Вернуться к Г. Самаров. На троне Великого деда. Жизнь и смерть Петра III

Глава XV

Петр Третий давно уже покинул маленькое помещение, где жил, будучи великим князем, и занимал теперь целый ряд блестящих комнат на другой половине дворца, причем вовсе и не думая устраивать своей супруге жилище, достойное императрицы. Зато графиня Воронцова поселилась в той же половине, где были и его комнаты, в уютном, роскошном помещении, откуда она могла прямо приходить в комнаты государя. Она не принимала участия в ежедневной службе при императрице и появлялась в ее свите лишь при особенных торжествах. У себя она устраивала небольшие собрания, на которые являлись многие придворные низшего разряда, надеявшиеся посредством ухаживаний за ней добиться милости или удержать за собой благоволение императора.

Вечером того дня, когда негру Нарциссу необычайным образом была возвращена его честь, столовая на половине государя сияла огнями, а в приемной собралось маленькое общество приглашенных к императорскому ужину. Здесь находились генерал Гудович, камергер Нарышкин, голштинский генерал Леветцов, майор Брокдорф, голштинские офицеры, дежурившие во дворце, барон фон Бломштедт, английский посол мистер Кейт, граф фон дер Гольц и граф Шверин; все они ждали появления императора. Несмотря на непринужденность подобных маленьких собраний и на близкое знакомство друг с другом их участников, на этот раз среди присутствующих господствовало холодное, подавленное настроение. Генерал Гудович и Нарышкин, которые, несмотря на всю свою преданность государю, тем не менее разделяли неприязнь к пруссакам и чувствовали оскорбление, нанесенное условиями этого мира, отдававшими Пруссии назад все завоеванное русской кровью. Мрачно держались они в стороне от английского посла и представителей прусского короля, чтобы в разговоре с ними не коснуться вопроса, о котором они не могли бы говорить в духе своего повелителя.

Вследствие этого иностранные дипломаты были осуждены на беседу с голштинцами, а это, судя по графу фон дер Гольцу и графу Шверину, несмотря на их дипломатическое искусство владеть собой, доставляло им очень мало удовольствия, так как только здесь, при русском дворе, им приходилось считать этих офицеров за равных, в другом же месте или при других условиях, зная их бесславное прошлое, дипломаты едва ли удостоили бы их разговором. Барон фон Бломштедт инстинктом аристократа сразу почувствовал сдержанно-снисходительную манеру в обращении англичан и пруссаков с голштинцами; он покраснел от негодования при мысли быть уравненным со своими соотечественниками, вышедшими из низших слоев общества, и вследствие этого стал давать короткие и высокомерные ответы, отчего тягостное настроение, господствовавшее среди присутствующих, еще увеличилось. Поэтому все вздохнули свободно, когда в столовую вошел Петр Федорович под руку с Елизаветой Воронцовой.

На нем был голштинский мундир, на груди звезда прусского Черного Орла, а под ней другая — голштинского ордена святой Анны. Он сиял от удовольствия, так как, судя по его блуждающему взору, дрожащим губам и колеблющейся походке, видно было, что после всех пережитых в этот день волнений он успел почерпнуть новые силы в особенно любимом им крепком венгерском вине. Он приветствовал присутствующих коротким поклоном, а затем, направляясь первым в столовую, воскликнул:

— За стол, за стол, господа! Сегодня мой личный праздник... я произведен в генералы, это великий, знаменательный день... Сегодня каждый должен отказаться от печальных мыслей и уныния. Сегодня я хочу радоваться с моими друзьями, завтра же все государство должно принять участие в празднестве по случаю заключения мира. Сядь против меня, Романовна! — сказал он Воронцовой, занимая место посреди стола. — А вы, граф Гольц, и вы, граф Шверин, садитесь у меня по сторонам: я живее буду представлять себе его величество короля, оказавшего мне великую милость, если его верные слуги будут возле меня.

Все общество подошло к столу, на котором большое количество приборов вовсе не соответствовало числу гостей; присутствующие смотрели с некоторым удивлением на эту сервировку.

— А! — воскликнул Петр Федорович. — Я чуть было не позабыл. Я приготовил вам сюрприз, за который вы поблагодарите меня. Сегодня все должно соединиться для нашего веселья и удовольствия; пусть никто из вас не скажет, что в обществе русского императора недостает того, чем вы развлекаетесь за своими интимными ужинами, на которые вы никогда не приглашаете меня.

Он открыл дверь в соседнюю комнату, и по его знаку в столовую впорхнули артистки императорского театра — героини трагедий, танцовщицы, инженю — и между ними самая красивая, самая очаровательная и обольстительная Мариетта Томазини. У всех них волосы были украшены душистыми венками из живых цветов, а шеи и руки покрывал легкий шелковый газ. С полустыдливыми, полувызывающими улыбками они бойко приветствовали гостей императора, встретивших их возгласами восторга, так как присутствие этих дам, среди которых почти каждый из приглашенных имел более или менее интимную приятельницу, обещало внести приятное оживление в однотонность, всегда царившую на ужинах императора. Даже по серьезному лицу мистера Кейта скользнула радостная улыбка, и Петр Федорович, с радостью ребенка, показывающего своим товарищам новую игрушку, гордо озирался вокруг, наблюдая за впечатлением, произведенным его сюрпризом. Только двое из присутствующих казались очень недовольными появлением актрис, это были графиня Воронцова и барон фон Бломштедт. Графиня мрачно смотрела на этих красоток, которые, подобно толпе баядерок, с театральными жестами и приемами окружили императора. Барон Бломштедт же испуганно отступил, побледнел, и губы его подернулись судорогой, когда он увидел входившую Мариетту, которую в последнее время, ввиду перерыва спектаклей из-за траура по императрице, он видел постоянно у себя, которая, так сказать, жила только для него и которую он почти считал своим исключительным достоянием, скрытым от всего мира. И вдруг теперь она появилась среди этого общества, распущенность и безнравственность которого были хорошо известны ему. Но вскоре он успокоился и повеселел, так как, когда все кавалеры устремились навстречу дамам, приглашая ту или другую занять место около себя, Мариетта поспешно, избегая всех других, подбежала к нему и, нежно пожав его руку и тихо шепнув несколько ласковых слов, села рядом с ним.

Когда император занял место между графом Гольцем и графом Шверином, не приглашая ни одной из дам сесть возле себя, улыбнулась также и графиня Воронцова и поздравила государя с успехом придуманного им сюрприза.

Ужин начался. Чтобы подогреть сердца и воодушевить умы для оживленной беседы, не было никакой надобности в старой мадере, поданной вместе со стерляжьей ухой. Вскоре дамы, среди своей живой, смелой и кокетливой болтовни, казалось, позабыли, что они сидели за столом самодержца, а кавалеры были настолько отвлечены от прекрасного меню соблазнительностью своих соседок, что оставляли без внимания подносимые им блюда с изысканными кушаньями.

Мариетта приняла участие в общем разговоре; она все время сыпала такими пикантными остротами, что все громко выражали свое восхищение. Но при этом ее особенное внимание было обращено только на барона Бломштедта; она шептала ему нежные слова любви, она касалась своими гибкими пальцами его руки и в то же время, громко смеясь, кричала через весь стол другому кавалеру остроумный, меткий ответ на его вопрос. Словом, несмотря на любезность и веселое настроение, которым она очаровала всех, она, казалось, присутствовала здесь только для него, думала только о нем и была счастлива лишь тогда, когда и он со смехом встречал ее остроты.

Когда в граненых хрустальных бокалах подали шампанское, государь встал и с воодушевлением, причем речь его делалась все запутаннее, предложил выпить за здоровье короля прусского. Он чокнулся с графом Гольцем и графом Шверином с почти благоговейным чувством, а затем, пока другие молча осушали свои бокалы, опустился и изнеможении на стул.

— Граф Гольц, — сказал он наконец после некоторого молчания, в течение которого он сидел с опущенной головой, положив руку на плечо прусского посла, — что сделал бы его величество король, за здоровье которого мы только что пили, с офицером, который дурно обучает своих солдат, вместо того, чтобы сознаться в своей небрежности, клевещет на других и по отношению к своему государю, — добавил он с мрачным и злобным выражением в глазах, — осмеливается выказывать упорство и непослушание?

Граф Гольц колебался несколько минут. Умный дипломат знал, как мало симпатичен он русскому двору, и ему вовсе не хотелось создать себе еще новых врагов своим ответом на вопрос, который мог иметь отношение к действительно происшедшему факту или известному человеку.

— Ну, что же? — с нетерпением воскликнул Петр Федорович. — Отвечайте, отвечайте! Как поступил бы король?

— Если бы дело было именно так, как говорите вы, ваше императорское величество, — ответил граф, — то его величество король, несомненно, отрешил бы от должности такого офицера, если бы, — добавил он, бросив взгляд на окружающих, — не существовало смягчающих обстоятельств, которые могли бы оправдать его поведение.

— Слушай, Романовна, — воскликнул Петр Федорович, — ты слышишь, что сделал бы его величество король и что поэтому и я должен сделать? Дело идет о муже твоей маленькой дерзкой сестры, княгини Екатерины Романовны; значит, я отрешу его от должности. Федор Васильевич, ты завтра соберешь военный суд. Приговор будет произнесен, и я без всякого колебания подпишу его.

В столовой водворилось тягостное молчание: зловещий оборот принял до этого веселый разговор. Некоторые из голштинских офицеров пытались выразить свое одобрение. Гудович в крайнем смущении смотрел на свою тарелку, а граф Гольц, казалось, размышлял, каким образом он мог бы отклонить это оскорбление, нанесенное из-за него князю Дашкову. Графиня Воронцова также была испугана, но, быстро овладев собой, с улыбкой сказала:

— Князь Дашков, несомненно, совершил проступок, влекущий за собой подобное наказание, если вы, ваше императорское величество, сами говорите это; но граф Гольц добавил, что король прусский только тогда назначил бы такое суровое наказание, если бы не было смягчающих обстоятельств, а в этом случае, ваше императорское величество, есть одно смягчающее обстоятельство, — продолжала Воронцова, смотря на государя просительно, — и это обстоятельство то, что он — мой зять. Вы, ваше императорское величество, знаете, что я не одобряю невоспитанности и претензий своей сестры, что я с ней не в хороших отношениях, но что сказал бы свет, если бы супруг моей сестры был исключен со службы, если бы вы, ваше императорское величество, отнеслись так к семье своего лучшего друга?

— Свет сказал бы, что я поступил справедливо, — ответил государь, пристально смотря на графиню, — а если ты, Романовна, будешь не исполнять своих обязанностей, то я и тебя отрешу от должности.

— Ваше императорское величество! И справедливость может зайти слишком далеко, — сказал граф Гольц. — Я не знаю, могу ли я в настоящем случае быть истолкователем воззрений моего всемилостивейшего повелителя, и потому, если вы, ваше императорское величество, прикажете, то я могу написать об этом эпизоде в Берлин.

Петр Федорович, казалось, не слышал последних слов или, быть может, несмотря на охватывавшее его опьянение, считал нецелесообразным обременять прусского короля подобными делами.

— Но что же мне делать? — воскликнул он, осушая бокал шампанского. — Что же мне делать? Мне невозможно держать на службе небрежного, непослушного офицера.

— Ваше императорское величество! — сказала графиня Воронцова. — Вы часто разрешали мне давать вам советы, быть может, и на этот раз вы не откажетесь выслушать меня. Вы до сих пор еще из-за различных маленьких препятствий не послали никого в Константинополь объявить о своем восшествии на престол. Пошлите моего зятя, князя Дашкова, к султану с извещением о кончине в бозе почившей государыни императрицы и о своем вступлении на престол; таким образом вы лишите моего зятя командования его ротой и не навлечете вечного позора на него и на его семью, а там, быть может, между турками он поразмыслит о своих обязанностях и по своем возвращении выкажет более способностей к обучению солдат.

Петр Федорович громко расхохотался.

— Да, Романовна, да, ты права! Я так и сделаю... Завтра Дашков отправится в Константинополь. Он не достоин чести участвовать в празднестве по случаю заключения мира. Твой совет хорош; я запомню его на всякий случай, — продолжал он все еще со смехом. — Если ты когда-нибудь не будешь исполнять своих обязанностей, то я тебя тоже пошлю в Константинополь, к султану, чтобы он запер тебя в своем гареме, где женщины учатся порядку и послушанию.

Он еще долго смеялся этой мысли, произнося вполголоса какие-то непонятные слова.

Графиня покраснела от досады и бросила угрожающий взгляд в сторону присутствующих дам; но они, будучи углублены в оживленную беседу со своими кавалерами, и не заметили всего происшествия.

Граф Гольц ловко повернул разговор на другие темы. Вскоре весь эпизод был позабыт и общество снова отдалось шумному, непринужденному веселью.

Десерт был подан. Петр Федорович, необыкновенно долго сидевший за ним молча и подперев голову рукой, встал и неуверенным голосом воскликнул:

— Ужин окончен. Теперь лакеи должны удалиться, чтобы нам нечего было бояться любопытных ушей. Но прежде принесите английское пиво, трубки и табак, как подобает в обществе, состоящем из солдат.

С быстротой молнии стол был убран и покрыт свежей белой скатертью; лакеи поставили на нем серебряные жбаны с пенистым пивом и маленькие хрустальные кружки, а также табак и те голштинские трубки, которые были в употреблении в знаменитой «табачной коллегии» прусского короля Фридриха Вильгельма Первого. Затем лакеи ушли; остался только Нарцисс, любимый негр императора, который для этого ужина снова надел свой нубийский наряд и белую чалму; он наполнял кружки гостей душистым пивом.

Петр Федорович закурил свою трубку, и все остальные последовали его примеру; даже те, которые не курили, брали трубку в рот, чтобы не вызвать его неудовольствия. Вскоре вся комната наполнилась густыми голубоватыми облаками дыма. И хотя это не очень нравилось дамам, но они все же остерегались выражать свое неудовольствие и отвращение к табачному дыму.

Осушив одним залпом свою кружку, Петр Федорович, ударив рукой по столу, воскликнул:

— Теперь, когда мы остались в своей компании, маленькие театральные принцессы должны развлечь нас своими искусствами. Начните! Мне интересно знать, насколько вы отличитесь здесь, где румяна и искусственное театральное освещение не придут вам на помощь.

Одна из певиц спела веселую французскую шансонетку, содержание которой в каждом другом обществе возбудило бы, по меньшей мере, удивление. Трагическая героиня продекламировала любовное объяснение кота кошке, где своеобразный крик животных при их ночных похождениях был передан с необычайным сходством и комизмом.

Веселое настроение все более и более овладевало обществом. Крепкое английское пиво производило свое действие, щеки дам начинали гореть, их волосы распустились и падали на плечи. Все смеялись и говорили сразу. Амур и Вакх завладели обществом, а разум и соображение все более и более удалялись.

Петр Федорович выпил еще несколько кружек пива; иногда он громко смеялся при комических песнях или декламациях, но затем опускал голову на стол и казался охваченным сном, однако через некоторое время снова оживлялся.

— Вы пели и декламировали, — с трудом пробормотал он, — это очень хорошо, но теперь вы должны показать свои танцы. Вот там сидит танцовщица... Покажи нам, что ты умеешь!

Он указал на Мариетту, которая мало принимала участия в общем разговоре, а теперь, прислонясь к плечу барона Бломштедта, тихо шептала ему нежные слова.

При словах императора она встала со своего места. Бломштедт сделал движение, словно хотел удержать танцовщицу, но Петр Федорович пристально смотрел на нее и, казалось, с нетерпением ожидал, чтобы его воля была исполнена. Остальные отступили в сторону, и на освобожденном пространстве Мариетта стала танцевать на кончиках пальцев. Ее глаза и щеки горели от выпитого вина. Фигуры танца в ее исполнении не отличались правильностью, но те непосредственные движения, которые были внушены ей вдохновением минуты, превзошли все то, что она когда-либо показывала публике на сцене.

Все мужчины были в восхищении. Петр Федорович, положив локти на стол, следил за всеми изгибами стройного тела Мариетты. Когда она после последнего пируэта поклонилась государю, со всех сторон раздались громкие аплодисменты, причем даже ее завистливые подруги стали хлопать.

— Браво, браво! — воскликнул Петр Федорович. — Это ты хорошо, отлично проделала... Пойди сюда, девочка, я хочу тебя вознаградить: ты можешь из моей собственной кружки выпить за мое здоровье.

Мариетта подошла к государю; он протянул ей свою кружку с пивом, и танцовщица с грациозным поклоном омочила губы.

— Это первое вознаграждение, — воскликнул Петр Федорович, отнимая у нее кружку. — Но ты заслужила большего. Садись возле меня, ты должна занять почетное место, теперь уже чины не почитаются. Красота одна имеет свое право, и самая красивая должна сидеть рядом со мной.

Он обхватил артистку руками, причем тяжеловесно качнулся вперед, и посадил ее рядом с собой на стул, который граф Гольц оставил, чтобы посмотреть на танец. Затем он обнял Мариетту еще крепче и громко поцеловал в самые губы; при этом он чуть не упал и несомненно увлек бы ее в своем падении, если бы она быстро не поддержала его и не усадила обратно на стул.

— А ты умеешь целоваться, да, умеешь! — сказал Петр Федорович. — Я буду целовать тебя часто. Ты не должна больше танцевать на сцене, ты будешь только предо мной показывать свое искусство; я оставляю тебя здесь. Ты будешь моей маленькой женушкой.

Он снова притянул к себе танцовщицу и опять поцеловал ее в губы. Остальные почти не обращали внимания на эту сцену, проходившую незаметно среди всеобщего веселья и гула. Но Бломштедт смертельно побледнел; весь дрожа, он держался за спинку стула, его взоры устремлены были на государя; казалось, он готов был броситься и вырвать Мариетту из рук Петра. Но графиня Воронцова предупредила его. Она поспешно обогнула стол, крепко схватила руку танцовщицы и с силой отбросила ее далеко в сторону, причем с дико горящими глазами закричала хриплым голосом:

— Что ты позволяешь себе, бессовестная плясунья? Как ты осмеливаешься занимать не подобающее тебе место около его императорского величества?

Мариетта встретила эти гневные взоры таким же злобным выражением в глазах; можно было ожидать, что в следующее мгновение обе женщины вступят в схватку, и остальные актрисы уже смотрели с злорадством на смелую танцовщицу, которая только что отбила у них лавры. Но Петр Федорович уже поднялся со своего места; он тяжело опирался одной рукой о спинку стула, его лицо под влиянием внезапно вспыхнувшей ярости получило почти фиолетовую окраску; он поднял кулак и, несомненно, ударил бы графиню Воронцову, если бы та быстро не уклонилась в сторону.

— Как ты смеешь, Романовна? — закричал он. — Так-то ты ценишь мою доброту и снисходительность к тебе? Убирайся вон отсюда, или я велю высечь тебя, велю Нарциссу выгнать тебя и запереть в свою комнату. Пойди сюда, девочка! Не бойся ее, она ничего тебе не сделает: я здесь, чтобы защитить тебя.

Он вытянул руку, чтобы снова привлечь к себе Мариетту, но графиня, возбужденная крепкими напитками, которые без перерыва подавались в течение всего вечера, оттолкнула императора; ее лицо исказилось злобной яростью, и, не обращая внимания на его угрозы, произносимые заплетающимся языком, она закричала:

— Она не вернется к тебе, это место принадлежит мне. Ты обещал мне поднять меня до себя, я позабочусь о том, чтобы ты исполнил свое обещание. Не для того я терпела все твои глупости и дурачества, чтобы отступить теперь пред первой попавшейся плясуньей.

Страшный, нарастающий гнев, казалось, на мгновение пересилил винные пары в голове государя; он выпрямился во весь рост, жилы на его лбу сильно вздулись.

— Несчастная рабыня! — зарычал он, подымая кулак. — Ничтожество, с которым я могу сделать, что хочу!.. Ты осмеливаешься так говорить со мной? Если я свою жену могу удалить от себя, то тебя-то уж мне ничего не стоит прогнать. Что ты сравнительно со мной, когда я могу разбить тебя, как этот стакан? — С этими словами он со звоном ударил свою кружку об пол. — А-а! — воскликнул он с дикой язвительностью. — Ты сама указала мне дорогу, ты сама показала мне, как я должен поступать с тобой! Я велю привязать тебя к седлу казака и отправить к султану, чтобы он запер тебя в свой гарем, где плети евнухов научат тебя послушанию!

Произнеся дрожащими губами слова проклятий, Петр Федорович начал хватать все пустые кружки, которые мог достать, и швырять ими в Воронцову, причем только необыкновенно счастливой случайностью можно было объяснить то, что ни одна не попала ей в лицо. Дамы с боязливыми криками попрятались по углам; мужчины, до сих пор смотревшие на эту неслыханную сцену, устремились вперед, чтобы увести графиню, а Гудович подошел к государю, обхватил его руками и насильно заставил сесть на стул.

— Ты государственный изменник! Ты наложил руку на своего государя, ты должен быть наказан кнутом, сослан в Сибирь! — крикнул Петр Федорович.

— Все это будет завтра, — спокойно ответил Гудович, — теперь же вы, ваше императорское величество, должны идти спать. Уже поздно; мы слишком долго оставались все вместе, и не каждый обладает вашей выносливостью. Мы все утомлены и просим отпустить нас на покой.

— Генерал прав, — сказал граф фон дер Гольц, подходя к государю. — Уже поздно; у его величества короля прусского ужины всегда кончаются до полуночи.

— Кончаются до полуночи? — пробормотал Петр Федорович с остановившимся взглядом.

Силы, которые явились у него под влиянием возбуждения, исчезли; он еще лепетал какие-то непонятные слова, а затем, тяжело дыша, опустился на руки своего адъютанта, который быстро подозвал негра Нарцисса, чтобы вместе с ним увести императора.

Среди всеобщей суматохи Мариетта вернулась к Бломштедту, который стоял неподвижно, с самым мрачным видом. Хотя в его присутствии во время маленьких ужинов государь и впадал иногда в состояние опьянения, но подобной сцены молодой человек еще никогда не видел; боль и негодование сжимали его грудь. Молча взял он руку Мариетты, закутал ее в передней в шубу, повел через коридоры, где лакеи испуганно прислушивались к шуму, исходившему из комнат государя, и наконец вывел на улицу. Гостиница Евреинова находилась недалеко от дворца. Барон шел молча рядом с красавицей, которая, в свою очередь, тоже ничего не говорила, защищая рукавом рот от сильной стужи.

Когда он привел ее в комнату, то остановился пред ней со скрещенными руками и спросил:

— Что же будет теперь?

— Что будет теперь? — со смехом воскликнула Мариетта, сбросив шубу, подходя к нему и кладя ему руки на плечи. — Будет то, что было до сих пор. Я буду любить своего друга еще больше, чем раньше, так как он никогда еще не казался мне таким прекрасным, таким благородным, таким рыцарем, как в обществе всех этих варваров, которые так глубоко унижают себя... И мы еще часто будем смеяться над этим пьяным повелителем.

— Но ведь ты не отвергла его, — сказал Бломштедт, мрачно смотря на ее смеющееся лицо.

— Не отвергла его? — ответила она, нежно гладя его щеки. — Да зачем мне было отвергать? Неужели ты ревнуешь из-за его поцелуя? В таком случае ты должен был бы ревновать меня также и к ветру, который касается моего лица, и твоя ревность была бы еще более основательна: ведь ветер, ласкающий меня, не так безразличен мне, как этот государь, вынужденный выслушивать оскорбления графини Воронцовой. А затем, — добавила она, замечая, что лицо барона все еще не проясняется, — разве с опьяневшим человеком не надо соблюдать осторожность, тем более если судьба вложила в руку этого человека власть? Если бы я оттолкнула его и он отдал приказ бросить меня в тюрьму или сослать в Сибирь, неужели, ты думаешь, не нашлись бы слуги для исполнения этого приказа? Полно, полно! — сказала она, надув губки. — Ты должен бы любить меня больше и не ревновать к такому человеку, хотя бы он и носил пурпур и корону.

— Да, он носит пурпур и корону, — сказал Бломштедт, глубоко вздохнув, — он — государь, его воле нельзя противиться. Он мог бы погубить тебя и меня; он нашел бы угодливых исполнителей для всех своих приказаний и, если бы его настроение во время опьянения было серьезно... — Он не докончил, его грудь усиленно работала от внутреннего волнения. — Все же ты права, — сказал он более мягким тоном, но еще мрачно смотря на Мариетту, — я не могу упрекать тебя ни в чем, я не могу ревновать тебя из-за тех пьяных губ, которые почти безвольно коснулись тебя.

Он заключил возлюбленную в свои объятия и долго целовал ее.

— Прощай, — сказал он, — я обдумаю все; быть может, не стоит заниматься этим; быть может, моя жизнь должна упасть в ту пропасть, которая раскрылась пред мной сегодня.

— Ты уходишь? — с упреком спросила Мариетта, ласкаясь к нему.

— Отпусти меня, — серьезно сказал Фриц. — Я не гожусь быть в твоем обществе, мои нервы расстроены, мой ум утомлен и вял. Дай мне успокоиться; спокойствие внесет ясность в мои мысли.

Мариетта более не настаивала. Еще раз они крепко обнялись, а затем барон быстро удалился.

Несмотря на пронзительный холод, он несколько раз прошелся по берегу Невы, между Зимним дворцом и гостиницей Евреинова. Сегодняшний случай так ярко высветил его жизнь и положение, в котором он находился. Если бы государь действительно выказал настойчивую склонность или даже мимолетный каприз, какими средствами мог он противиться его желаниям? И какое право имел он защищать Мариетту от государя? Разве последний не мог считать за легкую, всем доступную добычу танцовщицу, авантюристку, жившую во всех городах Европы, да к тому же ни для кого не ведомого происхождения? Разве Петр Федорович не счел бы глупостью, если бы он, его подданный, которого он осыпал милостями, стал оспаривать у него обладание танцовщицей, не имеющей добродетели, которую она могла бы защищать? Разве в конце концов император не имел бы права излить на него свой гнев, дать ему почувствовать всю разрушительную силу своей власти?

Все эти мысли толпились в голове Фрица. Всплывали ясные, преданные глаза его Доры. Мучительное желание вернуться к миру прошлых дней охватило его. И все-таки он не мог побороть в себе горькое чувство к государю...

Бломштедт не пришел ни к какому решению в этой внутренней борьбе, а между тем сильный холод заставил его вернуться домой. Ему было неприятно идти через главный подъезд большой галереи дворца: казалось, его неприязнь к государю была написана на лбу и он должен стыдиться караульных и лакеев. Он направился к одному из боковых входов, прошел маленький двор, поднялся по темной лестнице и намеревался по одному из задних коридоров добраться до своего помещения. Но эта дорога оказалась ему незнакомой, несколько коридоров скрещивались, тщетно открывая различные двери, барон не чаял, как ему выбраться отсюда. Наконец ему показалось, что он узнал дверь, которая должна была вести в ту часть дворца, где он обитал. Он вошел в эту дверь и оказался в узком коридоре, устланном ковром и слабо освещенном только одной завешенной лампой.

Пока он пытался приучить свои глаза к полумраку, чтобы найти дорогу дальше, открылась маленькая дверь, слабый свет вырвался из нее, и барон услышал тихий шепот мужского и женского голоса.

«Ах, — испуганно подумал он, — я попал в коридор, ведущий к покоям императрицы! Там комнаты для камеристок, а дальше для фрейлин».

Чтобы не мешать перешептывающимся, он отступил в тень высокого стенного шкафа, где его никто не мог видеть. Дверь раскрылась еще больше, и на пороге появилась рослая, крепко сбитая мужская фигура в гвардейской форме. На руку кавалера опиралась женщина в белом, а он нежно наклонялся к ней, покрывая лицо поцелуями. Занятый своими мыслями, Бломштедт не обратил особенного внимания на эту пару: случалось часто, да и было весьма естественно, что девушки, прислуживавшие императрице, равно как и ее фрейлины, заводили романы с офицерами.

— Прощай, моя прелестная повелительница! — услышал Бломштедт.

— Прощай! Прощай, мой лев! Ты защитишь и вознесешь меня...

Еще он услышал звук долгого поцелуя.

Офицер повернулся. С секунду женщина стояла на пороге, освещенная слабым светом коридорной лампы, но и этой секунды, и этого света было достаточно, чтобы Фриц мог, причем ошибка немыслима, разглядеть черты императрицы. Он вздрогнул и постарался еще дальше вдвинуться в свой угол. Тихо и осторожно офицер прошел по ковру, совсем близко от него, а затем спустился по маленькой задней лестнице.

Весь дрожа, Бломштедт стоял на своем месте. То, что он увидел, было до того невероятно, что в течение нескольких минут он был совершенно ошеломлен и решительно неспособен на какую-нибудь ясную мысль.

Немного спустя открылась та же дверь, из которой только что вышел офицер, — так же безошибочно узнанный бароном, — женская фигура в широком темном плаще, в черной фуражке, надвинутой на глаза, проскользнула через коридор и исчезла в маленьком проходе к покоям императора.

Бломштедт выждал еще несколько секунд, затем быстро вернулся к месту, откуда попал сюда, и, проблуждав по многочисленным коридорам, наконец нашел часового, который указал дорогу к его жилищу.

Новая борьба началась в душе. Петр Федорович наградил его своим доверием. Он поставил его на страже, всюду быть его зорким глазом. И вот случай открыл ему тайну, которая касалась императора, и, казалось, его обязанность сообщить эту тайну своему повелителю, бывшему всегда столь милостивым к нему. Однако все в нем возмутилось при мысли стать разоблачителем тайны, которую он подслушал, скрываясь в темноте, как трусливый шпион. Если он скажет что-нибудь, это будет гибелью Екатерины Алексеевны. И разве мог он бросить в нее упрек: она, подчиняясь своему горячему сердцу, поддалась преступному увлечению, когда ее супруг в недостойных попойках совершенно забывал о своем и о ее достоинстве? Неужели ему сделаться орудием ее гибели?! Ему, права которого на Мариетту оспаривал государь?

Долго сон бежал от Бломштедта; мозг его работал лихорадочно, сердце учащенно билось, но мысли не могли прийти в порядок, чувства не прояснялись. Однако среди всего этого смятения и борьбы все светлее и яснее выступал пред ним образ его Доры, а когда наконец усталые веки сомкнулись, он со страстным вздохом протянул руки к ней — сон рисовал ее еще отчетливее, еще светлее, еще приветливей, чем явь.