Ай, земля Идели,
Ай, земля Идели.
Где Идель, там родина.
Где Урал, там жизнь,
Где Яик, там лад,
Где Сакмар, там сила —
Здесь пристанище предков,
Здесь их прах покоится,
А живые — родины опора.
(Из кубаира «Земля Идели»)
1
Уфимский базар фартовым оказался. Воевода и на этот раз щедро набил суму Алибая за верховых лошадей.
В войну лошади ходовой товар. Надо бы еще скупить побольше да подешевле, снова пригнать сюда — спрос большой. Не время спать-почивать. Аул теперь находится недалеко от Уфы, в долине Демы. Алибай окончательно перебрался в свои новые владения, обосновался прочно. Правда, не порывал он связи и с отцовским аулом Мирзагулово. Пускай своим чередом ведется хозяйство в Стерлитамаке. Но здесь, на Деме, аул будет носить его имя — Алибаево.
Только почему не жалует эти места его любимая жена Суюрбика? Может, ей хотелось бы быть поближе к своему туркену?1 Все время просится в Мирзагулово — там рядышком ее Ишаево.
— Вернуться бы туда...
— Уж скажи не вернуться, а наведаться, — недовольно поправляет муж.
— Не сюда меня отдавали в жены.
— Но разве эти земли не мои?!
— Твои, конечно, но... не сошелся же свет клином на одном твоем ауле Альби.
У Алибая сердито вскинулись кончики бровей. Не по душе ему, когда аул называют Альби, а не полным именем — Алибаево. Что-то есть в этом пренебрежительное. Ладно бы, исходило от посторонних людей, завидующих его процветанию, но слышать от собственной жены было обидно. Никак здесь не приживется, всею душою она в Ишаево, возле Стерли. Особенно извелась, прослышав о том, что работник Туктагул видел у казахов ее сестру Тузунбику:
— Хочу из первых уст услышать о ней!
— Я тебе все пересказал. Ничего нового этот слух не добавит. Охота тебе слушать его бормотанье? Бестолочь, разбазарил по дороге всю мою скотину!
— Хе! Недосчитался трех-четырех овец, подумаешь...
— Восемь голов! — уточнил возмущенный Алибай.
— Из четырех сотен их и на милостыню можно бы отдать, ради весточки от моей сестры.
— Восемь жирных баранов... Разве они были бы лишними в хозяйстве?
— Если уж так убиваешься, вернет он их тебе... я ему от отца целую отару пригоню! Слышишь?
— Ха-ай, жена! — удивленно уставился на нее Алибай. — Ладно, ладно, съездим... Встретимся с Уйряком2, досыта наслушаешься его кряканья.
— По мне пускай собакой лает, лишь бы рассказал о встрече с Тузунбикой. Обо всем выспрошу, заставлю вспомнить. Все для меня дорого: какие слова она говорила, как выглядела, как смотрела... Родненькая моя, сколько бед на ее голову...
Алибаю стало жалко ее.
— Не плачь, ладно уж... Вот наведаюсь пару раз в Уфу, пока время горячее, потом поедем.
Алибай, как и наметил себе, уехал по аулам вдоль Уршака и Демы. Оптом скупал лошадей, затем погнал их в Уфу на перепродажу. Раз обернулся, другой, а там уж снег выпал. С первыми морозами пришло время резать на зиму скотину. Покончив со всеми этими делами, он нехотя, уступая настояниям жены, позвал Алпара и приказал подготовиться к дороге. Если б не данное жене обещание, можно было бы еще раз сгонять в Уфу на базар. Ножом резала мысль о теряемой прибыли, косвенного виновника он опять-таки видел в Туктагуле: одни убытки от него!
«Шкуру с него спущу!» — злился Алибай.
* * *
Прошлой весной, дав работнику Туктагулу деньги на покупку бараков, Алибай отправил его в киргиз-кайсацкие степи с тремя помощниками-подпасками. Купив четыреста овец, они погнали их домой, ночуя поблизости от казахских джайляу, свернув на более короткую, как им казалось, дорогу. На одной из ночевок к ним на огонек заявились несколько разбитных молодых казахов, один из них в шутку сказал:
— Ай-бай, истэк, ярчайший луч солнышка, зарежь одного из баранов, и я на спор съем его один.
Надалекий, простодушный Туктагул рот разинул от удивления:
— Неужто один съешь?!
— За один присест слопаю, гой. Ежели не одолею, вот друзья мои свидетели, под наш спор такую же отару тебе отдам, гой.
— А не врешь? — засомневался Туктагул.
— Клянусь аллахом, баран будет съеден. А нет — счастье твое.
Казахи тут же окружили Туктагула и, не давая ему опомниться, принялись подзадоривать:
— Ай-бай, какой жадный истэк! Проиграть боится...
— А ты рискни. Разве один человек съест барана?
— Хорош спор, и выигрыш скор — за час разбогатеешь.
— Сколько скотины домой приведешь, не зевай...
Нет слов, соблазнительно было заиметь собственных баранов, заработанных в честном споре, да разве горькая нужда когда-нибудь выпустит из своих цепких костлявых рук бедняка? Туктагул не верил в то, что выиграет, но спорщики, наседая на него, совсем заморочили голову. Не дожидаясь его согласия, первый казах схватил за холку ближнего к нему барана. А он, дурашка, доверчиво жмется к нему, не чуя беды. Не зря говорят, что баран, захотевший угодить в котел, к казаху льнет. Что оставалось делать Туктагулу? Всяк на своем джайляу силен.
Сварили полный казан мяса. Крупными кусками выложили на блюдо, поставили перед спорщиком. А тот широким жестом остальных приглашает отведать угощение.
Туктагулу показалось, что условия спора нарушены.
— Эй, ты один собирался есть...
— Ай, истэк, садись и ты с нами, — прервал его шутник, широко улыбаясь. — Мы, казахи, никогда не едим в одиночку. Грех лишать кого-то пищи. Пускай все будут сыты.
Он протянул Туктагулу большую мясную кость, подпаскам тоже дал по куску. Ели долго, сопя и чавкая, перешучиваясь и смеясь.
Съев сообща барана и выпив мясную шурпу, казахи приняли благочинный вид, завершили ужин молитвой.
— Аминь. Мясо жаксы, превосходное мясо, — говорили они. — Благодарение всевышнему, аминь.
— Желаем здоровья.
— Прощай, истэк.
— Удачного пути...
Ночь укрыла собою степь. В небе зажглись звезды. Туктагула, впервые в жизни наевшегося досыта, после ухода казахов начал одолевать сон. Подложив под голову седло, лег на потник и с наслаждением вытянулся. С джайляу доносились редкие отдаленные голоса, взлаивали собаки. Рядышком, в темноте, перхали овцы. «О, всемилостивейший, охрани от напастей, помоги доставить байское добро в целости и сохранности», — бормотал он молитву, засыпая.
Ночь прошла спокойно. Одна овца съедена, что поделаешь, не биться же головой о камни. В конце концов, она могла быть утащенной волком или пасть сама. Главное, слава аллаху, остальные целы.
Путь продолжили дальше. Какой бы безлюдной и безмолвной не выглядела степь, оказывается, имеются у нее и глаза, и длинные уши, и слово, подобно неудержимому ветру облетающее большие пространства. Пока Туктагул со своим стадом медленно шествовал по открытой степи под палящими лучами солнца, на следующем джайляу уже было известно:
— В вашу сторону проводили жирных овец. Пастухи простаки. Не будьте дураками, не упускайте случая, угощайтесь, вознося славу всевышнему.
В самом деле, дураков не было. И на следующий вечер Туктагула ожидало то же самое — лишился еще одной овцы. Для третьей ночевки выбрали место подальше от ближайшего кочевья, но не смогли избавиться от любителей дармовщины, уже успевших получить весть.
— Видишь, озеро рядом. Его хозяин, владыка вод, может зло причинить, если не принести ему в жертву барана, — запугивали Туктагула уже другие шутники.
На каждой стоянке свои опасности, свои обычаи и суеверия: «Вон в том кургане живет дух святого предка, он ждет жертвоприношения... А вон в том овраге... У того могильного камня... На той развилке...» Приходилось задабривать духов, призраков, покровителей путников... Каждый вечер на одну овцу становилось меньше. Вроде бы и причины уважительные, есть повод набить брюхо. Но и страх накатывал все сильней: Алибай-туря по головке не погладит, за каждую овцу спросит строго. Начинает приближаться время ночевки, кровь в жилах стынет. Что делать Туктагулу? Здесь не своя сторонушка, попробуй воспротивиться. Сущие головорезы: или скотина, или жизнь. К кому обратиться за помощью? Ни станового, ни урядника нет. А без остановок не пойдешь.
На восьмой вечер тоже нагрянули нахальные казахские молодцы. Окружили, весело гогоча, опять причину нашли. Ни Туктагул, ни его помощники ничего поделать не могли...
Мясо в казане доваривалось, когда казахи вдруг одновременно примолкли, навострили уши, поворотя головы направо. Степняки — люди очень чуткие, сторожкие. Вдалеке послышался едва уловимый перестук конских копыт. Немного погодя на гребне дальнего сырта, на фоне красного заходящего солнца возникли три фигуры всадников. Во весь опор мчатся сюда.
Подскакали и все трое лихо спрыгнули с седел. Двое из них мужчины, увешанные оружием, третья — женщина, на голове белый тюрбан. Именно она с властным видом, бросив презрительный взгляд на оробевших казахов, прошла мимо них к оторопевшему Туктагулу. Указав рукоятью камчи на его нахлебников, строго спросила:
— Туктагул-агай, почему позволяешь этим дармоедам обманывать себя?
Туктагул промычал что-то невнятное: «Ык... мык...» Потрясенный тем, что женщина назвала его по имени, он утратил дар речи, лишь в голове промелькнуло: «Эх, не одну, а две овцы надо было принести в жертву!» Уставясь на нее, он соображал туго. Не сразу до его сознания дошло, что голос очень знакомый. Да и облик тоже...
— Ай-вай, не обманывают ли меня глаза? — протянул он и резво вскочил с места. — Тузунбика-хылу?.. Не ты ли?..
— Как видишь, я... Этот гурт моего зятя Алибая?
Вместо того, чтобы обрадоваться, перепуганный не на шутку Туктагул, видя в ней представительницу Алибаевского клана, бухнулся на колени.
— Прости меня, хылу, прости великодушно! Не мой грех... Совсем одолели... Уже восьмой баран сегодня! Я отработаю... все отработаю, только прости...
Какой бы необъятной ни была степь, до Тузунбики тоже успела дойти весть, мол, некий истэк Туктагул гонит стадо баранов и озорники по пути обирают его. Муж старшей сестры и в прежние времена вел торговые сделки с киргиз-кайсаками, и она подумала, уж не его ли работник объявился тут, имя знакомое. Если даже это не он, решила встретиться с земляком-истэком, расспросить о родной стороне, передать через него приветы. Вот и примчалась, несмотря на даль.
Казахи, смущенные ее появлением, хотели незаметно улизнуть, но Тузунбика повелительным жестом остановила их.
— Сваренную еду отведайте, не пропадать же ей. Спасибо скажите. И чтобы я вас больше не видела.
— Ай-бай, хорошая ты женщина, гой. Тысячу живи!
— Этим башкирам никто не должен причинить зла, — сказала Тузунбика. — Я всех уважаемых людей здесь предупредила. Мы сами проводим их.
Когда остались одни, Тузунбика с горечью спросила:
— Туктагул-агай, слушай-ка, ты ведь взрослый человек. Есть караванный путь, почему выбрал эту дурную дорогу? Тут, сам видишь, люди непорядочные.
— Не знал я, — оправдывался работник. — Сказали мне, прямая дорога эта.
— В нашем мире надо уметь выбирать безопасную дорогу.
— Верно, хылу, ты права, каюсь.
Тузунбика жадно расспрашивала о сестре, об аульчанах. Забываясь, как бы между прочим, задавала вопросы о Кинзе. Туктагул сказал, что он вроде бы отправился на войну.
— Как это — вроде бы? Экий ты глухой ко всему, ничего толком не знаешь, — упрекнула Тузунбика, досадливо кусая губы.
О себе рассказала, что старшина Сатлык, напав на аул Арслана-батыра, захватил ее в доме Кинзи, увел в плен и продал одному казаху, теперь у нее два сына. Туктагул отвечал на ее вопросы односложно, особенно об Алибае, однако о Суюрбике говорил от души и подробно, все что знал.
...Три дня сопровождала Тузунбика их гурт. Выведя Туктагула на караванную дорогу, осталась, печально глядя вслед. Что она переживала в этот момент, как рвалось ее сердце в сторону родного края — Туктагулу ли было понять.
Всю дорогу он дрожал от страха, гнетущего и отупляющего. Полжизни отдал бы, лишь бы не показываться на глаза баю. Камчой исполосует, испинает всего. Ввек не расплатиться с ним за съеденных баранов, до конца дней своих придется отрабатывать, гнуть спину, получая в ответ одни побои и выслушивая обидные слова. Эх, никогда не повернется к нему жизнь светлой стороной...
Опасения Туктагула оказались не напрасными. Алибай выведал у подпасков, тоже перепуганных насмерть, и про неправильно выбранную дорогу, и про спор с казахами.
— Ах, нечестивец! Ах, Уйряк! За мой счет разбогатеть захотел? — взъярился бай, наливаясь кровью. — Меня разорить задумал? За каждого барана ты год отрабатывать мне будешь, и то не расплатишься!
— Не виноват я, туря... Не я... — взмолился Туктагул, часто моргая глазами, стараясь вызвать жалость не столько у Алибая, сколько у высыпавших на улицу аульчан. Из их сочувствующих слов он услышал: «Нагрешил, так повинись, кинься баю в ноги». Он так и поступил. Жалобно продолжал оправдываться, валяясь в ногах: — Клянусь, твоя свояченица все видела... казахов этих... Подтвердит, если суждено ей вернуться.
— Счастье твое, она подоспела. Иначе бы весь гурт разбазарил. Уж тогда бы я снял с плеч твою дурацкую голову.
Алибай побушевал и угомонился. Не хотелось ему перед людьми терять авторитет из-за восьми баранов. Однако настроение у него было испорчено — даже выслушать рассказ о свояченице не пожелал.
* * *
Суюрбика очень переживала за младшую сестру, когда та как в воду канула. Узнав, что она жива, обрадовалась и пожелала сама услышать долгожданные вести о сестре от работника, побывавшего в киргиз-кайсацкой степи.
Вызванный в байский дом Туктагул струхнул. Опять, казалось ему, начнут взыскивать за тех злосчастных баранов. Жена Гизельбанат успокаивала: иди, мол, глупый, ведь не сам бай кличет, а байбисэ, его жена, а у нее душа добрая.
В самом деле, Суюрбика встретила его приветливо, не как работника, а словно бы он был гость дорогой. Усадила рядом, накормила, напоила крепко заваренным чаем, заставляя рассказывать о Тузунбике. Туктагул поведал обо всем, как было. Удивительно, не позабыл ничего. Даже то, что поистерлось в памяти, вспомнил. А байбисэ слушает, не сводя с него глаз, с таким вниманием, будто многократно перечитывает письмо от желанного человека. То повторить просит, то новые вопросы задает.
— Не говорила, что скучает по мне?
— Как же, сто раз повторяла! Мол, все глаза выплакала, — отвечал Туктагул, один за другим отправляя в рот ломтики казы.
— Не было у нее желания вернуться с вами?
— Кто знает... Если б хотела, вернулась бы.
— Конечно, доля женская... Как-никак, двое детей... Что еще она говорила?
Туктагул лихорадочно рылся в памяти. Что еще? О многом она говорила.
— А-а... спрашивала, мол, как поживает мой Кинзя.
— Бедняжка! До сих пор забыть не может...
Их беседа тянулась долго и прервалась с приходом Алибая.
— Послушай-ка, — обратилась к мужу Суюрбика. — Пускай Туктагул-агай съездит туда.
— Чтобы еще что-нибудь потерять? — буркнул муж. — Мало мне от него убытков.
— Он гостинцы повезет. Я письмо напишу. Позовем ее в гости.
— Нет! — сердито выкрикнул Алибай. — Он же, олух, дороги не отыщет туда. И гостинцы по пути съест. Его дело исполнять беспрекословно все поручения моего приказчика Юралыя. Понял, Уйряк?
— Понял, туря.
— Слушайся его во всем! Даже если заставит забраться вовнутрь горы.
— Хоть на дно морское, туря! Все сделаю ради твоих милостей.
Алибай погладил жену по спине:
— Не расстраивайся, милая. Мы найдем посланца потолковее.
Туктагул послушно моргал, пятясь к выходу. Не пошлет, так и не надо, радовался он. Нет, хозяин не намерен был оставлять его в покое.
— Завтра с Алпаром отправишься в горный аул за поклажей, — сказал он. — Надеюсь, рогожные кули и оглобли окажутся менее съедобны, чем бараны.
2
Аул, куда послал Алибай своих работников, находился в трех днях пути. Погода стояла морозная, но добрались туда без приключений. На две упряжки Туктагула погрузили рогожные кули, сам так выбрал — помягче и потеплее. Алпару достались санные оглобли, дуги, лыковые арканы.
Наутро тронулись в обратный путь.
— Велика милость аллаха, благополучно бы добраться обратно, кустым, — сказал Туктагул.
