Вернуться к Е.А. Салиас де Турнемир. Пугачевцы

Глава VI

Князь Данило хлопотал о покупке лошадей. Он не хотел ехать на вновь заведенных почтовых. Помимо важных вельмож, все продолжали ездить на своих лошадях, останавливаясь и кормя где случится, даже в лесу и в поле. Лучше всего было дворянину ехать с конвойными верховыми. Князь вез с собой из Петербурга десять человек, из которых шестеро были его крепостные; остальных взял он у знакомых для доставления в их вотчины.

Денщик и любимец его Алеша ехал с ним из Турции. Алеша с детства был при князе, с ним играл еще в Азгаре, с ним рядом сражался и наконец спас князя от смерти, вытащив его однажды из боя, раненного, по-видимому, насмерть.

В полдень лошади были найдены. Шесть упряжных под рыдван продал князю Артемий Никитич, верховые были куплены в Ямской слободе. Князь и Алеша производили им смотр на большом дворе.

— Кони на славу, — заметил главный кучер Уздальского. — Токмо вели, князь, опробовать, не чумные ли. Ныне чума во всякую скотину лезет.

— Как же опробовать-то? — смеялся князь.

— Есть у меня такой молодец! Обойдет три раза кругом, ощупает, повожжается на разные лады и скажет, чумные ли.

Князь Данило подробно и внимательно оглядывал каждую лошадь, толкуя со своими молодцами. Отобрав лучшего жеребца, он отдал его Алеше в подарок.

— На вот тебе. Ты ведь будешь командир эскадрона-то! И в Азгар приедем, твой конь будет, а не мой, — сказал князь.

Артемий Никитич сидел между тем у себя за письменным столом и читал письмо от одного старого приятеля из Костромы, поданное каким-то просителем... Прочитав, он позвал Сидора и велел ввести подателя письма. Вошел человек лет за тридцать, черноволосый, в длинной синей поддевке. Умный, выразительный взгляд его в секунду обежал кабинет и пытливо остановился на хозяине.

— Здорово. Ты нижнеломовский купец Кафтанников?

— Был им, а ныне голоштанный. По-немецкому звать: Панкрат! — бойко и развязно вымолвил купец и тряхнул головой.

— Банкрот? Да. Генерал пишет, что ты богатый купец был, да разными затеями разорился. Веселого нрава... Ну, садись.

— Много чести!.. Ныне нас сажать не приходится, — рассмеялся этот громко. — Посидели, будет! А теперь по миру походи да постой.

— Ну, ну, садись. Не ломайся.

— Покорно благодарим.

Купец, усмехаясь, сел на кончик стула, положил шапку на колени и мял ее обеими руками.

— Ну говори же, чем тебе я пособить могу. Генерал не пишет ничего.

— Корму засыпьте...

— Денег, что ль, взаймы, на разживу?

— Какие деньги! У меня своих тыщи были, да мне никаких денег не хватит. Я с покорнейшею просьбой: должность мне какую определите. В приказчики, что ль, поставьте куда в имение. Воровать не буду. Ей-ей! Да коли милость ваша будет, почаще к себе в Москву вытребывайте. Смерть моя, кататься да шляться охотник. Не будь стыдно, в ямщики бы пошел, а то в офени... Посижу неделю в одном месте, зуд в ногах зудит...

Артемий Никитич стал внимательно вглядываться в собеседника. Умное лицо купца все ухмылялось, бойко и беззаботно.

— Путешествовать любишь... вот оно что...

Артемий Никитич помолчал и выговорил тихо и косясь на Кафтанникова...

— Есть у меня дело одно... Нужен мне приказчик. Да только уж больно много езды... В месяц один верст тысячу наездишь...

— Батюшка! — воскликнул этот громко и вспрыгнул с места. — Самое оно по мне... Заслужу.

— Так-то так... Да дело-то щекотливое. Поездивши-то вдоволь, пожалуй, посидишь потом... в остроге.

