Вернуться к Г. Самаров. На троне Великого деда. Жизнь и смерть Петра III

Глава XI

Молодой барон фон Бломштедт вернулся в гостиницу после спектакля, закончившегося так трагически, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами. Он был обрадован неожиданным сближением с великим князем, устранявшим все затруднения и проволочки официального представления и доставившим ему величайшее доверие его герцога. С этой стороны для его честолюбивых планов не оставалось желать ничего лучшего. Во время болезни императрицы, выразившей весьма определенное намерение передать престол великому князю, ему нечего было опасаться полиции; она вряд ли, при неустойчивости царствования Елизаветы Петровны, решилась бы тронуть соотечественника и подданного наследника престола. Бломштедт с уверенностью мог надеяться на то, что Петр Федорович, когда кончина императрицы возведет его на престол, вспомнит о нем и даст возможность сделать блестящую карьеру. Фрицу вспомнилась и истинная цель его путешествия в Петербург — спасение чести старика Элендсгейма, путем чего он мог бы добиться руки подруги своих детских игр. Несмотря на все впечатления, испытанные им во время путешествия, несмотря на волнения его честолюбия, несмотря на пламя, зажженное в его крови прекрасной танцовщицей Мариеттой Томазини, он, как истинный рыцарь, даже и не думал о том, чтобы увильнуть от принятых на себя обязательств, но на простые, чистые картины юности легло как бы легкое, сверкающее облачко, и через него эти картины представлялись ему тусклыми, бледными и холодными. Из его груди вырывался тихий вздох, когда он думал, что скоро придется вырваться из этой лихорадочной жизни, всецело захватившей его, и вернуться на пустынные берега Балтийского моря. Он все еще нежно и глубоко любил свою милую Дору, но эта любовь не заполняла собой, как то было прежде, всего сердца и всей души; он поднес к губам кубок наслаждений, и от этого сильнее стала в нем жажда осушить этот кубок до дна.

Бломштедт лег на диван в своей элегантной комнате, все еще одетый в костюм русского крестьянина, и начал разбираться во всех этих мыслях и ощущениях, в которых он и сам себе не отдавал отчета. Его кровь еще кипела; в голове все еще стучало при мысли о соблазнительной девушке, и хотя все его чувства стремились к ее чарующему образу, тем не менее он всеми силами старался отогнать его от себя, чтобы не поддаться все более и более охватывавшему его искушению.

В комнату вошел Евреинов. Он уже узнал от Мариетты все, что произошло в театре, хотя немало побеспокоился о судьбе своего гостя, пустившегося с таким безрассудством в опасное приключение, и теперь с радостью приветствовал барона, вернувшегося домой незамеченным и неузнанным.

Бломштедт с гордостью поведал об удаче, тем более что хозяин выказал ему столько участия, и в его умении молчать он не сомневался и не без юмора передал, что пережил и как, вопреки всем своим ожиданиям, представился великому князю и был удостоен его милостивым вниманием.

— Благодарите Бога, барон, — сказал Евреинов, — что все это кончилось для вас так благополучно на этот раз, но теперь вы должны быть тем более осторожным и тем старательнее не подавать повода к каким-либо подозрениям.

— Чего же мне теперь-то бояться? — удивленно спросил Бломштедт. — Великий князь принял меня милостиво и обещал мне свою защиту. Императрица смертельно больна, и скоро мой милостивый повелитель станет самодержцем всероссийским.

— Императрица больна, — тихо, покачивая головой, произнес Евреинов, — но она может снова выздороветь.

— В это не верит никто во дворце.

— Я слышал, — сказал Евреинов, — что раненые насмерть львы в последний момент пред смертью поднимают лапу для последнего удара; а императрица — нечто большее, чем царь зверей; ее рука могущественнее и бьет страшнее, чем лапа льва.

— Меня никто еще не видел, — возразил молодой барон.

— Вы разговаривали с великим князем позади сцены, — продолжал Евреинов, качая головой, как бы поражаясь детской наивностью барона, — и поэтому думаете, что вас никто не видел? Будьте уверены, что тайная полиция знает каждое слово из тех, которыми вы обменялись с его императорским высочеством.

— Невозможно, невозможно! — воскликнул молодой человек. — Там не было никого, кроме меня и... синьоры Мариетты Томазини, — прибавил он, слегка покраснев. — А затем... — Он запнулся, вспомнив о том, что был позже в комнате великого князя; оттуда его проводил майор Гудович, на глазах всего двора. — Во всяком случае, — продолжал он неуверенным голосом, — меня приняли за актера и потому не обратили на меня никакого внимания.

— Будьте уверены, — произнес Евреинов, — что с этого дня каждое ваше движение, каждый вздох будут отмечены в реестрах Тайной канцелярии, и когда императрица выздоровеет, то вас легко могут притянуть к тяжелому расчету за каждое неосторожное слово. Делайте вид, будто вы участвовали в спектакле ради шутки и будто вы ищете здесь, в Петербурге, лишь развлечений и удовольствий. Жажду жизни вам простят, но простое подозрение по части политики может погубить вас. Актеры собираются сейчас внизу в столовой; идите туда и будьте сколь возможно веселы и беззаботны! Беспечность и легкомыслие — вот оружие, которым только вы можете отвратить грозящие вам опасности. Верьте искренности моего совета! Возможно, что я рискую головой, давая его вам.

Бломштедт почувствовал, что его сердце снова закипает при этих словах хозяина, но, как ни соблазнительна была для него танцовщица, гордость говорила ему, что теперь, когда он настолько приблизился к великому князю, когда планы его честолюбия были, казалось, столь близки к исполнению, — ему непристойно опускаться до общества актеров. Осторожность, которую пытался разбудить в нем хозяин дома, обратилась теперь в минуту против последнего. Не было ли гораздо больше опасности подвергнуть себя вниманию тайной полиции, находясь в обществе сборища неизвестных людей достаточно темной репутации, которых так легко заподозрить в чем-либо преступном, чем сидя в этой комнате? Разве не могло быть передано полиции в искаженном виде какое-либо необдуманное слово? Кроме того, душа его сопротивлялась власти соблазнительной танцовщицы. Он снова подумал о пасторском доме в Голштинии, о светлых глазках своей Доры, о седой голове несчастного Элендсгейма. Он отклонил предложение Евреинова и, улыбаясь и слегка вздыхая с видом сожаления, произнес:

— Меня не сочтут заговорщиком за то лишь, что я сижу один в своей комнате, а когда узнают, что я сегодня сделал и пережил, то, конечно, поймут, что я нуждаюсь в отдыхе.

— Зорче всего следят, пожалуй, именно за одинокими, — сказал Евреинов. — Но вы вольны поступать как вам угодно. Раз вы этого желаете, — прибавил он, — я велю подать вам ужин сюда в комнату.

Бломштедт снова, слегка вздохнув, кивнул головой, и Евреинов вышел.

Скоро появился метрдотель, и лакеи под его руководством накрыли стол с той простотой и изяществом, которые позволяли гостинице Евреинова конкурировать с лучшими петербургскими заведениями этого рода.

Молодой человек, снова растянувшийся на диване, погрузившись в свои мысли, не заметил, что на обильно украшенный цветами стол было поставлено два прибора. Лакей, со своими напудренными и завитыми волосами похожий на лакея из хорошего дома, подошел к дивану и доложил, что ужин подан.

Бломштедт живо встал; обыкновенно быстро возвращающийся в его годы аппетит еще усилился у него вследствие беспокойств этого вечера. Почувствовав запах супа с кореньями, распространявшийся по комнате, барон почти забыл о беспокойных мыслях, владевших его головой. Но, когда он хотел тронуться к столу, на котором в серебряной миске дымилось произведение евреиновской кухни, он вдруг окаменел на месте. В двери, которую лакей оставил полуоткрытой, он увидел прелестную Мариетту; она входила теперь в его комнату!

На ней был все тот же соблазнительный, едва прикрывавший ее костюм, в котором она танцевала на сцене, поверх него накинута широкая бархатная мантилья, которую она, медленно входя в комнату, тихо спустила с плеч на пол, так что канделябры на столе осветили всю ее стройную фигуру, обтянутую шелковым трико. Мариетта медленно приблизилась к молодому человеку, слегка приподняв руки, словно для объятий. Затем ласкающим голосом — между тем как лакей стоял неподвижно, с таким видом, точно все это было само собой понятно, около миски с супом, — произнесла:

— Наш хозяин сообщил мне, что вы отклонили его предложение поужинать в нашем зале. Общество там, правда, не из приятных: среди этих актеров, которые так гордятся своим святым искусством, видишь лишь злобные выходки зависти и оскорбленного эгоизма; сегодня они особенно невыносимы, так как сетуют на опасный для жизни случай с государыней императрицей, который делает их судьбу очень неопределенной. Мне надоели все эти разговоры! Насчет своей судьбы я мало беспокоюсь! — При этих словах она бросила гордый взгляд в зеркало на противоположной стене, после чего, подступив совсем близко к барону, произнесла: — А затем я подумала о моем друге и соотечественнике и позволила себе питать надежду, что мне будет предложено поболтать с ним вечерок. Поэтому-то я здесь и прошу у вас тарелку супа, крылышко курицы и стаканчик мадеры. Быть может, я запросила слишком много из ваших запасов и — гостеприимства? — спросила она, кладя свои пальчики на руку барона.

Не ожидая ответа, она повела его к столу.

Бломштедт был так изумлен, что не находил слов, но Мариетта могла легко прочесть в его растерянности «да».

Танцовщица выказала за столом очаровательные ум и любезность. Она болтала о Германии, к облику уроженки которой она так мало подходила, но характерные особенности которой она знала отлично; о Париже, где она дебютировала в танцах, о тамошнем дворе и обществе; она рассказала о выдающихся французах массу пикантных анекдотов; наконец она говорила и о петербургском обществе, бывшем еще так мало знакомым барону и тем не менее представлявшем столько интереса для него, так как с ним он связывал свои честолюбивые мечты и надежды.

Не обращая внимания на лакея, исполнявшего свое дело с невозмутимым спокойствием глухонемого и, быть может, не понимавшего немецкого языка, на котором велась беседа, Мариетта обрисовывала барону различные круги общества и всех придворных дам и кавалеров и делала это с таким едким остроумием и беспощадной жестокостью, словно забыла о страхе мести со стороны лиц, на которых она изливала яд своих замечаний. При этом в ее поведении, при всей невинно-доверчивой естественности его, оставалось теперь так мало соблазнительного кокетства, стрелы которого она раньше в изобилии расточала на молодого человека, что всякий, кто присутствовал бы при этом ужине, столь же мало, как и прислуживавший им лакей, заподозрил бы какую бы то ни было близость отношений, превосходящую обычную близость двух хороших знакомых, свидевшихся друг с другом после долгой разлуки и болтающих обо всем, что имеет для них обоих интерес. Правда, при этом Мариетта выказывала — быть может, и непреднамеренно — кокетство более тонкого характера. Она наполняла его стакан разными винами, в изобилии подаваемыми во время ужина, чокалась с ним, по немецкому обычаю, и выбирала ему блюда; при всех этих маленьких услугах и передачах посуды она умела придавать своему телу все новые красивые позы. Она перегибалась к Бломштедту всем телом, в пылу разговора клала свои пальцы на его руку и как бы в забывчивости оставляла так; благодаря этому молодой человек воспламенялся все больше и больше.

Десерт вынесли, Мариетта осушила бокал пенистого шампанского, предварительно с кокетливой улыбкой чокнувшись с молодым человеком, и своими тонкими пальчиками разломила ветку винограда, половину которой положила на свою тарелку. Вдруг на улице, становясь постепенно громче, раздался далеко слышный взрыв радостных криков.

— Это что такое? — прислушалась Мариетта. — Неужели болезнь государыни оказалась более серьезной и приуготовила ей быструю смерть?

Она вскочила со стула, бросилась к окну и раздвинула занавески. Бломштедт последовал за ней, сильно взволнованный последней ее фразой; оба они глянули вниз на улицу, открыв половинку окна с двойными рамами. При свете факелов и фонарей можно было видеть густую толпу народа, теснившуюся по обе стороны улицы; по льду Невы, со стороны Петропавловской крепости, неслись небольшие сани среди этой толпы, раздвинувшейся, дававшей им дорогу и сопровождавшей восторженными криками, звеневшими в чистом морозном воздухе. Сани быстро домчались до набережной, попали в пространство, освещенное горевшими пред гостиницей Евреинова фонарями, и проскользнули под окном, у которого стояли Бломштедт и Мариетта.

Прекрасная танцовщица отступила назад, как бы боясь быть узнанной с улицы.

— Великая княгиня! — воскликнула она. — Это великая княгиня.

— Великая княгиня? Супруга моего герцога? — как эхо повторил Бломштедт, нагибаясь еще больше вперед, чтобы поглядеть вслед удалявшимся саням.

Лицо Мариетты омрачилось.

— Великая княгиня, — прошептала она про себя, — и он с нею. Она почти лежала в его объятиях и не сводила с него взора!.. Что это значит? — воскликнула она. — Как он попал к ней, как нашла она его?

Однако тут же ее лицо прояснилось, и, пока Бломштедт все еще продолжал смотреть в окно, она тихо повернулась к комнате и вздрогнула, как бы устрашившись, не слышал ли лакей ее тихих слов. Но он, поставив на стол новую бутылку шампанского, уже вышел из комнаты, чтобы избавить разговаривающих от своего присутствия за десертом, как того требует хороший лакейский тон.

Мариетта, легко ступая, на цыпочках, снова подошла к окну, стала рядом с Бломштедтом и обняла его рукой за плечи, прильнув к нему всем телом и шепча вместе с тем на ухо:

— Разве великая княгиня так красива, что вы забыли ради нее свою приятельницу?

Он откинулся от окна и быстро оглядел комнату.

— Мы одни, — шепнула Мариетта. — Мы беседовали с вами о тысяче посторонних вещей, а теперь можем поговорить о себе, подумать о себе да себя же и...

Она не кончила, так как ее губы коснулись уже его губ. Руки Бломштедта обняли ее стройное, трепетное тело, он поднял ее, точно ребенка, на руки, понес к стулу, затем опустился к ее ногам, весь пылая страстью, умилением и восторгом. Мариетта положила руки ему на лоб, начала нежно гладить по щекам, глядя в глаза и переворачивая все вверх дном в его голове.

— Это должно было случиться так, — тихо произнесла она, продолжая глядеть ему в глаза. — Я знала в первый же момент, как увидала тебя, что мы будем любить друг друга. Твой герцог, — продолжала она, между тем как барон осыпал поцелуями ее руки, — будет императором. Ты был первым, назвавшим его этим титулом. Ты его друг, доверенный человек, ты будешь властвовать вместе с ним, ты опередишь всех; ты будешь сильным человеком, пред которым все будут гнуть спины и трепетать! Но при всем блеске и могуществе, которыми ты будешь обладать, труд и усталость будут тяготеть над твоей головой и заботы будут владеть сердцем. Тогда ты будешь убегать на часок от работы, блеска и забот и приходить ко мне, и я буду освежать твой дух и согревать твое сердце, давая глотнуть из кубка блаженства... Нам будет так хорошо, так сладко! — воскликнула она, после чего, нежно гладя и щекоча его по лицу, точно ребенка, продолжала: — И великий человек, любимец императора, будет превращаться у меня в моего друга, который будет исполнять мои маленькие просьбы и которого я буду наказывать, если он будет слишком заглядываться на важных придворных дам, которые красивы и будут любить его, но все-таки не так, как его маленькая Мариетта.

— Мариетта! — вскрикнул вне себя барон. — Ты ведь знаешь, что весь мир должен повиноваться тебе и лежать распростертым у твоих ног.

Она быстро вскочила и, схватив его за руки, притянула к себе.

— Вы говорите мне «ты»! А вы знаете, что, прежде чем позволить себе такую вольность, необходимо выпить на брудершафт? — воскликнула она, после чего, смеясь, наполнила два бокала искрящимся вином, продела свою руку через его руку, отклонилась назад и, положив головку на плечо молодого человека, осушила свой стакан до дна.

Барон выпил залпом свой бокал, швырнул его через голову на пол и прижал Мариетту к груди.

— О, Мариетта, Мариетта! — воскликнул он. — Почему за минутой такого блаженства должна наступить разлука?!

— Разлука? — удивленно повторила она. — Почему разлука? Какая разлука? Разве ты хочешь ограничить свое гостеприимство этим ужином, а потом прогонишь меня? Мне нет никакой нужды уходить теперь на улицу, так как я тоже живу в гостинице Евреинова, у меня есть тут комната. Но теперь, когда я отогрелась у тебя на груди, одиночество страшит меня точно так же, как и холод и снег. Да мне недалеко отсюда. Вон там должна находиться моя комната, — указала она на дверь. — Из этой комнаты нужно выйти в коридор, сделать пару шагов — и я у себя дома. Разве это — разлука? Пойдем, я покажу тебе сейчас, как легко попасть от тебя ко мне.

Лоб и щеки барона стали пурпурно-красны, взор сделался блуждающим, и он последовал за Мариеттой, ведшей его к двери соседней комнаты, как Гилас1 за нимфой в водовороты, тяжелые портьеры которой с шелестом опустились за ними.

Примечания

1. Гилас — герой древнегреческого мифа, любимец Геркулеса и один из участников похода аргонавтов, был увлечен нимфами, пораженными его красотой, на дно источника.