День стоял тихий. Дорога приличная, утоптанная. До них, было видно, прошло здесь много лошадей.
— Будто специально для нас проторили, — радовался Алпар.
— Мало хорошего, кустым. Очень уж похоже на следы сорока разбойников.
«Ишь ты, разбойники, — усмехнулся Алпар. — Туктагул-агай во всем склонен видеть худшую сторону. Это только в сказках рассказывают о сорока разбойниках. Вместо них сейчас существуют беглые, да они от людей прячутся и не станут разгуливать средь ясного дня».
Алпар с любопытством вглядывался в конские следы. В некоторых местах четко отпечатались подковы. Да, все лошади подкованы. Если посчитать, проехало не меньше полусотни всадников. Интересно, откуда их взялось столько? Кто они?.. У подошвы горы следы разделились, добрая половина свернула с основной дороги налево, спускаясь к речке Урюк, в направлении Нугуша. Других следов — ни санных, ни пеших — нет. «Должно быть, какой-то конный отряд», — пришел к выводу Алпар.
Во второй половине дня небо заволокло тучами. Мороз ослабел, но задул резкий ветер, поднял поземку, затем и вовсе посыпал хлопьями снег, разгулялась метель.
— В недобрый час выехали, кустым, — озабоченно сказал Туктагул. — Не замело бы нас.
— Может, вернемся обратно? — упавшим голосом предложил Алпар.
— Далеко отъехали. И впереди аула нет.
Буран усиливался. Скоро глаза было не открыть от слепящего снега. Не видать ни дороги, ни обозначающих ее маяков. Лошади едва тащили сани, по брюхо утопали в сугробах. При спуске с горы они еще нащупывали копытами твердь, а в низине вовсе сбились с пути. Остановив лошадей, Туктагул с Алпаром попытались отыскать дорогу, однако их усилия оказались напрасными. Пришлось думать о ночлеге.
— Сдвинем возы потеснее.
Распрягли лошадей, поставили их перед санями. Подняли вверх оглобли и связали над их спинами. Распотрошили одну связку кулей, постелили их на передок саней возле лошадиных морд и соорудили нечто вроде укрытия. Как бы то ни было — затишок. И дыхание лошадей обогревает.
Алпар не раз ходил с обозами. И в мороз, и в слякоть. А в таком положении пришлось очутиться впервые. Горячей еды бы, но куда там... Последнюю лепешку разделили пополам и, оттаивая за пазухой, съели. Ее хватило лишь облизнуться. Тело колотит от дрожи. А метель бушует, завывает тоскливыми голосами, наполняет душу неясной тревогой.
К утру буран приутих. Замело их так, что едва выбрались из своего укрытия. Вокруг белое безмолвие. Из снега торчат лишь задранные кверху оглобли и полузасыпанные крупы лошадей.
К счастью, заплутавшись, ушли не так уж далеко в сторону. Пока отыскали дорогу и выбрались на нее, помогая толкать возы, согрелись и приободрились на какой-то момент, однако выдохлись быстро. Ледяной ветер пронизывал насквозь, перешитая в подборку старая овчинная шуба и облезлая ушанка грели плохо.
От голода спазмами сводило желудок. Особенно страдал Туктагул. Проклинал Алибая на чем свет стоит, но от проклятий не становилось легче. Разве хозяин сколько-нибудь подумает об их мучениях? Оба они для него — работники. Оба живут на подачки. Все их существование в его руках. Прикажет — попробуй ослушаться. Вовсе перестанет кормить. Отправляя их в такой мороз и буран, Алпару дал шесть лепешек, по одной на день, Туктагулу — две, остальные удержал в счет съеденных баранов, будто ими будешь сыт всю жизнь. Алпар поделился своей долей по-братски, но вчера вечером съели последнюю лепешку. Ах, как дорого обходятся те бараны! Правда, мясо было отменным. И сейчас перед глазами стоит блюдо с дымящимися ароматными кусками — навалом мяса! Туктагул впервые в жизни досыта наелся тогда. При воспоминании о жирной баранине он облизнул губы и сглотнул слюну.
Впереди еще два дня. Одна надежда оставалась — перехватить что-нибудь во встречных аулах. Правда, беднякам всюду голодно. У многих детишкам дать нечего, последнее мясо делят на мелкие кусочки, лишь бы обмануть желудок. Одни пытаются охотой промышлять, другие ловят в проруби рыбу, тем и живут. Иные доедают высушенные осенью шкуры. Немало нищих ходит по аулам, на дорогах нет-нет да встречаются трупы умерших от голода людей.
Мать Алпара, незадолго до его поездки, от безвыходности попросила помощи у Юралыя. Вернулась с пустыми руками. Пообещал, как милостыню, полпуда лебеды, если сын съездит за грузом в горный аул. А в доме еды нет ни крошки. Как там бедуют сейчас мать и сестренка Рабига?
В невеселых думах шел Алпар позади маленького обоза из четырех саней, когда на подъеме в гору передняя лошадь вдруг остановилась и послышалась отборная брань Туктагула. Оказывается, сломались клещи у хомута. Вот незадача, этого еще не хватало. Наладить самим не под силу.
Туктагул распряг лошадь, сказал Алпару:
— Ты постереги возы, кустым. Тут, в сторонке от дороги, есть аул. Один из жителей мне знаком. Съезжу-ка, у него налажу. Верхом на лошади быстро обернусь.
Уж много времени минуло, а Туктагула нет и нет. Озябший Алпар, чтобы не закоченеть, ходил и ходил возле саней. Целую площадку вокруг вытоптал. После вчерашнего бурана снова ударил мороз. Скрипит под ногами смороженный снег, студеную ночь обещает.
«Не зря говорят, на Туктагула нельзя положиться. Если он возьмет и заночует у своего знакомого, что я стану один делать?» — забеспокоился парень.
Выпряг лошадей, привязал одну к другой, сел на переднюю и отправился по следам Туктагула. Ехал долго. Видит: впереди лошадь стоит, застыв неподвижно, рядом с ней сидит в снегу на корточках человек. Он, Туктагул! Руки вперед вытянул, будто над воображаемым костром греет, взгляд застывший, ничего не видящий. Алпар окликнул его, он не отозвался. Страшно сделалось Алпару, но не растерялся. Соскочил с лошади, наломал среди кустарника хворосту, высек из кремня огонь и развел костер. Обмороженные руки и лицо Туктагула усердно растер снегом, подтащил его поближе к огню. Тот вяло зашевелился, в глазах появилась осмысленность. Пришлось немало повозиться с ним, покуда он окончательно не пришел в сознание.
Оба отогрелись у костра, затем вдвоем отправились в аул. В избе их напоили горячим чаем, заваренным на травах, накормили чем могли. Рассказывая о себе хозяину избы, Туктагул несколько раз повторил: «Пришел бы мне конец, если б не подоспел мой спаситель...»
Когда снова тронулись в путь, Туктагул некоторое время держался поближе к Алпару, вышагивал рядом с ним позади воза, был словоохотлив, хотя и ворчал по привычке, жалуясь на несправедливость мира и свою тяжкую долю.
— Всю жизнь Алибай с Юралыем издеваются. Уйряком кличут, будто не человек я, будто имени у меня нет. Работу требуют, а кормят объедками, да и тут каждый кусок считают, словно бы объедаю я их. Что я для них, если сгину — замерзну, медведь ли заломает, волки ли загрызут. От волков еще можно как-то спастись, а от них — нет. Эх, доведется ли когда-нибудь избавиться от этих двуногих волков?!
— От своей доли не уйдешь, — грустно сказал Алпар, думавший в этот момент о матери и сестренке.
— Эх, кустым, а ведь бывают удачливые люди! Ни с того ни с сего богатеют, по милости аллаха.
— Ну и что, если б ты разбогател?
— Эх, кустым, уж я-то не был бы таким скрягой, как наши баи. Не мучил бы работников подобно им. Нет, нет! В такой день, как сегодня, собаку на улицу не выгнал бы. Уж на себе изведал все мучения, издевательства. Я бы умел ценить человека.
— Кормил бы как? — прервал его Алпар.
— Я?.. Вместе с собой, за одним табыном!
Перевалили через гребень холма, дорога пошла под уклон. Туктагулу с Алпаром предоставилась возможность отдохнуть после подъема. Туктагул уселся в передние сани, на рогожные кули. Оба его воза бойко покатили вниз. Дорога вилась между редкими, отдельно растущими деревьями. Алпар следовал чуть позади. На одном из поворотов его сани занесло в заметенный снегом обрыв и перевернуло. С треском переломилась дуга, с. корнем вырвало оглоблю. Алпар, вывалясь из саней, в отчаянии закричал:
— Туктагу-ул-ага-ай!
Тот не обернулся. Еще и еще кричал Алпар, но без толку. Туктагул, спустясь под уклон, ни разу не оглянувшись, исчез за поворотом. Алпар остался один. «Увидит, что меня нет, подождет, — успокаивал себя он. — Догоню». Попытался рывком вытащить сани. Сил не хватило. Пришлось выгружать поклажу. Заменил дугу — благо, их полон воз. Вставил в гнездо оглоблю. Помог лошади с санями выбраться на ровное место, перетаскал и погрузил вещи обратно.
Обе лошади бежали бойко, но и в низине, и за следующим холмом Туктагула не было. Не остановился, не подождал. В течение всего дня пытался догнать его Алпар. И одному страшно, и есть хотелось. Просяная лепешка, которую им дали на дорогу в ауле, осталась у Туктагула.
Засинели сумерки. Ночь спустилась. Остановиться на ночлег негде. На белом снегу и в темноте можно было различить дорогу. Следы саней вели в речную долину с реденькими перелесками, цепочка гор осталась справа. Если ехать не останавливаясь, к утру и до своего аула добраться можно.
Взошла луна. Радоваться бы тому, что сделалось светлее, но зыбкий лунный свет в стылую зимнюю ночь вселяет в душу тоску. «Не может быть, чтобы за весь день ни разу не обернулся назад, — думал Алпар о старшем товарище. — Почему не подождал? Не захотел делить пополам лепешку?»
От леса отделились четыре неясные тени. Похоже, собаки бегут друг за дружкой, при лунном свете четко видны их силуэты. Ах, шайтан! Какие тут могут быть собаки? Волки! Широколобые, грудастые, крупные... Любят волки лунные морозные ночи. Издалека слышат скрип снега под санями. Цепенея от ужаса, Алпар остановил лошадей. В голове промелькнуло: «Конец!»
С переднего воза он пересел на задний. Если погнать испуганно фыркающих лошадей вскачь, передняя успеет проскочить. Стало быть, нагоняя, волки накинутся сзади. Алпар выдернул из воза одну оглоблю, привстал на передке, приготовясь защищаться. Кнутом стеганул лошадь. Ее, бедняжку, и погонять не требовалось — волчий запах страшнее любой камчи.
Волки не успели перерезать путь, глубокий снег мешал их быстрому продвижению. Они выскочили на дорогу и кинулись вдогонку, с каждым новым прыжком приближаясь все ближе и ближе. Было видно, как сверкают их зеленые глаза. Бежавший впереди матерый волк вспрыгнул на сани, обнажив клыки. Алпар со всего маху обрушил на его голову оглоблю, послужившую ему тяжелой дубиной. Хищник с раскроенным черепом упал, но наскочили остальные, не прекращая преследования. Алпар размахивал оглоблей, не подпуская их близко. Злобный волчий рык в нем самом пробудил зверя, и он бился отчаянно. То обрушивал на их хребты оглоблю, то хлестал ременной камчой, не давая хищникам забежать вперед и наброситься на бегущую лошадь сбоку. Алпару казалось, что схватка длится бесконечно долго. Уж и сил вроде бы не оставалось, но откуда-то изнутри, с тугими толчками крови в жилах, он ощущал новый яростный всплеск и, издавая дикие гортанные крики, отбивался от волков. Вот еще один из них, взвыв от боли, рухнул на дорогу с перебитым хребтом. Двое оставшихся еще какое-то время продолжали ожесточенное преследование, однако, то ли крепко побитые, то ли раздразненные запахом крови своих же собратьев, вдруг резко повернули и побежали к ним.
...Туктагул тоже, по-видимому, вернулся в аул недавно. Лошадей он уже распряг и разгружал свои возы.
— Ты почему отстал? — недовольно спросил он. — Жду тебя, жду. Думаю, вот-вот нагонишь, а ты, видать, без меня в какой-нибудь аул заглянул, чтобы брюхо набить.
— Эх, Туктагул-агай, не мели пустое, — с обидой произнес Алпар. — У меня сани перевернулись. Я кричал тебя, кричал, не докричался. Ты даже не оглянулся.
— Нет, нет, ничего я не слышал. Должно быть, ветром уши надуло, — прикинулся дурачком Туктагул. Не мог же он признаться в том, что отъехав подальше, с хрустом, с наслаждением один съел без остатка сытную просяную лепешку.
3
Алпар напомнил Юралыю о лебеде, обещанной в плату за поездку.
— Скажи спасибо, что за сломанную дугу и хомут ничего не взыскал, — буркнул тот на ходу, спеша по делам.
— Но ведь хомут не на моей лошади, — начал оправдываться Алпар, однако Юралый и слушать не стал.
Его младшая жена Танзиля, увидев в глазах измученного парня слезы обиды, проникшись жалостью к нему, вынесла тайком полкаравая хлеба, хорошую мясную кость и немножечко муки, завернутой в тряпицу.
На другой день неожиданно наведался к ним Танайгул, близкий друг покойного отца, с которым вместе сидели они в Табынском остроге.
— Слышал, трудно живется вам, — сказал он, протягивая Марзие небольшой сверточек. — Не обессудьте, что мало, уж как могу.
— Пускай твой господь возвратит тебе сторицей, — поблагодарила Марзия. — Сам как поживаешь?
Можно было и не спрашивать — исхудал Танайгул, одна кожа да кости. Тем не менее он хоть изредка имел возможность помогать давно осиротевшей семье Каныша. Марзия стеснялась его, разговаривала, прикрывая рот и лицо платком. Не могла свыкнуться с тем, что он, пускай силком, но все-таки крещеный. Конечно, не по своей воле он был продан барину Левашеву. Нечем было откупиться, когда сидел в остроге после подавления бунта. Жену и детей убили каратели. Из разговоров с ним Марзия поняла, что русские крестьяне его не обижают, считают своим.
— Не дело за каждым куском кланяться Юралыю, — сказал Танайгул. — Берите в долг у левашевских крестьян. Старик Ермолай всякий раз спрашивает, как поживают дети Каныша...
Когда в доме опять кончилась еда, Марзия сунулась в голбец3, порылась на полке.
— Сынок... Немножко соли у нас имеется. Сходи в Левашевку, может, на муку или что-нибудь другое обменяешь.
— К русским?! — взъерошился Алпар.
— И, сынок, они ведь тоже божьи люди, под одним небом живем. Проникнутся состраданием. Дадут что-нибудь, какое-то время продержимся. А там и весна скоро. Свербига появится, дикий лук, борщевник будем собирать.
Не смея перечить матери, парень молча начал одеваться. Что поделаешь, и такие мелкие поручения, пригодные лишь для мальчишек, приходится исполнять, хотя в его возрасте давно пора невесту приглядывать. Алпар пока об этом и мечтать не смеет — в доме ни лошади, ни коровы. Самим есть нечего. В прошлом году сеяли рожь, не уродилась. Собачья жизнь. Алпар не столько за себя переживает, сколько за мать и сестренку. Бедняжка Рабига никакой радости не видит. Тут уж не до гонора, идти придется.
Левашевка стоит недалеко от Стерлитамака, пройдешь через аул Таулы — сразу видать. Алпар не бывал там, лишь из объяснений Танайгула знал, что изба деда Ермолая третья с краю. Остановился он перед ней — вся завалена снегом, от ворот по самую крышу. Узкая тропочка ведет к двери. Выскочила навстречу с громким лаем собака. Поняв, что ее не боятся, умолкла и завиляла хвостом. Алпар нехотя подошел к двери.
В избе вкусно пахло едой, приправленной, по-видимому, луком. Волей-неволей у Алпара слюнки потекли. Он посмотрел исподлобья на сидящую за столом старуху, полулежащего на широкой скамье старика Ермолая.
— Драстуй...
— Здравствуй, джигит! — старуха подошла, сняла с него шапку, сунула ему в руки: — Войдя в избу, снимать надобно. Проходи, садись.
Алпар, оставаясь у порога, вынул из кармана и протянул ей небольшой мешочек.
— Вота соль. Ярмалай-знакум, мука давай. Мамы...
Старик, кряхтя, поднялся. Узнал в пришедшем сына Каныша. Пригласил сесть рядом.
— Мать послала? — спросил он.
— Ага, мамы.
— Как поживаете? Еды, поди нет.
— Нету.
— Без отца трудно, конешно, — вздохнул старик. — Коли беден, что башкиру, что русскому худо жить...
Дед Ермолай держался просто, разговаривал душевно. Алпар перестал дичиться, скованность его прошла. Тронули душу теплые слова, сказанные об отце. Не прерывая беседы, как бы между прочим, Ермолай дал знать жене:
— Мать, парень с мороза, должно проголодался, покорми.
Старуха ухватом вынула из печи большой горшок, налила из него полную миску щей из квашеной капусты, на сковороде подала обжаренные в жире ломтики репы с мелко порезанными кусочками мяса.
