Вместе с ангальт-цербстскими принцессами в Россию перекочевали новые проблемы, основания которых восходили к сложным политическим отношениям в Европе, а также к личным особенностям прибывших персон. Мы знаем, как напряженны были отношения Петра Федоровича и его невесты, а потом жены; увидим далее, что даже отношения между Софией-Фредерикой и ее матерью были далеко не безоблачными; не было мира и между Иоганной-Елизаветой и Петром Федоровичем. К тому же принцесса-мать получила в Берлине установку на борьбу с мешающими политике Фридриха II лицами, прежде всего Бестужевым, установку, о которой не могла не знать ее дочь. Итак, новый «сор» добавился к уже существующему в «императорской избе».
Иоганна-Елизавета
Иоганна-Елизавета, по-видимому, слишком переоценивала свои возможности и недооценивала силы и интриги будущих соперников. На что она рассчитывала, пытаясь осуществлять планы прусского короля: что она мать невесты наследника российского престола? На то, что она похожа на брата, которого когда-то будто бы любила Елизавета Петровна? На помощь иностранных дипломатов, подогревавших ее амбиции?
Последние внимательно следили за прибывшими принцессами. На первых порах, не имея еще сил оправиться от переезда и торжеств, Иоганна-Елизавета вела себя тихо. Французский посланник Дальон писал 27 (16) февраля 1744 года: «Княгиня держалась как нельзя лучше и с величайшей осторожностью, дабы ничем себя не выдать и устроить так, чтобы прислушивались к ней и впредь» (курсив наш. — О.И.)1. Из подчеркнутых слов ясно видно, что на мать Софии-Фредерики было возложено секретное поручение. Иностранные дипломаты, по-видимому, вполне серьезно рассчитывали на ее помощь за их участие в приглашении Софии-Фредерики в Россию в качестве невесты Петра Федоровича. Для этого в Петербурге остались ожидать прибытия Иоганны-Елизаветы и ее дочери маркиз Шетарди — «старинный знакомый матери» (37) и прусский посланник Мардефельд, не поехавшие из-за этого с императорским Двором в Москву. Шетарди, имея в виду, как он встретил мать Софии-Фредерики в Петербурге, писал: «Она за оказанную ей от барона Мардефельда и меня атенцию (внимание. — О.И.), что мы ее здесь дожидались, и за толь ей потребную помощь, которую та потому в нас нашла, весьма особливое свое удовольствие засвидетельствовала...»2 Екатерина вспоминает, что самыми усердными среди иностранных посланников после прибытия их с матерью в Петербург были маркиз де ла Шетарди и барон Мардефельд (475).
Весьма примечательно (и отчасти удивительно), что на первом обеде среди избранных, которых оставил С.К. Нарышкин, София-Фредерика увидела отсылаемого за границу — «это было своего рода ссылкой» — М.П. Бестужева, о котором «передавали друг другу на ухо, что акции [его] брата чрезвычайно понизились при дворе» (36). Через некоторое время прибывшие познакомились и с женой А.П. Бестужева, о которой Екатерина II заметила: «Она показалась такою, какой и была, немного шалой и со странностями» (37). Хотел ли А.П. Бестужев оценить прибывших глазами близких людей или все это произошло случайно, трудно сказать. Елизавета Петровна не могла не узнать об этом обеде, так что Нарышкин за чрезмерную самостоятельность мог пострадать, но, кажется, не пострадал. В этой связи странно выглядит и приказ императрицы, чтобы принцессы Цербстские «проехали Москву ночью» (38). Следовательно, их прибытие скрывали от кого-то другого, а не партии Бестужева. Шетарди просил Иоганну-Елизавету поторопиться с отъездом, чтобы прибыть в Москву к дню рождения Петра Федоровича (37). Как вспоминала Екатерина, маркиз «прибавил к этому много других советов, из которых большая часть не дошли до моего сведения» (475). О их содержании можно только догадываться.
У Иоганны-Елизаветы были свои планы, а также задания от Фридриха II, реализация которых в конце концов разрушила первоначальное теплое отношение Елизаветы Петровны. После переезда в Москву окружение Иоганны-Елизаветы увеличилось; прежде всего появились Лесток и Брюммер, а затем и некоторые русские сановники, о которых императрица упоминает, говоря о партиях в России. Деятельность матери Софии-Фредерики разворачивалась столь быстро, что она начала мешать даже дочери, не говоря о том, что ее сразу заметили противники. Екатерина II пишет: «Я была стеснена у матери в комнатах и что буквально интимный кружок, который она себе образовала, нравился мне тем менее, что мне было ясно, как день, что эта компания никому не была по душе» (222). Но особенно Софии-Фредерике бросились в глаза политические разногласия, прорвавшиеся во время ее болезни. В первую очередь борьба иностранных дипломатов (прусского и французского) велась против А.П. Бестужева. Екатерина II признает этот факт в своих Записках, говоря о том, что придворные Петра Федоровича «беседовали с матерью, у которой бывало много народу и шли всевозможные пересуды, которые не нравились тем, кто в них не участвовал, и, между прочим, графу Бестужеву, коего враги все собирались у нас» (213).
Благодаря перлюстрации писем де Шетарди, Бестужев был хорошо знаком с той ролью, которую отводили Иоганне-Елизавете иностранные дипломаты и их сторонники. Получив очередную расшифрованную депешу, в которой говорилось, что Шетарди и приятели его надеются на помощь принцессы Цербстской, Бестужев записал: «Неслыханное гонение и старание к невинному погублению вице-канцлера, так что французским двором король прусский побужден министра своего Мардефельда инструировать обще с маркизом Шетардием стараться его, оклеветав, погубить, и как они безбожно поступают, что уже и чистою душою мутят, принцессу цербстскую к тому же склонить, и когда на такое безбожество поступили, то, без сомнения, вероятно, что и Его Императорского Высочества государя великого князя против его, вице-канцлера, толь наипаче преогорчили, и, в таком будучи грустном и печальном состоянии, только утешение на правосудие Ее Императорского Величества, что всещедрым своим покровом не допустит его, вице-канцлера, невинным быть сакрифисом (жертвою. — О.И.)»3.
Но самым неприятным для Иоганны-Елизаветы стало то, что из перлюстраций депеш Шетарди Елизавета Петровна узнала о ее вмешательстве во многие дела, ее не касающиеся: оказалось, что княгиня переписывалась с Фридрихом II, старалась испортить добрые отношения императрицы с Австрией, вела переговоры с шведским правительством, работала в пользу союза с Пруссией, в ее пакетах — «кувертах» — пересылались секретные бумаги, сообщались интимные подробности из жизни Двора. Кроме того, княгиня пыталась, несомненно по поручению прусского короля, говорить с Елизаветой Петровной о большой опасности для нее брауншвейгского семейства, чем особенно раздражала императрицу. С апреля 1744 года стало заметно охлаждение императрицы к Иоганне-Елизавете. Елизавета Петровна реже посещает ее покои и старается избегать встречаться с нею и даже с Софией-Фредерикой. В конце апреля Шетарди писал в свое министерство, что «принцессы Цербстские ныне не меньше иных того авантажа, дабы к императрице приближаться, лишены»; в мае английский посланник видел княгиню в слезах. Тогда же в Троице-Сергиевой лавре и состоялся известный разговор императрицы с Иоганной-Елизаветой, подведший границу в их отношениях. Однако и после подобной встряски, как замечает В.А. Бильбасов, цербстская княгиня не перестала интриговать и выполнять роль прусского шпиона4.
Иоганна-Елизавета по своему характеру не могла быть простой исполнительницей чужой воли. Она хотела действовать самостоятельно. Так, она сближается с И.И. Бецким, который свел ее с принцессой и принцем Гессен-Гомбургскими, что вызвало неудовольствие в рядах «французско-прусских партизан». «Это сближение, — пишет во втором варианте Екатерина II, — не понравилось многим, а особенно графу Лестоку и обер-гофмаршалу великого князя Брюммеру, который вызвал мою мать в Россию, но еще более графине Румянцевой, очень вредившей моей матери в глазах императрицы» (44). Но это сближение не нравилось и Елизавете Петровне. Говоря о матери, Екатерина II вспоминает: «Она была очень близка с принцем и принцессой Гессенскими, ее дочерью, княгиней Кантемир, и Бецким; признаюсь, я знала, что эта столь близкая связь не нравится императрице, и, хотя я оказывала им всякого рода вежливость, я держалась немного в стороне от этого слишком интимного круга» (63). Характерным эпизодом явилась поездка в Киев, куда не взяли ни Бецкого, ни даже Трубецкого. «Конечно, — пишет Екатерина II, — этому посодействовали Брюммер и графиня Румянцева...» (220). Пренебрегая неудовольствием не только членов своей партии, но и Елизаветы Петровны (правда, в ее отсутствие), Иоганна-Елизавета ездила на дачу к Гессен-Гомбургским. По-видимому, она была настолько упряма, что никакие уговоры на нее не действовали. Благодаря «Делу Лестока» мы знаем, что последний перед свадьбой Софии-Фредерики и Петра Федоровича даже хотел избить Иоганну-Елизавету, но был остановлен императрицей5.
Иоганна-Елизавета не хотела ограничиваться тесными рамками своей семьи и даже России; она вступает в переписку с римским императором. Сотрудникам Бестужева удалось прочесть депешу его посла от 13 июля 1744 года, в которой говорилось: «Вчера по окончании куртага принцесса Цербстская вручила мне письмо к Вашему Императорскому Величеству, прибавив, что она не только как имперская вассалка всякую должную венерацию* к высочайшей вашей особе, но и своею собственною персоною врожденную ее дому особенную покорность и венерацию имеет, к чему она и свою дочь, которая с своим будущим супругом и без того к тому склонна, с прочими окружающими людьми ревностнейше будет привлекать» (курсив наш. — О.И.)6. Можно только догадываться, что обещала Иоганна-Елизавета Фридриху II. К прусскому королю в «Голштинском дворике» сложилось особое отношение. Так, поздравляя прусского короля с успешным походом в Богемию и занятием Праги, Мардефельд сообщал: «Великий князь мне сказал: «Я сердечно поздравляю». Молодая великая княжна многократно повторяла: «Слава Богу!» Принцесса-мать не могла найти довольно сильных выражений для своей радости; другие многие меня также поздравляли; но число тех, которые от этого морщатся, превосходит»7. Мардефельд 14 сентября писал в Берлин Фридриху II: «Я должен отдать справедливость принцессе Цербстской, что она истинно радеет интересам королевским».
В свое время было принято решение — письма за границу Петра Федоровича и Екатерины отправлять через Коллегию иностранных дел; однако эти правила нарушались. Бестужев жаловался Елизавете Петровне на то, что письма от великого князя и великой княгини проходят мимо него, тогда как сделано распоряжение изготовлять их в Иностранной коллегии и член Коллегии Веселовский должен носить их к Их Высочествам для подписания8. Чувствуя в начале пребывания доброжелательное отношение к себе императрицы, Иоганна-Елизавета попыталась воздействовать на российскую внешнюю политику. Она будто бы убеждала императрицу заключить тройной союз между Россией, Пруссией и Швецией, к которому должна была приступить и Франция (идея, которую вынашивал одно время Фридрих II), но Елизавета Петровна заставила ее молчать, сказав, что ей вовсе не пристало вмешиваться не в свои дела, что на то есть министры, которые докладывают ей, императрице, о сношениях с другими державами9. По-видимому, такой окрик не мог не сказаться на самолюбивой цербстской принцессе; в уже цитированном нами письме прусского посланника от 14 сентября есть такие слова об Иоганне-Елизавете: «Она сильно желает возвратиться в Германию, но я не вижу, чтоб она с благопристойностью могла оставить Россию прежде брака ее дочери». В основании этого желания, по нашему мнению, лежали многие противоречия и споры, которые породил вздорный характер принцессы-матери и ее слишком большие амбиции. Конфликты разгорелись даже в самом. «Голштинском дворике»: Иоганна-Елизавета невзлюбила Петра Федоровича и не особенно внимательно относилась к своей дочери, что быстро усмотрели зоркие царедворцы, не пытавшиеся хранить свои открытия в тайне.
Конфликты с Петром Федоровичем и Елизаветой Петровной
Нет сомнения, что Иоганна-Елизавета была наслышана о будущем зяте, особенности которого, если верить Екатерине II, обсуждались на семейных съездах (206). В этом отношении весьма показателен случай со шкатулкой, о котором Екатерина II вспоминает в своих Записках. Императрица рассказывает во втором варианте: «Возвратившись в Козелец, мы здесь опять пробыли некоторое время; мать сделала тут очень горячую сцену великому князю; хоть она и не имела тогда же последствий, но оставила свой след и вот почему. Мать писала в своей комнате, когда он вошел; ее шкатулка с драгоценными вещами была рядом с ней на стуле; обыкновенно она клала в эту шкатулку все, что имела самого важного, до писем включительно; он отличался тогда чрезвычайной живостью и, прыгая по комнате, задел шкатулку, хотя мать и просила ее не трогать, и опрокинул ее на пол; мать подумала в первую минуту, что он сделал это нарочно, он стал извиняться, но когда увидел, что его извинения вовсе не были приняты, рассердился в свою очередь. Я вошла в комнату в самый разгар этой сцены, и он сразу обратился ко мне, чтобы рассказать мне о своей невинности; видя себя таким образом между двух огней и не желая рассердить ни того ни другую, я промолчала, но это молчание рассердило их обоих и чуть не кончилось тем, что меня же было и выбранили. Мать подулась на меня немного, что касается великого князя, то у меня нашлось средство его успокоить. Как только мы остались одни, без матери, он рассказал мне, как это случилось, и передал это так простодушно, что я не могла сомневаться в правдивости его передачи; я знала, кроме того, как вспыльчива была мать и в особенности как резки были первые проявления этой вспыльчивости, но у великого князя и у матери осталось в душе взаимное недовольство, которое с тех пор все росло» (55).
В третьем варианте Екатерина II излагает весь конфликт по-иному, указывая, что она уже была при «прыжках» Петра Федоровича, который желал ее рассмешить. «Я сказала матери, — пишет императрица, — что не думала, чтобы великий князь сделал это нарочно, но что когда он прыгал, то задел платьем крышку шкатулки, которая стояла на очень маленьком табурете. Тогда мать набросилась на меня, ибо, когда она бывала в гневе, ей нужно было кого-нибудь бранить; я замолчала и заплакала; великий князь, видя, что весь гнев моей матери обрушился на меня за то, что я свидетельствовала в его пользу, и, так как я плакала, стал обвинять мать в несправедливости и назвал ее гнев бешенством, а она ему сказала, что он невоспитанный мальчишка; одним словом, трудно, не доводя, однако, ссоры до драки, зайти в ней дальше, они оба успели это сделать. С тех пор великий князь невзлюбил мать и не мог никогда забыть этой ссоры; мать тоже не могла ему этого простить; и их обхождение друг с другом стало принужденным, без взаимного доверия и легко переходило в натянутые отношения» (216, 217). Во втором варианте Екатерина II пишет, что Петр Федорович «выказывал большое отвращение» к посещениям Иоганны-Елизаветы (75).
По нашему мнению, в этом конфликте, пустячном по своей сути, проявляются глубокие причины. Как уже говорилось выше, в Голштинии сложились две партии: одна из них держалась администратора герцога Адольфа-Фридриха, избранного затем в наследники шведского престола. Эта партия хотела удержать за собою власть и после его отъезда в Швецию, предполагая, что Петр Федорович, достигнув совершеннолетия, пришлет своим наместником Брюммера. Однако в самой Голштинии и в России были противники этого плана, которые хотели управления великого князя или его наместника в лице Августа-Фридриха. Иоганна Елизавета всей душой была на стороне брата — Адольфа-Фридриха, возможно, понимая, каким управителем ее родины может стать Петр Федорович. Екатерина II сама признается, что также хорошо относилась к наследнику шведского престола (486). Примечательно также, что сестра Фридриха II, будущая жена Адольфа-Фридриха, по словам Екатерины, «очень любила мою мать» (470). Иоганна-Елизавета делала все, чтобы удалить Августа-Фридриха из Голштинии. Ей удалось убедить брата поехать на войну в Голландию, для чего она даже получила у Елизаветы Петровны деньги на его обмундирование.
