Вернуться к В.И. Пистоленко. Сказание о сотнике Тимофее Подурове

Глава четырнадцатая

Когда они остались в горнице втроем, Пугачев устало опустился на кошму, пригласил сесть Салавата и Подурова.

— Ну, полковник Салават, какая у тебя задумка, давай сказывай.

— Государь, Петр Федорович, здесь сейчас был рыжий полковник Дмитрий Лысов. Он нехороший человек, государь.

— Чем? — спросил Пугачев.

— Плохой человек, — снова настойчиво повторил Салават. — Не пускал меня к тебе и назвал меня молодой башкирский щенок, собака.

— Может, тебе послышалось?

— Нет, государь, я все хорошо слышал. Государынин начальник называет меня собакой, старшина наш башкир тоже называет собакой, и он так говорит.

— Забудь, не обижайся, полковник, — попросил его Пугачев и положил на плечо Салавата руку. — И вот что, Салават, разные на свете люди бывают. А этот, я так думаю, маленько с придурью.

— Скажи, государь, а ты как называешь башкир?

Пугачев помолчал, подумал.

— А как мне, императору, называть тебя, ежели ты со мной, с государем, в одну ногу идешь, а? Если ты хороший человек, за брата родного будешь. Понял, полковник?

— Я понял, государь. Нет правды у башкир. А ты дашь нам правду?

— Разные люди по-разному насчет правды толкуют. А какая, к слову сказать, башкирам правда нужна, ну-ка, сказывай, полковник.

Салават словно взвился, встал во весь рост:

— Почему начальник государынин башкира за человека не считает? — горячо заговорил он. — Почему смеется над ним? И башкирский старшина, тархан, тоже обижает. Кобылу — берет, кибитку — берет, азям последний — берет, все берет. Тархану царица охранную грамоту дала. Он жирный, как баран, а другой башкир траву кушает. Дети умирают с голоду — это есть правда? Скажи, государь, это и есть правда?

Слова Салавата, видимо, тронули Пугачева, лицо его погрустнело.

— Эх ты, полковник Салават, думаешь, что только одни башкиры страсти такие терпят? Да ты в какую сторону не подайся, кругом не лучше. Вот возьми поспрошай полковника Подурова, он тебе то же самое скажет. Он тоже на белом свете много повидал. Ты насчет правды разговор завел. Ну, что ж, хороша твоя правда. Я так тебе скажу, полковник Салават, и ты и я одного хотим. Только силы у меня еще маловато. Яицкую крепость мы не взяли. А почему? Силенок не хватило. От Оренбурга никак не можем оторваться. А сидеть нам на месте нельзя, камень долго на «дном месте полежит, плесенью покрывается. Вот и я посылаю всех старшин и полковников поднимать народ и собирать в полки. Стало быть, сказываешь, башкирам плохо живется?

Салават сложил руки на груди, закрыл глаза. Лицо его выражало внутреннюю муку, страдание.

— Государь, ты пойми, государь, вымирает мой народ. Вымирает. А я хочу, чтоб все люди хорошо жили и множились, чтоб горе забыли навсегда. Дай нам такую жизнь, государь, чтоб башкир человеком стал, чтоб никто не смел обижать нас.

Салават замолчал, опустился на кошму. Сидя с закрытыми глазами, он стал слегка покачиваться из стороны в сторону, а когда заговорил вновь, то речь его уже не была отрывистой и горячей, говорил он, словно напевая, в такт покачиванию. Тимофею показалось, что молодой джигит вот-вот запоет.

— Послушай, государь, — заговорил Салават. — Мой край, где я живу, где живет мой башкирский народ, прекрасный, дивный край. Такой край, песню петь хочется, красивую песню, но песни радости я забыл, государь. Другие песни я складываю и пою.

— А ты что, сам песни придумываешь? — удивился Пугачев.

— Складываю песни и пою. Пою там, где люди есть, пою, чтоб слышали. Мое сердце, государь, кричит мне. — Салават снова вскочил на ноги, глаза его горячо сверкнули. — «Салават! Зови людей, нельзя сидеть, когда к народу смерть крадется!»

— Ух, какие у тебя подходящие речи, Салават, — восторженно сказал Пугачев. — Насквозь прошибают, верные слова. Скачи, собирай силы, и на Москву скопом ударимся. Как думаешь, Салават, дойдем?

— Дойдем, государь, — уверенно прошептал Салават.

— Слыхал, полковник Подуров? — обратился Пугачев к Тимофею. — Что скажешь?

— У нас одна дорога, государь, — коротко ответил Тимофей.

— Эх, други вы мои, верные полковники... — Пугачев замолчал, не закончив мысли, затем махнул рукой и пошел к выходу. — Айдате, господа полковники, разговорами сыт не будешь.

В походной холщовой палатке, взятой Давилиным на хуторе генерал-губернатора Рейнсдорпа, за длинным столом, покрытым расшитой скатертью, на деревянных скамьях восседали приближенные Пугачева. Обед уже подходил к концу.

Юный Иван Почиталин с раскрасневшимися щеками, успев хватить лишнюю чарку, стоял у края стола и старательно выводил любимую песню яицких казаков о Яикушке-батюшке.

— Господа полковники и старшинство! — провозгласил Яким Давилин, когда в палатку вошли Пугачев, Салават и Тимофей Подуров. — Государь прибыл!

Все дружно встали. Пугачев прошел на свое главное место, а Давилин усадил Тимофея и Салавата.

Иван Почиталин, не сообразуясь с обстановкой, снова затянул песню:

Ой, да ты Яикушка, ты наш батюшка,
Золотая крышечка, серебряно донышко.

Дернув за рукав, на него прикрикнул бородатый Чумаков:

— Кинь ты свои песни, Почиталин, не то время.

— А чем не время? — вмешался Пугачев. — Под застолье песня в самый раз. Но мне сдается, что на этой песне и зубы-то попротерли, больно стара. Другой нету?

— Государь, — обратился Шигаев, — у нас насчет песен мастак Чика. Он так песни играет, любота слушать.

— Так, может, ты и впрямь затянешь, Иван Никифорович? — обратился к Чике-Зарубину Пугачев.

— А я завсегда с охотой. Только, айдате, давайте наподхват берите. У меня песни такие, что одному трудно вытянуть.

— А чего же, — согласился Пугачев. — Песни петь никому богом не заказано.

Чика зачем-то отодвинул от себя посуду, расчистил на столе около себя свободное место и не спеша поднялся.

— Ты, государь, знаешь про казака, который бежал из хивинского плена?

— Знаю. Слыхивали. Можно и эту.

Чика набрал в легкие воздуха и только хотел было затянуть, как в это время Лысов о чем-то зашептался со своим соседом. Чика бросил на него яростный взгляд и опустил на стол тяжелый кулак. Лысов замолчал. Чика неторопливо повел:

Как светил да светил
Месяц во полуночи,
Светил вполовину.

Он слегка повел бровью, и все, кто знал эту песню, подхватили:

Как скакал да скакал
Добрый молодец
Без верной дружины,

— Эх, песня... — произнес Хлопуша полушепотом. — И где это ты, Чика, выкопал ее?

А Чика, не обращая внимания на слова Хлопуши, снова повел песню, то возвышая голос, то снижая его, заставляя греметь или же тихо трепетать.

А гнались да гнались
За тем добрым молодцем
Ветры полевые.

И снова все подхватили:

А горят да горят
По всем по дороженькам
Костры сторожевые.

Хлопуша вытер на щеке слезу.

Тимофей знал эту песню и охотно подпевал. Среди многих голосов выделялся чей-то сильный бас. Тимофей прислушался, присмотрелся — кому же принадлежит этот ясный, сильный голос? Певец сидел рядом с Хлопушей в офицерском мундире. Тимофей узнал в нем дружка Хлопуши, работного человека Андрея Сильнова.

Ты зайди да зайди,
Месяц половинчатый,
За тучи ночные, —

вел Чика.

Ты скачи да скачи, —

гремели голоса.

Удал добрый молодец
Шляхами своими.

— Славная песня, — сказал Пугачев, когда умолкли последние звуки.

— Верно, — ответил Хлопуша, — душа гореть начинает. А вы знаете, господа старшинство да полковники, что средь нас есть человек, который сам песни составляет. Это вон он, полковник Салават Юлаев.

— Уж какие там у них песни, — рассмеялся Иван Почиталин. — Слыхали мы: полем едем — поле поем, дорогой гуляем — дорога поем, ночь настала — ночь поем.

— Нехорошо говоришь, господин казак! — возмутился Салават. — Разные песни есть, разный певец есть. И разные слова есть.

— Может, ты не откажешь, господин полковник, затянешь свою. А? — попросил Пугачев.

— Я спою, государь, — согласился Салават. — Я сейчас буду петь.

Он достал из-за спины кожаный мешочек, извлек оттуда небольшой музыкальный инструмент, прислушиваясь настроил его и, перебирая струны, запел:

Ветер гонит золу от наших юрт,
Над воротами птицы гнезд не вьют.
Хорошо ль тебе, невеста,
У врага в неволе быть,
Хорошо ль тебе, родитель,
Ждать ее и слезы лить?

Он пел о том, что, будучи в неволе, невеста любит своего джигита, сохнет, мучается и льет горькие слезы от восхода да захода и от захода до восхода. Он пел о том, что джигит, у которого украли счастье, взял в руки меч, позвал на помощь друзей своих, вместе с ними отправился в стан врага, отомстил ему за все беды и освободил свою невесту.

Песня была длинная, но за столом стояла тишина. Салават то перебирал струны, то придерживал их, начинал петь, словно рыдая, то вдруг переходя на шепот. К концу песни голос его окреп, в нем зазвучала сила и боевой призыв.

Тимофей бросил взгляд на Пугачева. Тот сидел, опустив глаза вниз, перед ним на тарелке лежал кусок вареного мяса, насаженный на вилку-тройчатку.

— Нет, полковник, у тебя песня душевная, — восторженно заговорил Иван Почиталин. — Неужто сам эдак-то придумал?

Салават кивнул головой и спрятал инструмент в сумку.

— Может, еще какую затянешь? — не без зависти спросил Чика. — Есть у тебя еще песни?

— Песни у меня есть, — сказал Салават, — только времени сейчас нет, люди ждут меня. Ехать надо в Башкирию, собирать джигитов.

— И то верно, — согласился Пугачев. — Деловито рассудил, полковник Салават. Поезжай. Оставь заместо себя человека, которому доверить можешь.

— Кинзя Арасланов останется, — сказал Салават. — Он завтра придет к тебе, государь, — можно?

— Ко мне, полковник, завсегда для людства двери широко раскрыты. А для командира и подавно.

— Спасибо, государь. До свидания. — Он неспеша поклонился и вышел из палатки.

— Экую удачу господь бог послал человеку, — восторженно сказал Чика. — Поет как, а пуще того сам складывает песни...

— Хорошо пташка поет, не знамо, где сядет, — отозвался Лысов.

Тимофей рассмеялся.

— Слушаю тебя, полковник Лысов, и думаю: любишь ли ты кого-нибудь, а? Не похоже. Возможно, только себя, да и то не часто, раз в год, по обещанию.

Лысов сделал вид, что на шутку Тимофея не обиделся.

— А чего мне себя залюбливать, для такого дела баб хватит на весь мой век.

Выйдя из палатки, Тимофей направился к себе на квартиру. Ему предстояло ночью написать письмо от имени императора Петра Федоровича оренбургскому генерал-губернатору Рейнсдорпу. Неподалеку от палатки его догнал Дмитрий Лысов.

Было темно, шел мелкий дождь со снегом, над Бердой низко плыли тучи, кое-где гавкали собаки, в тонких ветвях карагачей посвистывал ветер.

— Погоди-ка, Тимофей Иванович, — окликнул Лысов. — Ты куда сейчас думаешь удариться?

— Домой, — ответил Тимофей.

— Давай приютимся где-нибудь в сторонке, — предложил Лысов, — да маленько потолкуем.

Тимофей хотел было сказать, что нет времени, над письмом придется сидеть почти целую ночь, но, подумав, что Лысов может по-своему отнестись к отказу и заподозрить Тимофея в боязни остаться в ночную пору наедине с ним, согласился.

— Давай. Только где? Дождик моросит.

— Ко мне айда, — предложил Лысов.

— Ну нет, — возразил Тимофей. — К тебе зайти или ко мне, уйдет много времени, а у меня его в обрез: государь работу дал на ночь, до утра писать придется.

— Ну, тогда айда вон под то дерево, на пустырьке, там, пожалуй, дождь не пробьет.

Хотя дерево было и раскидистое, но листва уже облетела, и дождь сеялся здесь почти так же, как и в открытом поле.

— Давай, Дмитрий Лысов, чего задумал? — поторопил своего шутника Тимофей.

— Скажи, почему ты перед ним полозишь? — шепотом спросил Лысов.

— Перед кем?

— Ну, перед государем! — В словах Лысова явно слышались насмешка и недружелюбие.

— Я не ползаю. Ошибаешься.

— Коли я слепой, то другие зрячие. Все видят.

— И те, другие, тоже ошибаются, — холодно и спокойно ответил Тимофей.

— Ну, тогда скажи, Подуров, почему ты против меня поднимаешься?

— И опять неправда, — возразил Тимофей. — Лично против тебя я ничего не таю. Но когда ты начинаешь плести какую-нибудь несуразицу...

— Это я плету несуразицу? — прервал Лысов.

— О тебе речь.

— Значит, за дурня меня считаешь?

— Ну, зачем же так, — возразил Тимофей. — Ты понимай слова как они сказаны и не придумывай к ним ничего другого.

— Знаешь, зачем я тебя позвал? Думал, что мы срядимся, сговоримся с тобой по одному важнейшему делу. Ты можешь поклясться, что разговора никому не передашь?

Тимофей хотел возразить, сказать, что никакого тайного разговора с Лысовым вести не будет, но уже само предложение посекретничать вызвало настороженность: интересно, о чем же хочет говорить Лысов? Какие у него сокровенные мысли?

— Ну, могу дать такую клятву.

— Лады, лады, — согласился Лысов. — Ты, конечно, заметил, что у нас войска сейчас набирается столько, что дай боженька. Так?

— Так, — согласился Тимофей.

— Тут тебе и татарва, и башкирцы, и мужичье поднаперлось, а ближе приглядись да раскуси, враз поймешь, что это за войско, оно и выйдет — только два полка настоящих воинских: мой полк — яицких казаков, да твой — оренбургских. Мы — сила. Ну, можно еще сказать про полк Ивана Творогова из илецких казаков, вояки они настоящие, но их всего осталось человек двести, не более.

— Ну-ну, — поторопил его Тимофей, пытаясь разгадать, к чему же клонит свою речь Дмитрий Лысов.

— А ты не нукай, Тимофей Иванов, — огрызнулся Лысов. — Я так думаю, Тимофей Иванов, что нам с тобой не грызню да крутню надо устраивать, а жить тишком да ладком. Тогда вся сила и власть в наших руках будет. Чего захотим, на том настоим. Понял? А потянем в разные стороны, добра не видать.

— Все это верно. Однако я не совсем понимаю, к чему ты клонишь? — сказал Тимофей.

— Вот и выходит, что не я, а ты неразумный, — буркнул Лысов. — Я не желаю, чтоб на моих плечах в рай небесный другие въезжали. Вот чего я не хочу.

— Или ты думаешь, я пытаюсь тебя оседлать?

— Да не придуривайся, — совсем озлился Лысов. — Ты что, и в самом деле признал его за государя?

— Кого?

— «Кого-кого», — передразнил Лысов. — Ну, его, государя?

— А как же, признал. А ты почему об этом опрашиваешь? — твердо сказал Тимофей.

— Голову ты мне и другим не мути, — злобно сказал Лысов.

— Чем же это я тебе мучу голову?

— А тем, что никакой он не государь!

— Ну, ты! — грозно вскрикнул Тимофей.

— Так я знаю, знаю! Клянусь тебе Иисусом Христом и святой девой, знаю. Он сам мне все по секрету сказывал! Он из Зимовейской станицы, казак Емельян Иваныч Пугачев, вот кто он!

Тимофей почувствовал, как сжались кулаки, а по спине побежал холодок.

— Говоришь — по секрету?

— А я разве тебе зазря клятву даю? Чем он краше нас? Да мы с тобой без него обойдемся.

В голове Тимофея зашумело и появилась давно уже не приходившая та отвратительная боль, которая не раз сшибала его с ног.

— Подлюга ты, — сказал шепотом Тимофей. — Какая же ты подлюга, Дмитрий Лысов.

Сжав кулаки, Тимофей шагнул к Лысову, а тот, растерявшись, стал подаваться назад.

— Ты чего? Ты чего?..

— Я тебе башку оторву и степным шакалам выброшу. Погань ты нечистая.

Отпрянув подальше, Лысов стал уговаривать Тимофея:

— Слышь, Тимофей Иванов, это же шуточки, ей-ей, шуточки. Поклясться могу родной матерью, отцом, детишками. Шутки это были. Вот ей-ей, шутки. Только никому ни слова. Ты же клятву мне такую дал. Не скажешь, а?

— Я никому не скажу. Но знай, погань ты нечистая, ежели услышу еще где-нибудь, что ты скажешь про государя плохое слово, на себя пеняй. Язык твой гадючий вырву с глоткой вместе.

В голове Тимофея усилился шум и позвякивание далеких колокольцев. Он повернулся и пошел. Вскоре сзади послышались крадущиеся шаги. Он хотел было обернуться, но, зная, что при резком повороте головы боль усиливается, сделал еще несколько шагов, и тут его настиг удар в спину. Затрещал кафтан, и железо скользнуло по кольчуге.

Тимофей обернулся и в темноте увидел убегающего человека. У своих ног он заметил что-то блестящее, осторожно нагнулся, поднял. Это был казачий дорожный нож. «Спасибо тебе, государь, за кольчугу».

Все время, пока Тимофей добирался до дома, ему казалось, что за ним кто-то крадется. Он слышал шаги, останавливался, оглядывался, но никого не было видно.

Тимофей шел с непокрытой головой, волосы намокли, по лицу скатывались капли. От дождя ли или оттого, что шел он по улице не спеша, голове стало легче, утихла боль.

Войдя в избу, Тимофей вздул огонь и взглянул на находку: такой нож он еще сегодня видел в руках Лысова. Вот как оно иногда в жизни бывает. Почти каждый день ему приходится бывать под крепостными оренбургскими стенами. Оттуда палят картечью, там можно ждать смерти каждую секунду, но оказывается, смерть стерегла его не там, а возле порога.

Тимофей долго не мог усесться за стол, в голове полнейший разброд мыслей.

Когда письмо губернатору было закончено и перебелено, за окном уже стоял туманный рассвет.