Кафтанников перестал смеяться, пристально вгляделся в лицо Уздальского, словно впился в него глазами, и наконец выговорил:

— Артемий Никитич! Сама судьбища тебе в руки сует Кафтанникова. Ты мне дело свое не пояснил, сказываешь токмо, что острогом пахнет. Так вот посему-то оно мне и охотливо. Коли что жжется, мне подавай. И ожгусь — не затужу. Таков уродился.

— Ну, ладно. Приходи завтра после обеда. Я тебя еще пощупаю, каков ты есть человек. А там и за дело...

— Ладно, прости... Да вот что... Ты завтра довериться намерен... так и я в долгу не останусь... Я не Нижнего Ломова купец, а города Ржева Владимирского, и не Кафтанников, а Долгополов... А письмецо это генеральское подложное, мною писано, чтобы до твоего лица дойти. Теперь, коли охота, можешь меня приказной сволочи выдать, потому мне сыск идет, почитай везде, за мои долги.

Артемий Никитич разинул рот. Купец все так же ухмылялся, бойко, весело и добродушно.

— Подписался? — выговорил Уздальский, разглядывая письмо.

— Аль не схоже, скажешь? Нешто генерал не так пишет живете или слово, а это опять завитушка у добра, как у него.

— Ну, молодец! Хорошо, что сознался. Я в тебя и веры боле имею. Ну, до свиданья. Да! Постой. Кто тебя надоумил ко мне лезть?

— Про тебя, Артемий Никитич, слух такой... не взыщи... что у тебя дел много темных и разживных. А это мне, бегуну да Панкрату, и на руку.

— От кого ж ты слышал это?

— Да вот хоть от моего прежнего ходока по делам торговым, Подружкина...

«Болтают!» — подумал про себя Артемий Никитич. Отпустив Долгополова, старик вышел на широкий двор, где собралась вся дворня глазеть на князя и на проводку коней. Здесь он велел снова вывести лошадей, проданных князю, и хвастал ими.

Пока шел смотр, въехал на двор в маленькой одноколке человек с окладистой бородой и отозвал Артемия Никитича в сторону.

— Преосвященный приказал оповестить вас, что съезду быть ныне ввечеру в Рогожской у старцев.

— Боже! — отвечал Артемий Никитич, косясь на князя и словно соображая, не примечает ли он за ним, но князь был занят своим делом.

— Да повелел еще узнать у вас, — тихо проговорил приезжий Уздальскому, — какой такой гость у вас. Вправду ли сынок Родивона Зосимовича Азгарского?

— Правда. Вон он самый! Скажи: не нашего-де поля ягода. Я уж его пытал. А на съезде буду беспременно. Прости!

Человек съехал со двора, а Уздальский и князь пошли обедать.

— Что ж? Не желаешь еще погостить? — спрашивал хозяин гостя после обеда.

— Нет, Артемий Никитич! Уж пусти, отца давненько не видал, брата, сестру... Не терпится мне.

— Ну, а с батькой-то вздорить тебе много. Ух, будете воевать!

— Почто?

— А по то, что он не твоего поля ягода. За границы государства не езжал, а у себя насмотрелся всего довольно, чтобы не по-твоему судить.

— Полагаю, что батюшка и не с твоего поля, Артемий Никитич, — усмехнулся князь.

— Он человек тоже нашего времени, старый... памятует, как и я, великую императрицу, дщерь Петрову...

— Он в деревне сидьмя сидел испокон веку! Тот куст, да не та ягода...

— А какая ж я-то ягода, на твой глаз? Ну-тка, князь?.. — рассмеялся притворно старик.

— Ты, Артемий Никитич... Ты елизаветинец, да к тому же еще...

— Так, так! А к тому ж еще что?

— Масон! — вдруг вымолвил князь, упорно глядя в лицо хозяина...

Старика покоробило. Снова засмеялся он тем же неестественным смехом.

— Глупство! Петербургские сказки! И в Москву-то уедешь, как в монастыре живешь, и то ваша братья покою не даст. Масон! Елизаветинец! с увлеченьем выговорил Артемий Никитич. — Истинно есть! Тебе того же желаю. Елизаветинец означает истинного россиянина, глядящего в оба, сожалеющего прошлое величие родины и ожидающего еще горших дней. Вот была чума и еще будет, да не такая. Иная будет! Светопреставленья грознее!

— Спасибо на посуле. Уж больно ты, Артемий Никитич, тороват.

Наступило краткое молчание. Артемий Никитич встал и начал ходить в волнении по кабинету. Князь тоже был раздосадован и, подняв с пола какую-то тесемку, нетерпеливо вертел ее в руках и вязал узлы.

— Масон! Масон! А что такое масон? Стали швыряться новым словом, а что оно сказывает? Никому не ведомо. В Бога не веришь: масон! Екатерину великою не почитаешь: масон! Науками занят иль в гости мало ездишь: опять масон. А то и вор — масон!

— Я свое пояснение имею масону, — выговорил князь холодно, — недовольный, завидующий, лез к делам государства и не попал, обойден наградами, забился в темный угол, чтоб оттуда вредить всячески правлению государыни.

— Это все я? — захохотал старик, остановясь пред князем.

— Нету, не ты. Ты от праздности или так, прости за откровенное слово, с жиру!..

— С жиру! Я! Ладно! Ин быть по-твоему. Пусть будет с жиру. А неурядица, неустройство всего отечества, разбои, смертоубийство, раскольничьи безобразия в лесах. Самозванство на Приволжье, атаманство, душегубство! А войны бесконечные; то на турок лезем зря, то не в свое дело мешаемся. Слышь, поляка делить. Да с кем? С немцами! Ведь это все одно что родного брата жиду продавать. Вы воюете, кресты да вотчины с тысячами душ себе загребаете, а православный народ рекрутчиной да алтынами отбояривайся. А тягости подушные, поземельные да еще там всякие. А волокита приказная, судьи да палачи, да плети, да Сибирь на правого и виноватого.

— Полно, прежде-то более правды в судах было, как мешок-то ходил и кричал на улицах. Да курляндцы русских судили! — молвил князь.

— Я про те времена не говорю, я про свои сказываю и равняю с нынешними. Ты в разных Тирсах иль Букарештах воевал... Вот теперь насмотришься на наши Букарешты, как у нас своя турка приказная нашу же кровь пьет. Увидишь невиданное сребролюбство да мздоимство. Ты ведаешь ли, какую народ поговорку сказывает про Господа Бога! Сказывает: почто Бога бояться, он не приказный; знать, одолели! Тебе хорошо? А ты воззри на государство. Чума! Чума!

Князь рассмеялся и бросил тесемку на стол.

— Чему ты радуешься?

— И в чуме виновата государыня?

— Я не про эту чуму сказываю. Я про всероссийскую приказную чуму. А про московскую тоже скажу; охранять края государства — правительская забота.

— По-твоему, будь теперь императрица Елизавета или Петр Федорыч, не было бы и чумы в Москве аль была бы излеченная.

Князь засмеялся. Артемий Никитич не отвечал и после минутного молчанья выговорил насмешливо:

— Объявила она тоже немцам из Риги, что я-де, мол...

— Кто она? — отчетливо и холодно произнес князь.

— Екатерина Алексеевна; одна у нас царица. Царьков-то много развелось! — ехидно процедил сквозь зубы Артемий Никитич. — Сербская принцесса Хламида Угаровна! — прибавил он и захохотал.

Князь Данило вспыхнул, встал и вдруг выговорил громко и повелительно;

— Была Ангальт-Цербстская принцесса, а ныне великая монархиня всей России, императрица Екатерина Вторая, которой я, князь Хвалынский, присягал в долге службы и в верности противу всякого супостата иноземного и отечественного, а потому не подобает мне слушать более твои крамольничьи речи...

Наступило молчание.

— Прости, Артемий Никитич, — вымолвил через минуту князь. — Я у тебя гость. Повинен, что погорячился, но сказанного все же назад не возьму. Елизаветинское время мне тоже памятно. Ты охотник равнять?.. Равняй в могилу сошедших... Елизаветино царство и елизаветинцы свое отбыли, их деяниям счет сведен. А Екатерина Алексеевна всего еще одиннадцать лет правит, и мудростью своих деяний уже всю Европу дивит... Да ты не улыбайся лукаво — правду сказываю. Проживем, еще многое увидим, чего и не чаяли.

— Вестимо!.. Я тоже скажу... Увидим подлинно, чего не чаяли! — рассмеялся сердито старик.

— Ты загадок не загадывай! Говорить, так говори открыто. Не морочь. Я говорю, что счастье и величие отечества от Екатерины Второй произойдет.

— Коли сие ждать? Пора бы! Ныне ведь царствуют не долговечно! — снова засмеялся Уздальский.

— Ох! Язык — враг людской!

— Ты, что ль, наушничать пойдешь, за хлеб за соль судным делом отплатишь! Иди. Крест дадут.

— Я воин, а не сыщик. Государыне предан, но язык мой не ушей холоп, а разума моего. Запомни ты токмо, Артемий Никитич: проживешь хоть мало, царствование узришь славное и победное.

— Исполать вам!..

Разговор прекратился. После краткого и неловкого молчанья князь встал и объявил, что пора приказать собираться. Хозяин не останавливал.

Через два часа большой рыдван стоял у подъезда. Молодцы рассаживались по лошадям; вся дворня Уздальского высыпала провожать, в воротах толпились прохожие, перешептывались, соображали и дивились.

— Вельможный! Вишь, колымага-то!

— В ей жить можно!

— Сказывают, князь светлейший в Питер едет к царице.

— Чуму-то видали, слышь, у Калужской заставы! В эдакой тоже колымаге въехала в Москву.

— Ври больше!

Князь прощался на лестнице с хозяином менее дружно, но обнимаясь.

— Прошу прощенья. Не памятуй худого, — говорил Уздальский. — Господь подаст, свидимся через полгода. Посмеемся.

— Чему?

— Об елизаветинцах да об екатерининцах. Кому смехота будет, кому горе! Хе-хе! Кто в дудочку, а кто в кулак...

Князь остановился на лестнице, обернулся и сказал сухо:

— Я темных речей смерть не жалую. Доскажи побасенку.

— Чего тебе пояснять! Сам разумник! Не взыщи с нас, что не горазды. Впредь милости прошу жаловать. Хлеб-соль ешь, а правду режь. Ну, прости. Отцу поклон от старого тетерева.

Князь с гулом съехал со двора. Всадники поехали за рыдваном, гарцуя и прощаясь с дворней. Князь Данило рассеянно смотрел на проезжаемые улицы и наконец вымолвил сам себе:

— Крамольничать, пустовать — вот на что пригожа ваша братия. Эх, матушка царица, моя бы на то воля, не турку б я давил на Дунае, когда своя завелась!

Артемий Никитич, проводив князя, вернулся в кабинет и приказал Сидору:

— Ну, теперь всех пущай, сбыли глазатая... Этот из-за крестишка какого не прочь и судное дело на шею мне нацепить.

Артемий Никитич был еще зол. Через минуту вошел в кабинет здоровый казак и поклонился.

— А, яицкий приятель. Здорово! Что...

Артемий Никитич встал и подошел к казаку.

— С Питера, восвояси еду... Зашел к твоей милости.

— Ну? Рассудила великая монархиня?

Казак вздохнул:

— И не допустили. Чуть в крепость не попал.

— А Орлов Григорий, царек-то?

— Обещался...

— А все ж обещался! — живо воскликнул Артемий Никитич.

— Обещался мной пушку зарядить да выпалить.

— Да. Эна как!.. Что ж? Я тебе сказывал. Я их знаю... Ничего не поделаете... Бери... — Артемий Никитич оглянулся кругом. — Бери силком. Нешто вас мало, атаманов, на Яике-то? Эх, вы! Стал бы я в вашей коже терпеть неправды, да послов посылать, да тратиться. Созвал сход! На коней! За сабли!..

— А там жди другого генерала Фреймана, да пушки, да пытку... Эх, Артемий Никитич, у нас уж и теперь из трех атаманов один в остроге иль в Сибири, один на кладбище, а третий жмется да хвостом вертит, с напуга бунтом не возьмешь. Опробованное дело! Не войной же Яику на Империю идти.

— Да, с просьбой и отъехали...

— Просьбу подали генералу. Как бишь имя-то ему?.. Запамятовал. Он взял и приказал за ответом быть через трое суток. Ну, пришел я в срок. Вот эдак же в покойчик в свой позвать велел, да эдак сидя за столиком да не глядя молвит: — Ты челобитчик? — Я-с! — Посланец с Яика! — Я-с! — Ну скажи тамотко, атаманью Яицкому: будете-де опять просьбы писать, бумагу другую берите. На эдакой-то на каляной негоже!.. Ну, ступай с Богом! — и выпроводил вон.

Артемий Никитич начал хохотать.

— Аль веселое что? — угрюмо спросил казак. — Мне одно невдомек. Грамотка, стало, пропала задаром. А дойди я до самой царицы, не то бы было мучителям нашим. Верно!

— Погоди еще, скрутит вас не так... Придется бежать на службу в Туретчину либо... за ум хватиться.

— За ум? Да что ж делать-то! — отчаянно сказал казак. — Вот ты умный вельможа. Научи...

Уздальский говорил долго, научая казака, и советовал ему передать товарищам, чтобы выжидали времен новых, кои не за горами.

Через час яицкий казак угрюмо выходил из дома Уздальского и, сев на лошадь, молча поехал по темным улицам первопрестольной.

На одном из углов, где алел над грязною улицей и лужами яркий свет, выбившийся из растворенной двери кабака, слышались крики, крикливое пение, и громче всего гремел и ругался чей-то голос.

— Пьянство. В столице и нищий при деньгах! — подумал казак.

Между красноватым светом из двери и всадником появилась какая-то тень и затмила яркие лучи, светившиеся в лужах грязи. Пред глазами казака мелькнула на мгновение, рисуясь на огне, длиннополая фигура с головой без шапки и с длинною бородой клином, которая торчком топырилась на груди, где ярко сверкнуло что-то в лучах огня.

— Чудно! Как схоже! — подумал казак.

Фигура мелькнула ближе и, шлепая в грязи, шибко шла мимо.

— Он и есть! Отец Мисаил! — вскрикнул казак и соскочил с лошади.

— Спаси Господи! Меня зовешь? — раздался голос в темноте.

— Отец Мисаил, здесь, в Москве! — ахал казак, придвигаясь к монаху, босоногому, без шапки, с большим образом на груди и с длинным посохом в руке...

— Мне везде путь! на гонителей воздвигать... Архангелам своим заповесть о мне сохранити мя во всех путех моих! — грудным сильным голосом заговорил монах.

— Куда ж ты эдак ночью-то идешь?

— Спаси Господи... в Киев!.. а там на Поволжье... От антихриста человека стеречь... Пришли времена. Блюди себя, человече, блюди. Силен враг Божий... Воссел он на престол и гонение поставил... Вышел Иуда на лобзание с дреколием, искупителя в Москву волочить. Блюди себя.

Монах шагнул и исчез в темноте. Казак окликнул было его снова, но пьяная куча народа с песнями повалила вереницей из кабака и заглушила его голос.

Казак сел на лошадь и двинулся, ворча про себя:

— Да! Не новым временам быть, а впрямь антихристу!