Отрицательное отношение Иоганны-Елизаветы к противоположной партии и Петру Федоровичу увеличилось, когда стало известно, что в Россию вызывается Август-Фридрих. Об этой истории подробно, но явно стоя на позициях матери, рассказывает Екатерина II в третьем варианте своих Записок: «Через несколько времени после приезда императрицы и великого князя в Петербург у матери случилось большое огорчение, которого она не могла скрыть. Вот в чем дело. Принц Август, брат матери, написал ей в Киев, чтобы выразить ей свое желание приехать в Россию; мать знала, что эта поездка имела единственную для него цель получить при совершеннолетии великого князя, которое хотели ускорить, управление Голштинией, иначе говоря, желание отнять опеку у старшего брата, ставшего шведским наследным принцем, чтобы вручить управление Голштинской страной от имени совершеннолетнего великого князя принцу Августу, младшему брату матери и шведского наследного принца. Эта интрига была затеяна враждебной Шведскому наследному принцу голштинской партией, в союзе с датчанами, которые не могли простить этому принцу того, что он одержал в Швеции верх над датским наследным принцем, которого далекарлийцы хотели избрать наследником шведского престола. Мать ответила принцу Августу, ее брату, из Козельца, что вместо того, чтобы поддаваться интригам, заставлявшим его действовать против брата, он лучше бы сделал, если бы отправился служить в Голландию, где он находился, и там бы дал себя убить с честью в бою, чем затевать заговор против своего брата и присоединяться к врагам своей сестры в России**. Под врагами мать подразумевала графа Бестужева, который поддерживал эту интригу, чтобы вредить Брюммеру и всем остальным друзьям шведского наследного принца, опекуна великого князя по Голштинии. Это письмо было вскрыто и прочтено графом Бестужевым и императрицей, которая вовсе не была довольна матерью и уже раздражена против шведского наследного принца, который под влиянием жены, сестры Прусского короля, дал себя вовлечь французской партии во все ее виды, совершенно противоположные русским. Его упрекали в неблагодарности и упрекали мать в недостатке нежности к младшему брату за то, что она ему написала о том, чтобы он дал себя убить, выражение, которое считали жестоким и бесчеловечным, между тем как мать, в глазах друзей, хвасталась, что употребила выражение твердое и звонкое. Результатом этого всего было то, что, не обращая внимания на намерения матери, или, вернее, чтобы ее уколоть и насолить всей голштино-шведской партии, граф Бестужев получил без ведома матери позволение для принца Августа Голштинского приехать в Петербург. Мать, узнав, что он в дороге, очень рассердилась, огорчилась и очень дурно его приняла, но он, подстрекаемый Бестужевым, держал свою линию. Убедили императрицу хорошо его принять, что она и сделала для виду; впрочем, это не продолжалось и не могло продолжаться долго, потому что принц Август сам по себе не был человеком порядочным. Одна его внешность уже не располагала к нему: он был мал ростом и очень нескладен, недалек и крайне вспыльчив, к тому же руководим своими приближенными, которые сами ничего собой не представляли. Глупость — раз уже пошло начистоту — ее брата очень сердила мать; словом, она была почти в отчаянии от его приезда. Граф Бестужев, овладев посредством приближенных умом этого принца, убил разом нескольких зайцев. Он не мог не знать, что великий князь так же ненавидел Брюммера, как и он; принц Август тоже его не любил, потому что он был предан шведскому принцу. Под предлогом родства и как голштинец этот принц так подобрался к великому князю, разговаривая с ним постоянно о Голштинии и беседуя о его будущем совершеннолетии, что тот стал сам просить тетку и графа Бестужева, чтобы постарались ускорить его совершеннолетие. Для этого нужно было согласие императора Римского, которым тогда был Карл VII из Баварского дома; но тут он умер, и это дело тянулось до избрания Франца I. Так как принц Август был еще довольно плохо принят моей матерью и выражал ей мало почтения, то он тем самым уменьшил и то немногое уважение, которое великий князь еще сохранял к ней...» (225—227). Перед нами прекрасный образец запутанности семейных и политических отношений, в которые попали Петр Федорович и Екатерина Алексеевна.
Узнав об этих событиях, Адольф-Фридрих писал Иоганне-Елизавете: «Стараются очернить людей, мне преданных, и недостает только одного, чтобы назвали меня по имени. Я не боюсь никакого следствия; напротив, буду рад, ибо уверен, что следствие обратится в мою пользу. Признавая охлаждение между мною и великим князем чрезвычайно опасным для нашего дома, считаю необходимым предупреждать все внушения, которые, как видно, сделаны были ему против меня. Я уверен, дражайшая сестрица, что вы приложите к тому все свои старания; я требовал того же и у великой княгини по вашему совету. Я при первом надежном случае пришлю вам два экземпляра с цифирью, которые вы и великая княгиня можете употреблять; но я вас усерднейше прошу внушать ей, чтобы она в этих случаях поступала со всевозможным благоразумием и осторожностью. Брат мой Август приносит на меня несправедливую жалобу» (курсив наш. — О.И.)10. Там, где речь шла о шифрах, было, по-видимому, что скрывать и чего опасаться. Но русское правительство было наготове. Елизавета Петровна приказала — «в рассуждении каких-либо могущих быть неугодностей и толкований о нынешнем вступлении великого князя в голштинское правительство» — «корреспонденцию принцессы Цербстской секретно открывать и рассматривать, а буде что предосудительное найдется, то и оригинальные письма удерживать»11.
Между тем Адольф-Фридрих написал также письмо Брюммеру, в котором жаловался на стеснительное в денежном отношении положение своей сестры в России, жалел, что не может помочь ей, потому что сам в долгах, и просил довести до сведения Елизаветы Петровны о безденежье принцессы Цербстской. Бестужеву удалось перехватить это письмо, которое было поднесено императрице с его примечаниями. Канцлер писал, что непонятно, куда принцесса могла истратить столько денег, подаренных ей в разное время Елизаветой Петровной, и когда она успела наделать много долгов. Бестужев напоминал императрице, что и сам наследный принц получил 120 000 рублей для утверждения своего в Швеции и «вообще облагодетельствован в ущерб Российской империи»12.
Примечательно также, что сторонники Августа-Фридриха пытались воздействовать и на преданную другому лагерю Екатерину. Она пишет: «Как принц Август, так и старые камердинеры, любимцы великого князя, боясь, вероятно, моего будущего влияния, часто говорили ему о том, как надо обходиться со своей женой; Румберг, старый шведский драгун, говорил ему, что его жена не смеет дыхнуть при нем, ни вмешиваться в его дела, и если она только захочет открыть рот, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком» (227, 228; курсив наш. — О.И.). Эта туманная догадка, оказавшаяся пророческой, ставит вопрос об отношении Иоганны-Елизаветы к зятю: что она думала насчет будущего своей дочери с Петром Федоровичем? Воспринимала ли она его как будущего императора России? Думаем, что нет.
Неудачи при русском Дворе сильно сердили мать Софии-Фредерики. Она не стеснялась откровенничать и изливать свой гнев с членами французско-прусской партии, и прежде всего с Шетарди. А тот свои злые депеши уснащал подробностями, услышанными от Иоганны-Елизаветы. Эти «откровения» удалось перехватить Бестужеву и представить их Елизавете Петровне. «Де Шетарди, — как замечает Екатерина по поводу рассказов матери французу, — обратил их в сюжеты для депеш своему двору; его письма были перехвачены вице-канцлером Бестужевым, шифр разобран, все передано императрице, де Шетарди арестован и отвезен за границу, а императрица доведена до страшного гнева против матери» (47, 48). В первом варианте говорится, что откровения де Шетарди так рассердили Елизавету Петровну, что ее брак «чуть от этого не расстроился». «Так как от меня почти [все] скрывали по моей крайней молодости, — пишет Екатерина, — то я не знаю всех подробностей; только однажды утром граф Лесток вошел и сказал матери: «Готовьтесь уезжать». После чего императрица вошла с бумагами в руке; они заперлись, она, мать и Лесток; после разговора, продолжавшегося битых два часа, они разошлись, по-видимому, довольно дружески. Все это произошло в Троицком монастыре, куда императрица снова отправилась, чтобы исполнить обет, данный во время моей болезни» (478, 479; курсив наш. — О.И.). Однако во втором варианте Екатерина II передает эту встречу, и особенно ее результат, по-другому: «Мать попросила Лестока доставить ей возможность объясниться с императрицей, дабы прежде, чем уехать, она могла, по крайней мере, узнать, в чем ее обвиняют и в чем она виновата. Это объяснение состоялось; императрица и мать оставались вдвоем очень долго и вышли обе совсем красные от этого разговора. Мать плакала, она думала, что успокоила императрицу, но последняя не так-то легко забывала и никогда не возвращала матери своей привязанности, к тому же было слишком много людей и вещей, которые отдаляли их одну от другой» (46; курсив наш. — О.И.). В третьем варианте вся сцена со словами Лестока претерпевает изменения. «Императрица, — пишет Екатерина II, — стала с некоторых пор очень холодно обращаться с матерью; в Троицком монастыре выяснилась причина этого. Как-то после обеда, когда великий князь был у нас в комнате, императрица вошла внезапно и велела матери идти за ней в другую комнату. Граф Лесток тоже вошел туда; мы с великим князем сели на окно, выжидая. Разговор этот продолжался очень долго, и мы видели, как вышел Лесток; проходя, он подошел к великому князю и ко мне — а мы смеялись — и сказал нам: «Этому шумному веселью сейчас конец»; потом, повернувшись ко мне, он сказал: «Вам остается только укладываться, вы тотчас отправитесь, чтобы вернуться к себе домой». Великий князь хотел узнать, как это; он ответил: «Об этом после узнаете», и ушел исполнять поручение, которое было на него возложено и которого я не знаю. Великому князю и мне он предоставил размыслить над тем, что он нам только что сказал; первый рассуждал вслух, я — про себя. Он сказал: «Но если ваша мать и виновата, то вы не виновны», я ему ответила: «Долг мой — следовать за матерью и делать то, что она прикажет»... Наконец дверь спальной отворилась, и императрица вышла оттуда с лицом очень красным и с видом разгневанным, а мать шла за ней с красными глазами и в слезах... Не знаю, удалось ли матери оправдаться в глазах императрицы, но, как бы то ни было, мы не уехали; с матерью, однако, продолжали обращаться очень сдержанно и холодно» (213—215).
Это был конец миссии Иоганны-Елизаветы, что поняли и многие ее сподвижники. Екатерина заметила: «Вернувшись с великим князем в Москву, мы с матерью стали жить более замкнуто; у нас бывало меньше народу...» (215). Иоганну-Елизавету решили терпеть в России только до свадьбы дочери (нелепо было оставить невесту как без отца, так и матери на торжественной церемонии). Для исправления положения большие усилия приложили члены французско-прусской партии. Екатерина II замечает во втором варианте: «Те, напротив, кто был заинтересован в моем замужестве, настолько удачно поправили дела, что, как только двор вернулся в Москву, начали говорить о моем обращении в православие и обручении. 28-е июня было назначено для одного торжества, а 29-е, Петров день, для другого» (48).
Отношение Иоганны-Елизаветы к дочери
Весьма примечательно отношение Иоганны-Елизаветы к дочери. Иногда кажется, что она не совсем понимала, что она только мать будущей императрицы, что она появилась в России лишь благодаря дочери. Это было продолжение той линии, которую Екатерина II характеризовала в своих Записках как пренебрежение — «мать не обращала на меня большого внимания» (29). Отчасти это было связано с рождением в 1742 году ее сестры — Елизаветы, умершей через три или четыре года (232). Иоганна-Елизавета просто не понимала своего места в разворачивавшемся историческом действии. Не исключено, что сохраненные Екатериной на страницах своих Записок воспоминания о поведении матери отражают затаенную обиду, но вероятнее, что императрица даже смягчает краски и выражения.
Особенно наглядно это отношение выразилось во время болезни Софии-Фредерики после приезда ее в Москву. «На десятый день нашего приезда в Москву, — пишет Екатерина II во втором варианте Записок, — мы должны были пойти обедать к великому князю. Я оделась и, когда уже была готова, со мной сделался сильный озноб; я сказала об этом матери, которая совсем не любила нежностей; сначала она подумала, что это ничего; но озноб так усилился, что она первая посоветовала мне пойти лечь» (41; курсив наш. — О.И.). Совершенно очевидно, что в этой фразе содержится как известное обвинение, так и легкое оправдание поведения матери. В первом варианте по этому поводу сказано: «Мать меня уложила» (477). Но в третьем варианте все обстоит иначе: «Я с трудом получила от матери позволение пойти лечь в постель» (210). Ко всему этому в этом варианте говорится, что боль в боку заставляла Софию-Фредерику «ужасно страдать и издавать стоны», за что мать ее будто бы бранила, «желая, чтобы я терпеливо сносила боль» (211). Из Записок Екатерины мы знаем, как спорила Иоганна-Елизавета с врачами, которые хотели пустить дочери кровь. В третьем варианте о деятельности матери сказано следующее: «Она вообразила, что у меня будет оспа, послала за докторами и хотела, чтобы они лечили меня сообразно с этим; они утверждали, что мне надо пустить кровь; мать ни за что не хотела на это согласиться; она говорила, что доктора дали умереть ее брату в России от оспы, пуская ему кровь, и она не хотела, чтобы со мной случилось то же самое» (210).
Императрица взяла ход лечения принцессы в свои руки. «В крайне опасные минуты моей болезни, — пишет Екатерина II в первом варианте, — ко мне в комнату впускали только докторов; императрица удалила из нее даже мать в течение трех дней, по причине того, что она то и дело ссорилась с докторами... и от нее скрывали частые кровопускания, которые мне делали» (478). Во втором варианте рассказывается, как начал развиваться конфликт между Иоганной-Елизаветой и императрицей: «Ей объяснили как недостаток привязанности ко мне отвращение матери к тому, чтобы мне пустили кровь, а в действительности это было лишь следствие боязни... Когда мне пускали кровь, Лесток запирал двери на задвижки, и мне пускали кровь в два приема четыре раза в течение двух суток; мать, которая была очень чувствительна, не могла видеть этого без огорчения, и, когда она хотела войти в эти минуты, ей говорили, что императрица просила ее оставаться у себя в комнате; из-за этого она в свою очередь стала досадовать и подумала, что все сговорились держать ее вдали от дочери. К этому прибавились еще разные мелочи и сплетни кумушек, которые ухудшали дело...» (43). В третьем варианте относительно реакции Иоганны-Елизаветы на ее лечение Екатерина II пишет: «Мать почти не пускали больше в мою комнату; она по-прежнему была против этих частых кровопусканий и громко говорила, что меня уморят***... Поведение матери во время моей болезни повредило ей во мнении всех» (211). В довершение этих конфликтов Иоганна-Елизавета решила пригласить к дочери лютеранского священника, от чего сама больная отказалась и попросила прислать Симеона Теодорского (211).
Среди «разных мелочей», которые подрывали авторитет матери, Екатерина II во втором и третьем вариантах приводит историю с материей, показавшую действительную бестактность Иоганны-Елизаветы. «В период моего выздоровления, около Пасхи, — пишет Екатерина II во втором варианте, — мать, потому ли, что не могла найти богатых материй по своему вкусу, или потому, что ей нравился принадлежавший мне кусок материи, пришла попросить его у меня в присутствии графини Румянцевой; в том состоянии слабости, в каком я была, и еще не вполне свободно владея своими пятью внешними чувствами, я проявила некоторое желание сохранить материю, потому что я получила ее от дяди, брата отца, хотя и уступила ее матери; это передали императрице, которая прислала мне две великолепные материи того же цвета и очень была недовольна матерью за то, что она, как говорили, без осторожности причинила огорчение почти умирающей. Мать в свою очередь почувствовала, что ее злят, и разобиделась» (43).
Все эти обстоятельства не улучшали отношения Софии-Фредерики и ее матери. Во втором варианте Екатерина II подробно останавливается на сложившейся конфликтной ситуации. «В отсутствие императрицы, — рассказывает она, — оставаясь в Петербурге одна только с матерью, я выказывала ей наибольшее уважение и наибольшее внимание, какое только могла Она была очень близка с принцем и принцессой Гессенскими, ее дочерью, княгиней Кантемир, и Бецким; признаюсь, я знала, что эта столь близкая связь не нравится императрице, и, хотя я оказывала им всякого рода вежливость, я держалась немного в стороне от этого слишком интимного круга. Мать не была мне за это признательна; она находила в этом больше политики, чем доверия к ней, и это вело к тому, что она не спускала мне никакой малости и находила, что все, что я делаю для нее, было моим долгом, и если ей казалось, что недоставало малейшего пустяка в том, что я делала, это вменялось мне в нарушение долга. Мое положение по отношению к ней становилось все щекотливее со дня на день, тем более, что мать на это очень обижалась, и это неудовольствие часто замечалось людьми, которые нас окружали. Я должна сказать, что старалась выражать ей полное почтение, какое только могла придумать, и со всеми поступала осторожно, ни в чем не подавая вида и не говоря ни единой душе, что таков был мой план, хотя я и поступала по принципу» (63, 64).
Теперь Иоганну-Елизавету раздражало все: и то, что после провозглашения великой княгиней Екатерина стала ходить впереди матери, и обязательные поцелуи ее руки (50), и отдельные покои для дочери (60). Екатерина старалась смягчить оскорбленное самолюбие матери. Что касается «хождения впереди», то она замечает: «Признаюсь, я этого избегала, насколько могла». Кстати сказать, на это обратила внимание и Иоганна-Елизавета. В письме к мужу она сообщала: «В своем новом положении дочь ведет себя чрезвычайно умно: она краснеет всякий раз, когда ей приходится идти впереди меня»13. Что касается поцелуев руки, то тут Екатерина II сообщает примечательную историю: «Мне стали целовать руку; многие делали то же и матери, но были иные, не делавшие этого, между прочим, воздерживался от этого великий канцлер граф Бестужев. Мать приписывала это недоброжелательству с его стороны, и это увеличивало предубеждение, которое ей внушили против него» (50, 51).
Об отдельных покоях в третьем варианте Записок Екатерина пишет следующее: «Мои комнаты были налево от лестницы, комнаты матери — направо; как только мать увидела это устройство, она рассердилась, во-первых, потому, что ей показалось, что мое помещение было лучше расположено, нежели ее, во-вторых, что ее комнаты отделялись от моих общей залой; на самом же деле у каждой из нас было по четыре комнаты: две на улицу, две во двор дома; таким образом, комнаты были одинаковые, обтянутые голубой и красной материей, безо всякой разницы; но вот что еще больше способствовало ее гневу. Графиня Румянцева, еще в Москве, принесла мне план этого дома, по приказанию императрицы, запрещая мне от ее имени говорить об этой присылке, советуясь со мной, как нас поместить. Выбирать было нечего, так как оба помещения были одинаковы. Я сказала это графине, которая дала мне понять, что императрица предпочитает, чтобы у меня было отдельное помещение, вместо того, чтобы жить, как в Москве, в общем помещении с матерью. Такое устройство нравилось мне тоже, потому что я была стеснена у матери в комнатах и что буквально интимный кружок, который она себе образовала, нравился мне тем менее, что мне было ясно как день, что эта компания никому не была по душе. Мать проведала о плане, показанном мне, она стала мне о нем говорить, и я сказала ей сущую правду, как было дело. Она стала бранить меня за то, что я держала это в секрете, я ей сказала, что мне запретили говорить, но она нашла, что это не причина, и вообще я с каждым днем видела, что она все больше сердится на меня и что она почти со всеми в ссоре, так что перестала появляться к столу за обедом и ужином и велела подавать к себе в комнаты. Что меня касается, я ходила к ней три-четыре раза в день, остальное время употребляла, чтобы изучать русский язык, играть на клавесине да покупать себе книги, так что в пятнадцать лет я жила одиноко в моей комнате и была довольно прилежна для своего возраста» (222, 223). Ответ об истинной причине помещения матери и дочери в разных покоях находится в первом варианте Записок: «Со времени моего приезда в Петербург, мать и меня поместили в различные комнаты по той причине, кажется, что ее комнаты были всегда полны народом и особенно иностранными посланниками; однако мы ели вместе. Она изъявила неудовольствие по случаю этой перемены, но на это не обратили внимания» (483).
Другой эпизод, обостривший отношения Софии-Фредерики и ее матери, произошел из-за кровопускания, которому в этот раз подверглась сама Иоганна-Елизавета. «Однажды утром, около десяти часов, — рассказывает Екатерина II, — я пошла к матери и нашла ее без сознания распростертой на матраце на полу посреди комнаты, ее женщины бегали туда и сюда, граф Лесток был возле нее и казался сильно смущенным. При входе я вскрикнула и хотела узнать, что с ней случилось; с большим трудом я узнала, что она из предосторожности хотела пустить себе кровь, что, когда хирургу не удалось сделать кровопускание ни на одной руке, он захотел сделать это на ноге, но благодаря своей неловкости он не сделал этого ни на той ни на другой. Мать, боявшаяся, впрочем, кровопускания, упала в обморок, и долго уже мучились, чтобы привести ее в чувство. Я послала всюду за докторами и хирургами; наконец она очнулась, и они приехали уже после. Когда мать пришла в себя, она приказала мне идти в свою комнату; тон и вид, с которыми она мне это сказала, дали мне понять, что она была сердита на меня; я сильно плакала и повиновалась ей после того, как она повторила свое приказание. Я обратилась к m-lle Каин, чтобы узнать причину гнева матери, которую напрасно старалась отгадать. Каин сказала мне: «Я ничего об этом не знаю, она и на меня сердится с некоторых пор». Я просила ее постараться узнать то, что меня касалось; она мне обещала это и прибавила: «Люди, которые ее окружают, слишком много вбивают ей в голову против всех; ее связи не нравятся императрице; я хотела сказать ей правду, но не смею больше к этому возвращаться, мне не доверяют». Я старалась ухаживать за матерью, как только могла, и, казалось, она смягчилась ко мне, но больше ни ногой не бывала в моей комнате и разговаривала со мною только о вещах безразличных. И то и другое не могло быть не замеченным» (65, 66).
Трудно сказать, вымещала ли Иоганна-Елизавета на дочери свои неприятности, связанные, прежде всего, с невыполнением обещаний, данных Фридриху II. Если верить Екатерине II, она попала в зону материнского гнева, ничем не мотивированного. Так, она вспоминает, что после разговора с П. Шуваловым, «жена которого была в большой милости у императрицы, мать, вернувшись со мной к себе в покои, сделала мне сильный выговор за эту беседу, говоря, что я ласкаю ее заклятых врагов». «Я, — пишет Екатерина II, — старалась оправдаться и могу клятвенно подтвердить, что я не знала этого о графе Шувалове и вовсе не знала всех каверз, какие были, и всего, что происходило» (66).
Другой скандал произошел также по пустячному поводу. Екатерина II рассказывает: «Однажды вечером, после ужина, я взяла своих женщин и придворных дам и прогуляла до часу пополуночи. Когда я вернулась, Шенк, остававшаяся дома, сказала мне, что мать приходила в мою комнату и что она меня искала. Я хотела сначала пройти к ней, но мне сказали, что она уже легла и заснула. На следующее утро, как только я встала и она проснулась, я побежала к ней, я нашла ее в страшном гневе против меня за то, что я так поздно загулялась. Она меня стала упрекать, как никогда, чего, поистине, я не заслуживала; я просила ее выслушать меня, но в своем гневе она подозревала гадости, на которые я не была способна; я ей клялась всем, что только есть наиболее святого, что приходила в ее комнату, дабы сказать ей, что иду гулять, но, видя, что она вышла (она ужинала у принца Гессенского на даче), я взяла своих женщин всех вместе, что мы гуляли по саду, что с нами не было ни одного мужчины, даже камердинера. Все это была сущая правда; я просила ее расспросить всех тех, которые участвовали, и уверяла, что она увидит, что я не обманывала ее ни на иоту. Несмотря на все это, гнев матери был так велик, что она даже не хотела дать мне поцеловать руку, в чем никогда в жизни она мне не отказывала, кроме этого единственного случая...» (67, 68; курсив наш. — О.И.). Любопытно, что дочь Иоганны-Елизаветы поведала эту историю великому князю, который не нашел в ней ничего дурного. Екатерина II пытается и здесь объяснить разумными причинами поведение матери: «Но может быть, только самый час этой прогулки не нравился матери или, зная характер императрицы, очень снисходительной к себе самой и более чем строгой к другим, она боялась, чтобы подобные шалости не повредили мне в ее мнении». В третьем варианте Екатериной II прибавляется любопытная подробность относительно упомянутых «гадостей»: «Что меня больше всего огорчило, так это обвинение в том, что мы поднимались в покои великого князя. Я сказала ей, что это гнусная клевета, на что она так рассердилась, что казалась вне себя. Хоть я и встала на колени, чтобы смягчить ее гнев, но она назвала мою покорность комедией и выгнала меня вон из комнаты...» (235). В цитируемом варианте концовка сцены изложена иначе. «Я вернулась к себе в слезах, — пишет Екатерина II, — в час обеда я поднялась с матерью, все еще очень сердитой, наверх в покой великого князя, который спросил, что со мной, потому что у меня красные глаза. Я ему правдиво рассказала, что произошло; он взял на этот раз мою сторону и стал обвинять мою мать в капризах и вспышках; я просила его не говорить ей об этом, что он и сделал, и мало-помалу гнев ее прошел, но она со мной все так же холодно обходилась» (235, 236).
В первом варианте Екатерина объясняет такое поведение матери своим отношением к графине Румянцевой: «Она до некоторой степени охладела по отношению ко мне из-за графини Румянцевой: к ней я привязалась со времени моей болезни, во время которой она была приставлена ко мне под предлогом составить мне компанию, между тем как мать, смотревшая на нее как на шпионку и на причину своих огорчений, терпеть ее не могла» (481). В третьем варианте Записок причины плохого настроения Иоганны-Елизаветы изображены с большей ясностью: «Дурное расположение духа матери происходило отчасти по той причине, что она вовсе не пользовалась благосклонностью императрицы, которая ее часто оскорбляла и унижала... Вообще я поставила себе за правило оказывать ей величайшее уважение и наивозможную почтительность, но все это не очень-то мне помогало; у нее всегда и при всяком случае прорывалось неудовольствие на меня, что не служило ей в пользу и не располагало к ней людей» (219, 220).
Во всем Иоганна-Елизавета чувствовала, что ее унижают. Екатерина II вспоминает эпизод с обедом 29 июня 1744 года в Грановитой палате по случаю обручения. «Мать хотела тоже быть на этом обеде, на что ей ответили, что она не может иметь другого места, как выше других дам, но она заявляла претензии быть ступенью ниже на троне...» (480). К трону, где находились императрица, Петр Федорович и Екатерина, Иоганну-Елизавету так и не допустили... Она писала по этому поводу мужу: «Ее Императорское Величество имела намерение посадить меня за обед вместе с собою и молодою четою под балдахином; но отъявленный враг, которого мы имеем в ее совете и для которого весь этот день был невыносим (Бестужев. — О.И.), или будучи столь глупым и вообразив, что я буду сопротивляться и этим сопротивлением навлеку негодование императрицы, или желая нанести удар моему тщеславию, привел в действие столько пружин, что посланники заявили претензию обедать вместе с императрицею под балдахином в шляпах, если я буду там обедать, ибо они могут уступить место только великому князю и его невесте, а что касается до меня, то они должны идти впереди»14. Иоганна-Елизавета вынуждена была обедать на хорах. 16 июля она писала мужу: «Крайне необходимо, чтоб наша дочь, своим поведением, во всем согласном с желаниями императрицы, все более укрепляла себя в ее благоволении. Императрица любит ее, как свое собственное дитя, но злые люди могут многое. Пока я здесь, я сумею уберечь дочь в милостях императрицы, даже укрепить благоволение к ней государыни; но мне неприятно и подумать, что я должна буду остаться здесь до совершения брака»15 (Бильбасов, 130—140). Иоганна-Елизавета не сказала всей правды мужу: отношение к ней Елизаветы Петровны стало резко отрицательным.
Вероятно, это сильно подействовало на мать великой княгини, да еще мысли о будущем расставании, вероятно, все чаще приходили в голову Иоганны-Елизаветы, и она стала смягчаться. Екатерина II вспоминает: «Вечером мать пришла ко мне и имела со мною очень длинный и дружеский разговор: она мне много проповедовала о моих будущих обязанностях; мы немного поплакали и расстались очень нежно» (69). После дня свадьбы их встречи становятся еще более теплыми. «Со свадьбы, — вспоминает Екатерина II, — мое самое большое удовольствие было быть с нею, я старательно искала случаев к этому... Мать приходила иногда провести у меня вечер...» (74, 75). В третьем варианте Записок Екатерина подчеркивает, что Иоганна-Елизавета «очень смягчилась по отношению ко мне в это время» (237).
Отъезд
28 сентября Иоганна-Елизавета выехала из Петербурга, получив на прощание 50 000 рублей да два сундука с разными китайскими вещами и материями; свита ее была также богато одарена. Петр Федорович послал тестю свои бриллиантовые пуговицы с кафтана, украшенную бриллиантами шпагу, бриллиантовые пряжки и несколько других подобных вещей. Прощаясь, принцесса будто бы пала на колени пред императрицею и со слезами просила прощения, если в чем-нибудь оскорбила ее величество. Елизавета Петровна отвечала, что теперь уже поздно об этом думать, лучше было бы, если бы она, принцесса, всегда была так смиренна16. Говоря об отъезде матери, Екатерина сообщает: «Мать уехала задаренная, как и вся ее свита. Мы с великим князем проводили ее до Красного Села, я много плакала и, чтобы не усиливать моих слез, мать уехала, не простившись со мной» (76, 77; курсив наш. — О.И.). Последнее утверждение выглядит странно; как можно сочетать: «не простившись» и «мы проводили»? Речь, возможно, идет о том, что они не расцеловались при расставании. Заметим, что подобный же рассказ содержится и в первом варианте: «Мать, боясь очень меня расстроить, уехала, не прощаясь со мною» (485).
Относительно того, что предшествовало отъезду матери, Екатерина II сообщает следующие подробности: «15 дней спустя (после свадьбы. — О.И.) пришли сказать матери, что она может уезжать, если этого хочет; она велела ответить, что давно и сильно этого желает и что она ждала до сих пор только совершения моего брака, но что не хочет больше оставаться ни минуты. Императрица послала ей 70 тысяч рублей, но так как она имела еще столько же долгов, то я взяла остальное на себя...» (483). Во втором варианте рассказывается о «длинном разговоре», состоявшемся за несколько дней до отъезда между Иоганной-Елизаветой и императрицей. «Бог весть, о чем они между собой говорили, — пишет Екатерина II, — я ничего не узнала, кроме того, что получила разрешение императрицы посещать ее уборную, т. е. сидеть, сколько мне будет угодно, утром около полудня или вечером в пять-шесть часов с ее горничными, так как Ее Величество не всегда выходила в эту комнату; все же это разрешение было своего рода милостью...» (77). Еще одной просьбой Иоганны-Елизаветы было устранение от Екатерины ее комнатной девушки — М.П. Жуковой (об этом подробнее в главе «Поиски виновных»).
Что касается суммы подаренных императрицей Иоганне-Елизавете денег, то во втором варианте Екатерина II приводит другую цифру. «Императрица прислала ей шестьдесят тысяч рублей для уплаты ее долгов, но оказалось, что у моей матери их было на семьдесят тысяч более, чем прислала ей императрица. Чтобы вывести мать из затруднения, я взяла на себя эти долги, сделанные в России, что и положило основание долгам, сделанным мною при жизни императрицы и возросшим к ее смерти до шестисот пятидесяти семи тысяч рублей, страшная сумма, которую я выплатила по четвертям лишь по восшествии своем на престол...» (76).
Высылкой из России не ограничились все неприятности Иоганны-Елизаветы. Находясь в Риге, она получила от Елизаветы Петровны помеченное 8 октября 1745 года письмо, в котором говорилось: «Мадам моя племянница. Я за потребно рассудила вам рекомендовать, по прибытии вашем в Берлин, Его Величеству королю Прусскому внушить, что мне весьма приятно будет, ежели полномочного своего министра барона Мардефельда отозвать, а на его место какого другого, кроме господина Фокерода, прислать изволит, обещая себе от искусства Вашей Светлости, что вы старание приложите сие представление наилутчим образом препровождать и Его Величеству уразуметь дать, что я моим требованием никакого другого вида не имею, как с ним дружбу и совершеннейшее согласие ненарушимо содержать. Впротчем, я вам желаю, мадам, щастливого пути, и есмь наисклоннейшая добрая приятельница Елизавет»17. Удар был нанесен жестокий и по прусскому королю, и по цербстской княгине, которая обещала в Берлине всеми силами поддерживать интересы Пруссии и ее посланника барона Мардефельда. «Я был поражен, — писал прусский король своему министру Подевильсу, — предложением, которое цербстская княгиня вынуждена была сделать относительно Мардефельда»18.
Мать Екатерины пыталась устраниться от исполнения этого неприятного поручения. Елизавета Петровна вновь напомнила о нем через своего посла в Берлине П.Г. Чернышева. Но дело не двигалось. Тогда из Петербурга было послано прямое требование к Фридриху II. На что прусский король отвечал, что отзовет Мардефельда, когда императрица отзовет Чернышева. Последний получил указ переехать посланником в Лондон, а Мардефельду, не дожидаясь распоряжений из Берлина, объявили, что не будут с ним больше иметь никаких дел. Познакомившись с этим распоряжением, Мардефельд будто бы заявил А.П. Бестужеву: «Я очень хорошо знаю, что вы один этому причиною; вот почему я не премину воспользоваться первым случаем показать вам свою благодарность и равномерные добрые услуги». А английскому послу Мардефельд якобы сказал: «Канцлер поступил умно, постаравшись удалить меня до возвращения вице-канцлера (М.И. Воронцова. — О.И.), ибо тогда я был бы в состоянии низвергнуть Бестужева»19.
Покинув Россию, принцесса-мать не прекратила попыток влиять на политическую ситуацию оттуда. Она встречается за границей с М.И. Воронцовым и пытается через него связаться со своей дочерью. Принцесса дала Воронцову письмо к Екатерине, но тот по рассеянности сдал его на почту, и оно попало в руки Бестужеву. В письме своем принцесса жаловалась, что Екатерина редко пишет к ней, что великий князь удалил от себя Брюммера и Берхгольца, людей вполне ему преданных, что в Голштинии преследуют доверенных слуг брата ее — Адольфа-Фридриха. По мнению Иоганны-Елизаветы, во всем были виноваты датчане, которые старались перессорить родственников — принцев Голштинских. «Я в графе Воронцове, — писала принцесса, — нахожу человека испытанной преданности, исполненного ревности к общему делу. Я откровенно сообщила ему свои мнения, что всеми мерами надобно стараться о соглашении. Он мне обещал приложить об этом свое старание. Соединитесь с ним, и вы будете более в состоянии разобрать эти трудные отношения, но будьте осторожны и не пренебрегайте никем. Поблагодарите вице-канцлера и его жену Анну Карловну, что они для свидания с нами сделали нарочно крюк. Усердно прошу, сожгите все мои письма, особенно это». Канцлер Бестужев, представляя это письмо Елизавете Петровне, сопроводил его следующими примечаниями: «Когда принцесса Цербстская отсюда поехала, то сближение вице-канцлера с Лестоком, Трубецким и Румянцевым еще не было вполне утверждено, что, по моему мнению, и означает соглашение, примирение духов (reconciliation des esprits). Вице-канцлер мог обещать приложить свое старание, ибо, как показал племянник Лес-тока Шапизо, Воронцов во время путешествия своего уже производил с Лестоком конфидентную переписку. Соединитесь с ним: если б это только означало низвержение канцлера, то не было бы нужды в такой таинственности, не было бы нужды принимать так много мер. Сожгите, прошу прилежно, все мои письма, особливо же сие. Прилежная просьба о сожжении всех писем показывает, что и прежние письма не меньшей важности были, как и это»20.
Примечательно, что Иоганна-Елизавета потом рассорилась с Фридрихом II до такой степени, что отдала своего единственного сына во время Семилетней войны служить австрийцам, а сама была вынуждена в феврале 1758 года бежать из родного Цербста, занятого пруссаками, в Гамбург, а оттуда в Париж. Она с удовольствием писала об успехах русских войск. «Русская армия, — писала мать Екатерины 10 сентября 1758 года, — по присоединении к ней отряда свежих войск, возобновила атаку на короля прусского, разбила его, рассеяла его войско, а сам король бежал... Судите о моей радости; не смею еще отдаться ей...» «Вот победа моих русских!» — восклицала она21.
Бестужев и «Голштинский дворик»
Бестужев и Петр Федорович
Чтобы понять характер отношения А.П. Бестужева к Петру Федоровичу и Екатерине Алексеевне, а также близким к ним людям, составлявшим «Голштинский дворик», необходимо вспомнить служебный путь канцлера. С 1721 года он работал в Дании, где должен был представлять интересы Петра I, который в то время покровительствовал голштинцам, желавшим вернуть себе Шлезвиг и другие земли. Судя по всему, защита голштинских интересов и столкновение из-за этого России с Данией были непонятны Бестужеву. Он должен был добиться признания датчанами императорского титула для Петра I, но они связывали этот вопрос с гарантиями Шлезвига или удалением Карла-Фридриха из России. Потом он писал императрице Анне Иоанновне о том, что 10 лет терпел в Дании притеснения из-за герцога Голштинского и его претензий на Шлезвиг, не получая повышения по службе. Следует заметить, что императрица была крестной матерью его детей еще до своего воцарения и писала ему в 1727 году, что она от него «никакой противности себе не видала, кроме верных служб». В 1731 году Бестужев был переведен в Гамбург. Там в 1733 году он узнал от бывшего камер-пажа макленбургской герцогини Екатерины Иоанновны, что смоленский губернатор князь Черкасский будто бы приводит жителей к присяге голштинскому принцу. Бестужев сообщил об этом в Петербург и с доносчиком отправился туда. За это дело Бестужев получил орден Александра Невского и особенное доверие Бирона. В 1735 году Бестужев вновь был послан в Копенгаген с одновременным назначением послом в Нижне-Саксонский округ. Находясь в Дании, Бестужев сблизился с английским дипломатом Тидлеем, с которым обсуждал возможность англо-русского союза22. По-видимому, к этому времени у него сложилось его понимание политической системы Европы и места в ней России. Голштиния в ней вряд ли могла играть какую-то серьезную роль****.
Однако по странной иронии судьбы Бестужев, участвовавший в возведении Елизаветы Петровны на престол, вместе с ней поднял на высокое место и голштинскую проблему. Он, конечно, знал о симпатиях дочери Петра I к отдельным голштинцам, но, возможно, надеялся, что как-нибудь удастся обойти проблемы, связанные с выбором в наследники русского престола Карла-Петра-Ульриха. Эту точку зрения разделяли и другие русские сановники. Многие сенаторы были недовольны, что в таком важном деле, как назначение наследника престола, императрица с ними не посоветовалась23. Особо резко по этому поводу выступал генерал-прокурор князь Трубецкой. Он считал переворот 25 ноября неполным, пока иностранцы еще занимали важные места в войске и были в приближении у государыни. Трубецкой вооружился против фельдмаршала Леси, который, по его словам, от старости не знает, что делает; князь говорил, что генерала Левендаля надобно отдать под суд за его действия во время шведской войны. Больше всего Трубецкой был враждебен Лес-току, который из-за своей близости к императрице имел большое влияние на дела; их вражда разгорелась до такой степени, что Трубецкой и Лесток жаловались друг на друга Елизавете Петровне и публично объявляли себя заклятыми врагами. Разумеется, враги Трубецкого не щадили его: они говорили, что генерал-прокурор заправляет самовольно внутренними делами и поступки его представляют ряд насилий и несправедливостей; что, низложив всех, кто стоит ему на дороге, особенно немцев, он захочет ограничить верховную власть и устроить престолонаследие по своей воле; что он не угождает никому, кроме духовенства и гвардии. Быть может, нерасположение его к «Голштинскому дворику» подавало повод к последнему заключению24. Правда, затем генерал-прокурор переметнулся в стан французско-прусской партии, хотя ранее говорил о братьях Бестужевых как перебежчиках во враждебный лагерь и изменниках русскому делу, потому что они позволили себе соединиться с Лестоком и его друзьями.
После объявления 7 ноября 1742 года Петра Федоровича наследником российского престола делать было уже нечего, как только рассчитывать на то, что Елизавета Петровна будет править еще долго и не поставит интересы племянника выше интересов России. К прискорбию Бестужева, Абоский мир был таким принесением в жертву голштинцам русских интересов. Попытки Бестужева развести интересы Петра Федоровича и Голштинии путем договоренности с Данией об обмене Шлезвига не привели к желаемому результату. Правда, на время Петр Федорович даже приблизился к канцлеру. В 1746 году французский посланник Дальон в своих депешах ругал великою князя, который помирился с Бестужевым, хотя до того публично и не раз говорил о канцлере как о величайшем плуте и бесчестнейшем человеке. Дальон указывал на принца Августа-Фридриха и Пехлина как на главные орудия, которые употребляет канцлер, чтоб войти в доверие к наследнику25. Но это было лишь временное сближение: для Петра Федоровича Голштиния была дороже России. Это вполне достойное уважения чувство к родине. Но судьба ставила его во главе другой страны, где также были его предки, среди которых — Петр I. Однако голштинский герцог так и остался голштинцем, не желавшим и не могшим в силу умственных способностей видеть подлинные интересы России. Петр Федорович, как замечает Екатерина II, никогда не любил патриота А.П. Бестужева (431). Последний, «будучи врагом прусского короля, открыто выражал свое мнение и никогда не угодничал великому князю. NB. Он (Петр III. — О.И.) не возвратил его из ссылки» (693). Сыграла свою роль в последнем деле, по-видимому, и сама императрица. Она будто бы на смертном одре говорила Петру Федоровичу о том, что нужно остерегаться Бестужева и не возвращать его из ссылки26.
Нет сомнения, что Бестужев был бы рад видеть в лице Петра Федоровича толкового человека; он даже, если верить Штелину, по повелению Елизаветы Петровны участвовал в воспитании великого князя, консультируя воспитателя о «положении текущих государственных дел»27. Но, как пишет Екатерина, канцлер «был весьма сведущ относительно слабых способностей этого принца, рожденного наследником стольких корон» (433). При этом следует учесть, что против Бестужева велась настоящая пропагандистская кампания; враги его чернили всеми силами. В третьем варианте Записок Екатерины II пишет, что Бестужев «знал антипатию, которую внушили великому князю против него» (433). Так, члены французско-прусской партии внушили великому князю заявить Воронцову, что Бестужев — враг голштинского дома и что об этом сказала ему сама императрица28. Мать Софии-Фредерики писала о Бестужеве, что он «отъявленный враг». Брюммер, покидая Петра Федоровича и Россию, по замечанию Екатерины II, «порядком напугал» великого князя тем, что оставляет его «на произвол интриг графа Бестужева» (246). Насколько в деле запугивания Петра Федоровича и его окружения успели иностранцы, узнаем из записки фон Финкенштейна Фридриху II. Прусский посланник писал о Бестужеве: «Однако полагаю я, с другой стороны, что Голштинский дом много может от него зла претерпеть; ненависть, кою к дому сему искони он питает, всем известна; горести, кои причиняет он ежедневно молодому двору, доказательством сего служат, и одна лишь мысль о злопамятстве великого князя натурально побуждать его должна всеми мерами возвышению сего принца препятствовать; посему не удивлюсь я, если найдет он способ переменить наследника или, по крайней мере, назначение его затруднить. Ненависть, кою великий князь к фавориту питает, частые ссоры между тетушкой и племянником повод к сему могут подать, и как бы дело ни обернулось, если императрицы не станет, Их Императорским Высочествам многие будут грозить опасности»29. Многое из приведенного выше говорилось непосредственно Петру Федоровичу и Екатерине Алексеевне.
Возможно, Бестужев, видя ограниченность Петра Федоровича и вражду к России его окружения, хотел несколько смягчить ситуацию браком великого князя с саксонской принцессой, но из этого ничего не вышло. Противникам удалось протолкнуть свой вариант — Софию-Фредерику Ангальт-Цербстскую.
Бестужев и великая княгиня Екатерина Алексеевна
Критические замечания и неприязненные оговорки в адрес А.П. Бестужева встречаются во всех вариантах Записок Екатерины II. Однако в тех же текстах есть и положительные суждения о канцлере; причем точка зрения великой княгини на Бестужева и его политику эволюционировала. Екатерина начала с определения А.П. Бестужева как «смертельного врага», «дурного человека» и дошла до характеристики его как патриота и совместной с ним борьбы за будущее России. Сама же она прошла путь от прусского агента, работавшего на Фридриха II и радовавшегося его победам, до русской великой княгини, давшей жареного быка ораниенбаумским рабочим в честь победы русских над пруссаками при Гросс-Егерсдорфе 19 августа 1757 года (408).
В первом варианте Записок, писавшихся по горячим следам, развитие положительного отношения к Бестужеву более очевидно. Екатерина пишет о том, что Брюммер и Лесток приписывали дурное обхождение с ней императрицы Бестужеву (486). Это слово «приписывали» имеет особое значение, поскольку ниже мы читаем следующий текст: «Я начинала сомневаться и, по своему врожденному смыслу, чем больше я себя образовывала, [начинала] видеть, что интересы России очень далеки от интересов Франции, по крайней мере, состояние сомнения, в каком я находилась, не вязалось с искренними намерениями, какие я имела; я знала, что канцлер всегда желал иметь меня другом и что мое упорство и твердость, проявляемая мною в пользу его врагов, были единственной причиной, которая его восстановляла против меня и заставляла некоторым образом мне вредить. Первые предложения, которые я велела ему сделать, были приняты им с распростертыми объятиями; мы решили позабыть все прошлое, он заплатил мне за мою искренность дружбой всех его друзей, которых он мне дал, и предложил помогать мне своими советами. Так как и он, и его друзья хорошо со /иной обходились, уважали меня и ласкали5*, то я считала себя достаточно отомщенной за холодность тех, кто мною пренебрег...» (497, 498; курсив наш. — О.И.).
Что касается «твердости и упорства в пользу врагов» Бестужева, то в этом же варианте Екатерина, рассказывая об отношении к ней Чоглокова, пишет: «По временам он стал хорошо относиться ко мне, и так как я была рада, что он ссорился с канцлером, наущениям которого я была обязана частью горестей и страдания, которые он мне причинял, то я ему передала, какие нелепости канцлер выделывал со мною, однажды, когда он хотел мне меньше зла, чем обыкновенно; Чоглоков, надутый тщеславием и самолюбием, с тех пор так никогда и не примирился с ним» (493). Во втором варианте Записок ссора Чоглокова с Бестужевым излагается по-другому. Екатерина II пишет: «Несколько раз великий князь, будучи навеселе, встречался с графом Бестужевым, всегда пьяным; великий князь жаловался ему на приемы и поступки Чоглокова, который был очень груб и всегда хмурился на него; граф Бестужев частью по болтливости, частью из-за пьянства, а может быть, сюда входило и зерно лести, чтобы войти в силу и приобрести доверие великого князя, сказал ему. «Чоглоков грубиян, дурак и набит спесью, но предоставьте это мне, я его образумлю». Великий князь мне это рассказал; я ему заметила, что, если бы Чоглоков это узнал, он никогда бы этого не простил графу Бестужеву и что он был бы удивлен, что человек, которого он считал своим другом, так дурно отзывается о нем. Великий князь вообразил, что он подкупит Чоглокова, если перескажет ему то, что граф Бестужев ему говорил, и что тогда он, великий князь, и станет другом Чоглокова и заменит в его глазах Бестужева, одним словом, что в будущем он будет им управлять, если он ему откроет фальшь притворной дружбы графа Бестужева. И вот мой великий князь заранее радуется в воображении прекрасным результатам, которые повлечет за собой открытие тайны, коей он был обладателем; он прежде всего поспешил уловить случай пересказать Чоглокову те различные разговоры, в которых шла речь о Чоглокове между графом Бестужевым и им, великим князем. Чоглоков глубоко был этим оскорблен и его самолюбию нанесен был удар прямо в сердце... С этого дня Чоглоков стал заклятым врагом графа Бестужева, который никогда не мог его умилостивить» (160, 162; курсив наш. — О.И.). Таким образом, в цитированном варианте Екатерина II снимает с себя отчасти вину в интриге против Бестужева. Однако во втором варианте есть слова, которые ближе к истине: «Я сохранила на всю жизнь обыкновение уступать только разуму и кротости; на всякий отпор я отвечала отпором» (7).
Во втором варианте количество выпадов против Бестужева резко увеличивается. Екатерина II пишет: «Ссору раздувал тогда повсюду граф Бестужев, применявший отвратительное правило — разделять, чтобы повелевать. Ему отлично удавалось смущать все умы, никогда не было меньше согласия и в городе, и при дворе, как во время его министерства, в конце концов он стал жертвой собственных происков, что случается обыкновенно с людьми, которые больше опираются на свои интриги, чем на чистоту и честность приемов» (44). В том же варианте, говоря об аресте Лестока, Екатерина II пишет, что смотрела на Бестужева «как на главного виновника всех дурных поступков по отношению ко мне, и мне было небезызвестно, что он подогревал то неприязненное отношение, какое императрица питала ко мне» (140).
Во втором варианте Екатерина рассказывает о почти криминальной истории с намеками на участие в ней канцлера. Она рассказывает, что генерал Апраксин купил новый дом в Москве и вместе с Бестужевым решил пригласить государыню, великого князя и великую княгиню там отобедать. Праздник был великолепен. Но радость великой княгини была омрачена. «Я узнала на следующий день, — пишет Екатерина II, — что в этот самый день третья дочь Апраксина умерла в течение ночи от оспы. Я была этим жестоко испугана; он и весь двор знали, что у меня не было оспы; странно было подвергать меня опасности, приглашать и привозить в этот дом; кроме того, из комнатки больной постоянно входили и выходили в ту, где я находилась; весьма правдоподобно, что я была приглашена и привезена в этот дом с целью заразить меня этой болезнью; я не поручусь за противное. Самое меньшее, что можно сказать, это то, что внимание и осторожность по отношению ко мне не простирались до особенной крайности, ибо меня подвергали столь сильной опасности с таким легким сердцем и совсем без нужды, и ни у кого не нашлось достаточно сердечной доброты, ни доброй воли, ни человечности, чтобы меня от этого предохранить. Но Бог судил иначе: ребенок умер, а я избегла столь великой опасности самым счастливым образом. Признаюсь, я часто содрогалась при мысли об этом» (151, 152). Необходимо заметить, что в третьем варианте эта история излагается без явных обвинений (278, 279). Что заставило Екатерину изменить свой ранний рассказ, неизвестно.
Следующая история, организованная, по мнению Екатерины, Бестужевым, была связана с именем графа Санти. «Не могу умолчать, — пишет во втором варианте Записок императрица, — еще об одном происшествии, показавшемся мне чрезвычайно странным. Во время траура по моем отце, когда мы по обыкновению вышли как-то после полудня на галерею, я встретила там графа Санти, обер-церемониймейстера; я обратилась к нему, как обыкновенно делала это со всеми, и в продолжение нескольких минут говорила с ним о безразличных предметах. Чрез два дня после этого Чоглокова передала мне от имени императрицы, что Ее Величество находила очень дурным, что я осмелилась осуждать иностранных посланников и послов за то, что они не выразили мне соболезнования по поводу смерти моего отца, и что я сказала это графу Санти. Я сказала Чоглоковой, что я об этом и не думала, и если граф Санти передал это, то он солгал, потому что я могу Богом поклясться, что я не только этого не сказала, но даже не думала об этом и ничего похожего на это замечание графу Санти не говорила, и это была правда. Чоглокова мне опять повторила замечание, что мой отец не был королем; я ей сказала, что знаю это без повторения; она обещала доложить императрице то, что я сказала, и вернулась сообщить мне, что императрица еще велит расспросить графа Санти, и, если он солгал, она велит его наказать. На следующий день она принесла мне письмо, в котором Санти говорил, что, быть может, он плохо понял. Но этого не могло быть, потому что в разговоре не было даже вопроса о послах и ни о чем похожем на это. Граф Воронцов после этого извинялся передо мной от имени графа Санти, который уверял, что граф Бестужев заставил его сказать то, о чем он никогда не думал. Не знаю, в чем было дело, но это была странная ложь» (105, 106). Возможно, что ответ на эту загадку состоит в том, что граф Санти принадлежал к французско-прусской партии и Бестужев в его лице хотел поставить в неудобное положение перед императрицей и саму враждебную ему партию6*. «Граф Бестужев, всегда злобствующий, — пишет Екатерина II в третьем варианте Записок, — обрадовался случаю меня унизить: он велел Санти тотчас же изложить письменно, что тот ему сказал или намекнул и подтвердил моим именем, и велел ему подписать этот протокол; Санти, боясь своего начальника как огня и особенно страшась потерять свое место, не замедлил подписать эту ложь вместо того, чтобы пожертвовать своей карьерой. Великий канцлер послал эту записку императрице, которая рассердилась, предполагая такие претензии с моей стороны, и послала ко мне Чоглокову, как выше сказано. Но когда императрица услышала мой ответ, основанный на сущей правде, то из всего этого вышло, что господин обер-церемониймейстер остался с носом» (258, 259).
В третьем варианте, несмотря на указанные недостатки Бестужева (подлинные и мнимые), есть характеристики несомненно положительного характера, противопоставленные Екатериной свойствам мелких его противников — «политиканов передней»: «Его несравненно больше страшились, чем любили; это был чрезвычайный пройдоха, подозрительный, твердый и неустрашимый, по своим убеждениям довольно-таки властный, враг непримиримый, но друг своих друзей, которых оставлял лишь тогда, когда они повертывались к нему спиной, впрочем, неуживчивый и часто мелочный... Враги графа Бестужева были в большом числе, но он их всех заставлял дрожать. Он имел над ними преимущество своего положения и характера, которое давало ему значительный перевес над политиканами передней» (208).
Екатерина видела в 1756 году, как Бестужев берег русскую кровь и не дал союзникам-австрийцам всю свою армию, а только положенные 30 000 (381). Это очень не понравилось «союзникам» австрийцам: «Австрийский посол замышлял против Бестужева, потому что Бестужев хотел, чтобы Россия держалась своего союзного договора с Венским двором и оказывала бы помощь Марии-Терезии, но не хотел, чтоб она действовала в качестве первой воюющей стороны против Прусского короля. Граф Бестужев думал, как патриот, и им не легко было вертеть...» (429; курсив наш. — О.И.). Но чтобы понять все это, чтобы отделить личные обиды от великого дела борьбы за политическую самостоятельность России, Софии-Фредерике, а затем великой княгине Екатерине Алексеевне необходимо было пройти десятилетний путь. Петр Федорович этот путь не прошел; напротив, он двигался в обратном направлении, и все попытки Бестужева сблизиться с внуком Петра I, чью политику он пытался продолжать, к результату не привели.
Елизавета Петровна, Петр Федорович и Екатерина Алексеевна
Как относилась Елизавета Петровна к Петру Федоровичу и его жене? Этот вопрос весьма интересен для изучения. Был ли их вызов и брак проявлением холодного расчета, вызванного лишь чувством самосохранения? Или императрица более тепло относилась к племяннику и его невесте (а потом и жене)? Мы полагаем, что вернее последнее утверждение; вероятно, Елизавета Петровна желала смотреть на Петра Федоровича и Екатерину Алексеевну как на своих детей, пытаясь окружить их материнской заботой. Вспомним, как во время первого совместного путешествия в Киев императрица запретила им входить в пещеры, считая, что воздух там может быть вредным (54). Или то, как после жесткого разговора с Иоганной-Елизаветой она, увидев Петра Федоровича и Екатерину быстро спускающимися с высокого подоконника, улыбнулась и поцеловала их (214). И потом, значительно позднее, когда много черного легло на отношения императрицы и Петра Федоровича с супругой, Елизавета Петровна продолжала испытывать где-то в глубине души теплые чувства к ним. Екатерина II рассказывает, что императрица повелела приехать им в Кронштадт; в это время разыгралась буря на море. Елизавета Петровна «очень беспокоилась всю ночь»; прибегла к мощам, несколько раз вскрикивала, что это будет ее вина, что они погибнут из-за посланного им недавно выговора, поскольку, желая выказать свое послушание, отправились немедленно. Но яхта пришла в Кронштадт уже после окончания бури. Таким образом у Елизаветы Петровны проявлялись свойства истинно русской души: при всех недостатках в самой глубине она оставалась доброй.
Однако окружающие великого князя и великую княгиню делали все, чтобы рассорить их с императрицей. Да и они сами были не совсем на высоте своего положения, что вызывало крайне отрицательную реакцию Елизаветы Петровны. Ее отношение к Петру Федоровичу и Екатерине эволюционировало от любви до презрения (в случае Петра Федоровича) и холодного признания умственных способностей великой княгини.
Отношение Елизаветы Петровны к Петру Федоровичу
Оно развивалось от нежного чувства к высказываниям типа: «Племянник мой урод, черт его возьми» (443). Вспомним, как радовалась Елизавета Петровна портрету Карла-Петра-Ульриха, как писала она в записке, адресованной Богу, о Петре Федоровиче как наследнике российского престола, а потом публично провозгласила его таковым. Мы знаем, как тяжело переносила императрица болезни Петра Федоровича; вспомним рассказ Штелина о болезни великого князя в октябре 1743 года: «Ее Величество, которая несколько дней была нездорова, скорее прибежала, чем пришла, к нему при этом известии. Она так испугалась, видя положение великого князя, что не могла произнести слова и залилась слезами. Ее с трудом оттащили от постели великого князя и увели в ее покои... Ее Императорское Величество, которая легла не раздеваясь, и, едва вздремнула от безутешной горести, пришла в 6-ть часов утра к великому князю и услыхали от Боергаве радостное известие, что спасительный перелом возобновил надежду на выздоровление. Оттуда императрица отправилась прямо в придворную церковь и отслужила молебен» (курсив наш. — О.И.)30. А как стремительно и самоотверженно направилась Елизавета Петровна к заболевшему оспой Петру Федоровичу и пробыла с ним в Хотилове шесть недель (60). Кто посмеет сказать, что это не высшее проявление материнской любви?! Вспомним и то, как Елизавета Петровна хотела, чтобы Петр Федорович получил достойное образование, и радовалась его успехам. Когда Петр Федорович поправил ошибку фельдмаршала Долгорукого и полицмейстера графа Девиера в древней русской истории, императрица заплакала от радости и на другой день велела поблагодарить его наставника, Штелина31. В другой раз великий князь так хорошо начертил план крепости, что восхитил императрицу32. Конечно, тут можно заподозрить Штелина в неискренности и заинтересованности выставить себя хорошим педагогом. Но вряд ли он сильно преувеличивал реакцию Елизаветы Петровны.
В этой связи трудно принять рассуждения иностранцев об отношении Елизаветы Петровны к племяннику. Дипломаты намеренно раздували конфликт между родственниками, говоря, что императрица весьма ревниво относилась к объявленному ею наследнику. Это проявилось, например, в приведенном сообщении Дальона своему правительству об эпизоде с гвардейцем, который просил ее не отдавать корону Петру Федоровичу33. Прусский посланник Мардефельд писал: «Следует также избегать тесных уз с великим князем или, по крайней мере, не показывать сего, ибо по прихоти своей к Его Императорскому Высочеству ревнует...»34 Возможно, императрице к этому времени уже надоели заигрывания иностранцев с великим князем и натравливание его на Россию. Любопытную в этом отношении характеристику императрицы дает Фавье, знавший Елизавету в последние годы ее жизни: «Сквозь ее доброту и гуманность в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделом этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость... Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между ними свои милости и свое мнимое доверие»35.
Нет сомнения, что из-за дурного характера Петра Федоровича и его склонностей между ним и императрицей возникали ссоры, число которых со временем росло. Тут можно поверить прусскому послу Финкенштейну, который писал о «частых ссорах между тетушкой и племянником»36. Во второй половине 40-х годов Елизавета Петровна уже хорошо узнала Петра Федоровича и глубоко разочаровалась в нем. Ей оставалось только лить слезы или ругаться с неудачным наследником. Екатерина вспоминает о том, что Елизавета Петровна страшила великого князя высылкой. 06 этом сохранились упоминания во всех вариантах Записок. В первом варианте говорится, что Петру Федоровичу было сказано: «Если он будет дурно себя вести, то его посадят на корабль, чтобы отвезти в Голштинию, а меня оставят, и что императрица может выбрать, кого захочет, чтобы заместить его» (490). Весьма любопытный разговор, состоявшийся между Петром Федоровичем и Чоглоковой из-за отказа великого князя посетить баню, передает Екатерина во втором варианте своих Записок: «Чоглокова... страшно рассердилась и спросила великого князя, знает ли он, что императрица могла бы его заключить в С.-Петербургскую крепость за такие речи и за выказанное им ослушание ее воли... Великий князь при этих словах задрожал и в свою очередь спросил ее, говорит ли она ему от своего имени или от имени императрицы. Чоглокова возразила ему, что она его предупреждает о последствиях, которые могло иметь его безрассудное поведение, и что, если он желает, императрица сама повторит ему то, что она, Чоглокова, только что ему сказала; ведь Ее Величество не раз уже угрожала ему крепостью, имея на то, по-видимому, свои основания, а ему следовало помнить о том, что случилось с сыном Петра Великого по причине его неповиновения» (182, 183).
Петр Федорович отвечал как мог. Тут прекрасным примером, дающим понять то, как относился великий князь к тетке, является история с дырками, которые он просверлил в покои Елизаветы Петровны. Екатерина II рассказывает в части, обозначенной ею, думаем не совсем верно, как «безрассудство великого князя»: «После Пасхи7* он устроил театр марионеток в своей комнате и приглашал туда гостей и даже дам. Эти спектакли были глупейшей вещью на свете. В комнате, где находился театр, одна дверь была заколочена, потому что эта дверь выходила в комнату, составлявшую часть покоев императрицы, где был стол с подъемной машиной, который можно было поднимать и опускать, чтобы обедать без прислуги. Однажды великий князь, находясь в своей комнате за приготовлениями к своему так называемому спектаклю, услышал разговор в соседней комнате и, так как он обладал легкомысленной живостью, взял от своего театра плотничий инструмент, которым обыкновенно просверливают дыры в досках, и понаделал дыр в заколоченной двери, так что увидел все, что там происходило, а именно, как обедала императрица, как обедал с нею обер-егермейстер Разумовский в парчовом шлафроке, — он в этот день принимал лекарство, — и еще человек двенадцать из наиболее доверенных императрицы.
Его Императорское Высочество, не довольствуясь тем, что сам наслаждается плодом своих искусных трудов, позвал всех, кто был вокруг него, чтобы и им дать насладиться удовольствием посмотреть в дырки, которые он так искусно проделал. Он сделал больше: когда он сам и все те, которые были возле него, насытили глаза этим нескромным удовольствием, он явился пригласить Крузе, меня и моих женщин зайти к нему, дабы посмотреть нечто, чего мы никогда не видели. Он не сказал нам, что это было такое, вероятно, чтобы сделать нам приятный сюрприз. Так как я не так спешила, как ему того хотелось, то он увел Крузе и других моих женщин...» (241, 242). По нашему мнению, Петр Федорович хотел дискредитировать Елизавету Петровну, а также очень нелюбимого им А.Г. Разумовского. Императрица все поняла и устроила великому князю грандиозный разнос. «Она, — продолжает свой рассказ Екатерина II, — спросила, откуда у него хватило смелости сделать то, что он сделал; [затем сказала], что она вошла в комнату, где была машина, и увидела дверь, всю просверленную; что все эти дырки направлены к тому месту, где она сидит обыкновенно; что, верно, делая это, он позабыл все, чем ей обязан; что она не может смотреть на него иначе, как на неблагодарного; что отец ее, Петр I, имел тоже неблагодарного сына; что он наказал его, лишив его наследства; что во времена императрицы Анны она всегда выказывала ей уважение, подобающее венчанной главе и помазаннице Божией; что эта императрица не любила шутить и сажала в крепость тех, кто не оказывал ей уважения; что он мальчишка, которого она сумеет проучить. Тут он начал сердиться и хотел ей возражать, для чего и пробормотал ей несколько слов, но она приказала ему молчать и так разъярилась, что не знала уже меры своему гневу, что с ней обыкновенно случалось, когда она сердилась, и наговорила ему обидных и оскорбительных вещей, выказывая ему столько же презрения, сколько гнева» (243, 244). Но делать Елизавете Петровне было нечего...
К этому времени стали возникать конфликты и с великой княгиней. Особую остроту эти тенденции приобрели во время падения А.П. Бестужева. Однако они не привели к сближению Петра Федоровича и Елизаветы Петровны. Современник, француз Лафармие, бывший в 1761 году в России (а в 1770—1780 годах секретарем великого князя Павла Петровича), писал: «Казалось бы, что разъяснение недоразумений, причинивших падение Бестужева, должно было произвести сближение между императрицей и великим князем и, породив между ними доверие, предостеречь их в будущем от интриг министров и фаворитов. Но этого не случилось. Тетка остается по-прежнему холодна и неприступна, может быть, вследствие своей слабости; племянник — почтителен, но без малейшей нежности и, может быть, из робости, никогда ничего не просит. Они видятся только ради приличия, и между ними нет ни дружбы, ни доверия»37.
Отношение Елизаветы Петровны к великой княгине
Эти отношения прошли от нежной любви до чудовищных разносов и затем холодного признания разума Екатерины Алексеевны. Чрезвычайная забота Елизаветы Петровны о Софии-Фредерике проявилась во время ее болезни. «Она вернулась от Троицы в Москву, — вспоминает Екатерина II, — в субботу в семь часов вечера и прошла прямо из кареты ко мне в комнату в сопровождении графа Лестока, графа Разумовскаго и хирурга этого последнего, по имени Верр. Она села у моего изголовья и держала меня на руках, пока мне пускали кровь; я пришла немного в себя в эту минуту и увидала, что все очень суетились вокруг меня... императрица прислала мне после этого кровопускания брильянтовые серьги и бант стоимостью в двадцать пять тысяч рублей» (42). В третьем варианте Екатерина замечает, что в то время Елизавета Петровна, беспокоящаяся о состоянии здоровья Софии-Фредерики, часто проливала слезы (212). Это отношение продолжалось и дальше. «Она мне выражала чрезвычайную нежность», — пишет Екатерина в первом варианте своих мемуаров. Особенно довольна была Елизавета Петровна в день крещения принцессы Софии. «Говорят, — вспоминает Екатерина II, — я прочла свое исповедание веры как нельзя лучше, говорила громко и внятно, и произносила очень хорошо и правильно; после того, как это было кончено, я видела, что многие из присутствующих заливались слезами, и в числе их была императрица; что меня касается, я стойко выдержала, и меня за это похвалили. В конце обедни императрица подошла ко мне и повела меня к причастию. Императрица, по выходе из церкви и по возвращении в ее покои, подарила мне ожерелье и украшения на грудь из брильянтов... На следующее утро императрица прислала мне портреты — свой и великого князя — на браслете, осыпанном брильянтами; великий князь также прислал мне часы и великолепный веер» (49, 50).
Милости Елизаветы Петровны на этом не прекратились. Екатерина II рассказывает, что со времени ее обручения с Петром Федоровичем «не было дня, чтобы я не получала подарков от императрицы, самые маленькие из которых были в 10—16 тысяч рублей, как драгоценными камнями, так деньгами, материями и т. д., всем, что можно было придумать» (480, 481). Елизавета Петровна заявила будто бы Екатерине, что «любит меня почти больше великого князя» (482). «Ей приятно было слышать, когда хорошо обо мне говорили...» — пишет Екатерина Алексеевна об императрице.
Прошел год пребывания принцессы Софии, а теперь великой княгини Екатерины Алексеевны в России. Отношения к ней императрицы оставались очень хорошими. Екатерина II пишет в третьем варианте Записок (мы приводили этот фрагмент выше), как 10 февраля 1745 года императрица во время празднования дня рождения великого князя обедала с ней на троне и была чрезвычайно любезна (224, 225). Знаки особого внимания императрицы Екатерина получила и после свадьбы. Она рассказывает: «На другой день после свадьбы, приняв ото всех поздравления в Зимнем дворце, мы поехали обедать к императрице в Летний дворец. Поутру она мне привезла целую подушку, сплошь покрытую чудным изумрудным убором, и послала сапфировый убор великому князю для подарка мне...» (73). Это, судя по всему, были последние милости императрицы.
Еще зимой, в феврале, 1745 года Екатерина получила от нее один из первых выговоров. После того как к Екатерине назначили восемь русских горничных, великая княгиня решила распределить между ними свои вещи. Это не понравилось Елизавете Петровне (64, 65). Другой выговор, более серьезный, касался долгов. Екатерина II рассказывает в третьем варианте своих Записок: «Однажды в театре граф Лесток вошел в нашу ложу, за минуту перед тем мы видели, как он жестикулируя и оживленно говорил с императрицей в ее ложе, он сказал нам, что государыня была очень разгневана тем, что мы с матерью имеем долги; что она назначила для меня в день моего обручения сумму в тридцать тысяч рублей на мое содержание; что, будучи еще великой княжной, она никогда столько не имела и что, несмотря на это, как ей известно, у меня уже были долги, она была очень раздосадована этим и, как он говорил, казалась очень разгневанной. Я извинялась, как только могла, и сказала ему, что я получила еще только пятнадцать тысяч рублей за первые шесть месяцев и то, что я должна, будет уплачено в конце года. Но он высказал мне все упреки, какие императрица поручила ему передать...» (57, 58). Нет сомнения, что тут Екатерине доставалось совместно с матерью, которая к тому времени уже надоела при Дворе.
Отсутствие беременности у великой княгини еще более огорчило Елизавету Петровну, которая в этом видела вероятное влияние Иоганны-Елизаветы. Сразу после свадьбы Екатерину окружили особенно плотной опекой. В первом варианте Екатерина Алексеевна рассказывает: «Несколько дней спустя (после отъезда матери. — О.И.), графиня Румянцева получила приказание вернуться к своему мужу. Со времени моей свадьбы ко мне приставили тещу Сиверса (М. Крузе. — О.И.), которая начала с того, что запретила моим слугам говорить со мною тихо, под страхом быть выгнанными. Я не подала никакого повода к такому обхождению, оно меня изумило, но я промолчала; когда я сидела у себя в комнате, она и две старые карлицы, которых приставили ко мне, приходили смотреть в замочную скважину, что я делаю; наконец, когда я меняла место, все приходило в движение, чтобы видеть, что происходит. Я видела все эти проделки и не мешала этому. Я думала: когда они увидят, что я делаю, и не найдут ничего возразить, то они перестанут» (485). Другой характерный эпизод произошел под Новый год. Екатерина II рассказывает: «Мы с великим князем жили довольно ладно, он любил, чтобы вечером к ужину было несколько дам или кавалеров; накануне Нового года мы таким образом веселились в покоях великого князя, когда в полночь вошла Крузе, моя камер-фрау, и приказала нам именем императрицы идти спать, потому что императрица находила предосудительным, что не ложились так долго накануне великого праздника. Эта любезность заставила удалиться всю компанию. Тем не менее любезность эта показалась нам странной, так как мы знали о неправильной жизни, какую вела сама наша дорогая тетушка, и нам показалось, что тут больше дурного настроения, чем разумного основания» (80). Правда, в феврале 1746 года, когда Петр Федорович серьезно заболел, Елизавета Петровна, видя реакцию на это великой княгини, сменила гнев на милость. Екатерина II, вспоминая то время, пишет: «Ему (Петру Федоровичу. — О.И.) было очень худо; ему не раз пускали кровь; императрица навещала его несколько раз на дню и, видя у меня на глазах слезы, была мне за них признательна. Однажды, когда я читала вечерние молитвы в маленькой молельне, находившейся возле моей уборной, ко мне вошла госпожа Измайлова, которую императрица очень любила. Она мне сказала, что императрица, зная, как я опечалена болезнью великого князя, прислала ее сказать мне, чтобы я надеялась на Бога, не огорчалась и что она ни в каком случае меня не оставит» (239, 240; курсив наш. — О.И.).
Однако это была лишь короткая вспышка; беременности не было, отношения Екатерины и Петра Федоровича ухудшались. В мае должен был бы появиться желанный наследник, но его не предвиделось. А у Анны Леопольдовны в Холмогорах в феврале 1746 года родился третий сын — Алексей, также претендент на российский престол. Елизавета Петровна, по-видимому, чрезвычайно расстраивалась и была крайне недовольна таким ходом дела. В конце мая 1746 года она решила откровенно поговорить с великой княгиней. Этот разговор так повлиял на Екатерину, что она подробно рассказывает о нем во всех трех вариантах. «Я встала рано утром, — рассказывает Екатерина Алексеевна в первом варианте Записок. — Крузе сказала мне, что императрица уже два раза присылала спрашивать, встала ли я; минуту спустя, она вошла и сказала мне с разгневанным видом, чтобы я шла за ней. Она остановилась в комнате, где никто не мог нас ни видеть, ни слышать, и тут она мне сказала (в течение двух лет, как я была в России, это она в первый раз говорила со мною по душе, или по крайней мере без свидетелей). Она стала меня бранить, спрашивать, не от матери ли я получила инструкции, по которым я веду себя, что я изменяю ей для прусского короля; что мои плутовские проделки и хитрости ей известны, что она все знает; что когда я хожу к великому князю, то это из-за его камердинеров, что я причиной того, что брак мой еще не завершен (тем, чему женщина не может быть причиной), что если я не люблю великого князя, это не ее вина, что она не выдавала меня против моей воли, наконец [она высказала] тысячу гнусностей, половину которых я забыла. Я ждала минуты, когда она станет меня бить, как по счастью пришел великий князь, в присутствии которого она переменила разговор и сделала вид, будто ничего не было. Я не знаю, что бы из этого вышло: она больше всего походила на фурию. Я сделала несколько усилий, чтобы оправдаться, но, как только она видела, что я открываю рот, она мне говорила: «Молчите, я знаю, что вы ничего не можете мне ответить». Я с тех пор много думала и передумала об этой сцене и считаю еще, что вся эта сцена была только для того, чтобы запугать или держать меня в страхе, потому что, кроме этого, я в ней ничего не понимаю» (488, 489; курсив наш. — О.И.).
Во втором варианте Екатерина II добавляет: «На другой день утром мне пустили кровь. Только что успели перевязать мне руку, как в комнату вошла императрица; все удалились, и мы остались наедине. Императрица начала разговор с того, что мать моя ей сказала, что я выхожу замуж за великого князя по склонности, но мать, очевидно, ее обманула, так как она отлично знает, что я люблю другого. Она меня основательно выбранила, гневно и заносчиво, но не называя, однако, имени того, в любви к кому меня подозревали. Я была так поражена этой обидой, которой я не ожидала, что не нашла ни слова ей в ответ. Я заливалась слезами и испытывала отчаянный страх перед императрицей; я ждала минуты, когда она начнет меня бить, по крайней мере, я этого боялась: я знала, что она в гневе иногда била своих женщин, своих приближенных и даже своих кавалеров. Я не могла избавиться от этого бегством, так как стояла спиной к двери, а она прямо передо мной...» (86, 87; курсив наш. — О.И.). О любви великой княгини к последнему мы поговорим подробнее ниже. В третьем варианте события излагаются так: «Утром, до кровопускания, императрица вошла в мою комнату, и, видя, что у меня красные глаза, она мне сказала, что молодые жены, которые не любят своих мужей, всегда плачут, что моя мать, однако, уверяла ее, что мне не был противен брак с великим князем, что, впрочем, она меня к тому бы не принуждала, а раз я замужем, то не надо больше плакать. Я вспомнила наставление Крузе и сказала: «Виновата, матушка», и она успокоилась. Тем временем пришел великий князь, с которым она на этот раз ласково поздоровалась, затем она ушла...» (246, 247; курсив наш. — О.И.).
Екатерина вспоминает, что устроенная императрицей и Петром Федоровичем головомойка глубоко потрясла ее, и она попыталась покончить с собой. «Я была в таком сильном отчаянии, — пишет она, — что, если прибавить к нему героические чувства, какие я питала, — это заставило меня решиться покончить с собою; такая полная волнений жизнь и столько со всех сторон несправедливостей и никакого впереди выхода заставили меня думать, что смерть предпочтительнее такой жизни; я легла на канапе и, после получасу крайней горести, пошла за большим ножом, который был у меня на столе, и собиралась решительно вонзить его себе в сердце, как одна из моих девушек вошла, не знаю зачем, и застала меня за этой прекрасной попыткой. Нож, который не был ни очень остер, ни очень отточен, лишь с трудом проходил через корсет, бывший на мне. Она схватилась за него; я была почти без чувств; я испугалась, увидав ее, потому что я ея не заметила. Она была не глупа (в настоящее время она замужем за полковником Кашкиным, который командует Тобольским полком). Она постаралась заставить меня отказаться от этой неслыханной мысли и пустила в ход все утешения, какие могла придумать. Понемногу я раскаялась в этом прекрасном поступке и заставила ее поклясться, что она не будет о нем говорить, что она и сохранила свято» (489). Стало ли известно это во многом театральное действо императрице, мы не знаем. Но Елизавета Петровна приняла по отношению к великой княгине и дополнительные меры.
Основную роль в травле великой княгини, по ее мнению, играла Чоглокова, за которой стояла сама императрица. В первом варианте Екатерина по горячим следам писала: «Дурное обращение Чоглоковой шло своим чередом. Она всем запрещала со мною говорить и это не только дамам и кавалерам, окружавшим меня, но даже, когда я выезжала на куртаги, она всем говорила: «Если вы будете говорить ей больше, чем «да» и «нет», то я скажу императрице, что вы интригуете с нею, потому что ее интриги известны», так что все меня избегали, приближалась ли я, или отступала; я делала вид, что не знаю всех этих ее происков, и продолжала вести себя по-прежнему, разговаривала со всеми, была чрезвычайно любезна и старалась расположить к себе всех до самой Чоглоковой». У Екатерины появились защитники, которые попытались информировать императрицу о несправедливостях, которые делают великой княгине от ее имени. На какой-то момент положение изменилось. «Мне, — вспоминает Екатерина II, — сделали несколько подарков, и я думала, что все обратится к лучшему, но все это лишь больше раздосадовало Чоглокову против меня: она думала, что то дурное расположение духа, какое ей пришлось вытерпеть, вытекало из моих жалоб, отчасти это была правда. Она подождала, чтобы шквал прошел, и так ловко повела дело, что по возвращении из этих поездок меня больше бранили и хуже со мною обращались, чем когда-либо; каждый месяц кого-нибудь прогоняли и лишь только видели мужчину или женщину, на кого я приветливо смотрела, как их наверняка удаляли» (490, 491).
«Ее антипатия ко мне росла с каждым годом», — пишет Екатерина II об отношении к ней императрицы (498, 499). Она вспоминает об одном характерном случае, произошедшем в 1748 году под Пасху. «Во время того же поста, однажды около полудня, — пишет Екатерина II, — я вышла в комнату, где были наши кавалеры и дамы; Чоглоковы еще не приходили; разговаривая с теми и другими, я подошла к двери, где стоял камергер Овцын. Он, понизив голос, заговорил о скучной жизни, какую мы ведем, и сказал, что притом нас чернят в глазах императрицы; так, несколько дней тому назад Ее Императорское Величество сказала за столом, что я чересчур обременяю себя долгами, что все, что я ни делаю, глупо, что при этом воображаю, что я очень умна, но что я одна так думаю о себе, что я никого не обману, и что моя совершенная глупость всеми признана, и что поэтому меньше надо обращать внимания на то, что делает великий князь, нежели на то, что я делаю, и Овцын прибавил со слезами на глазах, что он получил приказание императрицы передать мне это, но он меня просил не подавать вида, что он мне сказал, что именно таково было ее приказание. Я ему ответила относительно моей глупости, что нельзя меня за это винить, потому что каждый таков, каким его создал Бог, что же касается долгов, то неудивительно, если они у меня есть, потому что, при тридцати тысячах содержания, мать оставила мне, уезжая, шестьдесят тысяч рублей долгу, чтобы заплатить за нее; что сверх того графиня Румянцева вовлекала меня в тысячу расходов, которые она считала необходимыми; что Чоглокова одна стоит мне в этом году семнадцать тысяч рублей и что он сам знает, какую адскую игру надо вести с ними каждый день, что он может этот ответ передать тем, от кого он получил это поручение; что, впрочем, мне очень неприятно знать, что против меня возбуждают императрицу, по отношению к которой я никогда не была неуважительной, непокорной и непочтительной, и что чем больше будут за мною наблюдать, тем больше в этом убедятся. Я обещала ему сохранить тайну и сдержала слово — не знаю, передал ли он, что я сказала, но думаю это, хотя никогда больше не слышала разговоров об этом и остерегалась сама возобновлять беседу, столь мало приятную» (263, 264; курсив наш. — О.И.).
Только через десять лет Елизавета Петровна разобралась в личности Екатерины и заметила, что великая княгиня «любит правду и справедливость; это очень умная женщина» (456). Когда императрица умерла, то Екатерина, если верить ее Запискам, «горько плакала толико о покойной государыне, которая всякие милости ко мне оказывала и последние два года меня полюбила отменно» (525).
Отношение великой княгини к Елизавете Петровне
С первой встречи Елизавета Петровна потрясла и очаровала принцессу Софию. Во втором варианте Екатерина II пишет: «Поистине нельзя было тогда видеть ее в первый раз и не поразиться ее красотой и величественной осанкой. Это была женщина высокого роста, хотя очень полная, но ничуть от этого не терявшая и не испытывавшая ни малейшего стеснения во всех своих движениях; голова была также очень красива; на императрице в этот день были огромные фижмы, какие она любила носить, когда одевалась, что бывало с ней, впрочем, лишь в том случае, если она появлялась публично. Ее платье было из серебряного глазета с золотым галуном; на голове у нее было черное перо, воткнутое сбоку и стоявшее прямо, а прическа из своих волос со множеством брильянтов» (39). Прекрасно шло императрице и мужское платье (56). «Мое уважение и благодарность к императрице были чрезвычайны, я смотрела на нее, как на божество, лишенное всяких недостатков...» (482).
Принимая первый план своего поведения, как мы видели, Екатерина вторым пунктом ставила — «Нравиться императрице». Это давалось Екатерине с трудом. Для того чтобы оправдаться перед Елизаветой Петровной в той лжи, которую доносили ей о великой княгине, она «тысячу и тысячу раз просила о том, чтобы поговорить с ней (императрицей. — О.И.) частным образом, но что ей никогда не было угодно на это согласиться» (498). Конечно, все это не могло не вызвать изменения взглядов великой княгини на императрицу. Екатерина II, отличный психолог-практик, оставила нам прекрасный портрет Елизаветы Петровны на фоне ее постоянного быта: «Императрица Елизавета имела от природы много ума, она была очень весела и до крайности любила удовольствия; я думаю, что у нее было от природы доброе сердце, у нее были возвышенные чувства и [вместе с тем] много тщеславия, она вообще хотела блистать во всем и желала служить предметом удивления; я думаю, что ее физическая красота и врожденная лень очень испортили ее природный характер. Красота ее должна была бы предохранить ее от зависти и соперничества, которое вызывали в ней все женщины, не слишком безобразные; но, напротив того, она была до крайности озабочена тем, чтоб эту красоту не затмила никакая другая; это порождало в ней страшную ревность, толкавшую ее часто на мелочные поступки, недостойные Величества. Ее лень помешала ей заняться образованием ее ума, и в ее первой молодости [воспитание ее] было совсем заброшено. Отец ее обращался сначала со своими двумя дочерьми, как с незаконнорожденными. При них находились с самого нежного возраста только служанки-финки, а впоследствии — такие странные немки, что они служили им игрушками. Льстецы и сплетницы довершили дело, внеся столько мелких интересов в частную жизнь этой государыни, что ее каждодневные занятия сделались сплошной цепью капризов, ханжества и распущенности, а так как она не имела ни одного твердого принципа и не была занята ни одним серьезным и солидным делом, то при ее большом уме она впала в такую скуку, что в последние годы своей жизни она не могла найти лучшего средства, чтобы развлечься, как спать, сколько могла; остальное время женщина, специально для этого приставленная, рассказывала ей сказки» (547, 548).
Екатерина II подробно рассказывает о темах разговоров, обсуждение которых не любила Елизавета Петровна. «Говорить в присутствии Ее Величества, — пишет она, — было задачей не менее трудной, чем знать ее обеденный час. Было множество тем разговора, которых она не любила; например, не следовало совсем говорить ни о прусском короле, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках, ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науках; все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять; она также бывала настроена против некоторых лиц, и тогда она всегда была склонна перетолковывать в дурную сторону все, что бы они ни говорили, а так как окружавшие охотно восстановляли ее против очень многих, то никто не мог быть уверен в том, не имеет ли она чего-нибудь против него; вследствие этого разговор был очень щекотливым...» (549, 550). Екатерина II пишет во втором варианте, что, говоря с Елизаветой Петровной, «всегда рискуешь, что она прицепится к не понравившемуся ей слову, чтобы напасть на тебя и наговорить тебе неприятностей; часто видала я, как случалось это в разговоре с великим князем, и это мне придавало больше сдержанности, заставляя взвешивать и подбирать свои выражения прежде, чем их высказать» (81). В выражениях, кстати сказать, Елизавета Петровна не церемонилась. Провинившуюся Чоглокову, например, она в гневе называла глупой, дурой, скотиной (133).
В Записках Екатерины II там и сям разбросаны наблюдения за поведением и характером Елизаветы Петровны. «Моя дорогая тетушка, — пишет Екатерина II, — была очень подвержена такой мелочной зависти, не только в отношении ко мне, но и в отношении ко всем другим дамам; главным образом преследованию подвергались те, которые были моложе, чем она. Эту зависть она простирала так далеко, что случилось, что однажды при всем дворе она подозвала к себе Нарышкину, жену обер-егермейстера, которая, благодаря своей красоте, прекрасному сложению и величественному виду, какой у нее был, и исключительной изысканности, какую она вносила в свой наряд, стала предметом ненависти императрицы, и в присутствии всех срезала ножницами у нее на голове прелестное украшение из лент, которое она надела в тот день. В другой раз она лично сама обстригла половину завитых спереди волос у своих двух фрейлин, под тем предлогом, что не любила фасон прически, какой у них был; одна из них была графиня Ефимовская, вышедшая впоследствии замуж за графа Ивана Чернышева, а другая княжна Репнина, жена Нарышкина, — и обе девицы уверяли, что Ее Величество с волосами содрала и немножко кожи» (139, 140). Что касается собственных туалетов Елизаветы Петровны, то они у всех на слуху; называют десяток тысяч платьев и тысячи пар туфель. Это, правда, было лишь утрировкой общей тенденции того времени. Екатерина II пишет: «Дамы тогда были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалет по крайней мере два раза в день; императрица сама чрезвычайно любила наряды и почти никогда не надевала два раза одного и того же платья, но меняла их несколько раз в день; вот с этим примером все и сообразовывались: игра и туалет наполняли день» (61)8*. Тут можно только заметить, что Елизавета Петровна после себя оставила тысячи платьев, а Екатерина II — многие тысячи писем, указов и других документов. В этом отношении дочь Петра Великого не пошла за своим отцом, многотомный свод бумаг которого издается с 1883 года поныне.
Великая княгиня и ее «друзья»
Отношение Екатерины Алексеевны к своим (а точнее, маминым) «друзьям» — Шетарди, Брюммеру и Лестоку — с годами менялось от очень теплого к весьма критическому. Начнем с маркиза Шетарди — главы французско-прусской партии.
Маркиз де Шетарди
Во втором варианте Екатерина II, вполне определившаяся в отношении француза, писала: «Маркиз де ла Шетарди, задушевный друг Лестока, узнал о перевороте, который готовили с целью возвести на престол цесаревну Елизавету; он даже ссудил Лестока некоторой суммой денег, которая потом была ему возвращена; но Лесток скрыл от него день и час, так как маркиз де ла Шетарди поторопился раньше сказать, что он заставит шведов напасть на русское войско, которое считали преданным правительнице, в тот самый день, когда цесаревна Елизавета взойдет на престол, чтобы облегчить, как он говорил, ее восшествие, ибо вовсе не рассчитывали, что это должно произойти так легко, как оно произошло в действительности, и в этом он, конечно, следовал своим инструкциям, он замышлял смуту и старался ослабить силы России, возбуждая ея врагов напасть на войско, которое, так сказать, прикрывало столицу, в ту минуту, когда, он надеялся, вспыхнет гражданская война; но Бог судил иначе, Лесток догадался скрыть часть своих распоряжений от маркиза де ла Шетарди.
Так как этот посланник был уже отозван, то он уехал вскоре по восшествии императрицы Елизаветы, осыпанный подарками. Французский двор отослал его в Россию как частного человека, с верительными грамотами в кармане, заготовленными для него и как для посланника, и как для министра второго ранга, дабы предъявить их, смотря по тому, когда он сочтет своевременным и уместным. Во время его отсутствия дела приняли значительно иной оборот. Императрица увидела, что интересы империи отличались от тех, какие в течение недолгого времени имела цесаревна Елизавета» (47; курсив наш. — О.И.).
Екатерина II сохранила до нас только один эпизод, рассказывающий о разговоре ее со «старинным знакомым матери» — маркизом Шетарди. «Однажды, — вспоминает императрица, — он обратился ко мне и поздравил, что я причесана en Moyse; я ему сказала, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться, когда он услышал мой ответ, он сделал пируэт налево, ушел в другую сторону и больше ко мне не обращался» (215). Демарш весьма показательный.
О.Ф. Брюммер
Отношение к этому человеку у Екатерины II с годами поменялось значительно; и не только в историческом времени, но и в вариантах ее Записок. Так, в первом варианте она пишет, что «меня особенно ободрял в этих чувствах воспитатель великого князя граф Брюммер, который нежно меня любил и советы которого я любила» (481; курсив наш. — О.И.). Далее она пишет в том же варианте о том, как пытались рассорить ее с великим князем, утверждая, что она любит Брюммера, которого Петр Федорович «начинал ненавидеть» (486). Если верить первому варианту, то сама императрица была инициатором этой кампании. Екатерина пишет, что Петра Федоровича «убедили заставить меня отказаться от дружбы с графом Брюммером; он заговорил со мною об этом очень грубо и передал мне разговор своей тетушки; я была так этим возмущена, что очень твердо ему возразила, что никакие соображения в мире не могут меня заставить пренебрегать обязательствами, которые я имела по отношению к другу у которого уважала; что ни интриги, ни недовольство не заставят меня поступиться чувствами чести, какие я считала мне присущими; великий князь и все ко мне придирались, но твердость моя от этого только увеличивалась» (486, 487; курсив наш. — О.И.). Когда в мае 1746 года Брюммер был удален от Двора, Екатерина, если верить донесению австрийского посла Бретлака, была «так встревожена», что плакала «не переставая, и дошла в своем огорчении так далеко, что третьего дня пришлось пустить ей кровь»38. Однако имеются большие основания сомневаться в ответном чувстве Брюммера к великой княгине. Прежде всего потому, что когда она заболела, то, как мы видели выше, он нашел для великого князя другую невесту — принцессу Дармштадтскую. Правда, в первом варианте имеется фраза, говорившая о том, что уже во второй половине 50-х годов Екатерина подозревала Брюммера (и Лестока) в интригах против Бестужева. Так, она пишет: «Два вышеназванные лица приписывали все эти россказни и дурное обхождение канцлеру...» (486; курсив наш. — О.И.).
Во втором варианте об отношениях с Брюммером Екатерина II рассказывает уже менее восторженно: «Кредит Брюммера был тогда на исходе. Однажды он меня отвел в сторону и сказал, что непременно будет отставлен, если я не постараюсь поддержать его; я спросила, как посоветует он взяться за дело, чтоб иметь успех? Он сказал мне, что не видит другого способа, как быть менее застенчивой с императрицей, и для этого я должна была чаще ходить в ту комнату, доступ в которую я имела. Я ему сказала, что это ни к чему не послужит, так как императрица почти не входила туда, когда я там бывала... Он еще говорил со мною раза два или три в том же духе, но мне казалось его предложение вполне неосуществимым, и до сих пор я убеждена, что я раздражила бы против себя императрицу (к чему она была очень склонна) гораздо легче, чем успела бы восстановить упавшие акции Брюммера; кроме того, великий князь ненавидел его от всего сердца и это было бы новой причиной холодности между нами двоими; он не любил даже, чтобы у меня были с ним слишком заметные разговоры» (81, 82). Не вызывает сомнения, что Брюммер желал использовать великую княгиню для сбора информации о намерениях императрицы и ее окружения. Примечательно также, что Екатерина дружила с человеком, который был глубоко несимпатичен Петру Федоровичу. Дружила с Брюммером и Иоганна-Елизавета. Таким образом, оснований для конфликтов в «Голштинском дворике» и без Бестужева было достаточно. Брюммер, если верить третьему варианту Записок, в своей воспитательной деятельности искал содействия у Екатерины. «Помню, — пишет императрица, — что гофмаршал Брюммер обращался ко мне в это время несколько раз, жалуясь на своего воспитанника, и хотел воспользоваться мною, чтобы исправить и образумить своего великого князя; но я сказала ему, что это для меня невозможно и что я этим стану ему столь же ненавистна, как уже были ненавистны все его приближенные» (215).
В третьем варианте отношение Екатерины Алексеевны к наставнику Петра Федоровича становится резко отрицательным. Рассказав о настойчивой просьбе Брюммера о посещениях уборной императрицы, Екатерина, сообщив, что «высказала свое отвращение», замечает: «Что касается графа Брюммера, то я о нем не очень-то жалела; он мне надоедал своими вечными разговорами о политике, которые отзывались интригой...» (245, 246). Несмотря на это, Екатерина будто бы выхлопотала у Фридриха II пенсию для Брюммера.
Г. Лесток
Одной из главных фигур, вмешивавшихся в жизнь великокняжеской семьи, был Лесток. Отношение Екатерины II к Лестоку менялось со временем обратно тому, как оно изменялось по отношению к Бестужеву. В первом варианте Записок читаем: «Граф Лесток был арестован в ноябре 1748 года. Горе, какое я терпела от потери близкого друга, меня очень печалило и, несмотря на все, что мне наговорили относительно его враждебных планов против нас, так как я ничего доподлинно не видела, то я не могла этому поверить» (497; курсив наш. — О.И.). Во втором варианте Записок это теплое отношение не изменилось. Екатерина II писала: «По вечерам императрица собирала двор у себя в своих внутренних апартаментах и происходила большая игра. Однажды, войдя в эти покои Ее Величества, я подошла к графу Лестоку и обратилась к нему с несколькими словами. Он мне сказал: «Не подходите ко мне». Я приняла это за шутку с его стороны; намекая на то, как со мной обращались, он часто говорил мне: «Шарлотта! Держитесь прямо!» Я хотела ему ответить этим изречением, но он сказал: «Я не шучу, отойдите от меня». Меня это несколько задело, и я ему сказал: «И вы тоже избегаете меня». Он возразил мне: «Я говорю вам, оставьте меня в покое». Я его покинула, несколько встревоженная его видом и речами. Два дня спустя, в воскресенье, причесывая меня, мой камердинер Евреинов сказал мне: «Вчера вечером граф Лесток был арестован и, говорят, посажен в крепость». Тогда одно только название этого места уже внушало ужас. Он просил и виду не показывать, что я знаю эту новость; я сдержала слово, но была очень огорчена, так как граф Лесток до той поры всегда оказывал мне дружбу и доверие. Я знала о неприязни к нему графа Бестужева...» (140).
В том же варианте Екатерина II сообщает, что на дороге из Петербурга в Москву она узнала от камергера князя Александра Трубецкого, что граф Лесток, находясь в крепости, хотел уморить себя голодом, что с этой целью он одиннадцать дней не ел. Императрица велела ему принять пищу под угрозой, что, если он не послушается, она найдет средства, чтоб его к этому принудить. «Мы с князем Трубецким, — замечает Екатерина II, — нашли это обращение очень жестоким, и в особенности по отношению к человеку, которому императрица была многим обязана» (143, 144). Однако в третьем варианте мы находим другую характеристику Лестока: «У него не было недостатка ни в уме, ни в уловках, ни в пронырстве, но он был зол и сердцем черен и гадок» (208). Стала ли подобная точка зрения результатом осмысления или ознакомления с документами, нам неизвестно.
Остается также не совсем ясным, как в то время относился Лесток к Екатерине Алексеевне. Во втором варианте Записок приводится любопытный эпизод, свидетельствующий о том, что лейб-медик пытался вторгнуться в личную жизнь великокняжеского семейства. Екатерина вспоминает: «В тот же день Пасхи (10 апреля 1748 года. — О.И.) граф Лесток навестил меня; он все еще был лейб-медиком; он воспользовался минутой, когда никто его не слыхал, и сказал мне: «Шведскому посланнику очень чувствительна ваша болезнь; он поручил вам это передать». Так как я знала, что он вечно шутит, я ответила в том же духе: «Скажите ему, что я ему очень признательна за участие». С его стороны была тут хитрость, но до сих пор я не знаю, в чем она состояла» (120). Несколько выше Екатерина рассказывает: «В это время приехал в Петербург Вольфенштиерна9*, шведский посол; это был красивейший с ног до головы мужчина, какого только можно встретить; все, и в особенности женщины, были в восторге от его наружности, и совсем невинно; за столом, слыша ему похвалы, я его также похвалила; мне вменили в преступление, что я его похвалила; мне все же кажется, что не следовало бы бранить молодых женщин за случайно брошенные слова, и что это верный способ остановить на ком-нибудь их внимание и даже, быть может, внушить им опасение, что придают больше значения, чем следует, каким-нибудь нескромным замечаниям. Очень опасно помогать развитию неопределенных чувств, с зарождением которых всякий человек появляется на свет» (107, 108).
Екатерина II далее сообщает: «Лесток сказал мне вскоре после свадьбы, что шведский посланник Вольфенштиерна находил меня очень красивой; я за это ничего против него не имела, но это приводило меня в некоторое замешательство, когда мне приходилось с ним разговаривать. По скромности ли, или по кокетству, я хорошенько не знаю, — но всегда это стеснение, действительно, существовало» (115, 116). Не в любовники ли целил шведского посланника его приятель Лесток, хорошо зная непоправимые недостатки Петра Федоровича? И не хотел ли затем использовать эту связь в политических целях? Последнее, по нашему мнению, весьма вероятно. В «Деле Лестока» среди нескольких обвинения имеется следующее: «Ты в некоторое время Ее Императорскому Величеству самой говорил, что ежели б де принцесса Цербстская послушала твоих и Брюммеровых советов, то б она великого князя за нос водила...»39 Этот важнейший факт (а он подтверждается самой Елизаветой Петровной) показывает, как хотели строить свою политику в отношении великокняжеского семейства главные деятели французско-прусской партии. Они прекрасно видели, что с Петром Федоровичем у них ничего не получится. Не случайно фон Финкенштейн писал Фридриху II, что «если взойдет на престол великий князь, то сможет Ваше Величество им располагать через посредство великой княгини»40.
Это замечание не случайно. Прусский король внимательно следил за жизнью великокняжеской семьи. Как замечает В.А. Бильбасов, вначале, не имея еще точных сведений о Петре Федоровиче, прусский король поручал Мардефельду сближаться с великим князем, чтоб добиться его дружбы, но вскоре увидел, кому принадлежит главная роль при русском молодом Дворе. Вероятно, решающим стало следующее сообщение в 1747 году фон Финкенштейна: «Можно биться об заклад, что великий князь никогда не будет царствовать в России; не говоря уже о его слабом здоровье, угрожающем преждевременною смертью, русский народ так ненавидит великого князя, что он рискует лишиться короны даже и в том случае, если б она естественно перешла к нему по смерти императрицы». В начале 1752 года Фридрих II отзывается о Петре Федоровиче крайне отрицательно: «Великий князь чрезвычайно неосторожен в своих речах, по большей части в ссоре с императрицей, мало уважаем, вернее сказать, презираем народом и слишком уж занят своею Голштиниею». Прусский король сосредоточивает свое внимание на великой княгине, и в раздорах великокняжеского Двора его печалят только «неприятности, испытываемые великою княгинею»41.
Лестоку и Брюммеру совершенно не нужно было согласие в великокняжеской семье. Им нужно было найти способ проводить линию своей партии. «Лесток, пришелец, не могший питать сильного сочувствия к России, имевший очень смутное понятие о ее интересах...» — писал С.М. Соловьев42. Но на пути иностранных «пришельцев» тогда встал русский человек, А.П. Бестужев-Рюмин... Они пытались приписывать ему то, что делали активно сами — вмешиваясь в непростую жизнь русского Двора, пытаясь ссорами и интригами достигнуть своих целей, а главное — лишить Россию возможности влиять на европейскую политику.
«Сор из избы»
Русские постепенно освобождались от иностранных «друзей». Маркиз Шетарди в 24 часа под конвоем был выслан из России. Не долго задержалась там и Иоганна-Елизавета. Пришло время Брюммера и Берхгольца, людей, по словам французского посланника Дальона, «преданных французским интересам». 28 мая 1746 года граф Брюммер направил письмо к императрице Елизавете Петровне43. В нем с первых слов излагается суть обращения: за несколько дней перед этим он получил известие, что ему поручается новая должность в Голштинии. Брюммер сразу от нее отказывается, замечая, что ее «не столько мои годы, сколько мое плохое состояние здоровья не позволяют мне принять». Он сообщает императрице о том, что «вынужден хлопотать у Его Императорского Высочества правящего герцога Шлезвиг-Голштинии о своей отставке». При этом граф Брюммер просит освободить его от любой службы. «Всемилостивейшая Императрица, — пишет он, — убежден, что Ваше Императорское Величество мое спокойное решение тем более одобрит, если всевысочайше захочет принять во внимание, что увеличивающаяся с каждым годом слабость моего организма побуждает меня отныне лишить себя высочайшего блаженства моей жизни, которое я всегда искал в том, чтобы находиться при всевысочайшей персоне Вашего Императорского Величества, и умолять о всемилостивейшем освобождении от моей до сих пор исполняемой Вашему Императорскому Величеству службы».
При этом граф Брюммер ссылается на указы как самой Елизаветы Петровны, так и Петра Федоровича: «По уже состоявшемуся Вашего Императорского Величества учреждению10*, принимая во внимание Его Императорского Высочества придворный штат, коего мудрое и справедливое управление во всем мире признается достойным удивления, то не остается мне ничего другого, как провести остаток моих дней в тихой отставке, непрерывно вспоминая бесчисленные благодеяния и всевысочайшие милости, коими я до сих пор от Вашего Императорского Величества наслаждался, и иметь счастье до конца моей жизни молить Высочайшего Бога о продлении драгоценнейших лет Вашего Императорского Величества и благословенного и счастливейшего правления».
Граф делает в цитированном письме попытку опровергнуть возводимые на него обвинения. «Если до сих пор оказанные мною мельчайшие услуги, — пишет он, — Всемилостивейшая Императрица, соответствуют хранимому верно усердию и рвению, то разрешено будет мне пред лицом Вашего Императорского Величества в полном убеждении с покорнейшею набожностью заявить, что я ничего больше не желаю, как верно служить Великому Богу во время моей жизни и получить со временем вечное вознаграждение; что я, насколько мне о самом себе известно, посвящал себя служению Вашему Императорскому Величеству столь ревностно, насколько позволяли мои проницательность и силы, уклоняясь при этом от всех чуждых умыслов».
И чтобы доказать, что он чужд честолюбия (забывая, правда, что выше писалось о здоровье и годах), Брюммер пишет: «Так как в целом мире нет ничего способного подавить во мне эти всепокорнейшие и полные благоговения чувства, то предназначу оставшиеся годы моей жизни лишь к тому, чтобы служить без помех Высочайшему Богу и непрерывно умолять Его о неизменно хорошем состоянии здоровья Вашего Императорского Величества, и поэтому добровольно отрекаюсь вступать в какую-либо иную службу, довольствуясь тем, что в течение многих лет, находясь у всевысочайшего лица Вашего Императорского Величества, познал цену вожделенному счастью...» Письмо Брюммера завершается следующими словами: «Впрочем, как я не сомневаюсь в исполнении моей просьбы, то осмеливаюсь в заключение всепокорнейше просить Ваше Императорское Величество соблаговолить не отнимать у меня недавно прерванные ваши покровительство и милость, но удостоить меня ими во все время моей жизни, с чем остаюсь вплоть до могилы со всепочтеннейшей покорностью и полнейшей преданностью Вашего Императорского Величества всепокорнейший, смиреннейший, послушнейший раб Отто Ф. Брюммер».
За этим текстом, написанным человеком неискренним и лживым, стоят упомянутые нами выше политические течения и интриги. Брюммер, активно вмешивавшийся в русские дела, хотел получить место наместника в Голштинии44. Но этим планам не суждено было реализоваться, поскольку они вызывали противодействие не только Петра Федоровича, но и А.П. Бестужева; да и сама императрица не была на стороне Брюммера11*. Мы знаем, что незадолго до цитированного письма Брюммера Елизавете Петровне Бестужев, представляя ей проект своей инструкции, писал: «Впрочем же всеподданнейшее и слабейшее мое мнение есть, дабы Ваше Императорское Величество Его Императорскому Высочеству как наискорее позволена дать соизволили известные определения, с которых Вашему Императорскому Величеству вчера переводы всенижайше поднесены, обер-маршалу Брюммеру и камергеру Берхгольцу отдать, чем они сами побуждены будут увольнения своего отсюда просить: тогда в всевысочайшем Вашего Императорского Величества соизволении состоять будет, разсудите ли их достойных какого насаждения, или токмо что-либо на проезд всемилостивейше пожалуете» (курсив наш. — О.И.).
О том, какие это были «определения» и что после вручения их произошло, мы узнаем из депеши барона Мардефельда к своему двору. «Принц-администратор, — прусского посланника, — дал знать Брюммеру и Бергхольцу, что великий князь не признает удобным, чтоб долее они здесь жили, тогда они стали просить отпуска и тотчас его получили». Бестужев заметил на это донесение: «Весьма ложно Мардефельд доносит, будто великий князь Брюммера и Бергхольца выслать хотел, но им определения о пожаловании амтов12* и пенсий вручены, на что они, однако ж, грубым и непристойным образом абшидов13* своих требовали, не прося ни словом о пенсиях, следовательно, с достоинством и честью Его Императорского Высочества не сходствовало б им милость свою пожаловать» (курсив наш. — О.И.)45.
Хотя в письме Брюммера ничего не говорилось о пенсии, он и Берхгольц ее получили. Штелин писал, что великий князь дал отставку обер-гофмаршалу Брюммеру и обер-камергеру Берхгольцу, предложив им должность в Голштинии, но они отказались и получили от императрицы чрез обер-егермейстера графа Разумовского ежегодную пенсию: первый в 3000 р., а второй в 2000 р. Штелин пишет, что оба «избрали своим местопребыванием Висмар, где граф Брюммер умер чрез несколько лет, но Бергольц жил до 177...14* года»46. В «Анекдотах о Петре Великом» Штелин так формулирует причину отъезда Брюммера из России: «Суровым своим обхождением с сим принцем (Петром Федоровичем. — О.И.) давно уже сделал он себя ему ненавистным. И так, не надеясь себе добра от своего воспитанника, когда бы он вступил на престол, уехал в Висмар, где, получая от императрицы Елизавет Петровны пенсион, проводил остаток своей жизни и умер в 1759 году, оставив много долгов»47. Здесь стоит добавить, что Висмар по Вестфальскому миру (1648 года), завершившему Тридцатилетнюю войну, стал принадлежать шведам48. Таким образом, то, что граф Брюммер оказался в этом городе, далеко не случайно — он всю жизнь работал в основном для Швеции. Что касается «множества долгов», то оставим это на совести Штелина, который и мертвого пытался публично унизить.
Последнее известное нам письмо к Елизавете Петровне граф Брюммер написал 28 июня 1746 года; оно касалось его коллекции оружия. «По первому всемилостивейшему указу, — писал Брюммер, — я не только ружья и остальные вещи в моей оружейной комнате аккуратно пронумеровал, но и составил им каталог, который, мной подписанный, представляется в Петергоф к Его Сиятельству графу и обер-егермейстеру Разумовскому. По соответствующей цене вышеупомянутые ружья уступаю лишь высокой Милости Вашего Имп Вел., к чему должен прибавить, что [коллекция] всеми знатоками оценивается в 20 тысяч рублей. Санкт Петербург. 28 июня 1746»49. Штелин подтверждает продажу этой коллекции, говоря о начале военных упражнений Петра Федоровича в Ораниенбауме: «Учреждение арсенала и крепости. Основанием к тому была превосходная оружейная зала бывшего обер-гофмаршала Брюммера, которую купила императрица и подарила великому князю»50.
Прусскому королю не понравилось то, как Брюммер действовал в России. Он говорил своему любимцу — шведскому послу Руденшильду, что Брюммер вел свои дела по-дурацки: сколько раз он мог свергнуть канцлера, а теперь, как осел, голову себе ломает. На что посол отвечал: «Теперь это трудно, ибо Шетарди истребил при русском дворе всех благонамеренных, да и главная опора их теперь в особе Брюммера рушилась; бедный Трубецкой один остался и принужден подлаживаться под мнение Бестужева, хотя наружно, тем более что граф Лесток, как слышно, с некоторого времени в государственные дела мешаться не смеет». Мы позволим себе не согласиться с мнением прусского короля: устроив брак Софии-Фредерики с Петром Федоровичем, он сильно осложнил ситуацию при русском Дворе; кроме того, необходимо учесть его с Лестоком активные действия, направленные, как мы говорили выше, на изменения в русской внешней политике. Несомненно, что пенсия, выхлопотанная Екатериной для Брюммера у Фридриха II, была не совсем незаслуженной наградой15*.
Еще большая неприятность постигла Лестока. В ноябре 1748 года он был арестован, подвергнут многим допросам (с применением пыток), а затем в 1750 году сослан в Углич, откуда в 1753 году переведен в Устюг Великий. Из ссылки Лесток был возвращен только по указу Петра III от 9 марта 1762 года. Один из важнейших вопросов, который был задан Лестоку, звучал так: «Не уловил ли ты великого князя и великую княгиню в какие твои проекты вступать, в каком виде и как? По меньшей мере, не старался ли ты Их Высочества против Ее Величества преогорчить и между ними холодность возбудить?»51 Тогда же по инициативе императрицы всплыл вопрос о «вождении за нос великого князя» с помощью Екатерины Алексеевны. Среди обвинений, выдвигаемых против Лестока, фигурировало и обвинение его в том, что он имел «намерение совершить государственный переворот, пользуясь ссорой между молодым двором и императрицей»52. Кроме надежно установленных фактов предательства, этого было достаточно для самого серьезного наказания. Бестужев предлагал заслать Лестока на Камчатку.
Так был выбит еще один «французско-прусский партизан». Французский посланник с глубокой грустью писал в свое министерство: «Все зло состоит в том, что больше уже не знают, каким путем доводить до государыни свои мнения, всякий держит себя в величайшей скрытности, и если граф Воронцов не приедет для скорейшего поправления дел, то здешний двор скоро будет походить на султанский, при котором видят только верховного визиря и разговаривают только с ним; впрочем, здешний двор довольно уже походит на султанский по другим обстоятельствам, которые вы без труда отгадаете. Не знают ныне здесь ни веры, ни закона, ни благопристойности». Кстати сказать, эта депеша была также перлюстрирована, и Бестужев по поводу этого текста заметил: «Сии и сему подобные Далионом чинимые враки ему неприметным образом путь в Сибирь приуготовляют, но понеже оные со временем усугубятся, да и по приумножающейся Мардефельдовой к нему конфиденции нечто и о прусских происках иногда сведено быть может: того ради, слабейте мнится, ему еще на несколькое время свободу дать, яд его долее испущать»53. Время Мардефельда также скоро пришло.
Посланный на спасение французско-прусской партии фон Финкенштейн вынужден был в специальной записке для прусского короля подвести печальный итог. «Не стану говорить ни о генерале Румянцеве, — писал прусский дипломат, — коего возраст из борьбы вывел, ни о многих других, кои партию сию лишь числом укрепляют и в отчете моем описаны будут после. Довольно сказать, что в сторонниках у сей партии пребывают члены многих родовитых фамилий и что возведению императрицы на престол ее предков партия сия деятельно способствовала. Удивления достойно, что после сего они не устояли и победу свою украсть дозволили человеку, для императрицы по тысяче резонов подозрительному, но в сей беде следует им винить не столько ловкость графа Бестужева, сколько собственную свою неосмотрительность. Вице-канцлер (М.И. Воронцов. — О.И.) низостями врага своего был обманут; граф Лесток, упоенный довольством, кое полагал он вечным, забросил дела и предался наслаждениям; маркиз де ла Шетарди, слишком в себе уверенный, счел, что не о чем ему заботиться; княгиня Цербстская сама себя под удар подставила и делу непоправимый нанесла ущерб; одним словом, свершили они все, что могли, дабы себя погубить; победу одержали невзначай, сегодня же, ошибок натворив, стали умнее, но прежних возможностей более не имеют и вынуждены держать оборону. Пребывают они в слабости и бездействии, и не видно, чтобы могли снова взять верх. Дело сие, однако, не вовсе невозможное в стране, где привыкли все к переменам самым необычайным и неожиданным, и по любви к Великому Князю пожелал бы я, чтобы мог он рассчитывать на преданность сей партии, которая, как ныне ни слаба, однажды сделаться может ему полезной; впрочем, за исключением графов Воронцова и Лестока, не вижу я у Голштинского дома верных сторонников»54.
Весьма примечательно, что некоторые современные иностранные авторы пытаются даже оправдать лиц, стремившихся за деньги к проведению политики, выгодной иностранным государствам. Так, Ф.-Д. Лиштенан пишет: «Лесток и Брюммер — новые жертвы австро-британской партии — дополняли друг друга. Брюммер пользовался репутацией человека последовательного, покладистого и преданного своим друзьям (качества, если верить Дальону, в России чрезвычайно редкие)16*. Флегматичный и невозмутимый, он умел усмирять чересчур живого Лестока. Пылкий француз говорил откровенно со всеми, включая императрицу, и нередко даже злоупотреблял своей непосредственностью. Он играл при дворе очень важную роль, ибо пересказывал своей августейшей пациентке все придворные слухи, впрочем, охотно видоизменяя их в соответствии с собственными симпатиями и антипатиями. Тесно связанные с женским кланом, в который входили родственницы императрицы, Лесток и Брюммер составляли костяк франко-прусской группировки при русском дворе. Оба пользовались абсолютным доверием Ла Шетарди и Мардефельда, а позже Дальона и Финкенштейна, хотя Лесток, более отважный, более умный, да и более могущественный, вызывал больше симпатий. Единомышленники собирались в доме Брюммера, обсуждали способы борьбы с переменчивым нравом чувствительной Елизаветы и коварством общего врага — Бестужева и поддерживающего его австро-английского клана. Как и его друзья-дипломаты, Лесток, единственный, кто осмеливался выступать против канцлера, пережил пик своей славы в 1743—1744 годах. В эту пору Елизавета решила даже включить его в число участников Императорского совета, что не могло не встревожить противников француза»55.
Нет сомнения, что английская дипломатия противодействовала французско-прусской партии. Так, посол Тироули писал: «Главная цель наша теперь — продолжать подрыв, причиненный французским интересам высылкою Шетарди, и низложить окончательно французскую партию, особенно Лестока и Брюммера; надеюсь, что мыв том успеем, но на это нужно несколько времени. 16 числа (июня) я был у вице-канцлера, и он мне сказал, что сию минуту отправил курьера в Берлин и Стокгольм с указами его брату и посланнику в Швеции Любрасу не вступать более в переговоры о четверном союзе между Россиею, Пруссиею, Швециею и Франциею, равно и о другом союзе, который предложен Мардефельдом, — о тройном союзе между Россиею, Пруссиею и Швециею, к которому должна была приступить и Франция...»56
О чистке, которая производилась при малом Дворе, мы поговорим в разделе «Поиски виновных».
Примечания
*. Почтение (лат.: venerari).
**. Сохранился и ответ Августа-Фридриха сестре. «Я не преминул получить ваше милостивое письмо, — писал он, — отправленное за две мили от Киева, в то время, когда я к баталии с неприятелем в марше находился, что препятствовало мне по ныне на оное ответствовать. Вы без трудности рассудите, дражайшая и любезнейшая моя сестра, какое увеселение оное письмо мне причинить могло, будучи накануне окончания моей жизни. Ежели б я не столько флегматик был, как я есмь, то оное не знаю, что во мне произвесть могло б. Но как бы то ни было, я вам за то зла не желаю, и будьте удостоверены, что, несмотря на все то, должная моя к вам дружба и любовь в сердце моем никогда быть не перестанут. Я сокрушаюся, видя вас против меня огорченных; но рассудите, сестрица, что вы в том не правы, когда упоминаете, что письмо мое к вам против вас было. Вы не хорошо то поняли. Я досадовал против моих клеветников и против тех, кто меня с вами ссоривал; ибо, Бог мне свидетель, что я столько поверенности к вам имею, что я предовольно известен, что вы никогда ничего против меня сделать не можете; но другие токмо вашу к ним милость худо употребляют. Я вам подробно на все не ответствую, ибо я с вами ссориться всеконечно не желаю. Оригинал, копию и все, что вы изволите, беречь буду. Меня уведомляют, что вы вскоре в Германию возвратиться намерение имеете; я вас искать буду и в полчаса все вам предъявлю и вас удостоверю дружески о том, коим образом, что до меня принадлежит, вас обольстили. Я уповаю, дражайшая моя сестрица, что вы мною ныне довольны будете. Что ж до меня принадлежит, то я, хотя бы вы мне и не знаю что сделали, доволен вами буду. Правда, что я самое дело ненавидел бы, но дружба и согласие, которые по сродству быть имеют, от того претерпевать не долженствуют. Таково суть, дражайшая моя сестрица, мои сентименты. Я ведаю, что и вы таковые же имеете и для того прекратим всякую опечаливающую корреспонденцию и восстановим древнюю, такову, какова она прежде бывала. Я еще вам, дражайшая сестрица, скажу, что кампания окончилася и что я в 15 дней в Голштинию поеду. Ежели что-либо там к желаниям вашим находиться будет, то я ваших повелений ожидать стану» (Бильбасов, 172).
***. В первом варианте Екатерина II поясняет: «Все те, кто не был врачом и были попроще, считали меня отравленной и почти вслух обвиняли Герсдорфа, саксонского посланника. Это дошло до того, что я, находившаяся в бреду почти все время, была напитана этим [слухом]» (478).
****. В современной западной литературе высказывается противоположное мнение: «Внешняя политика России на севере была неотделима от проблемы Голштинии; родственные связи с Голштинским домом увеличивали могущество России, позволяли ей контролировать внутреннюю и внешнюю политику Швеции» (Лиштенан, 187).
5*. Ст.-А. Понятовский считает, что Бестужев благотворил Екатерину «до такой степени, что сам был почти влюблен в нее» (Понятовский Ст.-А. Мемуары. С. 103).
6*. Следует иметь в виду, что Бестужев не любил графа Санти. С.М. Соловьев рассказывает о следующем характерном эпизоде: «Обер-церемониймейстер граф Санти мимо Коллегии иностранных дел обратился к Лестоку за наставлением, какое место назначить Брюммеру и Берхгольцу при будущих торжествах бракосочетания наследника. Лесток по старой привычке обратился к императрице с докладом об этом деле, но получил в ответ, что канцлеру неприлично вмешиваться в медицинские дела, а ему — в канцлерские, и при первом докладе Бестужева велела ему сделать выговор Санти, чтоб он со своими делами не обращался ни к кому мимо канцлера или вице-канцлера, иначе может потерять свое место. Бестужеву это поручение не могло быть неприятно, потому что он не любил Санти, как человека противной партии, и называл его в насмешку «обер-конфузионсмейстером» (Соловьев. Кн. 11, 339; курсив наш. — О.И.). Подобное отношение канцлера к Санти подтверждает и Мардефельд: «Канцлер его не любит и при первой возможности заставит уступить место церемониймейстеру Веселовскому, младшему брату тайного советника» (Лиштенан, 280, 281).
7*. В 1746 году Пасха была 30 марта.
8*. Штелин, вспоминая о первых распоряжениях Петра III, пишет: «Велит показать себе однажды после обеда, в Летнем дворце, оставшийся гардероб покойной императрицы Елизаветы, занимающий несколько комнат и зал, и находит 15 000 и несколько сот платьев, часть один раз надеванных, часть совсем не ношеных, 2 сундука шелковых чулок, лент, башмаков и туфель до нескольких тысяч и проч. Более сотни неразрезанных кусков богатых французских материй и проч.» (Штел., 100).
9*. В 1747 году отношения между Россией и Швецией достигли такой степени напряженности, что вот-вот могла начаться война. Густав Вульфеншерна (или Вольфенштиерна), шведский дипломат, приехал в Петербург (по инициативе Фридриха II), чтобы урегулировать сложные отношения двух стран. Однако ему, стороннику Франции и Пруссии, сделать этого не удалось и в августе 1748 года, после десяти месяцев пребывания в России, он попросил об отставке, дабы «положить предел козням канцлера».
10*. Скорее всего, под этим словом (Einrichtung) следует понимать перечень государственных должностей.
11*. Согласно сообщению Дальона, был арестован секретарь Брюммера (Соловьев. Кн. 11, 402).
12*. От немецкого слова Amt — должность, звание.
13*. От немецкого слова Abschied — увольнение, отставка.
14*. Так в издании ЧОИДР.
15*. Существует и другая точка зрения на высылку Брюммера. Заметим сразу, что она противоречит всем известным документам Ф.-Д Лиштенан пишет о том, что виноват во всем опять Бестужев, а Брюммер попал в расставленные им сети. «Дело заключалось в том, что великий князь сожалел о своем переходе в православие и, не таясь, открыто в этом признавался. Брюммер же, вместо того чтобы закрыть глаза на происходящее, «раздул из этого целую историю» и пожаловался на великого князя его тогдашнему воспитателю Чоглокову, бестужевскому шпиону. Канцлер не мог пренебречь представившейся возможностью бросить тень на голштинца и устранить от двора человека, преданного Фридриху. Он известил Елизавету, чрезвычайно щепетильную во всех вопросах, связанных с религией, о настроениях великого князя и подчеркнул (не без оснований), что «обстоятельство столь значительное может произвести опаснейшее впечатление на членов Синода и на высших должностных лиц империи». Виновником же столь страшного несчастья был назван протестант Брюммер — вот и предлог для его изгнания» (Лиштенан. 170, 171).
16*. О самом Дальоне Лиштенан пишет следующее: «Дальон не принадлежал к числу любимцев Елизаветы: болтливый, не слишком любезный с придворными дамами, неопрятный, а порой и просто грязный, он недаром получил прозвище «французский дурень» или «обезьянья рожа». Дальон был неглуп и умел анализировать происходящее, но при этом страдал существенными недостатками: был вспыльчив, бестактен и ни в малейшей степени не обладал талантом царедворца (черта, нравившаяся Мардефельду). Помимо дипломатии, он занимался и коммерцией — торговал в своем особняке пудрой, помадой и табаком, что приводило в восторг светских модников, но возмущало настоящих торговцев; посланник, не плативший таможенной пошлины, сбивал цены» (Лиштенан, 117).
1. Лиштенан Ф.-Д. Указ. соч. С. 122.
2. Цит. по: Соболева Т.А. Указ. соч. С. 113.
3. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 260.
4. Бильбасов В.А. Указ. соч. С. 117, 118.
5. Фурсенко В. Указ. соч. С. 226.
6. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 288.
7. Там же.
8. Там же. С. 400.
9. Там же. С. 264.
10. Там же. С. 337.
11. Там же. С. 338.
12. Там же.
13. Бильбасов В.А. Указ. соч. С. 136.
14. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 265.
15. Бильбасов В.А. Указ. соч. С. 139, 140.
16. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 338.
17. Бильбасов В.А. Указ. соч. С. 192.
18. Там же. С. 194.
19. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 416.
20. Там же. 399, 400.
21. РА. 1904. Кн. 2. С. 483, 484.
22. РБС. Бестужев-Рюмин. С. 771, 772.
23. Бильбасов В.А. Указ. соч. С. 31.
24. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 161.
25. Там же. С. 401.
26. Там же. С. 785.
27. ЧОИДР. 1866. Кн. 4. С. 78.
28. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 259, 260.
29. Лиштенан Ф.-Д. Указ. соч. С. 302, 303.
30. ЧОИДР. 1866. Кн. 4. С. 85, 86.
31. Там же. С. 79.
32. Там же. С. 80.
33. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 223.
34. Лиштенан Ф.-Д. Указ. соч. С. 271.
35. ИВ. 1887. Т. 29. С. 385.
36. Лиштенан Ф.-Д. Указ. соч. С. 303.
37. РС. 1878. Т. 23. С. 196.
38. Валишевский К. Дочь Петра Великого. М., 1989. С. 398.
39. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 495.
40. Лиштенан Ф.-Д. Указ. соч. С. 326.
41. Бильбасов В.А. Указ. соч. С. 334.
42. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 168.
43. РГАДА. Ф. 2. Оп. 1. № 68. Л. 26, 27 об.
44. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 370.
45. Там же. С. 402.
46. ЧОИДР. 1866. Кн. 4. С. 89.
47. Анекдоты о императоре Петре Великом, слышанные от разных знатных особ и собранные покойным действительным статским советником Яковом Штелином. Новой перевод. М., тип. Комп. типографич., 1788. С. 388, 389.
48. Советская историческая энциклопедия (далее СИЭ). Т. 3. С. 406.
49. РГАДА. Ф. 2. Оп. 1. № 68. Л. 28.
50. ЧОИДР. 1866. Кн. 4. С. 92.
51. Фурсенко В. Указ. соч. С. 224.
52. Там же. С. 239.
53. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 401.
54. Лиштенан Ф.-Д. Указ. соч. С. 294, 295.
55. Там же. С. 135.
56. Соловьев С.М. Сочинения. Кн. 11. С. 264.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |