Вернуться к О.А. Иванов. Екатерина II и Петр III. История трагического конфликта

Глава 1. Поиски виновных

Не прошло и месяца с первой брачной ночи, как начались поиски и наказания виновных в ее безрезультатности. Они шли по нарастающей и кульминации своей достигли, может быть случайно, через девять месяцев. Тогда появилась «Инструкция», которая должна была регулировать поведение Петра Федоровича и Екатерины (о ней пойдет речь в следующей главе), тогда начались высылки и аресты людей, соприкасавшихся с великокняжеской фамилией (смотрите ниже в главах, посвященных делам Рунберга, А. Чернышева и братьев Чернышевых). Прежде чем обратиться к архивным документам, познакомимся с тем, что писала по этому поводу Екатерина II.

Если верить второму варианту Записок Екатерины II, старшая камер-фрау Крузе, приставленная к Екатерине буквально накануне свадьбы, на свои вопросы об итогах первой брачной ночи не получила никаких положительных ответов. Несомненно, это стало известно Елизавете Петровне, которая, вероятно, отнесла подобную неудачу к обилию выпитого Петром Федоровичем вина и усталости от свадебной процедуры. Знала ли тогда императрица о серьезном охлаждении в отношениях Петра Федоровича и Екатерины, наступившем еще до свадьбы, трудно сказать. Мать Екатерины убеждала Елизавету Петровну в чувствах дочери к великому князю. Возможно, она верила в то, о чем потом сказала Екатерине (87, 246, 488). Несмотря на это, императрица поставила перед Крузе задачу сосредоточить внимание молодых на главном их деле — произведении наследника престола, оградив от всяких посторонних влияний.

Женская линия

Соглядатаи смотрели, докладывали, но дело не шло. Стали искать виноватых, которых искали долго, — до тех пор, пока не поняли, что причина лежит в Петре Федоровиче и она ничем не исправима. Искали как агенты императрицы, так и агенты Бестужева, которому не нравились цербстские мама и дочка и который, вероятно, знал причину неудачи первой брачной ночи. Через 15 дней после свадьбы маме приказали уезжать (484), и вскоре (28 сентября) она действительно уехала. Однако за два дня до этого Иоганна-Елизавета имела разговор с императрицей, в ходе которого (как сказала Екатерине сама Елизавета Петровна) она просила удалить от нее служанку — 17-летнюю Марию Жукову, мотивируя это тем, что «было бы опасно терпеть у меня любимец» (484, 485). В первом варианте Записок Екатерина писала по этому поводу: «Я вовсе не знаю еще и в настоящее время, что это должно было значить, потому что в то время у меня не было даже еще и мысли о зле; наоборот, если бы я тогда умерла, я бы должна была пойти прямо в рай, так были еще невинны мое сердце и ум» (485). Какими предположениями поделилась мать Екатерины с императрицей, мы не знаем. Можно только догадываться, что говорила Елизавете Петровне Иоганна-Елизавета, обвинявшая свою дочь в тайных посещениях Петра Федоровича и в страшном гневе говорившая гадости, на которые та не была способна (67, 235). Елизавета Петровна крайне отрицательно относилась к гомосексуализму. Екатерина II, упомянув об обвинении Н.А. Бекетова в тяге к юным певчим императрицы, замечает: «знали, что ничто не было так ненавистно в глазах императрицы, как подобного рода порок» (319). Может быть, мать Екатерины боялась, что более опытная Жукова расскажет великой княгине что-нибудь о том, как получать удовольствие с мужчинами (чего Петр Федорович сделать не мог) или без них.

Жукову отставили в самый день отъезда матери Екатерины. Эта история так потрясла великую княгиню, что она включила воспоминания о ней во все варианты своих воспоминаний. Во втором варианте об этой истории рассказывается следующее: «Мы возвратились в Петербург. Придя к себе в комнату, я не нашла там Марии Петровны Жуковой, к которой я особенно привязалась. Я спросила, где она; остальные мои женщины, у которых, я заметила, был очень удрученный и убитый вид, сказали мне, что мать Жуковой внезапно заболела и прислала за дочерью в то время, как она обедала со своими товарками. В тот вечер я не обратила на это большого внимания; на следующий день я еще осведомилась о ней; мне ответили, что она дома не ночевала. Я нашла в этом нечто загадочное; у моих женщин были на глазах слезы. Я нашла способ порасспросить частным образом m-lle Балк, которая впоследствии была замужем за поэтом Сумароковым; она умоляла меня не выдавать ее — я обещала, и тогда она мне разсказала, что, когда они все вместе обедали, вошли в комнату сержант гвардии и кабинетский курьер и сказали Жуковой, что мать ее заболела, что нужно к ней ехать; она встала, побледнев, и, пока она садилась в коляску с одним из посланных, другой приказал ее горничной собрать вещи ее хозяйки; шептались о том, что она сослана, что им запрещено было говорить мне об этом, что никто не знал причины этого, но подозревали, что это потому, что я к ней была привязана и ее отличала. Я была очень изумлена и очень опечалена всем этим; мне было очень жалостно видеть человека несчастным единственно потому, что я к нему была расположена; отъезд матери, которым я была очень опечалена, помог мне скрыть это второе горе. Я никому ни слова не сказала; я боялась сделать несчастной и Балк; все же я открылась в этом великому князю, он тоже пожалел об этой девушке, которая была весела и умнее других». Все разъяснилось на следующий день. «Едва мы вошли в парадную опочивальню этой государыни, — вспоминает Екатерина о визите к Елизавете Петровне, — как она стала страшно поносить Жукову, говоря, что у нея были две любовные истории, что мать моя при последнем свидании, которое она имела с императрицей, убедительно просила Ее Величество удалить эту девушку от меня, что я по молодости моей привязалась к ней, но что эта девушка недостойна моей привязанности. Я ни слова не говорила; я была очень изумлена и огорчена. Ее Императорское Величество говорила с такой горячностью и гневом, что была совсем красная, с горящими глазами; во-первых, я не знала, хорошего или дурного поведения была Жукова, ее приставили ко мне и прошло не более полугода, как она при мне находилась; во-вторых, я отличала эту девушку и любила ее не чрезмерно, без влечения и склонности, а единственно потому, что она была весела и менее других глупа и, по правде говоря, очень невинна; в-третьих, я находила весьма необычайным, чтобы мать просила императрицу удалить эту девушку, она, которая никогда ни слова не говорила мне насчет этой привязанности, хотя бранила меня нещадно и вполне искренно всякий раз, когда думала, что я заслуживаю этого, а если бы мать мне об этом сказала, то я, в силу привычки ей повиноваться, наверное, посбавила бы пылу. Я никогда не узнала, действительно ли мать просила Ее Императорское Величество; я сочла долгом усомниться в том, так как я не знаю, зачем было бы матери причинять мне столь гласное огорчение и ставить меня в такое положение перед императрицей, когда она могла бы все прекратить одним только словом... В конце концов, опыт меня научил, что единственным преступлением этой девушки было мое расположение к ней и привязанность ее ко мне, которую в ней предполагали. Последствия оправдали это предположение: все, кого только могли заподозрить в том же, подвергались ссылке или отставке в течение восемнадцати лет, а число их было не малое, буду иметь случай говорить об этом из года в год» (77—79; курсив наш. — О.И.).

В третьем варианте Екатерина II вновь возвратилась к этой истории. Она вспоминает, что Елизавета Петровна посвятила в это дело и великого князя. «Когда императрица нас отпустила, — пишет Екатерина, — мы с великим князем прошли в наши покои. По дороге я увидела, что то, что императрица сказала, расположило ее племянника в пользу того, что только что было сделано; я высказала ему свои возражения по этому поводу и дала почувствовать, что эта девушка несчастна исключительно потому, что предполагали, что я имела к ней пристрастие и что так как она страдала из-за меня, то я считала себя вправе не покидать ее, насколько это будет по крайней мере от меня зависеть...» Анализируя произошедшее спустя многие годы, Екатерина II замечала: «В настоящее время мне трудно найти всему этому сколько-нибудь уважительную причину, и мне кажется, что это значило зря делать зло из прихоти, без малейшего основания и даже без повода». История с Жуковой завершилась тем, что великая княгиня нашла для нее «приличную партию» — «сержанта гвардии, дворянина, имевшего некоторое состояние, по имени Травина». Но что действительно вызывает удивление, так это то, что Елизавета Петровна, узнав обо всем этом, сослала пару в Астрахань! «Этому преследованию еще труднее найти основания», — заметила Екатерина II (237—239).

Мужская линия

О том, что охота на виновников бесплодности брака в великокняжеском семействе началась, стало известно при дворе. Об этом свидетельствуют действия матери З. Чернышева. Екатерина II пишет: «Несколько недель спустя (после истории с Жуковой. — О.И.) удалили от меня графа Захара Чернышева, чтобы отправить его посланником в Регенсбург; сама его мать ходатайствовала перед императрицей об этой отсылке, так как она ей сказала: «Я боюсь, что он влюбится в великую княгиню; он только на нее и смотрит, и, когда я это вижу, я дрожу от страха, чтобы не наделал он глупостей» (79).

Следует заметить, что матери Захара Чернышева весьма не нравилась великая княгиня. Последняя во втором варианте своих Записок вспоминает следующий эпизод, произошедший во время церемонии ее венчания с Петром Федоровичем. «Во время проповеди, предшествовавшей нашему венчанию, — пишет Екатерина II, — графиня Авдотья Ивановна Чернышева, мать графов Петра, Захара и Ивана, которая стояла позади нас с другими придворными дамами одного с ней положения, подошла к великому князю и сказала ему что-то на ухо; я услышала, как он ей отвечал: «Убирайтесь, какой вздор», и после этого он подошел ко мне и рассказал, что она его просила не поворачивать головы, пока он будет стоять перед священником, потому что тот, кто первый из нас двоих повернет голову, умрет первый, и что она не хочет, чтобы это был он. Я нашла этот комплимент не особенно вежливым в день свадьбы, но не подала виду; но она заметила, что он мне передал ее слова. Она покраснела и стала делать ему упреки, которые он опять мне пересказал» (70). Сам З. Чернышев, по-видимому, был действительно влюблен в великую княгиню, и эти чувства развернулись в переписке 1751 года, о которой пишет сама Екатерина (323, 324) и которая была опубликована в «Русском архиве» в 1881 году (Кн. 3, № 6; письма на французском языке). Но вел себя З. Чернышев, по-видимому, не совсем скромно. Екатерина в первом варианте писала: «Граф Захар Чернышев, к которому, как мать знала, граф Брюммер и графиня Румянцова имели решительную антипатию и характер которого — теперь его разузнали, — уже развивался тогда, был тем, кого она отличила, чтобы им досадить; напыщенно поверхностный и приписывающий совсем другой причине то, чего он не ожидал, он хвастался этим и тысячью глупостей давал понять людям то, чего, клянусь, не было» (482).

Вскоре, если верить Запискам Екатерины, развернулась настоящая травля ее с двух сторон: и от императрицы, и графа А.П. Бестужева. В первом варианте Записок Екатерина пишет (почти сразу же после эпизода с Жуковой): «Не было также дня, чтобы меня не бранили и не ябедничали на меня: то я вставала слишком поздно или одевалась слишком долго, иной раз я не достаточно была около великого князя, а когда я туда чаще ходила, говорили, что это вовсе не для него, но для тех, кто приходит к нему. Я очень огорчалась и поминутно худела; когда видели, что я опечалена, говорили: «она ничем не довольна», а когда я была весела, подозревали во мне хитрость. Если бы все эти неудовольствия и выговоры, которые мне делали, шли прямо от императрицы ко мне или через доверенных лиц, я имела бы меньше огорчения, но большею частью мне посылали говорить самые неподходящие и самые грубые вещи через лакеев и камер-юнгфер...» (486).

На этом фоне возникла история с камер-лакеем великого князя Андреем Чернышевым. В третьем варианте своих Записок Екатерина II рассказывает*: «Великий князь имел, при моем приезде в Москву, в своих покоях троих лакеев, по имени Чернышевых, все трое были сыновьями гренадеров лейб-кампании императрицы**; эти последние были поручиками, в чине, который императрица пожаловала им в награду за то, что они возвели ее на престол. Старший из Чернышевых приходился двоюродным братом остальным двоим, которые были родными. Великий князь очень любил их всех троих; они были самые близкие ему люди, и действительно, они были очень услужливы, все трое рослые и стройные, особенно старший. Великий князь пользовался последним для всех своих поручений и несколько раз в день посылал его ко мне. Ему же он доверялся, когда не хотелось идти ко мне***. Этот человек был очень дружен и близок с моим камердинером Евреиновым, и часто я знала этим путем, что иначе оставалось бы мне неизвестным. Оба были мне действительно преданы сердцем и душой, и я часто добывала через них сведения, которые мне было бы трудно приобрести иначе, о множестве вещей.

Не знаю, по какому поводу, старший Чернышев сказал однажды великому князю, говоря обо мне: «Ведь она не моя невеста, а ваша». Эти слова насмешили великого князя, который мне это рассказал, и с той минуты Его Императорскому Высочеству угодно было называть меня «его невеста», а Андрея Чернышева, говоря о нем со мною, он называл «ваш жених». Андрей Чернышев, чтобы прекратить эти шутки, предложил Его Императорскому Высочеству, после нашей свадьбы, называть меня «матушка», а я стала называть его «сынок», но так как между мной и великим князем постоянно шла речь об этом «сынке», ибо великий князь дорожил им, как зеницей ока, и так как и я тоже очень любила его, то мои люди забеспокоились, одни из ревности, другие из страха за последствия, которые могут из этого выйти и для них, и для нас.

Однажды, когда был маскарад при дворе, а я вошла к себе, чтобы переодеться, мой камердинер Тимофей Евреинов отозвал меня и сказал, что он и все мои люди испуганы опасностью, к которой я, видимо для них, стремлюсь. Я его спросила, что бы это могло быть; он мне сказал: «Вы только и говорите про Андрея Чернышева и заняты им». — «Ну, так что же, — сказала я в невинности сердца, — какая в том беда; это мой сынок; великий князь любит его также и больше, чем я, и он к нам привязан и нам верен». — «Да, — ответил он мне, — это правда; великий князь может поступать, как ему угодно, но вы не имеете того же права; что вы называете добротой и привязанностью, ибо этот человек вам верен и вам служит, ваши люди называют любовью».

Когда он произнес это слово, которое мне и в голову не приходило, я была как громом поражена и мнением моих людей, которое я считала дерзким, и состоянием, в котором я находилась, сама того не подозревая. Он сказал мне, что посоветовал своему другу Андрею Чернышеву сказаться больным, чтобы прекратить эти разговоры; Чернышев последовал совету Евреинова, и болезнь его продолжалась приблизительно до апреля месяца. Великий князь очень был занят болезнью этого человека и продолжал говорить мне о нем, не зная ничего об этом. В Летнем дворце Андрей Чернышев снова появился; я не могла его больше видеть без смущения.

Между тем императрица нашла нужным по-новому распределить камер-лакеев: они служили во всех комнатах по очереди, и, следовательно, Андрей Чернышев, как и другие. Великий князь часто давал концерты днем; в них он сам играл на скрипке. На одном из этих концертов****, на которых я обыкновенно скучала, я пошла к себе в комнату; эта комната выходила в большую залу Летнего дворца, в которой тогда раскрашивали потолок и которая была вся в лесах. Императрица была в отсутствии, Крузе уехала к дочери, к Сиверс; я не нашла ни души в моей комнате. От скуки я открыла дверь залы и увидела на противоположном конце Андрея Чернышева; я сделала ему знак, чтобы он подошел; он приблизился к двери; по правде говоря, с большим страхом, я его спросила: «Скоро ли вернется императрица?» Он мне сказал: «Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату». Я ему ответила: «Этого-то я и не сделаю». Он был тогда снаружи перед дверью, я за дверью, держа ее полуоткрытой и так с ним разговаривая. Невольное движение заставило меня повернуть голову в сторону, противоположную двери, возле которой я стояла. Я увидела позади себя, у другой двери моей уборной, камергера графа Дивьера, который мне сказал: «Великий князь просит Ваше Высочество». Я закрыла дверь залы и вернулась с Дивьером в комнату, где у великого князя шел концерт. Я узнала впоследствии, что граф Дивьер был своего рода доносчиком, на которого была возложена эта обязанность, как на многих вокруг нас5*. На следующий день затем, в воскресенье, — продолжает свой рассказ Екатерина II в третьем варианте, — мы с великим князем узнали, что все трое Чернышевых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днем Чоглокова была приставлена ко мне. Немного дней спустя нам было приказано готовиться сопутствовать императрице в Ревель...» (247—250).

По не совсем понятным причинам императрица не использовала в цитируемой редакции очень любопытный фрагмент второго варианта. «На другой день, в воскресенье6*, — пишет там Екатерина II, — мы пошли в церковь. Выходя от обедни, мой камердинер Тимофей Евреинов передал мне записку от Андрея Чернышева, в которой он мне сообщал, что только что получил приказ отправиться со своими двумя двоюродными братьями, которые были выездными при дворе, в Оренбург, где их производят в поручики. Евреинов сказал мне, что он не смеет явиться в комнату великого князя, но если вы с великим князем пожелаете его видеть, то он в прихожей, которая отделяет ваши покои от приемной комнаты великого князя. Я побежала к великому князю, и мы оба пошли через эту прихожую, где мы застали его заливавшимся слезами. Великий князь был очень огорчен ссылкой этого человека, и я также; он казался очень привязанным к нам обоим, но особенно ко мне. Мы простились с ним очень трогательно, так как все трое плакали. Это приключение навело нас с великим князем в тот день на грустное размышление; менее, чем в один год, второй нами любимый человек был удален. Все наши слуги были удручены. Я кстати плохо себя чувствовала; под предлогом, что мне хотелось заснуть после обеда, а это было тогда очень в моде при дворе, я легла и много плакала» (85).

О том, как развивались события далее, мы уже знаем — представление Бестужевым Чоглоковой и первые ее действия (85, 86). Рассказывали мы и о визите к великой княгине 26 мая Елизаветы Петровны, обвинившей Екатерину в любви к другому, имя которого она не назвала. Однако в первом варианте о «предмете любви» Екатерины говорится более определенно: камердинеры или камердинер (488).

Во втором варианте дальнейшие события описываются так: «Крузе, всегда очень обязательная, когда дело шло о том, чтобы повредить, пошла поднять с постели великого князя, очевидно, чтобы сделать его свидетелем этой сцены; он вошел в шлафроке, но Крузе ошиблась в своих предположениях; императрица, как только его увидела, переменила тон, очень ласково стала беседовать с ним о безразличных вещах, не говоря со мной и не глядя на меня более, и после нескольких минут разговора ушла в свои покои; великий князь удалился к себе. Мне показалось, что он на меня дуется; я осталась у себя, не смея довериться ни одной живой душе и, так сказать, с ножом в груди; я все же вытерла слезы и оделась к обеду. Как только он кончился, я, совершенно удрученная, бросилась во всем наряде на канапе и взяла книгу; после того, как я немного почитала, я увидела, что в мою комнату входит великий князь; он прошел прямо к окну; я встала и подошла к нему; я спросила, что с ним и сердится ли он на меня?» (87).

В первом варианте есть следующая любопытная деталь: «Великий князь, который застал меня всю в слезах, спросил меня, когда она (Елизавета Петровна. — О.И.) вышла, что такое случилось, отчаяние мое дошло до такой степени, каким никогда не было; я ему сказала в немногих словах то, что мне говорили в течение получаса. Крузе, которая видела, что я выпустила параграф об его камердинерах, и которая, по-видимому, знала, что это должно было быть сказано, пошла рассказать ему это, когда он вышел. Он вернулся очень разгневанный; а на это, кажется, и метили, чтобы нас поссорить; но он перестал сердиться, когда я рассказала ему, в чем дело» (488, 489).

Диалог, который произошел между великой княгиней и ее мужем, подробно передан во втором варианте. «Он смутился, — вспоминает Екатерина II, — и, помолчав несколько минут, сказал: «Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня так, как любите Чернышева». Я ответила ему: «Но их трое, — к которому же из них меня подозревают в любви? — и кто вам сказал об этом?» Он сказал мне: «Не выдавайте меня и не говорите никому: это Крузе мне сказала, что вы любите Петра Чернышева». Услышав это, я очень обрадовалась; я возразила ему: «Это страшная клевета; во всю свою жизнь я почти не говорила с этим лакеем; легче было бы подозревать меня в привязанности к вашему любимцу Андрею Чернышеву; его, вы сами это знаете, вы ежечасно посылали ко мне, я постоянно видела его у вас, у вас с ним разговаривала, и мы, мы с вами постоянно с ним шутили». На это великий князь сказал: «Откровенно скажу вам, что мне трудно было этому поверить и что меня тут сердило, так это то, что вы не доверили мне, что имели склонность к другому, чем я». Эта черта показалась мне чрезвычайно странной, но все же я его поблагодарила за ласковый тон, каким он говорил со мной, и мне показалось, что я ослабила его подозрения» (87, 88).

Действительно, весьма странное заявление, из которого следует, что Петра Федоровича больше оскорбила не любовь Екатерины к другому (в которую, правда, он почему-то не мог поверить), а то, что жена не призналась ему в этом. Этот разговор напоминает нам историю с захватом в Ораниенбауме Ст.-А. Понятовского, который тайно (под видом портного) пытался проникнуть к великой княгине. После того как его задержали и привели к Петру Федоровичу, последний обратился с вопросом о деталях взаимоотношений поляка с его женой. Когда же тот начал все отрицать, великий князь произнес: «Скажите мне лучше правду. Скажите — все еще можно будет уладить. Станете запираться — неважно проведете время». После ареста, ряда переговоров и действий (включая императрицу и начальника Тайной канцелярии А.И. Шувалова) Петр Федорович, заявив Понятовскому: «Ну, не безумец ли ты!.. Что стоило своевременно признаться — никакой чепухи бы не было...» — пошел за женой, которую полуодетую привел к любовнику1. «И вот мы все трое лучшие друзья», — писала Екатерина, вспоминая этот удивительный эпизод (465, 466). Правда, не исключено, что тогда, как и в случае с Андреем Чернышевым, великий князь делал это не совсем бескорыстно, готовя материал для обвинения Екатерины в измене. Тут вспоминаются и другие нелепые слова, сказанные Петром Федоровичем в первую брачную ночь о том, «какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидал нас вдвоем в постели» (71). Речь, несомненно, шла о А. Чернышеве.

Однако вернемся к прерванному рассказу Екатерины II. «Я ему поклялась, — пишет она, — что никогда не имела мысли о Петре Чернышеве, и могла смело в этом клясться, ибо это была правда. До сих пор еще не знаю, почему его избрали предметом этих подозрений, тогда как старший мог бы играть эту роль с большим правдоподобием, потому что к нему я была искренно расположена, при том сам же великий князь своей привязанностью к этому человеку и дал к этому повод; он только и говорил, что о нем, только его и видел, словом, это был его и мой признанный любимец; это была детская, очень невинная привязанность, но все же это была привязанность, и Чернышев был очень красивый малый: его двоюродный брат не мог идти в сравнение с ним. Между прочими достоинствами, которые мы с великим князем находили в этом Андрее Чернышеве, было то, что он напаивал Крузе, когда хотел, и этим доставлял нам возможность невозбранно скакать и прыгать сколько угодно» (88).

В первом варианте рассказ о любви Крузе к вину дополнен более любопытными подробностями. «Великий князь имел камердинера (т. е. А. Чернышева. — О.И.), — пишет Екатерина, — которого Крузе очень любила за то, что он приносил ей очень часто вина и напивался вместе с нею7*; вслед за чем он выпытывал ее и узнавал, что она делает и замышляет, и все, что императрица могла придумать; после чего он мне это сообщал и так как это могло происходить только в комнате великого князя, чтобы не возбуждать подозрений, то, когда я туда приходила, я часто с ним говорила. Крузе, застав нас раза три-четыре за разговором, приревновала меня к нему и выдумала сказку, о которой я вам только что рассказала» (489).

История с А. Чернышевым на этом не закончилась. «В начале августа8*, — продолжает свой рассказ Екатерина II в третьем варианте, — императрица велела сказать великому князю и мне, что мы должны говеть: мы подчинились ее воле и тотчас велели служить у себя утрени и всенощные и стали каждый день ходить к обедне. В пятницу, когда дело дошло до исповеди, выяснилась причина данного нам указания говеть. Симеон Теодорский, епископ псковский, очень много расспрашивал нас обоих, каждого порознь, относительно того, что произошло у нас с Чернышевыми; но так как совсем ничего не произошло, то ему стало немножко неловко, когда ему с невинным простодушием сказали, что даже и не было тени того, что осмелились предполагать. В беседе со мной у него вырвалось: «Так откуда же это происходит, что императрицу предостерегали в противном?» На это я ему сказала, что ничего не знаю. Полагаю, наш духовник сообщил нашу исповедь духовнику императрицы, а этот последний передал Ее Императорскому Величеству, в чем дело, что, конечно, не могло нам повредить» (254). Во втором варианте разговор с Симеоном Теодорским выглядел более откровенно. «Мой духовный отец, епископ псковский, — вспоминает Екатерина II, — спросил меня, целовала ли я одного из Чернышевых. Я ему ответила: «Нет, батюшка». — «Как нет, — возразил он мне, — императрице доложили, что вы поцеловали Чернышева?» Я возразила: «Это клевета, батюшка, это неправда». Мое простодушие не позволило ему усомниться в том, что я говорила, и у него вырвались слова: «Какие злые люди!» Он мне сделал наставление быть настороже и не давать повода в будущем к подобным подозрениям, и, очевидно, он доложил императрице, что произошло между нами. Больше об этом я не слыхала» (95).

Судя по сохранившимся Запискам, великая княгиня продолжала следить за судьбой А. Чернышева. Во втором варианте она пишет: «Этой зимой узнала я от моего камердинера Тимофея Евреинова, что Андрей Чернышев, которого мы считали находившимся по дороге или приехавшим в Оренбург и о котором были вести из Москвы, был взят в Тайную канцелярию; тогда эта Тайная канцелярия наводила ужас и трепет на всю Россию. Самая неожиданная случайность раскрыла эту тайну, и вот как. Один из секретарей этой канцелярии по имени Набоков9*, стоя со своим приятелем, секретарем магистрата, на запятках саней, в которых их жены возвращались от обедни, сказал приятелю, который звал его обедать: «Некогда; нужно мне с моим начальником, графом Александром Шуваловым, ехать в Рыбачью слободу (именье императрицы, где у нее был дом), там есть дичь по нашей части». Приятель, родственник моего камердинера, передал ему это замечание; любопытство их заставило разузнать, что это была за дичь; они отправились туда, как бы на прогулку, к управителю, и когда они там находились, вошел в камеру солдат, чтобы проверить золотые часы, которые мой камердинер признал за принадлежавшие Андрею Чернышеву; там же попались ему под руку святцы, которые он тоже узнал и на которых он нашел имя своего сослуживца. Сделав это открытие, он почувствовал себя не совсем ловко. Они были закадычными друзьями, и он умирал от страху, чтобы тот каким-нибудь неосторожным словом не привлек его к делу. Но в особенности он меня умолял Бога ради ни слова не говорить про это открытие и, главное, скрыть от великого князя, который был крайне болтлив. Я обещала ему молчать, и сдержала слово...» (101, 102). «Две или три недели спустя, — пишет Екатерина II в третьем варианте, — мы действительно поехали в Тихвин. Эта поездка продолжалась всего пять дней; мы проезжали по пути туда и обратно через Рыбачью слободу и мимо дома, где, как я знала, находились Чернышевы; я старалась увидеть их в окна, но ничего не видела» (257).

Вскоре Екатерина Алексеевна получила о своих друзьях новую информацию. В середине декабря, по словам императрицы, Чернышевы были переведены из крепости в дом, принадлежавший императрице и называвшийся «Смольный двор». «Старший из троих братьев, — пишет она об А. Чернышеве, — напаивал иногда своих сторожей и ходил гулять в город к своим приятелям. Однажды моя гардеробная девушка-финка, которая была невестой одного камер-лакея, родственника Евреинова, принесла мне письмо от Андрея Чернышева, в котором он меня просил о разных вещах. Эта девушка видела его у своего жениха, где они провели вместе вечер. Я не знала, куда сунуть это письмо, когда я его получила; я не хотела его сжечь, чтобы не забыть того, о чем он меня просил. Уже очень давно мне было запрещено писать даже матери; через эту девушку я купила серебряное перо с чернильницей. Днем письмо было у меня в кармане; раздеваясь, я засовывала его в чулок, за подвязку, и прежде чем ложиться спать, я его оттуда вынимала и клала в рукав; наконец я ответила, послала ему, чего он желал, тем же путем, которому он доверил свое письмо, и выбрала удобную минуту, чтобы сжечь это письмо, причинившее мне столь большие хлопоты» (274, 275).

Андрей Чернышев не ограничился этим посланием и написал еще одно. Екатерина II, вспоминая о 1749 годе, пишет: «Мой камердинер Тимофей Евреинов передал мне письмо своего прежнего товарища, Андрея Чернышева, которого, наконец, освободили и который проезжал поблизости от Москвы в свой полк, куда он был назначен поручиком. Я поступила с этим письмом, как с предыдущим, послала ему все, что он у меня просил, и ни слова не сказала ни великому князю, ни одной живой душе» (281). Во втором варианте Екатерина сообщает, что послала Чернышеву несколько сот рублей (151). О дальнейшей судьбе А. Чернышева будет рассказано в главе «Дело А. Чернышева».

Примечания

*. В третьем варианте эпизод с А. Чернышевым озаглавлен как «Особый анекдот» (247).

**. Это ошибка, и мы остановимся на ней при анализе подлинных документов.

***. Если дело обстояло именно так, то можно сделать предположение о том, что, посылая карлика Андрея со своим столь интимным письмом, Петр Федорович не хотел, чтобы о его существовании узнал Андрей Чернышев.

****. В третьем варианте Екатерина II пишет, что это случилось в субботу 24 мая, что соответствует действительности. Трудно поверить, что у писавшей это не было каких-либо записей.

5*. Во втором варианте Екатерина II более откровенно писала: «Дивьер несколько лет спустя признался мне, что он имел приказание от императрицы следить за нашими поступками и иметь тайный надзор за поведением Андрея Чернышева» (85).

6*. 25 мая.

7*. Во втором варианте сообщается о том, что напаивать мадам Крузе придумала будто бы сама великая княгиня, открывшая ее страсть к вину (245).

8*. 1 августа 1746 года (в пятницу) начался Успенский пост.

9*. В делах Тайной канцелярии того времени действительно фигурирует Иван Набоков (например, в деле Рунберга, о котором пойдет речь в следующей главе).

1. Понятовский Ст.-А. Указ. соч. С. 135—138.