— Ешь, сынок.
Как бы ни был голоден Алпар, жир в сковороде показался ему подозрительным, и он, не в силах совладать с брезгливостью, спросил:
— Свинья?
— Свиного жира тут ни капельки, — поняла его хозяйка. — Ешь спокойно, сынок. Баранина.
Алпар смел со стола все, что перед ним было поставлено, лишь к хлебу не притронулся, решив унести домой в гостинец.
Налив вместо чая квас, старуха в небольшой мешочек насыпала ржаной муки.
— Соли у вас много, да? — спросил Ермолай.
— Больше нету, — признался Алпар. — Без нее кушать можно.
— Ахти, нескладно получается... ить последнее. Мать, заверни-ка им соль обратно.
Алпар от радости, посчитав, что одних слов благодарности мало, захотел сделать что-нибудь приятное старикам.
— Снег большой. Кидай надо, — сказал он Ермолаю. — Лопата давай.
Получив деревянную лопату, горячо взялся за работу — только снежная пыль вихрилась вокруг него. Что стоит сытому, сильному парню очистить от сугробов подходы к воротам и к избе? Выкопал он из-под снега несколько кряжистых чурбаков. Сказал, вытирая пот со лба:
— Завтра дрова делать буду, ладно?
— А ты молодец. Айда, приходи. Эти дела нам теперича со старухой не под силу.
Жена Ермолая, провожая, дала Алпару четверть каравая хлеба, набила ему карманы сырою репой.
Марзия просияла, увидев гостинцы. Алпар после этого начал ходить в Левашевку без смущения, у него словно бы глаза открылись на незнакомый ему прежде мир. «Среди русских, оказывается, есть люди хорошие, милосердные», — сделал для себя он вывод. Правда, русские богачи, говорят, куда хуже и бессердечней Алибая с его приказчиком Юралыем. Верно говорят. От господ вся беда. Своих крестьян за рабов держат, и башкирам вольно жить не дают. Это они прятали отца в остроге, закованного в кандалы. Неужто никогда не найдется управы на них?
4
Следы, принятые Туктагулом за разбойничьи, спускались в долину речки Урюк. А вели они из дальних мест — от сибирских кордонов. Возле Урюка юрматинцы и мишари по прямому пути направились к Торатау, но добрая половина всадников повернула к Нугушу вместе с атаманом Кинзей. Скоро, скоро они доедут, уже немного осталось, однако ни веселья нет, ни песен, люди едут молча, замкнувшись в своем нетерпении, ибо внутреннее ликование приглушает нарастающее беспокойство — что их ожидает дома?..
* * *
Именно в те дни сотник Бикбулат, шурин Кинзи, собрался на охоту. Впрочем, не столько на охоту, сколько душу потешить. Суть не в том, что попадется — заяц ли, лиса ли, в конечном счете сотнику важна совсем иная добыча, более желанная. Ему лучше знать. На то он юртовой, глава всему бушман-кипчакскому дому.
— Поедем во владения Байназара! — сказал он сопровождающим его дружкам.
Те понимающе переглянулись, подмигивая друг другу. Видят, не просто на охоту собрался: на боку сабля, на поясе пистоль. Однако, куда бы он их ни повел, согласны. Дело привычное. Сегодня — туда, завтра — в другое место. Где только ни пролегали их охотничьи тропы.
Один из приближенных Бикбулата, сотник Байназар, был доволен, что едут к нему. Угодливо держится рядышком с ним, подлизывается:
— Ты отличный старшина. Скоро новые выборы. Опять тебя изберем.
— Добрым словам твоим афарин4.
— Ты будешь старшиной, ты!
— От дедов и прадедов переходила власть нашей семье. Имею право! — самодовольно произнес Бикбулат.
Как только Кинзя ушел на войну, он всеми правдами и неправдами, подкупив щедрыми подарками чиновников из окружения губернатора, утвердился в должности помощника старшины. «Давлетбаевский тармыт я снова поднял на высоту», — горделиво ударял он себя в грудь. Преисполнен был гордости и его отец Аптырак, говоря: «Да, в свое время властвовали мы, отныне мой сын туря!» Зять Кинзя, бывший до этого юртовым старшиной, на войне. Еще не известно, вернется или нет. Даже если вернется, не всегда же ему быть предводителем рода. Чем хуже него Бикбулат? Вон ведь как обошел Утяша Яныкаева, оставшегося старшиной вместо Кинзи, даже старшинскую медаль у него отобрал. Стал единоличным хозяином.
Бикбулат упивался властью, создал себе окружение из послушных и преданных людей. Стоило намекнуть, и Байназар обо всем успел позаботиться.
— Удачливой будет охота? — игриво спросил Бикбулат.
— Не сомневайся, туря! — горячо заверил Байназар.
— Подстрелим райскую птичку?
— Еще какую! Жизни не жаль отдать...
Все понимает сотник Байназар. Не один Бикбулат занимается подобной «охотой». Об одном только юрматинском старшине Муталлапе сколько всякого рассказывают. Время военное. Очень удобное для любых затей. Весь род, все богатства, все души людские, в том числе и красавицы, во власти юртовых.
...Давно миновали гору Балятау, устремились к зажатому между двух хребтов Нугушу. В маленьком безлюдном ауле вдруг, словно из-под земли, предстал перед Бикбулатом мулла Камай Кансултан. Погоняя лошадку, крикнул:
— Обожди, юртовой... Уф, не по пути ли нам, Бикбулат-туря?
— Нет, мы в другую сторону. Не обессудь, мне некогда, — легко хотел отделаться от него Бикбулат. Но разве от муллы Камая просто так отцепишься? Уже уздечку его коня успел перехватить.
— Как же так? Я ведь не бревно бесчувственное. Вижу, на охоту отправились. Почему меня не позвал?
Ишь ты, муллы не хватало. Во многих своих делишках Бикбулат не мог обойтись без него, но тут лишние глаза и уши не нужны.
— У тебя и здесь дел по горло, — сказал Бикбулат сдержанно, но миролюбиво. — Твое место там, в мечети, на кладбище. Читай погребальные молитвы, собирай садаку5.
— Это, видишь ли, и без твоего напоминания знаю. Дело богоугодное. Только, видишь ли, и я живой человек.
Зная, как нелегко отделаться от прилипчивого муллы, Бикбулат, придержав коня, остался с ним наедине. С важным видом принялся давать ему указания:
— Ты не отлеживай здесь бока, скачи из аула в аул. С людьми поговори от имени всевышнего, пускай нашу сторону держат. Нельзя упускать время. Наши полки пока на Сибирской линии, но не исключено, что к весне вернутся. Да будет тебе известно, Кинзя жив. Его в Уфе видели.
— Пускай, кто его боится.
— Э, не хорохорься, хазрет, при нем тебе привольная жизнь кончится.
Было видно, как вздрогнул Камай.
— Свят, свят, астагефирулла... Мне-то что — ты себя береги. Вы из поколения в поколение тарханами были, властителями. А он, безбожник, всего могущества тебя лишит. Останешься с пустыми руками.
Настала очередь поежиться Бикбулату. Возвращение Кинзи обоим сулило мало приятного. Переглянулись. Помолчали. Поняли друг друга. Оба они, в конце концов, не из тех людей, которые останавливаются на полпути. В нужные моменты опорой мулле Камаю служат коран и шариат, а шариат для него подобен сыромятной коже — вытягивается, куда потянешь. У Бикбулата в груди кипит застарелая вражда, жажда мести.
— Не-ет, шутишь, теперь я Кинзе не спущу, голову ему не дам поднять, — произнес он с ожесточением, брызжа слюной. — На твою помощь надеялся, да толку мало.
— Мало? — возмутился Камай, разгоряченно ударяя себя в грудь. — Кто им корни всю жизнь подрезал? Я! Кто ахуну о каждом его шаге докладывал? Я! Кто был ушами и глазами у Сатлыка, у тебя? Опять же я!
— Не хвались, хазрет, все это в прошлом. А вот о сегодняшнем ты не думаешь.
— О чем прикажешь думать?
— Как о чем? Где, ты думаешь, зимует разбойник Аит?
— Известно, в лесу. А там ищи-свищи его, лесам нашим краю нет.
— Совсем слепой ты сделался, — с издевкой поддел его Бикбулат. — У родичей Кинзи, в ауле Арслана свил он себе гнездышко, понял?
— А-а? — Камай озадаченно уставился на него.
— На след бы напасть. Понимаешь, что будет, если поймаем там Аита?
— А-а! Верно, надо бы выследить. Заковать в цепи, властям доставить, и тогда губернатор предаст Кинзю позору.
— А ты не дурак, понятливый мулла. Почему бы тебе не заняться этим?
— С благословения аллаха сделать можно. Однако сухая ложка рот дерет.
— О вознаграждении не забываешь, чертов мулла.
— Вай, все по шариату. И на благословение, и на проклятье — одинаково требуется садака.
— Не прогадаешь, хазрет. В день, когда вор Аит будет пойман, в своем стойле найдешь пару жеребят-двухлеток.
В глазах муллы зажглись зеленые огоньки, лицо расплылось в плутовской ухмылке.
— Видишь ли... Прежде чем сказать, юртовой, ты подумывал о трех жеребятах. Не правда ли?
— Уж не считаешь ли ты себя провидцем?
— Даром провидения меня осеняет всевышний, — молвил мулла, с притворной скромностью потупя взгляд.
— Ладно, где два, там и три. Нам важно взять верх. Муравьи, если числом навалятся, могут и змею съесть.
Договорясь о деле и в то же время отделавшись от прилипчивого муллы, Бикбулат в приподнятом, приятном расположении духа стегнул коня. Бурлящие в нем сила и удаль просились наружу. С верными дружками устремился он в долину Нугуша. Раз уж выбрались на охоту — поохотились. Гончие псы одного за другим поднимали зайцев. Подстрелили двух лисиц. При желании можно было бы взять много добычи, но решили зря не терять времени. По пути завернули к небольшому зимовью. Бикбулат давно держал на примете этот аул, прослышав о великолепном аргамаке Хаернаса.
— Моя рыжуха уморилась, — сказал он друзьям. — Заедем к Хаернасу, сменим лошадей.
Все живое в ауле при их появлении попряталось. Старшина в лисьей шубе и пушистой шапке из выдры, с саблей на боку и свитой из жестоких помощников без цели в аул не заглянет.
Юртовой остановился около избы Хаернаса. У хозяина сердце сжалось от недоброго предчувствия, но встретил он непрошенных гостей приветливо. Принял уздечку рыжухи, привязал к коновязи, а сам невольно бросил опасливый взгляд на хлев, где стоял собственный конь. Бикбулат с Байназаром многозначительно переглянулись, увидев его, — грудь широкая, спина плавная, ноги длинные, грива пышная. Да, тот самый серый в яблоках аргамак, давно всколыхнувший сердце старшины. Как ни прятал его Хаернас, а вот он, дома, на виду...
Хозяин пригласил гостей войти в избу, отведать угощения, однако старшина не стал считаться с обычаями, нетерпеливо и властно сказал:
— Мы на охоту вышли. Нас ждет добыча. Только вот лошадь моя притомилась. Пускай у тебя останется. Седло мое перекинь на своего коня.
Осознав свалившееся на него несчастье, Хаернас взмолился:
— Не трогай его, юртовой. Единственная моя отрада и опора. Других лошадей у меня нет, знаешь. Что ты делаешь со мной?
— Ничего не случится. Седлай. Если с нами хочешь, садись на мою рыжуху. Или ты смеешь думать, что старшина станет разъезжать на выдохшейся кобыле? — Бикбулат, как бы ставя точку в разговоре, щелкнул о столб треххвостной камчой с вплетенными в концы металлическими шариками.
Хаернас возразить не посмел, но чтобы не выпускать из поля зрения своего коня, вынужден был сесть на рыжуху и примкнуть к охотникам.
Бикбулат, пробуя силу аргамака, заезжал в глубокий снег, взбирался на косогоры, легко перескакивал через кустарники. «Моим будет, удалась охота!» — ликовал он. К вечеру, когда все остальные валились с ног, конь не знал усталости и без усилий нес на себе грузного седока.
Впереди показался аул.
— Вот и добрались мы до моего езнакая6, — сказал Байназар.
Зять Елкибай с выражением радости на лице выбежал навстречу. Высыпали на улицу мужчины, подростки, дети. Разинув рты смотрели на богато одетых старшину Бикбулата и его спутников, на сбрую и седла, украшенные серебряными бляхами. Лошадей увели в конюшню. Бикбулат, любуясь, проводил взглядом красавца-аргамака. Конь на удивление хорош! Сидишь на нем — будто в мягкой колыбели качаешься.
— Собираешься вернуть его Хаернасу? — спросил Байназар не без зависти.
— Как захочу, так и будет. Старшина — я, забыл, что ли? — сверкнул на него белками глаз Бикбулат.
— Как забыть... От чистой души желаю тебе быть старшиной всей даруги7. Пускай ставят главным старшиной! Глядишь, и мне польза.
Польщенный Бикбулат гордо выпятил грудь, по привычке потрогал эфес сабли, для пущей важности.
— Я не против, — сказал он таким тоном, будто его уже избрали главным старшиной юла.
Елкибай пригласил гостей к трапезе. Бикбулата усадили в почетном красном углу. А Байназар, посидев немного с ними, ушел делать свои дела. Ему надо было освободить соседнюю избу, где намеревался переночевать юртовой. Хворую старушку одели и отправили в другой конец аула к родственнице. Ее рябому сыну, хозяину избы, сунули в руки приготовленный Бикбулатом пакет и приказали срочно доставить в Мелеуз уряднику, с условием вернуться завтра к обеду.
Немного погодя в эту избу пришел отдохнувший, сытый Бикбулат.
— Ну, где обещанная райская птичка?
— Сейчас, прилетит, — подмигнул ему сотник, угодливо оскалясь.
Его зять, узнав, о какой птице идет разговор, изменился в лице и сказал с укором, протестуя.
— Туря, она по святому никаху жена Нарбая!
— Ну и что? — угрожающе выпучил глаза Бикбулат, поигрывая камчой. — Не уведу же я ее. Мужу останется...
Елкибай счел разумным не связываться со старшиной. Покачал головой осуждающе и ушел к себе.
Под покровом темноты, когда стих аул, два охотника, подхватив с обеих сторон и подталкивая упирающуюся молоденькую стройную женщину, ввели ее, растрепанную, плачущую, в освобожденную от хозяев избу. Бикбулат у порога схватил ее за руку, потащил за собой.
— Пройди в горницу, Гульнахар!
— Что это?.. Зачем это? — причитала молодуха, объятая ужасом, еще не понимая, чего от нее хотят.
Бикбулат махнул рукой, дав знать охотникам удалиться.
— Будьте настороже! — предупредил он их, хотя заранее условился с Байназаром об охране дома и конюшни.
Еще не успела закрыться дверь, как бедная женщина, словно воробышек из когтей кошки, рванулась к выходу, но сильным толчком была отброшена обратно. Она, видать, отчаянно сопротивлялась по дороге, покуда ее вели сюда, — застежки на шубе оборваны, платок сбился на шею, открыв взлохмаченные, но — какие густые и красивые черные, волосы! И как прекрасна была она сама — даже в эту минуту, исказившую в страхе тонкие черты лица! Прекрасны залитые слезами от природы румяные щеки, пухлые дрожащие губы, скорбно взметнувшиеся длинные ресницы и брови... Бикбулат жадно пожирал ее глазами, загорясь дурманящим голову вожделением. Давно глянулась ему молодуха, не прожившая с мужем и нескольких месяцев. Вот и до нее дошел черед...
— Именем аллаха заклинаю, отпусти меня, — взмолилась женщина, тая еще какие-то слабые надежды на чудо. — Опомнись, ты ведь юртовой!
— Признала меня, очень хорошо, — произнес Бикбулат, цепко держа ее хрупкое плечо. — Не чужой я тебе человек, не бойся, Гульнахар.
— Зачем заставил привести меня силой? В чем я провинилась? Отпусти, я вернусь домой!
— Вернешься... Посиди немного... Потом...
— Не хочу я сидеть мне здесь все противно!
— Не желаешь сидеть — ляжешь.
— Постыдись, бессовестный! Я жена Нарбая. Он на войне кровь проливает, а ты готов надругаться надо мной.
Бикбулат не привык церемониться, животная Сила обычно брала в нем верх, но сейчас он пытался склонить к себе сердце женщины лаской, смягчил тон:
— Нет, нет, Гульнахар... Я сгораю от любви, ничего с собой не могу поделать. Для меня ты самая близкая... В трудные дни всегда старался помочь. Овцу дал, муку посылал. Даже шуба на тебе — мой дар.
— Злодей ты! — вскрикнула Гульнахар, захлестнутая негодованием. — И овца, и шуба — плата за работу мужа, сам говорил. Я с благодарностью молилась, считая, что о женах воинов мир заботится. А твои помыслы, оказывается, были черными. Если б знала я цену твоей помощи, лучше б с голоду умерла!
Бикбулат понял, что от речей толку не будет, пора переходить к делу. Раскинув руки, как бы для объятий, пошел на женщину.
— Прочь! Прочь! — отпрянула Гульнахар. — Если людей не страшишься, бойся гнева всевышнего. Земля провалится и поглотит тебя!
Ни женские слезы, ни мольбы Бикбулата не трогали, не пугали и проклятья. Ничто не могло остановить его. Глаза налились кровью, сердце стучало все сильней, требуя исполнения преступного желания.
— Хватит трепыхаться, Гульнахар, твои стенания бесполезны. Ты ведь передо мною дикий козленочек, — прохрипел он, приближаясь к ней снова. — Какой толк козленочку, попавшему в лапы волку, дрыгаться? Не сопротивляйся...
И сам он, как хищник, кидающийся на добычу, крепкими руками вцепился в женщину. Гульнахар в ужасе закричала, начала отбиваться руками и ногами, ухитрилась выскользнуть и забилась в узкое пространство между стеной и печью
* * *
Рябому хозяину избы очень уж не хотелось в мороз, глядя на ночь, отправляться в Мелеуз. Решил, что утро вечера мудренее. За хлевом стоял стог сена, сделал он себе в нем нечто вроде норы, укрылся. Холодно, конечно, но все-таки дома, а не в дороге среди гор и лесов, где и рысь, и волки напасть могут.
Неспокойно было у него на душе. Слышно, как в его избу входят и выходят люди, громко разговаривают. У него еще с самого начала шевельнулось в душе какое-то подозрение. Ночь есть ночь, всякое может случиться. Вот кого-то привели. Силком. Возня, женский плач. Узнал по голосу Гульнахар. Выбрался из стога, спрятался за хлевом, соображая, что делать дальше. В это время донеслись до слуха чьи-то осторожные шаги. Кто-то крадучись, мимо хлева, пробирался к подворью Елкибая. Ясно, что не из приближенных Бикбулата.
— Чу! — остановил он его шепотом. — Чего тут расхаживаешь?
— К своему коню... — Это был Хаернас. — Отобрать у меня его хотят.
— Хай, до лошади ли. Тут такое творится! — Хозяин избы в двух словах объяснил ему положение. — Иди задами, там есть ворота. Бери своего коня и скачи в верхний конец аула, поднимай народ. А я в другой конец махну, за парнями.
Хаернас тенью проскользнул в конюшню Елкибая, вывел своего коня.
Переполошенные удаляющимся стуком копыт, выскочили на улицу Байназар с Елкибаем, вскочили на ноги укрывшиеся в затишке оба оставленных сторожа. Убаюканные тишиной, закутавшись в тулуп, они уже начинали задремывать.
Их тревожные голоса достигли соседней избы. Бикбулат, разгоряченный борьбой с сопротивляющейся женщиной, почувствовал неладное. Накинул на плечи шубу, припер снаружи дверь, чтоб не ускользнула желанная добыча, метнулся к соседнему двору.
— Что за шум? — заорал он.
— Ротозеи! Не уследили, сукины сыны, — выругался Байназар. — Аргамака нет!
Бикбулат в ярости огрел камчой обоих сторожей.
— Дело рук Хаернаса, — скрипнул он зубами. — Все равно вернется в свою берлогу, уж я-то ему не спущу.
Старшина пошел к отведенной ему избе, решив не церемониться больше с глупой, упрямой женщиной. Добром не хочет покориться, так отведает камчи. Сама на коленях будет ползать, обнимая ему колени. На крыльце прислушался: в верхнем и нижнем концах аула слышались какие-то голоса. Поморщился — чего людям не спится?
...Голоса множились. Хаернас бегал от одной избы к другой, стуча в двери.
— Все к Елкибаю! Шевелитесь, скорее!
Поблизости стучался в двери тихой, погруженной в темноту избы, какой-то парень, привязавший у ворот оседланную лошадь. Увидев Хаернаса, сказал:
— Черт-те что творится. Сунулся в свой дом — жены нет. Куда она подевалась? У соседей хочу узнать.
— Ты чей будешь?
— Я Нарбай. С войны вернулся. Двери в избе нараспашку, Гульнахар исчезла. Не ждет, что ли?
Из его отрывочных слов можно было понять, что часть войсковой команды заночевала в соседнем ауле, в десяти верстах отсюда, а он, не вытерпев до утра, помчался домой один.
— Беги к Елкибаю, там поймешь, — сказал ему Хаернас. Сам он решил туда не возвращаться, опасаясь за своего коня. Отберет старшина, ни с чем не посчитается. Постоял в раздумье, вскочил в седло и торопясь, пришпоривая быстроногого аргамака, поскакал в упомянутый Нарбаем аул, за войсковой командой.
Несколько мужчин и стариков спешили к дому Елкибая, но их всех опередил Нарбай. Его ушей коснулся женский вопль, молящий о пощаде. Ее голос. Гульнахар!.. Нарбай рванул дверь с такой силой, что она вылетела из петель. В избе, при расплывчатом слабом свете свечи, увидел двинувшегося ему навстречу Бикбулата, с ходу налетел на него:
— Мерзавец! Проклятый сотник!
Однако Бикбулат сильным ударом сбил его с ног. Обезумевшая Гульнахар, находясь чуть ли не в обморочном состоянии, в первый миг ничего не поняла, затем пронзительно закричала:
— Нарбай! Мой Нарбай!
О, господи! Что произошло? Только лишь недавно, когда Бикбулат выходил на улицу, она лихорадочно искала спасения. Толкнула дверь — не открывается. Хотела запереться изнутри — крючка нет. Кинулась к окошку, затянутому брюшиной — не пролезть в него. Искала крышку подпола — нет его в избе, не выкопан. Заслышав шаги старшины, метнулась обратно в щель между стеной и печью. Ненадежное укрытие от грозящего позора, равносильного смерти... И вот — Нар-бай, ее Нарбай! Ей казалось, что бредит, что помутился рассудок. Неужто всевышний смилостивился, услышав ее мольбы? Откуда бы взяться Нарбаю? Однако не сон, не бред — зашевелился он, пытаясь подняться после удара Бикбулата. Гульнахар, забыв про страх и стыд, выскочила из-за печки, помогая ему встать. Бикбулат отбросил ее прочь, но она вскочила на ноги и бесстрашно накинулась на него, молотя маленькими кулачками: «На тебе! На!»... Какая уж сила в женских кулачках, но ее порыв придал Нарбаю отваги. Вскочив с пола, он что есть мочи ударил Бикбулата ногою в живот. Старшина, скрючась, покатился в угол. Но тем временем подоспели его приспешники, с двух сторон навалились на Нарбая.
— Вяжите его! Обоих вяжите! — кричал Бикбулат, поднимаясь.
Гульнахар собою пыталась прикрыть мужа от нападавших:
— Не трогайте его! Не смейте! Он с войны вернулся, с царской службы!
— Тоже, нашелся воин, — с издевкой произнес Бикбулат. — Одну-единственную стрелу не мог послать в цель.
— Злодей! — Нарбай метнул на него взгляд, полный ненависти. — И меня обманул, хотел толкнуть на путь злодейства!
Его связали по рукам и ногам. Жена рвется к нему — не пускают. Один раз удалось ей прорваться, хотела обнять его, но он в сердцах крикнул:
— Уйди!
Вот она — встреча. Он, как молитву, повторял ее имя, рвался к ней из дальних далей; она томилась и ждала, в слезах молясь всевышнему, чтоб не убили его. — и все истоптано, изгажено.
Дверь открыта. Люди толпятся перед ней, пытаются войти, но их не пускают. Ворчат, но оказать старшине сопротивление не решаются.
— Так уж оно ведется, — молвил один со злостью. — Поставь журавля есаулом, он разведет болото.
— Кто там голос подает? — грозно спросил Бикбулат. — Живо глотку заткнем!
Люди зашумели.
— Почему у нас безобразничаете? Уезжайте к себе!
Никто не расходится. Бикбулатовы охотники, стараясь разогнать их, то одного камчой хлестнут, то другого. В ответ некоторые схватились за дубовые дубины. Требуют отпустить Нарбая.
Гульнахар, обливаясь слезами, пользуясь возникшей сумятицей, приблизилась к мужу, чтобы развязать веревки, а он твердит одно:
— Уйди с глаз моих!
— Не говори так, Нарбай... Никакой вины нет за мной. Клянусь, пусть земля разверзнется подо мной!
— Я бы их! — простонал Нарбай, беспомощно извиваясь на полу. Гульнахар снова оттолкнули от него.
Народ не расходился. Чуть назад отпрянули, когда вышел Бикбулат, хлеща камчой направо и налево.
— Щенка в погребе заприте, — распорядился он. — Жену, так и быть, отпустите домой.
Нарбай приподнял голову:
— Негодяй!.. Вот подоспеют наши, старшина Кинзя сам всех запрет. А тебя я на куски искрошу!
Бикбулат замер, охваченный дурным предчувствием. Только сейчас до него дошло, что неожиданное появление Нарбая неслучайно. Ах, каким приятным было начало! Все складывалось так, как он хотел. И ночь обещала быть спокойной, уж этой козочке он бы рожки обломал. Так ведь нет, как с неба свалился ее муж. И соратники его, должно быть, недалеко.
— Эй, мужики! Чего вы смотрите?! Гоните всю эту свору! — продолжал выкрикивать Нарбай.
Толпа загудела, словно пчелиный рой, подалась вперед, к дверям, на помощь Нарбаю. Сотник Байназар выхватил саблю. Бикбулат для устрашения выстрелил из пистоля вверх.
— На скандал нарываетесь?! Я вам покажу! В острог отправлю за бунт!
От юртового всего можно ожидать. Люди сразу притихли, а одного из них, самого напористого, связали, как и Нарбая, золосяной веревкой.
Бикбулат понял, пора убираться отсюда. Чем скорее, тем лучше. Велел седлать лошадей. Жителей аула он не боялся. Они, подобно трусливым псам, полают и замолкнут. Однако, неровен час, вдруг кто-то из однополчан Нарбая нагрянет — беды не оберешься. Эх, подвели бы сейчас к нему того серого в яблоках аргамака! Нет, упустили его, олухи. В одночасье и коня лишился, и забавы с женщиной. Вместо того, чтобы все шито-крыто было, унижение...
— Рыжуху ко мне! — заорал он.
Уже светать начинало. Пока выводили лошадей, пока седлали их, шло время. В верхнем конце аула залаяли собаки, в дружный перестук копыт вплелись звонкие мальчишечьи голоса, выкликающие свой клич. Кто-то сказал:
— Сляусины8 идут!
Сляусин! Сын старшины Кинзи!
Этот юноша сколотил себе целую команду из четырнадцати- пятнадцатилетних сверстников, играя то в войну, то организуя охоту, объезжал с ними владения отца, следя за порядком. Его скачущую ораву можно было видеть и в горах, и в лесах, на границах соседних владений. Людям зла они не причиняли, напротив, кое-кому оказывали помощь. Главаря у них называли беком, членов команды — сляусинами.
Сляусины вчера вечером объявились в соседнем ауле за рекой. Именно к ним за помощью и побежал рябой хозяин дома.
Сляусин лихо скакал во главе своего мальчишечьего войска. Толпа аульчан расступилась, давая ему дорогу. Юноша осадил коня перед Бикбулатом, ровной цепью за ним, приученные к дисциплине, выстроились его юные товарищи.
— Хай, это мой родной дядя, оказывается! — воскликнул Сляусин с озорной улыбкой, а сам успел приметить, как двух связанных арканами людей пытались водрузить на лошадь, намереваясь увезти с собой.
Бикбулат, словно не слыша и не видя племянника, отвернулся, отдавая команды. Сляусин спрыгнул с коня, подошел к нему вплотную.
— Послушай-ка, дядя, народ не согласен с тобой, с твоими поступками, — произнес он мягко, однако взгляд у него был осуждающе тверд. Бикбулат не выдержал, опустил глаза.
— Кутенок, — прошипел он. — Не лезь не в свое дело!
Люди зашумели:
— Как не в свое? Он сын старшины.
— У тебя самого никакого права нет творить беззаконие.
— Уж скоро приедет его отец. Твои дни кончились!
Сляусин подошел к связанным жертвам, вынул из чехла острый нож, принялся резать сплетенные из конского волоса веревки. Друзья Бикбулата пытались помешать ему, но юные сляусины живо оттеснили их в сторону.
Черными змеями соскользнули и упали в снег разрезанные волосяные веревки с рук и ног Нар-бая. Он, застывший камнем от обрушившегося на него несчастья, облизнул запекшиеся губы, произнес рвущимся голосом:
— Спасибо, батыр-мурза! Ты воистину сын батыра Кинзи. Справедливым будь. Богатым будь...
Сляусин с самого начала обратил внимание на его военный кафтан, на зеленые штаны с красными лампасами.
— Из армии возвращаешься?
— Оттуда.
— А остальные? Мой отец с вами?
— Они сегодня будут здесь. Я ведь здешний, не остался с ними ночевать. Жена у меня. Соскучился. А тут...
Сляусин не дослушал его, от радости запрыгал:
— Возвращаются! Слышите? И отец мой тоже!
Для Бикбулата и его приспешников занимавшееся светлое утро сулило черный день. Медлить больше было нельзя. «Ах, проклятье, опозорят, очернят!» — мелькнуло в голове у Байназара, он шепнул юртовому:
— Пора!
Молниеносным прыжком вскочил на коня Бикбулат, вонзил ему в бока шпоры, пропоров кожу до крови. Конь взвился на дыбы, однако юные сляусины с двух сторон ухватились за поводья. Бикбулат взмахнул камчой, намереваясь обрушить на головы подростков вплетенные в ее концы железные шары, да не получилось, в плечо ему мертвой хваткой вцепился Нарбай и стащил с седла на землю, успев несколько раз огреть по скулам. Остальные охотники, уже не заботясь о юртовом, думая лишь о собственной шкуре, повскакали на лошадей, выскочили со двора и заметались — бежать некуда. Одна часть улицы перекрыта друзьями Сляусина, а с другого конца мчалась на рысях вызванная Хаернасом войсковая команда.
Впереди скакал атаман Кинзя.
Сляусин со счастливым детским воплем кинулся ему навстречу:
— Атай!
Жители аула с улыбкой и вздохом облегчения встретили конников. Правда, заведенный исстари обычай встречи с обменом приветствий, с неторопливыми вежливыми расспросами поневоле был нарушен. Все взоры были устремлены то на Кинзю, то ча Бикбулата.
— Невесело складывается наша встреча, — сказал Кинзя, спрыгивая с коня.
— Да, Кинзя-абыз... Очень невесело, — ответил один из аксакалов. — Плохи у нас дела. Обо всем мы тебе расскажем. Только ты с пути, отдохнуть бы надо.
— Мне все известно, — сказал Кинзя.
Молча спешились остальные конники. Они уже знали о случившемся, но одно дело — слышать, другое — видеть своими глазами. Все они остро переживали за своего однополчанина Нарбая. Даже враждебно настроенный к нему Актуган подошел поближе и встал рядом, готовый словом и взглядом хоть как-то облегчить его положение. — Неспроста ты рвался домой, Нарбай, — с сочувствием произнес Кинзя, искоса поглядывая на стоящего в стороне Бикбулата и его свору.
— У меня сердце будто чувствовало. Душа не на месте была, — тихо проговорил Нарбай. — Ладно, успел. Спас. Народ вступился, твой сын помог. Всем от меня спасибо. Пусть каждый будет богат, печали не знает.
— Это верно. В народе — сила. А не в них, — кивнул он на его обидчиков. — Им ни капли веры нет.
Кинзя, пробираясь среди столпившихся людей, подошел к Бикбулату. Опять лицом к лицу, как было когда-то, стояли зять и шурин, молча глядя в глаза друг другу. Во взгляде Бикбулата застарелая вражда и лютая ненависть. Взгляд Кинзи обжигал презрением и брезгливостью. Бикбулат не выдержал, опустил глаза.
— Эх, ты! Змея черная! — сказал Кинзя набычившемуся шурину. — Каких только грехов нет за тобой. То, что ты натворил сегодня, по нашим праведным обычаям, да и по шариату тоже, достойно смерти. Преступен поступок твой. Научился, наверное, у карателей Тевкелева. Поразит тебя проклятье всевышнего, не минует кара царская, падут на твою бесстыжую голову слезы людские.
Ничего не смог произнести в ответ Бикбулат, лишь лицом почернел. Кинзя резким движением сорвал с него повешенную на шею старшинскую медаль. С треском оборвался шнурок.
— Не про твою честь она. Я оставлял ее Утяшу. Как только ты ухитрился ею завладеть.
— Начальство велело взять...
— Быть того не может!
Из толпы послышались голоса:
— Испугом забрал у него. И нас в страхе держал...
— Мало бары нас грабили, так он еще...
— Волки они... Бесятся, как волки в буран...
— Отбери саблю! — приказал Кинзя стоявшему рядом Нарбаю. — У Байназара тоже.
Бикбулат с Байназаром пытались сопротивляться, но им закрутили руки назад, у обоих отстегнули пояса с подвешенными саблями — символами их власти.
— Жаловаться буду, до губернатора дойду! — кричал взбешенный Бикбулат.
Кинзя пренебрежительно махнул рукой.
— Отныне вы оба не сотники. Другие станут ими, из числа вот этих героев войны.
Бикбулат обежал глазами ряды конников, как бы примериваясь, кого же из них поставят сотниками. Злорадно усмехнулся, прикинув, что большинство их из тармыта Аптырака, Юмагужи. Блеснула надежда.
— Эй, вы! — зычно крикнул он им. — Забыли, куда возвращаетесь? А ну, живо на мою сторону!
Никто из воинов не шевельнулся. Какими бы глубокими, ни были родовые корни, люди варились в одном походном котле, вместе проливали кровь, делили общие беды и радости, окрепли в братстве — кор не рассыпался. Для Кинзи гордость, для Бикбулата еще одно унижение. Даже в надежном Нарбае, который за щедрые посулы обещал тайно расправиться с Кинзей, обманулся. Не исполнил обещания, мало того, вернулся вместе с живым и невредимым Кинзей. Теперь и вовсе в лице Нарбая обрел врага, наведавшись в этот аул, не совладав с желаниями плоти.
Нарбай, еще перед уходом на войну поддавшийся влиянию Бикбулата и во всем веривший ему, готовый исполнить любое его желание, давно осознал подлость данного ему сотником поручения, и это вконец истерзало ему душу. Подавая Кинзе снятую с Бикбулата саблю, он встал на колени, глядя на атамана с отчаянной решимостью:
— Изруби этой саблей и Бикбулата, и меня, атаман. Он вложил в мой колчан стрелу, предназначенную для тебя. Моя вина безмерна, тысячу раз я грешен перед тобой.
Кровь кинулась Кинзе в голову, в глазах потемнело. «Вот оно, коварство моего шурина. По его вине и другой человек грех на душу принял. Значит, прав был Актуган, еще там, после боя, требуя отмщения. Кровь за кровь. Этой саблей?» — Кинзя вынул из ножен холодно блеснувшее в утреннем свете грозное булатное оружие.
Нет, такой мести он не желает. Что было, то прошло. Главная вина на Бикбулате. А Нарбай не конченный парень. Да и в бою, верный обычаям, себя не жалея, от смерти спас. Вместо демона в его грудь вселился ангел. Нарбай и сам, наверное, позднее ощутил это.
— Встань, не валяйся, — сказал Кинзя. — Честь в тебе оказалась сильней. Достаточно с тебя тех мук, доставленных твоими же покровителями. Ступай, возвращайся к жене.
Бикбулат, когда открылась его тайна, струсил изрядно, ожидая самого худшего. Затравленно оглядывался по сторонам, но ни Кинзя, ни кто другой не обращали внимания на него, окруженного опозоренными охотниками. Переглянувшись между собой, они осторожно подошли к своим лошадям — пора подобру-поздорову убираться. Им не препятствовали. Проводили насмешливыми выкриками и улюлюканьем. Особенно жалким был вид Бикбулата, лишенного старшинской медали и сотничьей сабли. Сгорбясь, сидел он в седле, шипел злобно: «Еще посмотрим, кто кого...»
— Ну, и нам пора возвращаться, — сказал Кинзя, прощаясь с жителями аула. — Спокойной и доброй вам жизни.
Его сын тем временем дал команду своим сляусинам:
— По коням!
Подростки живо выстроились в боевом порядке.
«Надо же, как вырос, переменился», — залюбовался на сына Кинзя. По-юношески угловат, голос не окреп, но уже пытается походить на взрослого, воинским снаряжением обзавелся. Очень боялся Кинзя, что сын вырастет мямлей — в детстве имелись на то причины, мальчик находился под влиянием Магитап, был изнеженным и пугливым, но опасения, к счастью, оказались напрасными. Вон в какого азамата превратился! На коне сидит лихо, камчой владеет ловко, обзавелся боевым луком. В глазах ум светится, в поведении ощущается твердый характер. Даже в чужом ауле можно было почувствовать, что у людей он пользуется уважением. Что ж, в добрый час...
5
Возвращение Кинзи для Аим явилось полной неожиданностью — для нее он находился в неведомых далях. Еще более удивило то, что вместе с ним был сын. Неужели Сляусин, прослышав что-то и ничего не сказав ей, отправился встречать его тайком?
Немного погодя, когда улеглись бурные волнения, вызванные встречей, она все-таки спросила:
— Как вы оказались вместе?
Сляусин загадочно улыбнулся, а отец, заговорщицки подмигнув ему, сказал:
— Единомышленники по одной дороге ходят.
В доме великий праздник — Аим надела самое лучшее платье малинового цвета, шитый золотыми нитями камзол. Сияли серебряные украшения, под стать сиянию ее лица, излучающего счастье. Все ее переживания, все страхи позади. Сколько раз она теряла Кинзю во сне, просыпаясь в слезах. Сколько раз, думая о нем, представляла, что он жестоко ранен или вовсе убит из ружья, зарублен саблей. В тоске кусала тонкие губы, желтела от печали, страдала от разлуки. Сколько молитв вознесла всевышнему, чтобы остался жив. Стало быть, услышаны были ее молитвы. Радости нет края.
Безмятежные минуты переживал и Кинзя. Он ступил на порог родного дома. Перед ним любимая жена. Рядом дети. Льнет к отцу Алия. Не сводит с него восторженного взгляда Сляусин.
— Был ли матери помощником? — спросил у сына Кинзя.
— Что она сама скажет...
— Опорой для меня вырос, — похвалила его Аим. — К тяжелой работе притронуться не давал. Благодаря ему хозяйство цело, скотина ухожена. Никакого урона не было.
Кинзя ласково потрепал сына за вихры.
— Трудно приходилось?
— Нет... Я ведь не один. Друзей много.
— Это те, с которыми я тебя в ауле видел?
— Оки. Мы в беков играем. Я в одной книге прочитал. Беку-тысячнику подчиняются беки-сотники, тем — беки-десятники, у них нукеры.
— Уж не тысячник ли ты?
— Для игры тысячи не требуется, — простодушно, как-то по-детски улыбнулся Сляусин.
— Они чем только не занимаются, — добавила Аим. — Стрелы строгают, делают луки, пики. Джигитовке учатся, скачки устраивают. Заодно и за порядком следят. Учит их Сляусин всему, что из книг вычитает.
— Книг тебе хватает? — поинтересовался отец.
— Какие были, все перечитал.
— Книги — это хорошо, но жизнь преподносит свои уроки, сынок. Одних твоих беков мало, чтобы искоренить зло. Сам видишь, какие охотники по свету шляются.
— Моего братца имеете в виду? — поняла Аим, которой успели рассказать о происшествии в ауле. — Да, распоясался он. Сущий волк, не знающий жалости. Прижмите вы ему хвост.
Сляусин многозначительно улыбнулся:
— Против таких волков у меня и свой имеется.
— Кто, твои мюриды?
— Нет, разве я ишан9, чтобы держать мюридов? Есть не просто серый волк, а настоящий вожак. Он один сорока стоит.
Кинзя не стал выспрашивать подробности, надо будет — сын сам расскажет, но подумал: «Видимо, подобно опытным пастухам, приручил какого-то волка, чтобы от других уберечь стадо».
В первый день толком посидеть с семьей не удалось. По деревенскому обычаю толкошились в доме люди. Уйдут одни, придут другие. За чашкой чая задают вопросы о войне, о жизни в чужих краях, рассказывают о своей. Рады его приезду. Заждались. Кто-то просто своими бедами делится, кто-то помощи ждет. Кого-то волостные обидели, над кем-то поиздевались прибыльщики из Уфы или Оренбурга. Скотину отобрали, деньги вытребовали, несправедливые штрафы наложили.
Через одну войну Кинзя прошел, теперь для него, старшины, начиналась другая...
После приезда неделя прошла. Бикбулат так и не показывался на глаза. Кинзя не возлагал надежд на то, что он раскается, постарается восстановить родственные отношения — нет, горбатого могила не исправит. Однако не пришел он даже выпросить обратно саблю. Пускай! Коли на то пошло, Кинзя написал в канцелярию губернатора рапорт, перечислив все его злодеяния. Бикбулату не быть больше сотником, но пришлось согласиться с тем, что Утяш Яныкаев, человек мягкий и безвольный, останется помощником старшины.
Беспокоился Кинзя и о Нарбае. Надо бы послать кого-нибудь разузнать, ладом ли складывается у него жизнь после такого потрясения. Но кого? Пожалуй, Актугана. Пускай отправится он. Может быть, подружатся. Если вместе прошедшие огни и воды воины не поддержат друг друга, то кто их защитит?
Актугана Кинзя видел лишь несколько раз, и то мельком. Живет парень в ауле Тамьян, приходит сюда каждый день не без определенной цели — с его приходом тотчас исчезает из дома Эньекай. Ясно, тайком встречаются.
«Нареченным позволительно, — не препятствовал их свиданиям Кинзя. — Война долго заставила ждать. Пора играть свадьбу».
В свое время отказался он от своей нареченной. И теперь волей-неволей чувствовал себя в какой-то степени виновным в тяжко сложившейся судьбе Тузунбики. Актуган с Эньекай напомнили ему о ней. Решив поговорить о молодежи и продолжая думать о Тузунбике, он обратился к жене:
— Послушай-ка, тебе говорю, Тузун...
Прикусил язык, невольно оговорясь, да поздно было.
— С кем ты меня перепутал? С кем? Ну, договаривай! — Аим раскраснелась, брови от возмущения сдвинулись.
— Хей, не придавай значения, невзначай вырвалось имя Тузунбики.
— Невзначай? Не забываешь ты ее. А меня... — У Аим сорвался голос, слезы выступили на глазах. Приоткрылась женская душа, обнажив и обиду, и ревность еще давних лет, копимых на протяжении всей жизни.
Острая жалость пронзила Кинзю за нечаянно причиненную боль. Пробормотал, подлизываясь:
— Не обижайся, жена. Мои чувства к тебе чисты, в них нет изнанки. О деле хотел с тобой поговорить.
Он обнял ее за плечо. Ладно, смилостивилась — не откинула в сердцах руку.
— Погоди... Успеем поговорить... Я сейчас... — Аим кончиком платка вытерла слезы, несколько раз глубоко вздохнула, унимая всколыхнувшую нутро дрожь.
— Прости, Аим...
— Все, прошло... Уже проходит... Совсем дурная сделалась. Внутри сидит, оказывается, что-то. Сама не пойму. А Тузунбика... Какая может быть обида? Она меня с детьми спасла. Собою пожертвовала, святая душа...
Кинзя с нежностью гладил ее волосы, плечи. Разве у нее душа не святая? И все же, зная, что опять может причинить боль, решился сказать об услышанной от Алибая новости.
— Возможно, тяжело будет твоей душе, Аим, но знай — она жива.
— Правда?! Почему мне должно быть тяжело от известия, что человек жив? Ведь это грех.
— Умница ты у меня.
Аим не ответила. Склонила голову, задумавшись о чем-то своем. Чувствовалось, происходит в ней какая-то внутренняя борьба.
— Послушай-ка, — сказала она. — Твоя мать очень любила ее.
— Возможно, — ответил Кинзя.
— Ты тоже любишь ее.
— Если б любил, взял бы в жены ее, а не тебя.
— Нет, я имею в виду не прошлое. Теперь.
— Не беспокойся, женушка.
— Я не беспокоюсь... Раз уж она жива, ты подумай и прими все меры, чтобы вернуть ее. У нас она не будет лишней. Греха в том нет, обычай позволяет. Я тебе серьезно говорю. Из-за нас она отлучена от родины, где-то влачит существование. Как бы не пали на тебя проклятьем слезы матери, ее желание надо чтить. И Тузунбика перестанет бедствовать. Доброе дело добром же откликнется.
Трудно было говорить об этом, но Аим сказала. И вздохнула с облегчением.
— Широкая у тебя душа, — сказал Кинзя и крепко обнял ее, прижал к себе. Оба как бы превратились в одно целое, две души слились в одну. Первой шевельнулась Аим, посмотрела ему в глаза:
— Не тяготись, я дело тебе говорю.
— У нее есть своя семья. Детей растит. Человек своим корнем счастлив. Придет весна, обсохнут дороги, тогда пошлем к ней кого-нибудь с подарками.
— Хорошо... Но все-таки почему ты хотел назвать меня Тузунбикой?
— Оговорился, о нареченных думал. Свадьбу надо готовить. Про Эньекай с Актуганом говорю.
Аим лицом посветлела.
— Надо... Пускай это выльется в праздник вашего счастливого возвращения.
Она тоже вынашивала мысли о необходимости свадьбы. Знала, как скучала девушка без Актугана, видела слезы на ее глазах. Известно ей было, что и сейчас молодые люди тайком встречаются. Коли муж первый заговорил об этом, в скором же времени колесо предстоящей свадьбы закрутилось как по накатанной дороге. И сваты нагрянули, и семьями встретились. Готовилось все необходимое для угощения, в кожаных саба зрел кумыс.
Актуган был счастлив. Кинзя напомнил ему:
— Не забудь пригласить на свадьбу Нарбая.
Актуган понял, на что намекает Кинзя, пообещал:
— Он будет моим нугуром10.
— Надо бы проведать его.
Сляусин, слышавший разговор, оказался расторопней Актугана. Не прошло двух дней, как его «рыси» сообщили о бесследном исчезновении Нарбая. Начались поиски. Актуган, отложив в сторону предсвадебные хлопоты, облачился в воинское снаряжение, сел на коня. Один день прошел, другой... На третий он очутился с друзьями возле горы Балятау. Собаки ринулись к оврагу — на дне, засыпанный снегом, лежал убитый кем-то Нарбай. Подозрение пало на Бикбулата.
— Да поразит его молния, да погаснет огонь в его очаге! — сыпал проклятьями Актуган.
В зимний день не прогремит гром, не ударит молния. И огонь в очаге Бикбулата от проклятий не погас, зато той же ночью, как это некогда случилось с его отцом Аптыраком и тарханом Бирдегулом, которым отлились людские слезы, загулял по подворью красный петух, пожирая огнем осиное гнездо.
Бикбулат, разумеется, догадался, что это не случайность, но шум поднять и искать виновников побоялся. Пришлось ему еще больше поджать хвост, ибо гнев народа — страшный гнев.
6
Прилетели грачи. Утром далеко окрест разносился их громкий весенний грай. На голых, еще не проснувшихся от зимней спячки деревьях, выросли лохматые шапки грачиных гнезд.
С их прилетом откочевали на север зимовавшие здесь снегири. Глухари тоже почувствовали приближение весны. Тетерки сделались покладистыми, а кочеты, важничая, в любовном танце чертили крыльями по снегу.
Но зима, как бы напоминая о себе, принахмурилась, и в день Навруза11, в час полуденного намаза, крупными хлопьями выпал ослепительно белый снег.
— Новую весну приветствует, — говорили люди.
— Пусть уродится хлеб. Пусть сытой будет скотина. Благослови, всевышний...
После обеда небо очистилось от туч. Под теплыми лучами солнца сахарно таял свежевыпавший снег. С крыш зазвенела капель. Аим сочла эти приметы благоприятными для свадьбы и счастья молодых. Вот уж и первые гости пожаловали. Не из приглашенных, а неожиданные — уфимские дворяне. Аим увидела их издалека и узнала. Открыла дверь и крикнула сидящему дома мужу:
— Тебе говорю, выходи встречать гостей!
Они прибыли на трех санях, не в деревенских розвальнях, а в кошевках, каждая запряжена парой рысаков. Пока Кинзя оделся и вышел, лошади остановились у ворот. Из передних саней с видом старого друга вышел поручик Ураков, отдал честь, здороваясь:
— Здравия желаю. Вот мы и прибыли.
— Вагалейкумассалям. Добро пожаловать.
Его свойскому обращению Кинзя не удивлялся — еще в Уфе поручик старался выказать свою горячую дружбу, в гости пригласил, лошадей дал. Странным показалось, что хорошо знает их Аим, тоже относится к ним свойски. Держится просто, без церемоний.
— Айда, Горбина, проходи в горницу, — хлопотала она вокруг княгини, повеся ее шубу и увлекая в дом.
— Аимбика, подруженька, не называй меня Агриппиной на кафырский12 лад, зови по-нашему — Аксулу.
— Верно, запамятовала. От радости голова кругом пошла, ведь гости в дом — счастье. А я как чувствовала. Давеча ложка упала на пол. Оказалось, к вашему приезду...
Женщины, щебеча, ушли в горницу — княгине надо привести себя в порядок. Мужчины временно остались в передней за своими разговорами. Как выяснилось, Ураковы ездили в Оренбург проведать сына Михаила — Ташбулата. Получив в училище разрешение, забрали его погостить домой. Случайно узнали о возвращении Кинзи, решили по пути заехать.
Мужчин пригласили в горницу, когда Аксулу поправила прическу, нарумянила щеки, припудрила лицо. На ней длинное до пят платье, красный бархатный камзол, вышитый позументами. На вид ей не дашь сорока лет — нарядная, ухоженная, красивая, сохранившая моложавую свежесть. Одним словом, настоящая дворянка, княгиня.
Речь зашла о делах домашних.
— К свадьбе готовимся, — сказала Аим.
— А мы об этом уже в Оренбурге слышали, — улыбнулся Кутлугбек.
— Только ничего толком не поняли, — подхватила его слова княгиня. — Муж говорит, мол, сына женят. А я говорю — дочь выдают. Поспорили. Вот он и предложил: давай заедем, выясним.
— Ну, кто из нас выиграл спор? — шутливо спросил князь, но взгляд у него был напряженным, выжидающим.
— Никто не выиграл, — ответила Аим. — Мы племяннице играем свадьбу.
— Ах, вот в чем дело, — посветлел лицом Кутлугбек. — Примите наши поздравления. Желаем счастья молодым.
— Аминь, — произнесла Аксулу. — Пускай и для вашей дочери наступит такой же светлый день.
— Что суждено будет. Пока говорить рано, — сказала Аим.
Алия находилась дома. Стесняясь посторонних людей, сидела в соседней комнате и прислушивалась к разговору взрослых. Когда эти же гости приезжали в отсутствие отца, она не придала тому никакого значения, но сейчас почувствовала, что пожаловали они неспроста. На ее свадьбу намекают... Смущенная, не желая больше слушать подобные речи, она, ступая тихонечко, обойдя печь сзади, прошмыгнула в переднюю — там только косички ее мелькнули. Накинула шубейку, надела ушанку, выскочила на улицу. Ташбулат потянулся к окну, успел увидеть ее лишь в спину, уже скачущую на коне.
— У вас и девушки вырастают в седле, — прильнул вслед за сыном к окну Кутлугбек.
Аим в это время накрывала скатерть, готовя угощение. Подумала о дочери: «Неужели догадывается?» Улыбнулась, вздохнула по-матерински. Куда денешься? Говорят же: к дому, где есть девушка, сорок лошадей привязываю.
— У гостя, отведавшего свадебного угощения накануне, душа безгрешная. Это слова моей покойной свекрови. Садитесь, гости дорогие, отведайте наши кушанья, приготовленные к свадьбе. — Аим первый тустак с кумысом протянула князю, второй — его жене.
Гости ели, пили, хвалили кумыс, хвалили хозяйку. Непринужденно текла беседа.
— Очень хорошо сделали, вернув вашу команду домой, — сказал Кутлугбек, вытирая платочком губы и подкручивая кончики усов.
— Да, выгнали нас из Сибири, — шутливо, ответил Кинзя.
— Надеюсь, друг мой, дома лучше, чем там?
— Опять пошлют. Велели быть наготове.
— Время военное. Кстати, слышал? Наши войска громят пруссаков. Ежели б ты, друг мой, сейчас участвовал в тех боях, получил бы в награду крест.
— Крест — он для крещеных. — опять отшутился Кинзя.
— И чин бы получил — капитана или секунд-майора, — продолжал Кутлугбек. — Могли бы пожаловать и дворянством, а?!
— Простым башкирам награды и чины не дают, — нахмурился Кинзя.
— Э, не говори так, Кинзя-эфенди, счастье приходит к тому, кто умеет найти к нему дорогу. Тут не важно, башкир ли ты, татарин ли. Вот нас, к примеру, взять, нугайцев — кого только нет среди них.
— Да, кого только нет... Урусовы, Юсуповы...
— Ты прав, люди разные. Однако есть и достойные.
— Старики сказывают, будто ваши княжеские корни пошли от эмира Идегая. Верно?
— Так точно. Великим умом и большой храбростью он обладал. Не случайным имя ему было — Иде13. Сначала он состоял эмиром при хане Золотой Орды, затем сам создал Великую Ногайскую орду, став князем. Его сын Мурадым, внук Окас, правнук Муса, праправнук Урак... — Кутлугбек увлеченно, взахлеб принялся перечислять многочисленные родовые корни — тут уж хлебом его не корми, дай только поговорить, — со времен Чингисхана повел рассказ. С особенной гордостью раскрывал историю своего рода.
Кинзя не прерывал его, вполуха слушал о том, что было известно ему, а к неизвестному проявлял интерес. Знание никогда не бывает лишним.
— Свое шежере ты превосходно знаешь, — одобрил он.
— Знать необходимо. Для нас это святая тайра14. По ней дается и княжеский титул, и дворянство.
...За разговорами прошел вечер. Потом гостям постелили мягкие перины, уложили спать. Кинзя перед сном вышел проверить, задан ли корм скотине. Оставшись один, задумался, ломая голову над причиной приезда столь неожиданных гостей. Ведь не для того Ураков сделал крюк, чтобы опять похвастаться княжеской родословной. С какой стати он набивается в друзья? Перебрал в уме все варианты, из них более или менее объяснимым оставался один: уж не хочет ли породниться? Чушь! Кинзя отбросил эту мысль, но она уже засела в голове и не давала покоя.
Вышла Аим вылить помои.
— Ты не знаешь, с какой целью они приехали? — спросил Кинзя, догадываясь, что жене известно больше, чем ему.
— Знаю. Невесту приглядели.
— Кого? Неужто Алию?!
— Да. Своему сыну Ташбулату.
— Что же ты мне раньше не сказала?
— У нас еще не было открытого разговора. Просто догадываюсь. А что, разве парень не подходящий? Офицером будет. Начальником поставят.
— Вон оно что...
Ничего больше не сказал Кинзя. Оторопь его взяла. Ишь, как хитро расставили силки — внимание, угощение, подаренные лошади. То-то, когда он завел разговор о том, чтобы вернуть их, князь сказал: «Не спеши. И без них у меня в косяках кобылиц полно». Ничего, все будет возвращено сполна — и лошади, и гостеприимство. Важно выяснить для себя другое: почему они, крещеные нугайцы, к тому же высокородные князья, остановили свой выбор на башкирской девчонке? Ведь все поколения нугайцев, перечисленные Кутлугбеком, только и занимались тем, что притесняли башкир, проявляли жестокость в подавлении их восстаний, выступая на стороне царских войск, грабили добро и земли. Одного генерала Урусова вспомнить — кровь в жилах стынет. Но каков он сам, поручик Ураков? Не из их ли стана?
Удивляло поведение Аим. Утром, до завтрака, она успела шепнуть ему:
— Сегодня собираются поговорить...
— Невеста по душе?
— Давно уже...
— Ты согласна?
— Как сказать... Ты отец, решай.
Действительно, после чаепития, когда в доме остались одни взрослые, Ураковы начали разговор. Если вчера Кинзя, соблюдая приличия гостеприимства, выслушивал пространную родословную князя, не вступая в спор и не выказывая своего отношения к отдельным личностям, проклинаемым башкирами в сказаниях, песнях, кубаирах, то сегодня решился высказаться более открыто.
— Не знаю, получится ли у нас что-нибудь. Наш народ много натерпелся от нугайских князей и все помнит, ничего не забывает...
Обидятся — пускай. Значит, так надо. Но нет, не обиделись.
— В прошлом чего не бывало. Однако времена теперь другие, — сказал Кутлугбек. — Если б не видели мы в вас близких людей, то не приехали бы.
Аксулу высказалась более проще:
— Мы хотим породниться с людьми своего народа. Если нашей княгиней будет башкирка, то и княжеский корень в дальнейшем пойдет от нее свой. Нижайше просим, не отвергайте наше предложение.
«Что это, в самом ли деле хотят пустить среди башкир крепкие корни? — подумал Кинзя. — Отец, мол, старшина, человек авторитетный. Ни свату, ни зятю краснеть не придется».
Не стал говорить об этом, лишь улыбнулся:
— Не кажется ли вам, что мы люди из разного рода-племени? Иначе ведь я стану в какой-то степени сватом и Идегаю, и ак-падше15.
И эта усмешка не обидела Уракова.
— Они от нас очень далеки. Сейчас и татарами можно назвать нас, и башкирами. Обычаи одни.
— Судьба детей — дело серьезное. Подумаем, — сказал Кинзя, резко обрывая разговор.
Гости уехали ни с чем, но не выказали недовольства, утешая себя тем, что сватовство, по обычаю, одним приездом не ограничивается.
7
Сбежав от гостей, Алия направила лошадь в сторону горы Коралай. На ее пологих склонах паслись на тебеневке косяки кобылиц, добывая из-под снега прошлогоднюю траву. Следом за ними двигались коровы, овцы, подбирая то, что оставалось на их долю. Брат, по расчетам Алии, должен был находиться где-то там поблизости. Он, даже если занимается со своими «нукерами», не прогонит ее. В их играх она не принимала участия, но обычно бывала в курсе всех дел.
В самом деле, Сляусин с несколькими дружками вел серьезный разговор. До нее донеслось, как одному пареньку он наказывал:
— Глаз с него не спускать! У кого он сидит сейчас?
— Не знаю, — замялся тот. — Попробую напасть на след.
— А я знаю, — вмешалась Алия. — Он у Ямангула.
Сляусин удивленно вскинул на нее глаза.
— Кого ты имеешь в виду?
— Муллу Камая, кого же еще. Его выслеживаете.
— Может и причину знаешь?
— Догадываюсь. Вынюхивает он твоего волка.
Мулла Камай в последнее время зачастил в их аул. Вроде бы ни покойников нет, ни новорожденных, а выискивает себе дело, где-то коран читает, где-то больного заговаривает. Ну, побыл бы немного и уехал к себе, так ведь нет, по нескольку дней торчит в ауле, тайком из избы в избу кочует.
— Не выпускайте его из рук, — сказал Сляусин друзьям. — А как уедут гости, хоть силком приволоките к нам в летник. В остальном отец разберется.
Алия и Сляусин, дабы не стеснять гостей, переночевали в своем старом доме. Лишь только Ураковы уехали, как по улице, воровато поглядывая по сторонам, прошел мулла Камай. Вытянув шею, быстро обежал глазами подворье Кинзи. И тут, словно из-под земли, появились два паренька, подхватили его под руки:
— Айда, мулла-агай, айда, заходи!
Камай, упираясь, пытался оттолкнуть их.
— Отстаньте, окаянные! Проклятье на ваши головы, богоотступники!
— Кто же ты сам, Камай-агай? — смеялись парни, втаскивая его во двор. Подталкивая в спину, ввели в старый дом. Там сидел Сляусин, разговаривая с сэсэном Конкасом. Увидя его, мулла вздрогнул, рванулся назад, но дверь уже была закрыта...
Конкас-сэсэн, высокий, худощавый, седобородый старец, друг Арслана-батыра и его сына Кинзи, гонимый властями народный певец и сказитель, в странствиях по родной земле не забывал приютивший его дом. В отсутствие Кинзи наведывался сюда часто, живя неделями и месяцами, приглядывая за его детьми, помогая советами Аим. Дети воспитывались на его рассказах, песнях, импровизациях, дастанах, кубаирах. Мудрость сэсэна открывала перед Алией и Сляусином мир. По его совету Сляусин организовал свою мальчишечью команду и держал под защитой не только свой аул, но и окрестные джайляу. Много радости доставило сэсэну возвращение Кинзи, каждый вечер они вели между собой долгие беседы. Конкасу давно известно, каким муллой является Камай Кансултан, чем занимается и чьи приказания исполняет. До сих пор им не приходилось сталкиваться лицом к лицу, но вот теперь Конкасу представился случай в глаза высказать свое отношение к нему.
— Хазретом назвать... Нет, ты всего-навсего шпион, Камай Кансултан, — с издевкой произнес он.
— Астагефирулла, тауба, тауба16... — затрясся мулла. — Я исполняю святые обряды...
— Твою святость я знаю. Меня выслеживаешь? Вот я, перед тобой. Не прячусь, не хожу тайком, как ты. Ни за кем не шпионю.
— Биллахи... Впервые вижу тебя. И не испытывал никакого желания видеть такого вероотступника, как ты...
Сляусин быстро сбегал за отцом. При виде Кинзи мулла присел от страха, попятился в угол, заикал, пытаясь что-то выговорить, но у него словно язык отнялся. Кинзя тоже не успел вымолвить слова — сэсэн взял домбру и начал перебирать струны. Послышались странные звуки, непохожие на мелодию: то ли шуршат под ногами опавшие осенние листья, то ли снег поскрипывает под чьими-то крадущимися шагами. Звуки не поют, но исторгают неясную тревогу, рисуют картину — темная ночь... коварство... злодеяние...
Домбра замолкла. Было что вспомнить Камаю под ее звуки — и давние дни, когда тайком наведывался на джайляу Арслана-батыра, да и сегодня он глаз не спускает с аула, примечая, кто приходит, кто уходит, с кем из русских крестьян поддерживается связь, когда и сколько гостит Конкас, но главной его целью было выследить Каскына Аита, который, по слухам, не раз объявлялся здесь. Не только ради обещанного Бикбулатом подарка проявлял он рвение, прежде всего преследовал собственные интересы. Ведь если в межродовой борьбе сторонники Аптырака не возьмут верх, тогда и ему, Камаю, не будет прежней привольной жизни. Уж если эти щенки встают на пути, то вернувшийся домой Кинзя и вовсе вздохнуть не даст.
Камай, часто моргая, опустил глаза вниз, чтобы Кинзя не мог прочесть в них затаенную ненависть.
— Сэсэна выслеживаешь? — строгим голосом спросил Кинзя. — На старые проделки потянуло?
— Нет, нет! — сжался в комок Камай. — Я с кораном... по своему сану хазрет.
— Известно мне, какой ты хазрет. Вот возьму и запру тебя.
— Побойся кары всевышнего! — не на шутку перепугался мулла. — Меня мальчишки силком притащили сюда. Я на поминки был вызван. Больше никаких дел в вашем ауле не осталось. Мне пора идти. Я пошел. — Он шагнул к двери, но Кинзя остановил его:
— Уйдешь ли, нет ли — это мне решать. Шпионить за старшиной, совершать против него враждебные поступки нельзя. Я осуществляю здесь власть губернатора. А у старшины есть погреб, имеются и кандалы. Знай это, Камай Кансултан!
Да, да... Мулла это знает. Такие погреба-темницы бывают глубокими, в них холодно, сыро. При одной мысли дрожь пробирает. У муллы, пытавшегося петушиться, весь гонор сразу слетел. Лицо сделалось серым. Кинулся в ноги:
— Кинзя, юртовой! Нет за мною греха. И не будет. Клянусь, валлахи-биллахи...
— Уж кто-кто, а ты в грехах, как собака в репьях. Поганый ты человек. Обмываешь умерших, очищая тела их, а сам поступаешь вопреки священному писанию. Грязь твоих гнусных делишек в тысячу раз презренней телесной грязи. После твоей смерти невозможно будет отмыть совершенные тобою грехи.
— Тауба, тауба...
— Почему убили Нарбая? — спросил Кинзя внезапно, не давая ему собраться духом.
— Нет, нет, это не я!
— Кто убил его?! Поймай убийцу и приведи. Тогда прощу. Иначе из-под земли достану тебя и закую в кандалы.
— Я не знаю...
— Знаешь! — напирал Кинзя. — Заодно поймай мне разбойника Аита.
Сэсэн со Сляусином недоуменно переглянулись, это не ускользнуло от Кинзи. В явном недоумении и растерянности был и Камай.
— Разбойника Аита? — переспросил он, не веря своим ушам.
— Да. Добром ли его возьмешь, связанным ли приведешь — дело твое. Без него чтобы и следа твоего здесь не было. А теперь ступай, сгинь с глаз моих!
Камай Кансултан растерянно оглядываясь, словно ожидая сзади пинка, шмыгнул к двери и исчез.
— Хорошо ты проучил мерзавца, — сказал довольный Конкас. — Только вряд ли он приведет убийцу Нарбая или Аита.
— Нет, конечно, но отныне сунуться сюда побоится. Правда, неплохо было бы, если б навел на след Аита. Слышал, русских мужиков он сильно обижает.
У Сляусина на лице блуждала загадочная улыбка.
— Отец, — сказал он, — Аит, если ты захочешь, сам придет.
Кинзя пристально взглянул на сына. Ничего не произнес в ответ, но подумал: «Мальчик хвастался, что у него есть свой волк. Уж не Аит ли? Значит, хватило ума воспользоваться тем, что волк возле своего логова ведет себя смирно. Однако, дружа с волком, имей при себе собаку...»
8
Второй день Кинзя мотался по делам, объезжая свою волость. На прошлой неделе его вызывали в Оренбург. Новый губернатор Афанасий Романович Давыдов, занявший место уехавшего в Петербург Неплюева, приказал юртовым старшинам готовить людей в армию — ту же самую команду, вернувшуюся зимой с Сибирской линии.
Весна в разгаре. Растаяли снега, схлынули талые воды, просохла земля. Взошла молодая травка, ковром поднялась до высоты лошадиной бабки. Обычно именно в эту пору намечается отправка башкир в поход.
Армейский приказ строгий. В один из дней нагрянет курьер, а наутро уже в путь выходить надо. Поэтому люди заранее должны находиться в полной готовности. В некоторые аулы Кинзя наведался сам, в другие послал гонцов. Короткой была передышка, но как бы ни было трудно, все пойдут: на запад ли, на восток ли — куда поведут дороги войны.
Кинзя поместил в деннике выбранных для похода лошадей, проверил их выучку. Приготовил одежду, оружие. В тот момент, когда он проверял кончиком пальца остроту сабли, вошла запыхавшаяся Аим:
— Уф, к тебе русский касак идет.
Касаком-беглецом она называла Ивана Грязнова, относясь к нему с давних пор настороженно. Не по душе ей был этот чернявый, горбоносый человек с цепкими, колючими глазами. По старой привычке, хоронясь от лишних глаз, он прошел не по улице, а вдоль Нугуша и задами выбрался к их подворью, хотя ничто ему сейчас не угрожало.
— Не сердись, я без приглашения, — сказал он грубовато. — Обыкновение у меня такое.
— Айда, Иван, айда, — приветливо встретил его Кинзя. — Ты еще есть на свете? Молодец.
— Что со мной сдеется? Прежде сроку не помру!
Кинзя слышал, что Грязнов снова объявился в этих краях, живет с женой Полиной у Тумановых, хотя и открыто, но все время соблюдая осторожность. Слышать-то слышал, но после возвращения с войны это была их первая встреча.
— Опять в армию? — спросил Грязнов, показывая на саблю и прислоненную к стене пику.
— Да.
— Пропади все пропадом. Все война да война, людям покоя нет. С пруссаками все ясно, но и Китай, кажись, воду мутит. Вас опять на Уй хотят послать.
— Откуда знаешь?
— Мир слухами полон. — Иван усмехнулся в черную бороду. — У меня друзья хорошие. Знающие.
«Да, друзей у него много, связи обширные с такими же, как он сам», — подумал Кинзя, вслух произнес:
— Поживаешь-то как?
— Живу... Ни Твердышеву, ни его немцам в ножки не кланяюсь. Ежели б они порядочными были, разве болтался бы я попусту? Эх, иной раз не знаю, куда силушку приложить. Жизнь зазря проходит. Хотел бы корни пустить тут, возле жены, да управляющий покою не дает. Никак не позабудет, как я его за Полину поколотил.
— Он памятливый, — поддакнул Кинзя, наслышанный о его жестокости.
Управляющий, будучи еще простым приказчиком, чуть до смерти не забил Гришу, сына старика Туманова. Он же чуть не надругался над Полиной, на счастье Иван поблизости оказался. Красномордого приказчика в народе прозвали Клопом. Теперь он обрел еще большую власть. Правда, Грязнова тронуть боится, опасаясь мести его дружков, но жить спокойно не дает.
— Чуть что случится, тут же на меня свалить норовят, — жаловался Иван. — Пропадет у кого-нибудь корова — во мне причина, лошадь украдут — опять-таки на примете я. На прошлой неделе в Уфе молния ударила в один дом. От пожара половина города выгорела. Ежели б тот дом Клопу принадлежал — он и тут бы все свалил на меня.
— Нелегко тебе так жить.
— Ничего... Все равно ему еще аукнется.
— Уфа сгорела, говоришь? Новость невеселая, — сказал Кинзя, почему-то сразу подумав об Ураковых.
— Ты чего на меня с укоризной смотришь, будто я виноватый?
— Вспомнил, как ты рассказывал о пожаре в Саратове. Уфу жаль. Сколько погорельцев по миру пойдет. — Кинзя опять устремил на него задумчивый взгляд: — А к лошадям и коровам ты в самом деле непричастный?
— Разумеется, нет. Дело рук Аитки.
— Стало быть, вину черной собаки вешают на белую?
— Если на то пошло, не скрою, Арсланыч, мы оба с ним черные кобели. Только в своей деревне шалить мне нельзя. Руки мои чисты, ей богу. — Для убедительности Грязнов хотел перекреститься, но вовремя спохватился, занесенными ко лбу перстами покрутил кудрявый чуб.
Кинзя, жалея Грязнова, потряс в воздухе тяжелыми кулаками.
— Попадись только мне этот шайтан Аит! Почему из-за него должен страдать ты?
— Что делать, он свою месть таит. Земля-то его была, Твердышеву не может простить. Заберется, сказывают, на Красную гору и долго-долго не сводит печального взора с места, где стоит завод. Не одну слезу пролил, наверное. Загорится душою и тягает скотину, считая, мол, по закону она принадлежит ему, ибо на евойной земле пасется. Он прав. На его месте я бы от завода один пепел оставил.
Грязнов разгорячился, в его темных зрачках засветился недобрый огонь. Кинзя понимал состояние русского друга, тем не менее сказал:
— Все равно я его не оправдываю. Пускай на бояр держит зло, но зачем мужика обижать?
— Верно говоришь, Арсланыч. Сейчас вообще притихнуть бы ему, не высовываться. Пока для отмщенья рановато. Придет время. Я и сам намерен по-мужски поговорить с Клопом. Но и ты прав, сердиты мужики на Аитку. Вот откуда может пасть на него беда.
Кинзя сообразил, что именно об этом пришел предупредить Грязнов.
Аит, в том не было никаких сомнений, действует не один, а сколотил себе шайку и обитает где-то поблизости. На днях возле горы Багратау Кинзя видел, как стороною проехали два незнакомых всадника, поглядывая в его сторону и с вызовом напевая:
На горе Натазы камни белые,
Средь камней нас укроет трава.
Мы не ведаем страха, смелые,
Пропади-пропадай, голова...
Не иначе, как из Аиткиной братии. Они шастают, сеют беспокойство и недовольство. Следом за Грязновым пришли к Кинзе домой ходоки от воскресенских крестьян.
— Ты бы, старшина, малость поприжал их, — просили они. — Вовсе житья не стало от разбойников.
— Аит не из моей волости, да и где искать его, подсказали бы.
— Ежли б знали, где он, сами бы управу нашли, — сказали мужики. — А ты все равно помоги. По вашим обычаям коня украсть — молодеческую удаль выказать. А нам тяжко лишаться последнего.
— Какая удаль?! — возмутился Кинзя. — Большой грех! Для любого бедняка беда.
— Беда, большая беда... Пущай таскали бы скотину у приказчика, управляющего, так ить и нашу прихватывают...
И Грязнов, и эти мужики напраслину возводить не станут. Конечно, надобно Аиту укоротить руки. Но как добраться до него? Не на Камая же надеяться. Впрочем, сын говорил, что если надо, Аит сам придет.
Лишь только Сляусин заглянул домой, Кинзя резким тоном потребовал:
— Отыщи и приведи мне Аита.
— Дело есть, атай?
— Да.
— Раз надо, заглянет он к тебе ненадолго.
Испытывая сына, Кинзя сказал:
— Ты думаешь, я отпущу его восвояси?
Не боясь вызвать на себя отцовский гнев, Сляусин твердо, делая упор на каждое слово, произнес:
— Какой дорогой он придет сюда, той же вернется обратно, атай.
На том и кончился их разговор. Кинзя догадался, что сын поддерживает какие-то отношения с Аитом. Возможно, не без определенного умысла. Как-никак за хозяина оставался и завел себе, по его же выражению, волка. А старики не зря говорят: в ауле, где поблизости имеется волчье логово, овцы не пропадают.
Минули два дня, на третий пришел Аит, сын покойного старика Бирека. Для разбойника день — не при ясном солнышке. Поздним вечером пришел, когда окончательно стемнело. При слабом свете, исходящем из горящей печи в старом доме, Кинзя едва узнал его. Прожитые годы наложили на него след. На лбу, возле глаз и рта морщины избороздили кожу. Но телом крепок, движения уверенные и быстрые, никакой затравленности не ощущается в облике. Одет прилично, не похож на прячущихся беглецов, внушающих страх своими лохмотьями.
Поздоровались сдержанно. Кинзя пригласил сесть.
— Чай будешь пить? — предложил он.
— Чай?.. Хы-ы... Нет, без кумыса разговор не получится, Кинзя-агай.
У Кинзи и кумыс стоял наготове. Проследив, с какой жадностью гость осушил первый тустак, сказал:
— Одичал ты, Аит.
— Жизнь довела. — Из второго тустака он пил не спеша, как бы исправляя допущенную оплошность.
— Жизнь для всех одна, но не всякий становится разбойником, сваливая на нее вину.
— И я им не стал. Разбойник тот, кто грабит людей на большой дороге. А я за границы своих владений не выхожу. Вынужден прятаться, да. Но на своей земле! Разбойником называешь, Кинзя-агай... Они ведь грабят добро, убить могут, зато землю не трогают. В тысячу раз хуже разбойников бояры. Землю отобрали, всего лишили. При свете дня людям на глаза не могу показаться. На собственной земле живу прячась. Так что называть меня надо Каскыном — беглецом.
— С твоей хваткой ты мог бы стать главою рода, — сказал Кинзя, чувствуя в его словах справедливость, но не одобряя избранного им пути. — А ты стал, твоим же выражением воспользуюсь, главою каскынов.
— Не моя в том вина, Кинзя-агай.
— Все равно, неправильный ты путь выбрал.
— Если б можно было найти правильный... Нет. Другого не найти. Душа не дозволяет.
— Верно, сердце у тебя бесстрашное. Не боялся, когда шел сюда?
— Нет. Нисколько.
— Как старшина, я обязан схватить тебя, заковать в цепи.
— Нет, Кинзя-агай. Ты человек справедливый. Я знал, что ты не возьмешь грех на душу, не лишишь меня последней отрады — моей горы Кызыл-тау.
— Твоя, говоришь?.. — Кинзя с любопытством уставился на него. — А ты знаешь, какая это гора?
Аит тихим голосом ответил:
— Знаю...
Еще недавно землю на правом берегу Тора и Кызылтау — Красную гору, дети Бирека считали своей собственностью. Сейчас реку со всеми ее притоками и гору Кызылтау своими считает хозяин завода. Но ничего нет вечного под луной. Ведь некогда «своими» были эти места у древних племен. Башкиры, задолго до распространения ислама, поклонялись языческим богам-небожителям, называя их «тора». Имелись они не только у башкир, но и у многих других племен. У восточных — тэнгри, у западных — тора. Если вникнуть глубже, то и тэнгри, и тора, и тэре17 — едино. Даже «турок» произошло от древнего «торок».
От тех времен на башкирской земле у тельтем-юрматинцев сохранилось название горы — Торатау, а в местах, где родились и выросли Кинзя, Аит, сберегла свое название река Тора. Она почиталась священной рекой. По сохранившимся исстари верованиям, близ нее запрещалось рубить деревья, косить сено, пасти скот, в лесу — охотиться, в воде — ловить рыбу. Виновный в нарушении запрета подлежал смерти. Здесь собирались лишь для свершения обрядов. Верховный жрец маг-абыс или же бабай-ага18 поднимались на отвесный склон Кызылтау и оттуда обращались к небожителям, руководили языческими обрядами.
Когда в эти места проникла исламская религия, позабылись древние верования, в долине священной реки и на склонах горы начали пасти скотину, в лесах занимались охотой и бортничеством. А теперь, уже на глазах Кинзи, Твердышев и другие заводчики роются в недрах священной горы, загрязняют воду священной реки, вытаптывают луга, рубят лес. И уже подлежат наказанию те, кто встает на защиту прежних святынь.
Обо всем этом и хотел Кинзя-абыз напомнить Аиту.
— Так что они не только твои — и красная гора Тораташ, и река Тора.
— Знаю, Кинзя-абыз. Священные они. Когда становится очень тяжко, единственное утешение нахожу я там. Ты, наверное, знаешь, что иногда я долго сижу на горе, невзирая на опасность.
— Слышал.
— Сколько моих слез впитал в себя красный камень...
У беглеца душа черствеет, характер становится жестким. Однако и он бывает не лишен наплыва горячих чувств. В народе любят говорить о том, что горестные слезы Аита огнем прожигают камень насквозь.
— Слышал, — сказал Кинзя. — Мне все известно.
— Если известно, должен понять. Народу я не причинил никакого вреда. Кызылтау тому свидетель.
— Клятвы не нужны. Мне тоже вреда от тебя нет... — Кинзя не договорил, умолк, хотя, по совести, мог бы высказать свое отношение к тому, что Аит не только пользу принес, оберегая от чужаков его владения, но и многому хорошему научил Сляусина. Не сказал. Ни словом не обмолвился об этом и Аит, отчего взгляд у старшины потеплел. С хозяйским радушием налил ему еще кумыса. Аит держал тустак в руках, словно чего-то выжидая. Кинзя понял и, чтобы выпить вместе с ним, налил себе.
— Ну, пей...
— Если нет от меня вреда, зачем хотел видеть, Кинзя-агай? Есть просьба?
— Да. Воскресенские мужики иной раз по твоей вине горько плачут. Трогать их, подневольных, большой грех. Зло они копят на тебя. Ты должен оправдать себя перед ними добрыми делами.
Аит неторопливо потягивал кумыс. Тяжело задумался, глядя перед собой в одну точку. Затем тряхнул головой:
— Больше им от меня не будет никакой обиды. При удобном случае повинюсь.
— Слово мужчины бывает одно. Верю тебе, — сказал на прощанье Кинзя.
9
Поручик Ураков на этот раз приехал к Кинзе вдвоем с княгиней, без сына. Кутлугбек, как велит обычай, вначале справился о здоровье, потом о хозяйстве, о скотине и птице, не спеша переходить к разговору более серьезному и деловому. В свою очередь и Кинзя расспросил гостя о делах домашних, поинтересовался:
— Слышал, будто бы в Уфе большой пожар был?
— Да, совсем недавно. Ужас, что было.
— Ты не пострадал?
— Нет. Мой городской дом в целости-сохранности. Бог хранил. Ветер дул в другую сторону. Полгорода было объято пламенем.
— Молния ударила?
— Да, в Михайловскую башню. От нее пламя дальше перекинулось. Сгорели дом воеводы, караульная изба, тюрьма, женский монастырь. Огонь перекинулся за крепостные стены. Сущее светопредставление, город превратился в ад... Все запасы уничтожены, все документы...
«Некоторые из этих документов и без огня давно бы пора уничтожить, — подумал Кинзя. — Нет худа без добра. Жаль только — город пострадал».
За чаем, угощая гостей, Кинзя с Аим ждали, что разговор опять зайдет о сватовстве. Но главная цель приезда поручика, как выяснилось, совсем иная. Ему поручено собрать из семи волостей воинов, временно распущенных по домам в конце зимы, и повести команду в Уфу.
Кинзя давно ждал приказа. Знал, в покое их не оставят. Лишь поинтересовался:
— Куда же нас отправят?
— Всей командой на Сибирский кордон.
У Аим упало сердце.
— Ай, аллах! — воскликнула она в отчаяньи. — Опять останусь одна. Никак не кончатся мои переживания, снова лить слезы в разлуке, терзаться мыслями — живой или нет...
Глядя на побледневшую, кусающую тонкие губы Аим, поручик поспешил успокоить ее:
— Не печалься, бикэ19, твой муж нынче освобожден от похода, останется с тобой.
— Неужели?! Даже не верится. Повтори...
— Правда это, бикэ, правда.
— Благослови тебя всевышний, — обрадовалась Аим. — Пускай он дарует тебе долгую жизнь за доставленную мне отраду.
— Не стоит благодарности, — улыбнулся Ураков.
— Погоди, князь, ничего не понимаю, — от неожиданности растерялся Кинзя. — Разве не я был определен в команду атаманом? Недавно в Оренбург вызывали, говорили... Что произошло?
— Не волнуйся, для беспокойства нет причин, — с той же довольной улыбкой произнес поручик. — Воевода на сей раз решил оставить тебя дома.
— Какими милостями?..
— Сказал, что у тебя и здесь немало дел. За волостью будешь приглядывать.
Конечно, дел очень много. Но только ли в этом причина? Поручик не счел нужным вдаваться в разъяснения.
— А кто назначен атаманом вместо меня?
— Твой сосед из тамьянцев, Каскын.
— А, Каскын Самаров, мой давнишний друг. Достойный азамат.
Утром, оставив Аксулу с Аим, Кинзя и Кутлугбек отправились в аул Смаково, встретиться с Каскыном. По всем джайляу разослали гонцов. Старшина с поручиком и сами по мере возможности объехали другие аулы, проверяя готовность людей. За мягкотелость и бездеятельность пришлось дать крепкий нагоняй помощнику старшины Утяшу.
— Помощник твой ни рыба, ни мясо, — сердито сказал Ураков. — Из него лепят, как из воска, что хотят.
— Ничего не поделаешь, числится, а проку нет. В Оренбурге же за него горой стоят.
— Защитников, стало быть, много.
— Знаю. За него держатся Аптыраковы, Юмагузины.
— Кстати, про Аптыраковых. Очень много жалоб на их сотника.
— Бикбулат больше не сотник, — нахмурился Кинзя.
— Хорошо, что это поняли в губернской канцелярии...
Бикбулат в последнее время старался быть тише воды, ниже травы. Вместе с младшим братом Кусяпаем немало перепугался, видя, как Кинзя с поручиком Ураковым объезжает аулы волости. Понимая, что дела плохи, искал всяческие пути к примирению, но встретиться со старшиной с глазу на глаз не решился. Начал действовать через сестру Аим.
Когда Кинзя с Ураковым вернулись, она, немного помявшись, нерешительно сказала мужу:
— Ты уж не обижайся... Кусяпай тут без тебя наведывался. Просил кое о чем.
— Почему меня не подождал?
— Стесняется он тебя. Стыдно за старшего брата. А у того просьба к тебе.
— Какая?
— Бикбулат раскаивается. Говорит, хоть людям на глаза не показывайся. Просит, чтобы дозволил стать сотником Кусяпаю. — Аим с затаенной надеждой посмотрела на мужа. — Надеюсь, ты не откажешь?
— Ладно, противиться не стану, — сказал Кинзя, считавший Кусяпая более порядочным из всей Аптыраковой семьи. В конце концов, раз уж сам тут остается, освобожденный от армии, все время приглядывать за ним будет, сумеет добиться послушания.
Пока мужчины отсутствовали, Аим с Аксулу вели разговоры на свою тему. Чуть ли не с порога жена объявила Кинзе:
— Отнесись серьезно. Они ждут согласия на сговор Ташбулата и Алии.
— Ты что ответила?
— Голова кругом идет нет, уж и не знаю, как быть.
Она действительно выглядела растерянной, жалкой — то несмело улыбнется, то брови нахмурит, губы начинают дрожать.
— Отказать надо было, и все, — сказал он решительно.
— Не знаю... Все-таки князья. Опора какая... Ведь и тебя здесь оставили они, неужели не догадываешься?
— Похоже, так. А ты подумала, подходяще ли для дочери?
— Люди-то неплохие. Дворяне, князья. Алию за ровню почитают. Их сын глаз с нее не сводит.
— Потом будет тебе «зятюшка, Михайлушка», — поддел ее Кинзя.
— Уж не знаю...
Чувствовалось, что Аим, при всем ее смятении, все же склонна к согласию. Сумела-таки сладкоречивая княгиня подобраться к материнскому сердцу, ослепить нарядами и украшениями — на запястьях браслеты из черненого серебра, на шее ожерелье из красного коралла, на перстнях и в серьгах камни-самоцветы, на груди брошь с агатом. У Аим не могли не разгореться глаза. Конечно, жила она не зная нужды и бедности, но подобных драгоценностей не имела. И не мечтала о роскоши. Вот и подумалось ей, возможно, мол, не сама, так дочь будет иметь все это.
Обо всем догадывался Кинзя. Сказать бы ей: не увлекайся блестящими побрякушками, роскошь еще никому не сулила счастья. Не сказал. Напомнить бы ей: у них по углам иконы, у каждого нательные крестики, на столбе у ворот родовой герб с большим крестом над двумя хилалами-полумесяцами... Одним бы словом обмолвиться, и Аим все поняла бы, опамятовалась. Нет, промолчал Кинзя.
А князь, выбрав удобный момент, напрямик поставил вопрос:
— Мы ждем от вас доброго слова.
Кинзя пробовал возразить:
— Ничего не получится у нас. Мы — мусульмане, вы — христиане. Люди разных вероисповеданий.
— Да, нас считают христианами, — сказал Ураков. — Так уж сложились обстоятельства с давних времен, друг мой. Теперь же мы хотим возвратиться в свое прежнее лоно...
Кинзе и Аим еще раз пришлось держать совет. Жена была согласна. Если подумать, и Кинзе противиться бы не с чего. Девушек куда только не провожают, откуда только не берут невест. Можно ли знать, что принесет будущее? И плохо может сложиться, и хорошо. Он и сам выбрал Аим из вражеского стана. Ее родня до сих пор подкапывается под него, нет и не будет мира, тем не менее сколько лет с ней прожито в любви и согласии. Пускай случались какие-то размолвки, в каком доме посуда не гремит, однако ничто не помешало им сохранить чистоту чувств.
— Раз ты согласна, тогда и я не стану противиться, — сказал Кинзя. — Люди они, как ты говоришь, неплохие. Во всяком случае, кизэк20 не попросят.
Аим смутилась, с упреком взглянула на мужа. Да, ее родной дядя Сатлык когда-то потребовал с Кинзи кизэк, намереваясь убить его. Кинзя не струсил, лишь чудо его спасло. А с Ураковыми как будет? Никакой ворожбой не предугадаешь, что ждет впереди. Одни надежды — на лучшую долю.
Кутлугбек и Аксулу просияли, получив их родительское согласие.
— Назовите, каков калым, и мы тотчас начнем выплачивать его, — воскликнул князь.
Кинзя кивнул на женщин:
— Об этом договорятся будущие свахи.
— Со стороны отца тоже бывают условия.
— Я и без того в долгу перед тобой.
— Ты имеешь в виду лошадей, друг мой? Пускай они пойдут в счет калыма.
«Он уже заранее предусмотрел», — подумал Кинзя.
Князь между тем продолжал в полушутливом тоне:
— Наши девушки запрашивают большой калым. Чем он богаче, тем больше муж будет любить, так говорят. Каким бы большим ни был ваш калым, мы согласимся.
У Аим поначалу было на уме заломить такой калым, чтобы те, посчитав его непосильным, сами отступились. Но раз уж князь опередил ее, заговорив об этом, она вполне разумно выставила свои условия.
Поладили. Одно из необходимых условий обычая было исполнено. В тот же день Алия узнала, что она стала нареченной Ташбулата. Хотя девочка еще не достигла совершеннолетия, она поняла, что через год или два дело закончится свадьбой. Вначале постояла молча, будто оглушенная, потом долго и безутешно плакала. Совсем дитя еще. Самое время украшать волосы красными ленточками и кортмошом21.
Новость тотчас облетела аул. Сверстницы-подружки говорили Алие:
— Жених-то у тебя крещеный.
И она снова горько плакала. Сразу осунулась, поблекла. Переживания дочери заронили жгучие искры жалости в сердце матери. Тайком от гостей всплакнула и она. Но плакать по-настоящему ей еще предстояло значительно позже.
...Собранная из аулов войсковая команда утром отправилась в Уфу. Позади колонны ехала карета поручика Уракова и княгини Аксулу.
Князь с Каскыном уводили войско, а Аксулу... она словно бы увозила с собой из дома тишину благополучия и счастья.
10
Иван Грязнов, побывав в ауле Арсланово и поговорив с Кинзей, вместо того, чтобы успокоиться, принялся корить себя за жалобу на Аита — ведь не от него беда, а от управляющего.
— Эх-ма! — стучал он кулаком по лбу. — Какую глупость сотворил! Сколько Аитка сам терпит от Клопа — родное гнездо разорено, вынужден жить тайком, однако ж свободу свою ни на что не променял.
Всех замучил этот управляющий, окаянная душа. Кому розги, кому штраф, а скольких сгноил в подвале, заковав в цепи. Из-за него, кровопийцы, Грязнов тоже был вынужден долго скрываться, живя поврозь от жены. Вернуться-то вернулся, да жить приходится с опаской. Клоп хотя и побаивается его, делает вид, что не видит, на самом же деле подходящего момента выжидает, чтобы расправиться.
«Мне с самим Аиткой надобно поговорить, вместе прикинуть, как избавиться от Клопа», — к такому решению пришел Грязнов. Да вот беда — разыскать его трудно...
А в эти же дни произошло одно событие.
Один из дружков Аита пробирался лесной дорогой, когда вдруг затрещали кусты и в молниеносном прыжке, словно рысь, предстал перед ним здоровенный детина с хищно горящими серыми глазами, широкоплечий, широколобый. Замахнулся дубовой дубиной, угрожающе закричал:
— Раздевайся, иначе убью!
Не ожидал он, конечно, что нападет на такого же разбойника — у того тоже в руках дубина, да и силой бог не обидел. Защищается умело, только и слышно, как дерево о дерево ударяется с глухим стуком. Тогда напавший вытащил длинный нож. Его противник выхватил из-за пояса топор. Неизвестно, чем бы кончилось дело, на помощь подоспели еще двое лесных братьев — дружков обладателя топора.
Здоровяк кинул нож на землю.
— Ваша взяла, — сказал он по-русски и вытер со лба крупные капли пота.
Один из подоспевших на помощь оказался самим Аитом. Бросил оценивающий взгляд на оборванца — не одежда, а одни лохмотья на нем. Кивнул на нож:
— Можешь забрать обратно. Плохой ты беглый, если не способен своих признать.
Тот сообразил, с кем имеет дело, что властям его не выдадут, и заговорил на ломаном башкирском языке:
— Да... Беглый... Из Сибири сбежал... Понятно?
— Сразу видно.
— Каторжанин я. Хлопушей звать. Понятно?
— Все понятно.
— Тут один человек у меня должен быть. Его ищу. В моем рванье хоть никому на глаза не показывайся. Одежа нужна. Вот потому я...
— Кто тут твой дружок?
— Иван... Грязнов. Опора мне нужна, одному сгинуть недолго.
— А найдешь Ивана, куда пойдешь?
— Куда?.. Да хошь куда, лишь бы не одному. К себе возьмете — к вам пойду.
— Если оттуда сбежал, от нас не сбежишь?
— Да я к таким, как вы, иду.
Аит перемигнулся с друзьями, посмеялся:
— Да, как раз мы тебя и ждали.
— В наши дни никто никого не ждет, — рассердился Хлопуша. — Дома у меня жена осталась, и она не ждет.
Аит долго смотрел на него, не отрывая глаз. Прикидывал: сделать такого своим — не продаст. Сильный, храбрый, выносливый — аж из Сибири припер. Ничего, что русский, в иных случаях это даже пригодится.
— Хорошо. Идем с нами.
Долго брели по известным им одним лесным тропинкам, вышли к неприметному шалашу. Один из лесных братьев, по молчаливому знаку Аита, сунул Хлопуше пол-лепешки, испеченной в золе, поставил перед ним кожаный турсук с ключевой водой. Другой, получив от атамана серебряную деньгу, ушел куда-то. Голодный Хлопуша вонзил крепкие желтые зубы в лепешку. Куснул несколько раз — и нету ее, только облизнулся.
Чуть погодя сварился суп. Тут уж он досыта наелся. Вернулся посланец, держа в руках большой сверток. Аит взял его, кинул Хлопуше в ноги.
— Вот, за деньги купил у одного русского. Пускай обноски, но не брезгуй. Носи.
Хлопуша, спустясь к небольшой лесной речке, умылся. Скинул с себя лохмотья, облачился в принесенную одежду. Впору пришлись ему и штаны, и длинная рубаха, лишь армяк оказался коротковат. Когда он вернулся обратно к шалашу, Аит удовлетворенно произнес.
— Вот, мужиком стал. Никто каторжаном не назовет.
— Хорошие вы парни, — от души поблагодарил их довольный Хлопуша.
Для ждущего день долог. Вечером, в сумерках, лесные люди повели его к заводской деревне. Тот, который днем ходил за одеждой, через знакомого крестьянина вызвал Грязнова. Встретились в стороне от ворот, в густой роще.
— Вокруг все спокойно, — сказал он башкирам. Те отошли в сторону, дав возможность поговорить двум друзьям наедине. Впрочем, можно ли было назвать их друзьями? Хлопуша и Грязнов знали друг о друге только от людей, понаслышке. Собаки, знакомясь, обнюхивают друг дружку, лошади обмениваются ржаньем, а эти два человека молча оглядывали друг друга. Грязнов медленно пропускал через свои много повидавшие глаза тридцатилетнего Хлопушу.
— Ну, что, не нагляделся еще? — первым не выдержал Хлопуша.
— Этим башкирам верить можно. Будь с ними, — посоветовал Грязнов.
— Не для того я тащился из страшенной дали, чтобы их повидать, — недовольно сказал Хлопуша. — У меня жена. Дети ждут.
— Пока потерпи.
— Тогда и сам иди с нами.
— Мне здесь надо быть. Так нужно. Правда, управляющий проходу не дает.
— Заловить хочет?
— Я тоже момент караулю.
— Башку ему оторвать надо.
— Надо. За все его злодеяния.
— Понадоблюсь, дай знать. — Для большей убедительности Хлопуша потряс здоровущими кулаками.
Договорясь между собой, они начали встречаться чуть ли не каждый день. Грязнов не спускал глаз с управляющего, следил за каждым его шагом. Узнал, что Клоп засобирался в Мензелинск, проведать семью. Время для себя он выбрал удобное. Твердышев без конца судился, отвоевывая себе землю на Симе под новый завод. Нагрянуть сюда невзначай не имел ни малейшей возможности. Этим моментом и решил воспользоваться управляющий, который, по правилам, без хозяина не имел права бросать завод на произвол. В дорогу подготовил большую карету, велел запрячь впристяжку трех лошадей. В охрану решил взять четырех вооруженных всадников.
Ага, сделал вывод Грязнов, в прежние свои поездки он запрягал пару лошадей и брал лишь одного охранника. Писарь, сидевший в конторе в соседней комнате, слышал, как управляющий громыхал крышкой железного ящика, потом ушел, зажав под мышкой довольно большую кожаную сумку.
Писарь проболтался об этом просто так, язык хотелось почесать. Утверждал, будто слышал даже звон монет, вынимаемых управляющим из ящика. Конюх тоже, ни о чем не подозревая, обмолвился, что завтра велено запрячь лошадей. А Грязнов наматывал себе на ус и сделал вывод: «Хочет тайком отвезти домой то, что награбил у хозяина». Сообщил Хлопуше, а тот — Аиту.
— Добро, — сказал атаман. — Дело трудное. Однако справиться можно.
...Кан-тау — Кровь-гора. Она всегда тиха и безлюдна. Там, где южное ее подножие огибает звонко бегущая по камням речка Кан, дорога начинает подниматься вверх. С обеих сторон обступает дорогу глухой темный лес, которым дремуче обросла гора по самую макушку. Путники пробираются здесь с опаской и осторожностью. Лошади с бойкой рыси переходят на медленный шаг, затем, на подъеме, и вовсе плетутся еле-еле, все тяжелее тянут поклажу. Лес своею тишиной и безмолвностью угнетает, вселяет неясную тревогу. Лишь перевалив через гору, путники вздыхают облегченно — на спуске лошади бегут веселей, да и лес немного расступается, образуя цветущие разнотравьем открытые поляны. Других дорог поблизости нет, так что эту не миновать. Старинное название горы я речки, внушающее своею мрачностью страх, переименовали в будничное Сабаталы — Лапотное.
Аит со своими дружками расположился на Кровь-горе там, где дорога на подъеме сужалась. От завода расстояние приличное. В случае чего подозрение не падет на заводских крестьян. Разбойники до неузнаваемости изменили облик — на лицо, по самые глаза, повязали платки, все надели одинаковые армяки. Никого не узнать. Наготове луки со стрелами. За поясами топоры. Сделали засаду. Когда наступит время, спереди и сзади упадут на дорогу заранее подрубленные деревья, образуя для проезжающих западню.
Аит ждет. Глаза устремлены на бегущую внизу речку Кану. Рядом с ним нетерпеливо ворочается в кустах сероглазый здоровяк, приговаривая:
— Объявятся. Никуда не денутся. Ужо пощупаем, на сколь он обобрал хозяина.
Аит не отозвался. От него, молчуна, лишнего слова не услышишь. Но вот глаза у него блеснули, тело напряглось. Едут!.. Карета с тремя лошадьми... Впереди и по краям конные охранники... Резво промчались по низине, вброд пересекли речку и пошли на подъем. Лошади сбавили шаг, тяжело таща карету в гору. Фыркают, дышат шумно, бока потемнели от пота. Близко... Еще ближе... Пора!
По условному знаку Аита застучали топоры, валя деревья. С гулким шумом обрушились они с обеих сторон. Ехавшего впереди охранника сразу же насмерть придавила вместе с лошадью вековая липа. Впряженные в карету кони, напуганные шумом валящихся деревьев, взвились на дыбы, рванулись в панике и запутались в постромках. Карета задергалась, накренилась набок.
С охранниками расправились быстро. Одному пронзила грудь стрела, другого, пытавшегося бежать, огрели обухом топора, вокруг шеи третьего обвилась петля волосяного аркана, каким ловят в табуне лошадей. И никто не заметил, как забытый всеми, обмерший от страха кучер ужом заполз под карету и спрятался между колес.
Окрыленные успехом разбойники кинулись к карете. Управляющий выстрелил из окошка, но пистоль трясся в его руках — пуля никого не задела. Хлопуша, невзирая на то, что мог прогреметь второй выстрел, схватился за дверцу кареты, запертую изнутри. Мощным рывком выломал ее, швырнул в лицо управляющему полную горсть прихваченной с дороги пыли, ослепляя его, и ловко выхватил из рук пистоль. Обладающий медвежьей силой, выволок жертву из кареты, швырнул на землю в ноги подоспевшему Аиту.
— Выпрягайте коней! — приказал Аит своим помощникам и, нагнувшись, принялся обшаривать карманы управляющего. Там, кроме нескольких мелких серебряных монет и коробки с нюхательным табаком, ничего больше не было.
— И это все? — грозно спросил он у опрокинутого навзничь Клопа. — Даже твоя поганая жизнь не стоит отобранной у меня земли, всех доставленных душевных мук.
Понял ли его управляющий, нет ли, но не в силах произнести ни слова, вытаращив глаза, дрожащей рукою указал на карету. Потом и охнуть не успел, как на его голову обрушился тяжелый кистень Аита...
Из кареты высунулась взлохмаченная голова Хлопуши. В одной руке пистоль, в другой — большая кожаная сумка. Из-под оттопыренного армяка выглядывают головки двух штофов.
— На, держи! — протянул он Аиту кожаную сумку. — Пускай будет в руках атамана.
Аит подхватил тяжелую сумку.
— Давай и пистоль!
— Бери, атаман. — Вытащил Хлопуша из-под армяка и оба штофа.
— Это зачем? Брось.
— Сгодится. Такое вино где еще найдешь? Выпьешь — барином себя почувствуешь.
Аит не стал развязывать сумку. Увесистая, оттягивает руку. Серебро ли, медь ли? Что бы то ни было — деньги. «Честные, свои, — подумал он. — Из нашенской меди отчеканены».
Эту коричневую сумку Хлопуша нашел в углу кареты. Потряс и понял — медь. Нет, управляющий не таков, чтобы удовлетвориться медной монетой, у него и другое должно быть — белое, желтое... Принялся шарить. Вот плетеный, похожий на корзину, сундук. В нем сложена одежда. Вот сюртук. Под ним кожаный кошель. