Вернуться к Е.А. Салиас де Турнемир. Пугачевцы

Глава X

Чрез час Пугачев с несколькими казаками вышел снова, и все садились на подведенных коней. Лысов провожал и угрюмо отговаривался ехать. Под всеми седлами чепраки были из парчи.

У Пугачева под седлом была церковная хоругвь, великолепно вышитая золотом, украденная из Егорьевской церкви. Иван узнал ее.

— Богохульники! — шепнул он.

На крыльцо вышла красивая и статная женщина с маленьким мальчиком, которого она держала за руку. Это была Харлова.

— Ну прости, желанная, — сказал ей Пугачев с коня. — Чрез часок вернемся, токмо два новые фельшанца оглядим. Белобородов состроил... А ты, хозяюшка, припаси на возврат нам что след на закуску. Ну прости!..

Харлова молча кивнула головой.

Всадники пустились с места рысью, народ отовсюду бросился бежать за ними, и Пугачев, постоянно опуская руку в торбу, привязанную за седлом, разбрасывал направо и налево медные деньги.

Всадники скрылись... Харлова немного постояла, опершись на руку, оглядывала улицу и наконец глубоко вздохнула.

— А мы гулять пойдем? — вымолвил мальчуган.

— Нет, золотой. Какое гулянье. Нам более гулять одним не можно.

— Зачем не можно... Все гуляли! — капризно отозвался ребенок. — Пойдем, пожалуйста.

— Не можно, золотой, — тихо и грустно сказала Харлова, — людей злых тут много, которые на нас замышляют... Мне уж умирать пора бы, а тебе рано! — как бы самой себе прибавила женщина.

Голос ее звучал особенно уныло. Она вернулась в избу... все стихло.

«Коли бы я мог ее, бедную, увести с собой, — подумал Иван. — Зашла бы она сюда, я бы к ней вышел. Поведала бы мне свое горе — мы бы и сговорились. Эх-ма! Хорошее бы дело сотворил. А много мне еще ждать до ночи! Где-то Алеша?»

В ту же секунду в избе раздался дикий крик, затем хлопнули две двери, и кто-то с воплем быстро влезал по лестнице прямо к Ивану на чердак... Он поднялся и оторопел. Дощатая дверь сильным ударом растворилась настежь.

Харлова, бледная, дрожащая, с братом на руках, почти ввалилась в дверь, почти бросила мальчика за тюки и мешки, недалеко от Ивана; затворив дверь, она завалила ее несколькими мешками и опустилась около на коленях. Слышно было, как она задыхалась и тихо стонала.

— Придут за мной. Молчи, золотой. Не откликайся! — сказала она.

Иван видел ее в пяти шагах... Хотел выйти из засады, заговорить, но опустился в свой угол и вздохнул тяжело.

— Ее не спасешь, а себя загубишь. Стыд и грех! да не могу!.. — шепнул он. — Спаси ее, Господи, помилуй и меня.

В избе шумели, ходили, кричали, и наконец застучали сапоги по лестнице. Харлова опрокинулась навзничь на один из тюков и зарыдала.

— Господи милостивый!.. его сохрани!.. сиди смирно! смирно! будут звать — молчи, — едва слышно со стоном вырвалось у нее.

Дверь задрожала от удара. Два мешка отъехали от нее.

— Боле ей быть негде!.. — раздался голос Лысова.

Раздвинув мешки дверью, он пролез на чердак и стал на пороге.

— Проворно, госпожа! ну слезай. Время не терпит. Любователь-то твой, того гляди, вернется... а братишка где...

— Будь милосерд... оставь его!.. меня умертви, коли желаешь... младенца не губи...

— Обоих! обоих! заодно пачкаться. Где он?..

Мальчик вдруг заплакал за ворохами в своем углу.

— Вишь, сам голос подает! вылазь-ко, мальчугаша. Что тут за прятки! вылазь, голубчик. Пряника дам тебе! — пискливо сказал Лысов, стараясь говорить ласково.

Ребенок полез через мешки.

Иван лежал в своем углу не в полном сознаньи. В глазах его снова все потуманилось. Он воображал себя не в калмыцком платье, не спрятанным за тюками, а в полной офицерской форме и среди чердака, на глазах Лысова... Он удивлялся, что его не подымают, не берут, а губы повторяли без связи слова и какую-то молитву. А за пять шагов от него уже шла борьба...

Женщина, безмолвно и задыхаясь, отчаянно боролась за ребенка.

— Ты возиться еще! постой же, родимая! — просопел Лысов и, ухватив развитую по плечам косу, намотал ее на руку, другой схватил ребенка за ворот рубашонки и вытащил за собой обе жертвы.

— Гей! Овчинников! тут! не ищи! на-ко, вот! лови!..

Ребенок загремел по лестнице, пронзительно вскрикнул и начал стонать.

Через пять минут на улице заговорили те же голоса, потом раздался залп выстрелов, и эхо дробью пронеслось по слободе.

Иван опомнился, вскочил и бросился глядеть... Харлова лежала на снегу перед крыльцом, в двух шагах от нее лежал мальчик. Кровь лилась и красила снег... Около них стояли полукругом несколько казаков и смотрели, молча опустив ружья. Дым от выстрелов еще стлался белой пеленой и тихо двигался по ветру на кучку башкир, пугливо глазевших из-за колодца. Другая кучка в нескольких шагах окружала лежавшего на земле калмыка.

Ребенок приподнялся и протянул руки к сестре!.. Женщина шевельнулась и чрез силу, очевидно страдая от ран, тихо поползла к ребенку, обняла его и, ослабев, легла около.

— Не покончить ли? — сказал Лысов, вынимая из-за пояса пистолет и наводя на женщину.

— Хошь об заклад — в нос попаду мальчугашке!

— Ну что... зачем!.. бей насмерть. Что насмехаться, — отозвался казак Творогов. — Пали в лоб.

Лысов прицелился в ребенка... Харлова встрепенулась и привстала, закрывая его голову ладонями, но тут же кровь хлынула у нее из горла, и она опрокинулась мертвая... Лысов выпалил... Ребенок взмахнул ручонками и стих.

— Ну вот и шабаш его баловству! Убирай! — крикнул Лысов башкирам. — Вы! Заложило, что ль, свиное-то ухо! Тащи их в рос... Что там? Кто растянулся?

И Лысов пошел к лежавшему на земле калмыку.

— А вы, бачка, пальнул. Он тут глазал на вас, да на висюльку А вы, бачка, как пальнул все, — его и подшиб.

Казаки расхохотались и обступили калмыка.

— Эй ты. Птица... Куда тебя зацепило...

— Зад, бачка! — завыл калмык. — Ай, Божинька.

— Ты крещеный, что ль?

— Крещен, бачка. Ай-яй. Зад. Сидеть не можно... Ай!

— Как же в зад-то угораздило? — спросил Овчинников.

— Я утичь полагал, а ружье-то догнало...

— Ну вставай! пустое! — сказал Творогов.

— Не можно, бачка, нога помре! ай, Божинька!

— Чего брешешь! Вставай! — хохотал Лысов.

— Бачка... Помилуй. Свинчатка в заду, нога помре...

— Живо! ну! не то — еще пальну! вставай! — закричал Лысов.

Калмык привстал и пополз на четвереньках, боязливо оглядываясь на казаков. Лысов навел на него свой разряженный пистолет и щелкнул языком: Ч-чах!

— Аяй! яй! Божинька! — взвыл калмык и, быстро свернувшись клубком на земле, зажмурился и заткнул пальцами уши.

Казаки еще громче расхохотались и вернулись в избу. Башкиры между тем уже подняли трупы Харловой и ребенка и скоро исчезли с ними в переулке, унося в общее кладбище, в ров. Только большое кровавое пятно осталось на снегу пред крыльцом, а дальше на помосте все еще лежал безголовый труп, над ним все мотался повешенный.

А Иван? Он сидел, понурившись, бледный и усталый, на мешках, которыми убитая заваливала дверь четверть часа назад, и, измученный всем виденным и перечувствованным, забыл, что кто-нибудь может снова влезть на чердак и найти его на пороге.

— Ну, убьют! все едино! — бормотал он, тяжело переводя дыханье.

В сумерки Пугачев подъехал к избе. Творогов и Овчинников встретили его на крыльце.

— Что за кровь? — вымолвил, подъезжая, Чумаков.

— И то кровь!.. Овчинников, чего это? — спросил Пугачев, слезая с коня.

Казак молчал. На крыльцо вышел Лысов и небрежно выговорил:

— Чего? Намочили-то? Это мы вот, дружище, твою хозяюшку с братишкой похерили. Твой суд долог, так сами рассудили.

Пугачев оторопел, но вдруг стремительно бросился на Лысова и размашисто ударил его кулаком в голову. Лысов колесом скатился с крыльца, вскочил и яростно бросился на Пугачева с поднятыми кулаками.

— Ах ты! — вскрикнул Пугачев и вытащил кинжал из-за пояса.

Чика ухватил его за руку и остановил удар.

— Стой! на улице-то! Емельян Иваныч. Стой! ты! Лыска! прочь, шельма! увидит народ, живо ухлопает за батюшку государя.

Казаки обхватили Лысова и повели насильно во двор.

— Ты мне не царь, а Емелька! я тебя!.. — орал Лысов.

Пугачев опустился на ступени крыльца, снял шапку и молча проводил рукой по голове.

— Ну не кручинься, брат, — заговорил Чумаков. — Мы тебе другую, королевну писаную, промыслим.

— Ах, звери! подлинные звери! — зашептал Пугачев. — Им все едино. Что офицера задавить, что бедную бабу с ребенком. И ведь зря... Ей-ей. Как пред Богом, безвинно загубили. Она в наши все дела не путалась. Смирялась да молчала. Ах, звери!

Он махнул рукой и задумался на минуту, потом, быстро поднявшись, крикнул вернувшимся со двора казакам:

— Убрать мне все! Снести долой вешалку! Вишь, веселое смотренье какое. Да еще на ночь! Ну вас совсем. Вешай где на слободе, а мне тут не представляй мертвечину! Ну, вы, поворачивайся. Пищу мне отбивает от чрева ваша каждодневная мертвечина. Дави офицерщину, да бар, кто под руку... — Пугачев не договорил и крикнул: — А за это убивство я у вас в долгу не останусь. Я вот из кожи лезу, служу. А вы что? одна забава была у меня, и ту вы... Ладно! Каины!

Он вошел в избу и хлопнул дверью.

— Дай, выспится — обойдется! — усмехнулся Овчинников.

— Ничего. А бабу хорошо, что похерили! — сказал Чика. — Тут не до любований.

— Да она же и хитрая была! — прибавил Шелудяков.

— Враки! Не знаю, чего вам она претила? — вымолвил Чумаков, уходя с лошадью.

Казаки стали расходиться, не исполнив приказанья Пугачева.

Когда все скрылись, Пугачев снова вышел на крыльцо, сел и молча, пристально смотрел на кровяное пятно и на виселицу. Кучка татар проходила мимо него.

— Эй, ребята, стащите мне энтого офицера с солдатом и унесите, да кровь-то вот снегом затри.

Три татарина с трудом отцепили Штейндорфа из петли и понесли. Двое собрали туловище, руку и голову инвалида и тоже двинулись.

— В ров, государь?.. — переспросил один татарин.

— Да, — рассеянно отозвался Пугачев.

В эту минуту на слободе появился верховой казак и подскакал прямо к избе. Живо соскочив с коня, он подбежал к Пугачеву. На лице его была сетка.

— Хлопуша! Здорово! Что, голубчик?

— Здорово, государь... Вести худые! — запыхавшись, заговорил Хлопуша. — Собирай полки... Генерал московский уж в полсотне верст от Сурманаевой. Да из Симбирска идут два войска, к нему же... Да еще разных ждут! Я с дюжину разослал своих — вестей набрать.

— Про генерала-то я знаю. Ты что ж один? Твои где? Наскочил, что ль? Разбит?

— Как можно. Мои идут с Твердышева завода. Я напредки махнул. Пушек девять тащат. Новые, сам отлил. Да еще есть единороги. Да крестьян приписных заводских тысячи с две сманил, да еще и башкир набрал. Заводский народец, удалый. На угодника Божьего натравить можно. То ж и провианту всякого добыл. Чрез два дня будет все тут. Да вот московцы-то близко...

— Мы здесь сегодня осведомились про Кара. А ты как сведал?

— А купец-то столичный, что здесь был да за мной на заводы увязался...

— А? Обвалов?

— Он самый. Ну, он мне, поистине, в помочь был. Вострая бестия, только один порок — мягкосерд. Ну вот он и вызвался, слетал под Бугульму и вестей мне кучу отписал с татарином — об московцах. А сам махнул в Казань — нюхать. Он видел и генерала Фреманова, и Карова. Отписывает, что регулярных 1369 человек, 25 канониров, а ящиков зарядных всего три да одиннадцать с ядрами, а орудиев — пять!!! Из Симбирска ждут гусаров и орудий, тоже много. Коли бы скорехонько сполошиться нам, государь, мы бы их в одиночку распотрошили всех. Вся сила в поспехе!

— Мы тут гонца офицера словили. По его бумагам видать, что у одного Кара более двух тысяч.

— Нету! где? всего тысячи нет. Верно!

Пугачев задумался.

— Что ж ты, государь... Мешкать не след.

— Хлопушка! гульбе нашей, чую я, шабаш!

— Что ты, родной.

— Московцы, брат, не казаки с Яика, не перебегут. И не татарва, что дохнет с одного дыма пушечного... Да и Кар оный не губернатор этот оренбургский. Я от моих таю, а тебе по истине молвлю! Шабаш гульбе! уходят нас живо. Московцы не оренбуржцы!

— Полно, государь... Гляди, все на то же выйдет! Я чаю, и московцы холодны да голодны, да подневольны. Пустим мы им чрез языка наших манифестов с сотню, и гляди, право... На то же выйдет! Токмо сказываю тебе... Со спехом сберись, и мы их в розницу возьмем и расшибем.

— Плохо еще наши-то обучены по-немецкому...

— Зачем! черта ли в немецком обученьи. Кучей ты не помышляй ходить, расшибут. По нашему, по казацкому обычаю... Врассыпную!.. Оно и страшливей с виду, и куда добрей... Десять полков на тыщи смахивают.

— А когда обещались твои соглядатаи вернуть?

— Токмо разнюхают, кто где и куда прет, — и сюда! что есть духу в конях. Коней, туркменок, таких раздал, полтораста верст вынесут, не кормя и не вздохнув.

— Укажи повестить атаманов сход!

Хлопуша пошел.

— Гей! гляди! — показал Пугачев на кровавое пятно. — Чья? Харловой с братишкой! повершили, как грозились! вишь, она им бельмом была.

— При тебе?

— Нету. Я бы еще повозжался с ними... Я ездил в Петербург... Тьфу! в Каргале ездил, а как обернул, уж тут настряпано было.

— Так, чаятельно, спьяну! Кто ведь?

— Нету, не спьяна. Давно грозились да меня упрашивали. Лыска вел. Всем пакостям мне — он выдумщик.

— Добро, брат, мы его, погоди, нашпилим. Дай срок. А тебе я добуду из завода одну тамошнюю купчиху Фаину. Еще румяней Харловой. Красавица баба! всего годков с двадцать, а весу, слышь, без малого восемь пуд.

— Черта мне в ней! — махнул рукой Пугачев. — Другой Харловой, брат, не сыщешь. Вот как я тебе скажу.

Хлопуша пошел и обернулся опять.

— Садовника одного с завода вздернул дорогой на сосну. К тебе на поклон за нами увязался сам. Да он нам сказался, был-де в Питере и видал там Петра Федорыча! Ну, во второй-то раз допускать его до царя — я почел — не приличествует!

Около полуночи Иван и Горлицын выходили из Берды. Иван едва двигался. Вдали за овином стояла кибитка и ждал их старый киргиз, немой и подслеповатый.

— Ну вот, Иван Родивоныч, садись, и с Богом. Опять не заезжай к нам, лучше сто верст крюку дай. Я чаю, нагляделся ныне вдосталь. Тут завсегда кровью эдак поливают наши полковники. Добрый тебе путь. Генерала из-под Москвы, слышь, наутро в Сурманаеву ждут.

— Чего же ты, Алеша, тут живешь — коли тебе не по душе здесь. Поедем. Я тебе клятву даю, что и батюшка, и братец тебя простят за твою услугу.

Алеша махнул рукой:

— Эх, Иван Родивоныч. Верю я, что и Родивон Засимыч, и Данило Родивоныч меня простят. Не в этом сила...

— Так какая же помеха?

Алеша усмехнулся, но невесело было лицо ею.

— Я здесь, Иван Родивоныч, сотник в полку Чумакова. Об Рождестве мне посулено оным Каином Пугачевым в полковники повышенье и деньги великие. Коли Оренбург возьмем — что взял, все твое. Здесь я сокол! А в Азгаре, у твоего родителя, что я за птица? ворона бесхвостая! со всех господ сапожки собирать да маслом смазывать всяко утро. Да за братца твоего коням уход держать... Да ждать, что, не ровен час, он мне все рыло в кровь исколотит, искрошит чем попало. Была бы жена, дети... а то я один как перст. Мне везде дорога. Бегуном быть плохо — а все лучше, чем холопом.

— Я тебя не пойму, — наивно вымолвил Иван. — Там братец побьет, а здесь и вовсе убьют, а то в Сибирь попадешь.

— После курятинки, Иван Родивоныч, сухая краюха горло дерет. Ну прости. С дороги не сшибиться, торная да и наезжена. А встречным так и сказывай: царев-де гонец! покуда не доскачешь дотуда, где за это бьют. Прости!

Иван снова поблагодарил своего спасителя и шевельнул вожжами. Пара киргизок помчалась с места в карьер. Алеша постоял, поглядел вслед князя и неторопливыми шагами пошел назад в слободу в сопровождении немого старика.

Иван все погонял... и летел стрелой, но не мог ускакать от страшных образов, от детского крика, от стонов жертв и хохота палачей!.. И во тьме ночи все эти страшные образы, живые и мертвые, будто гнались за ним по белой степи и заглядывали в его кибитку... И Пугачев, и Лысов, и расстрелянные женщина с мальчуганом, и бледно-синий Штейндорф на веревке, и безголовое туловище Самцова...

— Царь-от де ты? Похоже! Ха-ха-ха! — чудились Ивану злобно смелые слова.

— Вылазь, что ль. Пряника дам! — пищал Лысов, выманивая ребенка на смерть!