
— Барахлишка с ими никакого... Вашим именем грозились шибко. Повесить нас грозились.
— Хто такие? — мрачно спросил гривастый.
— Его величества государя Петра Федоровича верные слуги, — ответил Долгополов.
— Мои, стало быть. Потому как я и есть подлинный государь Петр Федорыч.
— Это ты, ваше величество, крестьян в деревне повесил? — спросил Долгополов.
— Я... — ласково улыбнулся «государь».
— А барского обличья людей? — снова спросил купец.
— Тоже я повесил... — еще ласковее улыбнулся гривастый. — Я погулять люблю, а мне... мешают. А вы по какой нужде ко мне?
Стало тихо. Разбойники сгрудились вокруг, ждали. Долгополов облизнул пересохшие губы.
— Купец я, ваше величество... А это компаньон мой... Деньги, кои при нас были, люди твои отобрали... А пробирались мы ко городу Казани, где нас товары на стругах дожидаются...
Услышав про деньги, «государь» грозно взглянул на детину в бархатном кафтане. Тот досадливо крякнул, неохотно полез за пазуху, достал кожаный мешок, в котором звякнули монеты, протянул гривастому. Тот развязал тесемку, высыпал монеты на колени.
— Раз деньги взяли, так и повесьте их теперича.
Долгополов повалился на колени, часто закрестился:
— Помилуй, ваше величество, Христом Богом прошу!
Спутник Долгополова стоял неподвижно, молчал. Гривастый нахмурился:
— Не царское это дело всякую нечисть миловать... Ну-к, быстро!
Долгополова и его спутника поволокли к могучему дубу, где уже висели загодя заготовленные петли. Долгополов вырывался, что-то кричал. Его спутник стоял спокойно.
И вдруг затрещали выстрелы. На поляну, ломая кустарник, вылетели всадники. Впереди несся Давилин, правил коня прямо на новоявленного «государя»...
И вновь звонили колокола, монахи несли хлеб-соль, купцы — дорогие подношения. Толпы мужиков кланялись в пояс.
Пугачев сидел в кресле перед домом воеводы, оглядывал подношения, улыбался в бороду. Сквозь толпу пробился купец Долгополов. Одежда на нем была порвана. Они узнали друг друга.
— Спасибо великое, ваше величество. Вовремя нас выручили. — Купец поклонился в пояс. — Я, ваше величество, прямиком из самого Санкт-Петербурга.
— Ишь ты! Из самого? — удивился Пугачев. — Ну и как там? Ждут меня?
— Ждут, ваше величество! Ой как ждут! День и ночь народ молится. Ить я в бытность вашу на престоле сено ко двору поставлял... Да-к задолжали мне там... уж не обессудьте... главный камергер ваш... Семьсот рубликов как одна копеечка, ваше величество! — Купец вновь поклонился.
— Почиталин! — громко приказал Пугачев, пряча усмешку. — Напишешь по коллегии указ: выдать купцу семьсот рублей серебром.
Толпа, стоявшая вокруг, зашумела, с жадным любопытством слушала.
— Спасибо тебе великое, государь.
Пугачев подмигнул Долгополову, пальцем поманил к себе; купец поспешно приблизился. Пугачев зашептал ему:
— Ты поври чего-нибудь еще, а? Ну, самую малость...
— Гм-гм... — смущенно кашлянул Долгополов и отступил на шаг. — Ох, ждут вас в Петербурге, ваше величество! Особливо сын ваш, Павел Петрович.
— Как он там, драгоценный мой? — Глаза Пугачева затуманились, пальцем он смахнул набежавшую слезу, достал громадный клетчатый платок и высморкался трубно. А слезы опять набегали, текли по щекам в бороду. — Как он там, горемычный мой?..
Толпа охнула.
— Обручен он с Натальей Алексеевной... Поклон вам велел передать. И подарок.
— Подарок? — удивился Пугачев.
— Перстень брильянтовый и шубу с горностаем. Подарки-то у меня на барже остались. Шибко боялся с собой везти, разбойничают по дорогам... Баржа туточки, под Саратовом...
— Ну спасибо... утешил... Спасибо... — Пугачев все плакал и сморкался в платок.
И крестьяне в толпе плакали, крестились.
— А ведь я, ваше величество, помню, как на охоту вы выезжали. Одних борзых не сосчитать. И теперь вот гляжу на вас и благодарение Господу посылаю. Такой же! И глаз орлиный! И осанка! Ждут вас, ох как ждут!
Пугачев скупо улыбнулся, подыгрывая купцу, спрятал платок в карман. Толпа слушала, разинув рты. Истинно перед ними государь Петр Федорыч, истинно!
И тут на площадь казаки выволокли гривастого попа-расстригу с дружками.
— Самозванец, ваше величество, — указал Долгополов, — и грабитель-кровопийца. Вся округа от него стонет!
— Ишь ты! — неопределенно хмыкнул Пугачев. — Ты кто?
— Я — царь-анпиратор Петр Федорыч, — спокойно ответил тот.
— Нет, это я — Петр Федорыч, — улыбнулся Пугачев.
— Нет я! — мотнул расстрига всклокоченной головой.
— Пошто же ты, государь, над подданными своими насильничаешь? У крестьян последних коней уводишь, последнее добро отымаешь?
— Как престол обратно отвоюю, всех отблагодарю, — ответил расстрига.
— Ишь ты! Ну а коли не отвоюешь?
— Тады хоть погуляю на славу! — поп усмехнулся.
— А мужики от твоей гульбы волком выть должны? Ить государя-то народ любит, чаю, слышал?
— Мне ихняя любовь ни к чему. Государя бояться должны.
— И потому ты насильничаешь и грабишь?
— Не граблю, а отымаю царскою своею волею.
— Нужон вам такой царь, мужики? — громко спросил Пугачев, обращаясь к толпе. — Ежели нужон, забирайте. Пущай царствует! Баб насилует, деревни жгет не хуже Катькиных генералов. Берите!
— В петлю его, батюшка! — взвыла толпа. — Антихрист он, а не царь!
— Видал, государь, чего народ про тебя желает? А глас народа — глас Божий!
— Чихать я на них хотел! — ощерился поп. — Попались бы в другом месте!
— Ну а теперь ты им попался. — Пугачев пальцем поманил к себе детину в кафтане.
Тот боялся подходить, и Давилин пинком вытолкнул его вперед.
— Скажи-ка мне, как государя твово зовут, и отпущу тебя на все четыре стороны, — сказал Пугачев.
Детина секунду колебался, оглянулся на расстригу:
— Зовут... Зовут его Олимпий Кожемякин... Зело пил, и церковного звания лишили...
— Ну вот и загадка сия разрешилась, — усмехнулся Пугачев. — И повешу тебя, Олимпий Кожемякин, не за то, что государем Петром назвался, а за то, что грабил и насильничал. С богом!
Поп-расстрига завыл. Четверо казаков поволокли его к виселице, стоявшей неподалеку.
В горнице их было трое: Пугачев, купец Долгополов и высокий худой человек с кожаным мешком за плечами.
— На барке для тебя, государь, порох и ружья. Староверы собирали что могли... Нынче же людей пошли...
— Спасибо, — сказал Пугачев. — Игумену Филарету в пояс поклонись.
— Скит на Иргизе каратели разорили. Игумена Филарета в Казанский острог заточили.
— Вон как... Добрались, собаки... — глухо отозвался Пугачев. — Ништо, купец, я как раз на Казань поворачиваю. Вот и ослобоним святого отца...
— Поторопись, надежа-государь...
— Ну а ты кто? — Пугачев повернулся к спутнику Долгополова. — Ишь, молчит как филин.
— Иконописец я, государь. Игумен Филарет меня послал. Велел портрет твой написать, — просто сказал человек. — Я при вас неотлучно буду, если позволите.
— И кем же ты меня писать собрался?
— Святым угодником, батюшка-государь.
— Святым? — Пугачев вдруг захохотал, забегал по горнице. — Хорош святой! Разве святые кровь людскую льют?
— Один Бог без греха, надежа-государь...
Пугачев промолчал, открыл большой кованый сундук, порылся в нем и достал портрет Екатерины, простреленный и порубленный шашками.
— Вот... на-ко... Хлопуши подарок... Ты его подлатай маленько да и малюй заново...
* * *
Взошедшее солнце осветило золотые маковки казанских церквей и купола мечетей. И вместе с утренним солнцем пред Казанью появились отряды пугачевцев. Сам он в сопровождении атаманов подъехал к стенам древнего города. С крепостного вала выстрелили несколько пушек, ядра подняли фонтаны земли неподалеку от всадников.
— Такую громаду одолеть больно много сил надо! — цокнул языком Арсланов.
— Сила есть, — бросил Пугачев и медленно поехал вперед, всматриваясь в крепостные сооружения. — Слышь, Максим Григорьевич, а што это за стога во-он там?
— Сено, батюшка. Видать, не успели вывезти, — ответил Шигаев.
— Сено... не успели... — пробормотал Пугачев, о чем-то размышляя, потом резко позвал: — Овчинников! Андрей! Возьмешь с Арслановым десять сотен и ударите во-он оттудова, где слобода начинается... Там и укреплений-то нет никаких...
— Добро, государь, сделаем.
— Творогов, поди-ка сюда. Слышь, что я думаю. Эти стога на возы поставить надобно... Да сено поджечь. Уразумел?
— Не совсем, надежа...
— Быков да лошадей в телеги. А за телегами с огнем и пехоту двинем, ась? За дымом-то и огнем поди разберись!
— Лихо, государь... — пробормотал Творогов.
— А ты с илецкими казаками пойдешь на приступ. — Пугачев взглянул ему в глаза. — И гляди, Иван, ежели второй раз сердце в пятки уйдет... Я рядом буду, погляжу.
Пугачев пришпорил лошадь и поскакал прочь, в Арское поле. Оно было уже заполнено пугачевскими войсками.
Купец Долгополов сидел рядом с иконописцем у самого шатра Пугачева. Иконописец малевал по картине, на которой была изображена императрица, то и дело макая кисточку в яичные скорлупки с разными красками, стоявшими подле него.
— А здеся что у тебя? — спросил Долгополов.
— Ключи от рая... — рассеянно ответил богомаз, — кои святой угодник в руках держит....
— Ты перво-наперво титьки Катышны замажь. Ишь выглядывают, страмота!
Мимо них с грохотом пронесся отряд казаков, за ним — башкиры на тонконогих скакунах, с пиками наперевес. Впереди — Арсланов и Салават Юлаев с перевязанной головой. Вспыхивали на солнце кривые сабли, от свиста и гиканья закладывало в ушах.
— Господи, началось... — пробормотал Долгополов и перекрестился.
Художник, погруженный в работу, даже не повернул головы.
Загрохотали пушки. Купец вдруг толкнул иконописца в бок:
— А-а-а... светопреставление...
По широкому полю к крепостному валу катились, переваливаясь, пылающие возы с сеном. Обезумевшие лошади, пытаясь спастись от огня, рвались из упряжек, летели вперед, скаля шальные морды. Возы быстро приближались к земляному валу и к батареям защитников города. А за возами, укрытые пламенем и дымом, скакали казаки, бежали крестьяне и заводские...
По кривым улочкам Казани с устрашающим свистом и гиканьем растекались отряды казаков, башкир и татар. Мужики и работные люди ломали ворота зажиточных домов.
Вот Пугачев, черный от копоти, с окровавленной саблей в руке. За ним Почиталин с Устиным знаменем. Оно уже порядком истрепалось, это знамя, прострелено во многих местах. Казаки, рассвирепевшие в бою, несутся вслед за государем, полосуют шашками встречных солдат.
Вот он — Казанский острог! Вот он! Мужики уже разбили ворота, и по двору метались узники, обезумевшие от счастья. Крики, слезы...
— Андрюха, родимец, живой!
— Федот, Федот, дай кувалду, кандалы сбить!
— Э-эх, мати родная, дождались солнышка!
Пугачев вертелся среди мешанины людей и всадников, высматривая знакомые лица. Многие были заколоты стражниками, лежали под стенами на прелой соломе. Пугачев, спрыгнув с лошади, напряженно всматривался в лица.
— Почиталин, ищи. Может, Хлопуша где тут есть. Или Чика.
И вдруг он увидел. Кудлатый чахоточный бородач шел ему навстречу, протягивал руки, и по изрубленному морщинами лицу катились мутные слезы.
— Емельян Иван... Емельян Иван.... — бормотал бородач.
Они обнялись. Пугачев тискал тщедушное тело бородача могучими руками, смеялся:
— Жив, старая колода! Што, не верил про государя Петра Федорыча, а я вот вишь, живой! Явился!
— Вижу, кха-кха-кха! — сквозь кашель отвечал бородач. — И вправду Писание Святое сбывается...
Горели стены острога. В дымном чаду неожиданно вырос перед Пугачевым святой старец Филарет, изможденный, закованный в кандалы. Пышная седая борода свалялась. Пугачев вырвал у какого-то мужика кувалду и сам принялся сбивать Филарету кандалы.
— Ну... здравствуй, святой отец, — выпрямился Пугачев. — Молись за пресветлого государя Петра Федорыча.
— До последнего часа молиться буду... — проскрипел старец. — Лишь бы сердце твое, чадо мое, страхом не обросло. Лишь бы не пожалел ты в смертный час о содеянном...
— Э-э, святой отец, чего уж тут жалеть-то?! Лучше три года кровью питаться, чем триста лет падалью!
Из здания тюрьмы выходили все новые и новые каторжники, ослепленные солнцем, пьяные от дымного, смоляного воздуха.
И вдруг появилась Софья с детьми. Маленькую Кристину она несла на руках, а Трофим и Аграфена семенили рядом. Софья была худа и бледна, будто светилась насквозь. Трофим первым увидел отца, крикнул громко:
— Мамка, гляди, вон тятька!
Пугачев вздрогнул, вскинул голову. В глазах Софьи не было ни укора, ни обиды, не было и счастья. Слишком уж неожиданно появился ее непутевый муж, в прокопченном красном кафтане, смеющийся, веселый. Пошатнулась Софья. Пугачев бросился к ней, подхватил на руки.
— Давилин! — В горле у него странно булькнуло. — Ко мне в шатер ее... С детишками!
Заметил, как усмехнулся в бороду Федулов, как-то недоуменно хлопал глазами Овчинников. Прокричал:
— Это жена Емельяна Пугачева. В свое время Пугачев этот помог от Катькиных стражников мне укрыться. Через меня на каторге сгинул...
И тут игумен Филарет медленно подошел к Пугачеву и низко поклонился ему в пояс.
Екатерина лежала на широкой постели. Трепетал ночной огонек свечи, окна отдавали холодом и тревогой. Спать она не могла. Страх охватил государыню. Вдруг померещилось на стене улыбающееся лицо Петра, мстительное, страшное.
— Господи... — в ужасе прошептала Екатерина. — Сохрани, Господи...
Императрица поднялась, схватила с ночного столика канделябр с одной горящей свечой и быстро вышла из спальни. Замерли гвардейцы у входа в покои императрицы. Тянулся впереди длинный коридор, темнели ниши. В каждой из них мог спрятаться подосланный убийца. От быстрой ходьбы язычок пламени на свече трепетал, готовый вот-вот погаснуть. Екатерина и сама не знала, куда идет. Безотчетный страх гнал ее. И вдруг в глубине коридора мелькнул огонек, проступили очертания фигуры в белом. Огонек мелькнул раз, другой и пропал, Екатерина остановилась, глаза ее расширились от ужаса. Едва справившись с собой, шепча на ходу молитву, она ускорила шаги.
В одной из темных ниш, прижавшись к стене, стоял ее сын Павел в длинной ночной рубашке. Его округлившиеся глаза неподвижно смотрели на Екатерину.
— Отчего ты не спишь?
— А вы, матушка? — шепотом спросил Павел.
— Что означают сии ночные бдения? — повысила голос Екатерина.
— Где мой отец, матушка? — не ответив, проговорил Павел и приблизил к матери лицо. — Он жив? Он взял Казань и с войском идет сюда?..
— Опомнись, твой отец умер!
— Вы убили его, матушка? В трепетном, слабом свете двух свечей их лица казались лицами призраков.
— Как ты смеешь говорить мне это? — отшатнулась Екатерина.
— Убили... — скривил губы Павел. — А теперь он воскрес и идет сюда, чтобы покарать вас...
— Ты... ты... Злые умы настраивают тебя против меня! Ты молод и неразумен!
— А что в Писании сказано, матушка: «Скрыл от премудрых и открыл детям и неразумным». Вы отняли у меня престол, матушка!
— Несчастный... — Самообладание вернулось к государыне, она усмехнулась. — Даже если ты получишь его, процарствуешь недолго. Это я тебе предрекаю, твоя мать! — Екатерина поднесла свечу к глазам сына. — И будь почтителен, сын мой... Мир так страшен, так много людей ненавидит тебя, что... всякое может случиться... — Последние слова Екатерина произнесла свистящим шепотом.
Потом она тяжело расхаживала по кабинету и отрывисто давала приказания графу Чернышеву:
— Немедля лично отправляйтесь в Силистрию, в действующую армию. Мир с Турцией должен быть подписан на любых условиях...
— Но матушка... — робко возразил Чернышев.
— Вы слышите меня, на любых условиях. Вплоть до того, что возвратим туркам все отвоеванные земли! Армия мне нужна для усмирения взбунтовавшейся черни! Передайте Потемкину чтобы немедля отбыл в Петербург. Я с нетерпением жду его... Поспешите, любезный граф! — В ночном полумраке глаза Екатерины были большими и черными.
...Рядом с шатром государя стоял другой шатер, поменьше. Ранним утром туда вошел Пугачев. На коврах играли в кости Кристина и Аграфена. Старший сын Трофим сидел подле матери. Пугачев секунду стоял молча, потом вдруг пал на колени перед Софьей:
— Софья... страдалица ты моя... Прости меня, Христа ради! Софья!.. Что ты думаешь обо мне?
— А что тут думать, — тихо отвечала Софья. — Я твоя жена, коли не отопрешься... а это твои дети...
— Я не отопрусь, Софьюшка, — тоскливо воскликнул Пугачев. — Кругом я виноват перед тобою. Но и ты пойми меня, Софья!
— Я-то пойму... а дети? — Глаза ее смотрели мимо Пугачева. — Тебе башку отрубят, будешь знать за что... а их с малых лет по острогам да в кандалах за что? — Софья замолчала и вдруг спросила зло: — Пошто жену себе новую завел, бусурман?
— Не надо о ней, Софья... Ты на воле, а она сейчас в остроге...
— Небось молодая да красивая. За то ты и сманил ее, кобель!
— Не за то! — нахмурился Пугачев. — А за то, что она в меня поверила и на муки за меня пошла.
— А я? — шепотом спросила Софья, и в глазах ее заблестели слезы. — Разве я мало мук за тебя приняла?
— Кто раз предал, тот и другой раз может, — жестко отчеканил Пугачев. — Вот что я приказываю. Не называй меня Емельяном да Пугачевым, а говори, что я у вас в доме прятался, тебе и твоему мужу знакомец.
— Не любишь ты меня, Емеля... — Софья тихо заплакала.
— Поздно толковать об этом, — твердо выговорил Пугачев и отступил на шаг. — И смотри, делай, как я велю, Софья. А когда Бог допустит мне быть в Петербурге, я до гроба с тобой останусь...
— Сказал же, другую любишь...
— Что поделаешь... то не моя воля... Но ежели приказа не исполнишь... — Он повернулся и вышел из шатра.
На Арском поле сведено было множество помещиков и управляющих. Толпы крестьян окружали их.
— Значит, в церковные праздники крестьян своих работать не заставлял? — спрашивал Пугачев, сидя в золоченом кресле перед шатром.
— Никогда, — отвечал молодой дворянин.
— Говори «ваше величество», не то повешу.
— Ваше величество... — с трудом проговорил дворянин.
— И плетьми не бил?
— За всю жизнь я один раз увидел, как управляющий ударил крестьянина. Матушка рассчитала его в этот же день. Это позорно — бить человека!
— Ишь сердобольные какие! — злобно глянул на него Пугачев. — Повесить! Жаль, матушка его сердобольная не попалась.
Молодого дворянина схватили под руки, поволокли к виселице.
— Ты пошто крестьян в неволе держал? — спрашивал Пугачев следующего помещика.
— А зачем им воля? — в свою очередь спросил помещик.
— Как это зачем? — нахмурился Пугачев.
— Чтоб они пропили все? Друг дружке глотки порезали? Вот как ты царствовать собираешься, ваше величество? Господином будешь. А раз господин есть, стало быть, и без рабов не обойдется. Так или нет?
— Мужики свободно жить будут... — возразил Пугачев. — Сами землю пахать, сами урожай делить...
— А ты тогда на что?
— А я следить буду, чтоб по справедливости жили.
— За этим Бог всемогущий следит, — усмехнулся помещик.
— Следит, да, видно, не так!
— Ежели он жизнь такую на земле устроил, стало быть, есть в ней смысл, ваше величество. Воля в одном кулаке должна быть, вот тогда все счастливы будут.
— А почему ты этим кулаком хочешь быть? — спросил Пугачев.
— Ну, будь ты... — вновь усмехнулся помещик.
— Врешь! — зло выкрикнул Пугачев. — Бог не в силе, а в правде! А правда — чтоб люди вольные были и пропитание себе добывали в поте лица!
Толпа мужиков одобрительно загудела.
— Что суд решит? — спросил Пугачев.
— Смерть, — кивнул Овчинников.
— Смерть... — помедлив, сказал Максим Шигаев.
Помещика подхватили двое казаков, поволокли.
А перед Пугачевым стоял еще один дворянин, пожилой, упитанный барин в разорванном жилете, с синяком под глазом.
— Смилуйся, ваше величество! — захлебываясь слюной, барин упал на колени. — Детей пятеро... Век Богу буду молить! Откуплюсь! Присягну!
— Э-э, милый, ты самому сатане присягнуть готов, лишь бы шкуру спасти, — сказал Пугачев.
— Крестьян на волю выпущу, всех до единого! Пожалей душу грешную!
— Кто на него челом бьет? — спросил Пугачев.
Из толпы двое крестьян вывели молодого, похожего на Афоню парня. Они вели его под руки, а парень тяжело опирался на них. Ноги его были обмотаны тряпьем.
— Он его по угольям ходить заставил, батюшка, — проговорил один из крестьян, разматывая тряпье на ногах парня. — Все ноги пожег... гниют теперича...
— За что ж ты его так, а? — со странной ласковостью в голосе спросил Пугачев помещика.
— Грех, ваше величество! Век замаливать буду! — По лицу барина градом катился пот, толстые щеки студенисто дрожали.
— Зачем молиться! Глупости одни, эти молитвы... — Пугачев наклонился, заговорщически подмигнул барину. — Ты лучше тоже по уголькам походи, и будете квиты, ась? — Барин задрожал, глаза вылезли из орбит. А Пугачев разогнулся, крикнул: — Ну-ка, мужики, костер разложите! Пущай барин вдоволь нагуляется.
На барина накинулись, поволокли прочь, и только слышен был душераздирающий его крик. А казаки вели еще одного помещика.
— А этот что? — оглядел его Пугачев.
— Да все то же, надежа-государь. Забивал до смерти, в долговой яме голодом морил. Жен наших заставлял грудью щенков борзых выкармливать.
— Много их еще там?
— Много, ваше величество, — ответил Почиталин.
— Ты, Ваня, плоты на реке-то не забыл? С колокольчиками?
— До смерти не забуду, ваше величество.
— Ну да-к чего ж мы с ними цацкаться будем. Око за око, зуб за зуб. Правильно говорю, господа судьи?
— Самая правда, надежа! — гаркнул Андрей Овчинников.
— Воля ваша, мужики! — Пугачев задохнулся, лицо передернулось. — Судите их своим судом. Как они с вами, так и вы с ними! — Он поднялся и зашагал к шатру, слыша за спиной рев разъяренной толпы.
...— Ваше высокоблагородие, лошади падают, нет никаких сил поднять, — докладывал адъютант Михельсону.
Тот и сам видел, как солдаты безуспешно пытаются поднять изнемогших от бесконечной скачки лошадей.
— Всех в пеший строй! — скомандовал Михельсон. — Соединимся с князем Голицыным, возьмем свежих лошадей. Вперед, ни минуты промедления!
Они ехали по пустым деревням с обгоревшими помещичьими усадьбами. На виселицах покачивались повешенные помещики.
И наконец показалась на горизонте разоренная Казань. Кое-где еще пылали пожары, стелился дым. На Арском поле — брошенные кибитки, пепелища от костров и опять виселицы, виселицы...
— Опоздали... — мрачно уронил Михельсон, глядя на страшную картину.
— Жители говорят, что злодей переправился за Волгу! — доложил офицер.
...В шатре чадили свечи и негромко переговаривались самые доверенные атаманы.
— Время приспело на Москву идти, надежа, — гудел Овчинников. — Дорога прямая, открытая, и мужиков — тьма...
— Самое время, государь, — поддакнул Творогов.
Пугачев молчал, раздумывал. В стороне от них примостился художник и при свете сальных свечей малевал портрет. Выражение лица у богомаза было невозмутимое, погруженное в себя. Он и не слышал, о чем говорили атаманы. У входа в шатер сидел увешанный ножами Идорка.
— Раньше надо было на Москву меня толкать, — сказал наконец Пугачев. — А теперь вот как будет. На Дон двинем. Некоторые тамошние казаки меня знают. Дон поднимем, а ужо оттуда — на Москву. Михельсон ни в жисть не докумекает.
Атаманы молча один за другим выходили из шатра. Пугачев, бесшумно ступая по ковру, обошел художника, резким движением распахнул полу шатра.
— При свете-то лучше малевать... — пробормотал он.
Богомаз не ответил. Пугачев подошел, посмотрел, спросил:
— А кто же первым Исуса Христа распятым изобразил?
— Богомаз какой-нибудь...
— Что же, Христа распинали, а он малевал в энто время?
— Небось так, ваше величество, — рассеянно отвечал художник.
— Саблю в руки надо было и Христа спасать! — сказал убежденно Пугачев.
— У богомазов сабля — краски, кисть... — Художник помолчал и вдруг добавил: — А может, Христос и не хотел вовсе, чтобы его спасали.
— Как это? — опешил Пугачев.
— Может, он страдания принять хотел. Ведь только через страдания открывается человеку правда.
— А где ж та правда, что Исусу открылась? Куда ее опять подевали?
— Потомки Иудины от народа правду прячут... — ответил художник.
— Гм... как у тебя все просто, богомаз... — усмехнулся Пугачев и принялся расхаживать по шатру. — Старуха одна в детстве мне гадала: высоко взлетишь, далеко упадешь, на четыре грана расколешься... Государям завсегда неспокойно живется. А ты вот, богомаз, веришь ли, что я есть государь Петр Федорыч?
— Да нешто вы и в самом деле государь Петр Третий? — спокойно произнес иконописец.
Пугачев дернул головой, будто задохнулся:
— Ах, ты-и... змея подколодная... малюешь, а мыслишки во-она у тебя какие подлые... Так кто же я, по-твоему? — И рука Пугачева тяжело легла на рукоять сабли.
Художник, продолжая невозмутимо работать, сказал:
— А пошто вам имя покойного Петра Федорыча? Кто он и кто вы... Он выкормок голштинский был, Россию не знал и ненавидел люто. Что ему Россия? Что ему простой народ и мучения его? Да и сам по себе — бездельник был и пьяница... Это же всему миру ведомо...
— Ну, а кто ж я такой? — недобро усмехнулся Пугачев.
— Вы выше всякого царя... Вы — вождь народа своего...
— Выше царя... Чего-то шибко заковыристо, в толк взять не могу...
— Все просто, — отвечал художник. — Кабы я думал, что вы царь, я б и малевать вас не стал...
Пугачев долго смотрел на иконописца, потом резко повернулся и вышел из шатра.
Он скакал через ночной лагерь. Изнуренные отступлением люди спали прямо на земле, кто как. Горели редкие костры. У огня перевязывали раненых. Пугачев бешеным карьером миновал лагерь, вылетел в пустую черную степь. Продолжая бешено нахлестывать лошадь, вдруг закричал отчаянно:
— Вождь народа-а-а своего-о-о-о! Во-о-ждь на-ро-да-а!..
Глаза его горели в темноте, он тяжело, с хрипом дышал. И вдруг остановился, огляделся вокруг. Бездонная ночь окружала его. Он всхлипнул совсем по-детски и зарыдал глухо, стиснув зубы, глотая слезы...
Федулов и Творогов шли по лагерю, переступали через спящих, обходили сбившихся в кучу лошадей.
— Пора подымать, — проговорил Федулов.
— Не подымутся, — отозвался Творогов. — Считай, полдня бой шел да цельный день ноги уносили... Силы людские тоже предел имеют.
— Надо подымать, — вздохнул Федулов, — Михельсон на хвосте висит, вот-вот нагрянет...
Они остановились возле группы казаков, в задумчивости сидевших кружком у костра.
— Что пригорюнились, братцы-казачки? — спросил Творогов.
Казаки нехотя подняли головы. Один устало сказал:
— Спросить мы тута хотим, Степан Григорьич. Доколе нам так-то маяться? От домов своих ушли далече, становится нас меньше и меньше... Что дальше-то?..
Долгое молчание повисло над костром.
— Как звать тебя, казак? — спросил Федулов.
— Скулов Петр...
— Ты, Скулов, государю присягал?
— Ну присягал...
И опять томительное молчание. Федулов шагнул от костра, вдруг обернулся, сказал:
— Ты вот что, Скулов, ты будь при мне с энтого дня неотлучно... Слышишь, чего говорю?
— Ладно, Степан Григорьич...
Федулов и Творогов шли дальше по лагерю. Крестьяне спали вповалку, тесно прижавшись друг к другу. Впереди послышался шум, замелькали смоляные факелы. Федулов и Творогов остановились. Навстречу валила толпа крестьян под предводительством Афони. Он был теперь одет в кафтан, на боку болталась кривая татарская сабля. Но и с дубиной он не расстался.
— Здорово, атаманы! — улыбнулся Афоня. — Гляди, сколько народу привел. Располагайся, мужики. Утречком, может, кому и ружья достанутся. И лошадей подберем.
Крестьяне группами двинулись к кострам, устраивались на земле, расстилая зипуны и армяки.
— Что невеселы, атаманы? — спросил Афоня.
— Веселиться не с чего! — резко ответил Творогов. — Об головах своих думаем...
Афоня внимательно присмотрелся к ним:
— Э-э, нет, тут, кажись, бери выше...
— Да что ж выше головы у человека бывает? — усмехнулся Творогов.
— Веревка с перекладиной, — сказал Федулов.
— Вы, атаманы, свои загадки бросьте, — хмуро ответил Афоня. — Вы издавна мастера чужими головами торговать.
— Мели, Емеля... — махнул рукой Федулов.
— Я не мелю! Вы и Степана Разина за бочонок водки да пуд табаку променяли. — На лице Афони мелькали отблески факелов. — Только нам, мужикам, такое не с руки. Села наши пожгли, матерей перевешали. Окромя как за батюшкой-государем идти некуда.
— А ежели он не истинный? — вдруг спросил Федулов.
— Как это не истинный? — опешил Афоня. — Такого царя земля наша не видывала! Он за народ страдания принял!
— Так что ж он бежит от энтого народу, как заяц?
— Он не от народу, — покачал головой Афоня. — Он с народом от солдат дворянских... И мы за им, как рой за маткой...
— Так слухай, Афоня, земляная твоя голова! — с яростью заговорил Творогов. — Бежать боле некуда! Со всех сторон обложили, понял? Ты указ матушки-государыни слышал?
— Какой указ?
— Ежели самую главную голову живехонькую им выдать, то и самим в цельности остаться можно. Иди, живи на четыре стороны!
— Во-она вы про что, — протянул Афоня и отступил на шаг. — Во-от вы что задумали, июды... Ну, я сейчас прямиком к государю! Мы ишшо поглядим... — И он решительно зашагал в темноте.
— Ты што, дубина?! — зашипел Федулов, схватив Творогова за грудки. — В петле болтаться захотел? Што ты на меня вылупился, как филин? Гляди, ежели что — мое дело сторона! Я таких речей не держал и ни об чем с тобой не сговаривался!
Творогов ошарашенно молчал.
— Что стоишь как пень?! Или ты его сейчас, или он нас...
Федулов подтолкнул Творогова, и тот торопливо двинулся следом за Афоней. На ходу подобрал лежавший у потухшего костра кистень, намотал ремень на руку.
Он нагнал Афоню почти у самого шатра Пугачева, сходу ударил кистенем по затылку. Афоня замычал, пошатнулся, выронив дубинку. Творогов выдернул из-за пояса кинжал, ударил под лопатку. Подхватив обмякшее тело, поволок в сторону. На лбу выступили капли пота. Он дотащил Афоню до ближайшей телеги, с трудом запихнул под колесо. Огляделся. Крестьяне спали мертвым сном...
25 августа 1774 года в 105 верстах от Царицына...
Отряды Михельсона подошли к пугачевскому лагерю. Там Михельсона так рано не ждали.
— Немедля атаковать неприятеля! — скомандовал Михельсон. — Прижать к реке, чтоб ни один не ушел!
Загрохотала артиллерия. В стане пугачевцев рвались шрапнельные гранаты. Казаки вскакивали полусонные, не понимая, где неприятель и что надо делать.
Канонада продолжалась с нарастающей силой. Дым и пороховая гарь плыли над степью.
— Теперь в атаку! — негромко скомандовал Михельсон.
Солдаты ринулись на пугачевский лагерь.
Мужики и казаки толпами бежали к Волге. Их настигали, рубили, как на учении рубят лозу.
— Почиталин! Софью забери — и к реке! За Волгу беги! Слышишь, только тебе доверяю, свет-Иван! Жена она моя! Дети это мои! — Пугачев жарко дышал Почиталину в лицо.
Мимо них бежали люди, падали. Давилин держал под уздцы двух коней, с тревогой смотрел на государя.
— Как — жена? — обомлел Почиталин.
— Так, Ваня, ягнячья твоя душа. Никакой я не царь, кривда это. Пугачев я! Емелька! Понял, Ваня? Спаси их, как друга прошу!
— Хорошо... н-надежа-государь...
— Пугачева ищите, черт вас возьми! — кричал Михельсон. — Опять уйдет разбойник! Все труды насмарку!
Он осадил лошадь перед пугачевским шатром, бросил поводья, вошел внутрь. Там работал иконописец. Не обращая внимания на грохот боя, художник водил кистью по доске, всматривался в портрет, макал кисть в скорлупки. Сквозь изображение Пугачева еще проглядывали остатки портрета Екатерины.
— Ты кто? — спросил Михельсон.
— Иконописец я, — спокойно ответил художник. — Лики святые изображаю.
— Кто ж это? — с интересом спросил Михельсон, присматриваясь к портрету.
— Святой Петр... тут золотом должно быть покрыто, а тут глазурь... А тут ключи от рая в руках держит...
— Где же ключи-то? — усмехнулся Михельсон.
— Не дописал... не успел...
...Десятков пять конников скакали по степи, выжженной и бурой, как свалявшаяся медвежья шкура. Багровое солнце скатывалось за горизонт. Всхрапывали выбившиеся из сил, взмыленные кони. И гулкий холодный ветер гудел над солончаками.
Лица у всадников осунувшиеся и сосредоточенные. Голова Кинзи Арсланова перевязана окровавленной тряпицей, у Максима Шигаева полушубок на плече разрублен саблей. Хмурились Творогов, Федулов, Овчинников, Окулов, Давилин, Идорка... Как мало их осталось! Звенела сбруя, брякали о конские бока шашки.
А впереди — Пугачев. Красный кафтан наглухо застегнут, перетянут ремнями, исхудавшее лицо спокойно и даже будто равнодушно. Конь под ним белый, только бока потемнели от пота.
Остановились они у высохшего русла реки. Спешились. Овчинников остановился напротив Пугачева.
— На север пробивайтесь, Андрей, — проговорил Пугачев. — Людей по дороге собирайте. Мужики не смирились, нет! Только кликнуть — сей момент придут.
— Бросать тебя не хочу, надежа, — хмуро отозвался Овчинников.
— Живы будем — не помрем! — улыбнулся Пугачев. — Жди меня на Авзяно-Петровских заводах! Мы ишшо поборемся!
— До гроба с тобой, государь!
Они обнялись и долго стояли неподвижно. Молчали мужики и казаки.
Затем отряд разделился. Половина поскакала за Овчинниковым, другая — за Пугачевым.
Раньше тут жили раскольники — пара черных изб, какие-то полуразвалившиеея строения, поваленный тын. Редкие снежинки кружились, медленно опускаясь на окоченевшую землю.
В пустой избе за столом сидел Пугачев. Подперев кулаком щеку, смотрел в окошко. Оружие Пугачева, пистоль и шашка, лежало на лавке у двери, рядом со спящим Идоркой.
— Солнышко-то встает, а, Давилин? — тихо пробормотал Пугачев.
Давилин сидел на полу, прислонившись спиной к печке. Свесив голову на волосатую грудь, тихо похрапывал. Услышав голос государя, протер глаза:
— Што, надежа-государь?
— Солнышко, говорю, встает... и опосля нас вставать будет...
А казаки судили-рядили. На юру, у погасшего костра, стояли они в кружок. Рядом в таких же понурых позах замерли привязанные лошади.
— Всю ночь колготили, — сказал Федулов. — Пора решать... За здорово живешь нас в Яицкий не пустят. Ежели хотите баб обнять да детишков сопленосых увидеть...
— Послужили верой-правдой, — кивнул Творогов. — Выходит, Господу было угодно другое...
— Об чем раньше-то думали? — проговорил Скулов.
— Об народе думали! — перебил его Федулов. — Теперя об себе не мешает. Прощение государыни недешево стоит.
Казаки молчали. Кинзя Арсланов пошел к дому, где был Пугачев, переваливаясь на своих кривых сильных ногах.
— А ну стой! — крикнул Творогов.
— Бачке-осударю скажу! — жестко улыбнулся Арсланов. — Берегись, скажу, бачка-осударь, шакалы стали твои полковники... Подлые собаки, вот они кто!
Тяжелое копье плавно скользнуло в воздухе, клюнуло татарина между лопаток. Он повернулся, злая улыбка застыла на тонких губах.
— Шакалы, — падая, простонал он.
— Может, ишшо кто хочет? — спросил после паузы Федулов.
И вдруг шевельнулся Максим Шигаев, тоже медленно пошел к коновязи. На ходу обернулся:
— Со мной шутить не надо... — Он дернул с плеча ружье.
Казаки молчали, исподлобья наблюдали за Шигаевым. Он легко вскочил в седло и вдруг пронзительно свистнул. Гнедой жеребец встал на дыбы, сиганул вперед, понесся широким галопом.
Всадник пролетел мимо избы, где сидел Пугачев, крикнул:
— Береги-ись, надежа-а! Прощай-ай!..
Когда казаки, гремя сапогами, стали заходить в комнату, Пугачев не сразу повернул голову. Давилин проснулся, встревоженно смотрел то на Пугачева, то на вошедших. Идорка тоже поднялся.
Федулов держал в руках тяжелый арбуз. Он положил арбуз на стол, жестом пригласил за стол казаков.
— Сидайте, казаки... — вздохнул, пошарил вокруг глазами. — Дай-ка ножик, батюшка... арбузик поделить...
Пугачев медленно вытянул из ножен длинный и кривой татарский нож, протянул Федулову. Тот с силой всадил нож в арбуз, глянул на Пугачева.
— Знаешь, зачем пришли-то, батюшка-государь?
— Кабы это Хлопуша был али Чика Зарубин, не спросил бы... — усмехнулся Пугачев.
— Да, государь ты наш Емельян Иван... навоевали, будет... К женам пора, к детишкам малым.
Рука Пугачева метнулась к ножу, но Федулов успел накрыть рукоять ладонью. Недвижно застыли казаки. И тогда Пугачев тяжело поднялся, шагнул к ним. Остановился перед Твороговым, сказал с горькой усмешкой:
— Я же знал, что продашь ты меня... с самого изначала знал...
— В уме ли ты, государь! — Давилин было вскочил, но на него молча кинулись сразу несколько человек, прижали, принялись торопливо бить, мешая друг другу.
Завизжал Идорка, выдернул один из своих многочисленных ножей, но Скулов успел раньше. Ударил кинжалом в грудь.
— Вяжи его! — приказал Федулов Творогову.
— Ладно... так поедем, — застыдившись, пробормотал тот.
— Ах, июды вы, июды! — кричал связанный Давилин. — Из-за вас, июд, все святые дела гибнут во все века!
И снова они ехали по степи. Шестеро казаков плотно окружили Пугачева. Лицо его было спокойным. Сзади везли связанного Давилина. Глухо стучали копыта, молчали казаки.
И Пугачев вдруг вспомнил, как он скакал с Устиньей на белом коне, целовал ее жадно. И народ кланялся в пояс, малиново перезванивались колокола... И был он тогда государь!
Пугачев гикнул, перегнувшись, выхватил у ехавшего рядом Скулова шашку и взмахнул ею над головой.
— За помин души-и-и!
Белый конь его рванул вперед, и полы кафтана распахнулись, как крылья. Шашки описывали серебряные круги, скрещивались со звоном. Еще, еще раз!.. Вот упали с седел двое порубленных казаков. Пугачев отбивался до тех пор, пока не навалились сзади. Клубок людей, упавших на землю, хрипел, стонал и шевелился.
— Я говорил, вязать надо! — кричал Федулов. — Вяжи его, в душу, в печенку!
— Июды! — Давилин раскачивался в седле и смеялся. Изуродованное от побоев лицо его было страшным.
А впереди ехал казак и, не обращая внимания на свалку, заунывным голосом тянул бесконечную, как степь, песню:
При зеленом при лужку, при желанной доле
Гулял конь на воле-е, казак был в неволе-е-е...
Пугачев сидел в избе станичного атамана, в просторной, жарко натопленной горнице. Он сидел в углу, уже закованный в кандалы, и два гренадера замерли по бокам.
В горницу тяжелой походкой вошел Павел Потемкин, остановился, разглядывая грозного мятежника, затем движением плеча сбросил на руки обер-секретарю Хохлову шубу, спросил громко:
— Кто такой?
— Емельян Иванов сын Пугачев.
— Как же ты смел, вор, назваться государем Петром Федорычем?
— Я не ворон, я — вороненок! — Едва приметная усмешка скользнула в бороду Пугачева. — Ворон-то еще летает... И до-олго ишшо над вами летать будет...
— Ах ты-и!... — Потемкин схватил Пугачева за бороду и сильно ударил кулаком в лицо. — Бога побойся, злодей!
— Богу угодно было наказать вас через мое окаянство, — вскинул голову Пугачев, и глаза его непримиримо засверкали.
— В клетку его! — топнул ногой Потемкин. — В Москву! Через всю Россию!
Его вывели на крыльцо. На улице, плотно окруженная солдатами, стояла широкая телега с помостом, на нем — деревянная клетка с железными коваными прутьями. Четверо жандармов вытянулись с саблями наголо по углам.
А слева от крыльца под конвоем стояли закованные мятежные товарищи — Максим Шигаев... Андрей Овчинников... Тимофей Мясников... Казацкая царица Устинья Кузнецова. Она тоже была закована в кандалы, стояла на холоде полураздетая, простоволосая. Вот взгляды их встретились, и Устинья поклонилась царю казацкому в пояс. И следом за ней поклонились своему вождю Максим Шигаев, Андрей Овчинников, Тимофей Мясников... Толпился народ, жадно тянул шеи.
Гренадер сильно толкнул Пугачева прикладом ружья в спину. Тот пошатнулся, шагнул вперед, гремя цепями. Гробовое молчание стояло вокруг.
Павел Потемкин и обер-секретарь Хохлов, окруженные офицерами и чиновниками следственной комиссии, вышли на крыльцо. Впереди офицер взмахнул рукой в белой перчатке, и вся колонна тронулась. Гулко стучали по промерзшей дороге копыта лошадей, громко и одиноко звенел над клеткой колокольчик. Расступалась толпа.
Клетка возвышалась над окружавшим ее конвоем. Покачиваясь, она удалялась все дальше и дальше по пустынной дороге. И скоро конвой и телега с клеткой, в которой сидел Пугачев, скрылись за горизонтом.
— Ну-с, благодарение Господу, все на этот раз благополучно для государства закончилось, — пробормотал Павел Потемкин, глядя им вслед...
В бездонной холодной степи занимался рассвет. Полыхал костер, и вокруг него сгрудились человек пятнадцать беглых мужиков. Пятеро топорами и камнями сбивали кандалы с ног, двое спали, укрывшись драными тулупами. Остальные задумчиво смотрели на пламя костра и слушали, как тренькал на балалайке молодой белокурый парень. Он пел протяжно, и мужики подтягивали мелодию, не произнося слов.
Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!
Кто сказал вам, что мы уничтожены?..
Верьте, верьте! Я вам клянусь!
Не беда, а нежданная радость
Упадет на мужицкую Русь1.
Мужики тянули мелодию, звонко постукивали топоры о железо цепей, слышалось кряхтенье, ругань вполголоса. Вот разрублена одна цепь. Мужик отшвырнул ее от себя, поднялся, разминая затекшие ноги.
— Ходют, а? — Он улыбнутся, глядя на товарищей. — Ишшо походют...
А другие все стучали камнями и топорами. И высоким голосом пел кудрявый парень и улыбался своим мыслям:
Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!
Кто сказал вам, что мы уничтожены?..
...И вот будто из глубины этой необъятной степи послышался густой мужицкий хор, тяжелый и грубый. Он пел о воле, омытой кровью.
Примечания
1. Здесь и ниже стихи из поэмы Сергея Есенина «Пугачев».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |