Вернуться к Е.А. Салиас де Турнемир. Пугачевцы

Глава VIII

— Царев табор! Почерней вон самая-то Москва и есть! — сказал казак, — а в окрест все ваш брат, калмык, пораскладал костры.

— Чего ж это, в поле-то? — спросил Иван.

— Не вместить всех в слободе, — объяснил казак, — ну по степи в разноту и живут. Ваш брат в кибитках, а иная всякая татарва шалашики понастроили.

— Как же их, — вымолвил Максимка, — больше стало. Как я ушел, и половины сего не было. Ай, как народу нашло. Гляди, гляди, куда огоньки рассыпались. Чаю, пять верст укрыли.

Иван оглядывал степь и тоже удивлялся.

Чудный вид раскрылся перед ним. Ночь была тиха и морозна, полуосвещенная новолунием... Среди белой степи протянулась темная полоса с красными блестками, а над ней висела громадная пелена серого дыма, что поднялся от тысячи сияющих костров.

— Народу, братцы, видимо-невидимо, — вымолвил казак. — Сказывают, в истинной Москве столько не будет... Здесь счет всем чинили третевасть и бросили, не сочли.

— Да счесть немудрено, — возразил Максимка. — Ведь сказывают, двадцать полков, по пяти сотен нужно...

— Десять тысяч... — сказал Иван.

— Ни-ни, двадцать одну тысячу начли полковники — как уж бросили считать. С того дня еще много мужичья навалило, да киргиз столько сотен, да сибирских каторжников одних шло с полтыщи. Где десять! Сто клади, бачка.

Скоро неясный гул и грохот стали доноситься до них.

Блеянье баранов, лай собак, песни, одиночное калмыцкое взвизгиванье, ружейные выстрелы — все сливалось в один далекий гул. Наконец справа и слева от дороги замелькали калмыцкие кибитки, землянки, шалаши... и всюду засверкали среди снега громадные сияющие костры из больших бревен, освещавшие серенькие кучки сидящих и стоящих инородцев. Чем ближе подходили они к слободе, тем чаще торчали землянки и гуще, говорливее теснились кучки, греясь вокруг огня... Ухоженный снег, превращенный в слякоть, чернелся от навозу и сору, как среди села иль города. Наконец стали появляться кучи пеших калмык, ворочавшихся с песнями и визгом из слободы.

— Гей! чего греетесь в огне!.. — кричали одни. — Иди в Москву за водочкой царевой.

— Забористая, не ключевая, — кричали другие. — Сказано, горелка! — ну и греет, анафема, пуще огня.

Иван сначала смутился, попав в эти серые, гулливые волны народа, но скоро он заметил, что был каплей в этом сером море и что никто не обращал на него внимания. Многие толкали его, перебегая дорогу, иные заговаривали и окликали, но не дожидались даже ответа. Иногда же калмык Дуртя отзывался на вопрос или отвечала его жена и встречные.

— И вы по водичку!.. иди! иди! — часто спрашивали и сами же отвечали встречные.

— Неужели на всех в Берде вина хватает? — задавал себе Иван вопрос.

За ними и впереди них шли тоже густые кучи, ехали конные или тащились розвальни... То же попадалось и навстречу. Кто тащил на веревке барана, кто гнал корову, кто вел лошадь; то калмычка пискливо звала кого-то и бранилась, то пьяный татарин или казак лежал среди дороги и мычал на шутки прохожих и проезжих... Тут ругались на непонятном языке, там дрались... Пронесся один острый и отчаянный крик, и кто-то дико застонал вдруг — не то пьяный, не то умирающий!..

— Ад кромешный, должно, эдакий, вот! — подумал князь Иван. В довершенье всего шума и гама вдалеке слышалась частая пальба. Раз перед головой Ивана просвистало что-то падающее с неба и глубоко воткнулось перед ним в снег. Оказалось, стрела...

— Должно, башкир какой спьяна из своего сайдака чешет в небо... — решил Максимка.

— Шайтан! — крикнул кто-то около. — Зря убьют.

— Да! — отвечал Максимка, — эта стрелка пуще пиявки в тело влезет. Попади в голову — как свайка в кольцо уйдет. Вот-то редька будет...

Наконец показался темный ров, за ним вал и рогатка. На углу виднелся бастион, торчали пушки. С десяток казаков на конях столпились в кучу и, болтая, равнодушно оглядывали входивших и выходивших...

— Дозор! — шепнул Максимка. — Ай! коли бы ведали они, Иван Родивоныч, кто ты есть! — воскликнул он глупо веселым голосом.

— Молчи, дурень! ты меня загубишь!

— Не может того быть, Иван Родивонович! — с хвастливой важностью отвечал Максимка. — А подразнить бы их малость — хорошо!

Они шли уже одни. Толпа оттерла их спутников. Направо и налево сияли окна изб. Улица была битком набита серыми кучками людей и животных. Пешие, конные, подводы, лошади, бараны, свиньи и кой-где лежащие и стоящие верблюды — все это кишмя кишело с перебранкой, криками, песнями и пьяным хохотом.

— Ух ты!! — вымолвил, приостанавливаясь, Максимка. — Вот оно как, Иван Родивоныч! как народу развелось! Берда не Берда... и впрямь Москва! а пьяных-то? что твоя ярмарка!

Все чаще стали им попадаться пьяные, валявшиеся без движенья на мокром, истоптанном снегу. Чрез них шагали не только пешие, но и конные. Наконец середи дороги попался им совершенно голый человек.

— Замерзнет ведь... ах, народец... — ахнул Иван.

— Ну, этот молодец — должно, уж подохший. Обобрали! — нагнулся Максимка над голым. — И то подох! Их ведь под утро только собирают. Живой, вестимо, сам очнется в ночь и уберется, а помертвелых собирают объездные и в ров свозят... Тут, Иван Родивоныч, сказывали мне, собаки диковинно жирны стали, от того, что мертвечиной объедаются! Ай-ай! гляди! гляди! ай, звери!.. — указал Максимка направо, где выскочили из-за избы два казака. Один пятился, отбивался шашкой и кричал хрипливо...

— Братцы... атаманы. Не дай в обиду!

Второй без шапки, голоногий, в одной разодранной на груди красной рубахе, молча, но яростно напирал. Шашки визжали одна о другую. Первый, пятясь, наткнулся на свинью и повалился навзничь... Второй взмахнул шашкой раз, другой, третий... и зачастил... Упавший и не вскрикнул. Иван задрожал всем телом от мягкого звука шашки, крошившей человечье мясо! Несколько человек бросились из избы к рубившему!

— Не подходи! — хрипливо зарычал этот.

Его повалили, связали и повели.

— Иди! иди! просидишь в Приказе голодухой денька четыре, так не будешь своих крошить...

— Миновать бы скорее! — шепнул Иван, в ужасе прибавляя шагу. Скоро приблизились они к противоположному концу слободы, но у самого выхода из Берды их остановили два казака.

— Максимка! здорово! куда?

— Здорово! — нерешительно отозвался мальчуган, видимо, оробев.

— Ты, сказывали, пес, в Оренбург сбежал... аль опять к батюшке вернул?

— Худое там житье! Опять к вам.

— Ты, парень, не подглядать ли пришел? Это кто с тобой? — вымолвил другой казак.

Князь Иван вздрогнул и замер; вся кровь хлынула ему в голову.

Он узнал голос товарища детских игр, денщика брата своего.

Тот, говоря, подступил и глянул Ивану в лицо.

— Ахти! — вырвалось у него. — Ваше снят... — И Алеша Горлицын тоже замер.

Прошла секунда... Все четверо молчали. Максимка вдруг шарахнулся в сторону и опрометью бросился бежать.

— Лови Максимку! держи... Засади у себя до утра, — крикнул Алеша товарищу.

Казак кинулся за мальчуганом. Князь Иван взялся за голову руками, то холодел, то горел, и вся слобода, ряды изб с сиявшими окнами закружились перед его глазами.

— Иван Родивоныч! — повторял Алеша уже в третий раз и взял его за локоть. — Иди, что ль... Полно же... Не робей. Я ж не злодей. Аль ты думаешь, пропал...

Иван не верил ни ушам своим, ни глазам.

— Иди... Важно, что этот плут Максимка удрал... А то бы мой товарищ выдал. Иди проворней...

Иван двинулся... Они повернули в закоулок и остановились.

— Говори скорее, за каким ты делом здесь, Иван Родивоныч! Долго ль до беды. Тут каждый день убийство вашей братьи.

Иван объяснил все.

— Куда же мне тебя укрыть! — сказал Алеша и, подумав, вымолвил: — Максимка разболтает, что ты здесь, велят все избы перешарить и беспременно найдут.

— Я сейчас же дойду до умета. Отсюда недалече. К одному татарину Шамаю.

— Какой тебе Шамай, Иван Родивоныч! Шамай уже давно тут с нами. И умет его пустой стоит. Да я его знаю коротко. Он тебя теперь за чарку водки продаст... Слушай. Иван Родивоныч, да опаски не имей в себе. Могу я тебя верно укрыть до завтрашней ночи и покамест справить тебе лошадей и в ночь вывести на дорогу... Все сделаю. Токмо веру дай. Не опасайся, где тебя укрыть хочу. В самой, в его, избе.

— В чьей?

— В государевой...

— У Емельки?!.

— Ин быть по-твоему. У Емельки! да вишь Емелька-то сей вельможа великая. И тебя, и меня, и всех в мгновенье умертвить может. Я на свой страх беру, что ты добрый барин был со мной завсегда. На чердаке у него укрыться самое важное место. Его избу шарить невдомек будет никому. А другие все перешарят.

Иван молчал.

— Ну!.. вот ты и в сумнении... Да ты, Иван Родивоныч, размысли. Коли же бы я желал тебя выдать, мне только крикнуть сейчас, и мы тебя свяжем тут же вот, да в Приказ войсковой доставим. Пойми ты! А куда же ты один теперь пойдешь, коли у тебя только один Шамай про запас и был... Ну? не веришь?

Иван подумал и решился.

— Верю!.. Спасибо тебе... Веди и укрывай, куда хочешь. А я твоего этого дела не забуду и в долгу не останусь.

Оба вышли снова на большую улицу и направились к большой, ярко освещенной избе, вокруг которой на крыльце толпились казаки и громко толковали.

— А я сказываю. — кричал кто-то, — что такую сволочь, как ты, не поделяй на полки, все же ее один регулярный полк рассыпет по земле, как горох из мешка.

— Как клопы от вару — поваляются, — выговорил другой.

— Дай ты мне три сотни егерей, альбо гусар, и я тебе не мигну, всю Берду располыхну! — горячился первый. — А когда пьяны-то мы все, вповалку — так с одной сотней молодцев всех передавить можно.

— Кто пьян-то завсегда пуще всех? — молвил знакомый Ивану голос.

— Все! один ты, государь, горилкой брезгаешь. А нам нельзя не пить.

— Пей, да дело разумей, сказывается.

— Так! Верно! а вся неурядица наша не от вина, как ни говори. От бездействия.

— Ну, да ты вот, возьмися управлять, — отвечал тот же голос. — Твори, что изволишь. Полезай на Оренбург, хоть на Москву в поход иди.

— Ты не гневайся... С того речь у нас пошла, что из хлопушкиной сволочи сам сатана — прости Господи — воинов не понатворит. Они, псы, только пить горазды, а выпали ты в них гольем, без ядра, они с напугу одного передохнут. Татарва! Что? Их, говорю, — не поить, а разогнать след. А с отборными не сидеть, а идти на город. Чего мы ждем?..

Князь Иван и Алеша обогнули избу по двору и задним крыльцом вошли на крутую, темную лестницу. В горнице слышался смех и веселый говор. Женский голос, мягкий и звонкий, напевал что-то под стук посуды.

— Он там на крыльце-то говорил? — спросил Иван.

— Да!.. он!

— Кто же поет это?

— А Харлова вдова, что в Татищевой досталась. Она у него в женках.

— Измучилась, бедная, полагаю.

— Кто ее знает... Кто сказывает, якобы она в нем души не чает, а кто говорит, что она смиряется ради братишки махонького, что с ней... Надежду имеет уцелеть да уйти с ним. А поведать никому этого не отваживается. Так вот и живет — у моря погоды ждет.

Они влезли на просторный, но переполненный тюками и мешками чердак.

— Ну вот. Тут не бойся. Все одно что в Оренбурге. Сюда никто не лазает. А прилезет кто, не найдет в целый день. Вишь вороха. Я чаю, голоден? — сказал Горлицын.

— Нету.

— Как нету! Тебе, сдается, сытно со страху. Сиди. Я тебе принесу хлеба. А наперед сведаю, где Максимка.

Алеша ушел. Иван забился в угол и лег в полузабытьи, отчасти от усталости, а отчасти и от волнения при мысли, что они в избе самого Пугачева, над его комнатами. Он не верил сам себе, что он под одной кровлей с тем, от кого в целой провинции стон стоит. При малейшем звуке или шорохе в избе он чувствовал, как стучала кровь в висках и упадало сердце.

Через час Алеша вернулся, принес хлеба и объявил, что Максимку свели в приказную избу, где он признался, что пришел с переодетым офицером из города, но кто таков — не ведает.

— Кажись, де, — сказал поручик Наумов. — Зачем шел он, тоже де не ведаю, сойдясь с ним уж на пути. Ты не опасайся. Коль и учнут шукать, сюда, сказываю, не полезут. Ну прости. Я пойду справлять твою заботушку.

В избе скоро все стихло, а затем и слобода тоже постепенно улеглась. Изредка только слышался топот конный и оклики караульного объезда, да раза три около полуночи какой-то пьяный голос начинал песню и дико кричал на всю улицу:

— Ур-рра! Мат-ррре-нна!!!

Вскоре Иван заснул было, но увидел огромного казака, который вошел на чердак и указал на него Алеше пальцем... Алеша схватил его за горло и с хохотом потащил вешать, пронзительно вскрикивая: «Матррена».

Он очнулся и вскочил на ноги. Изба и вся улица спали.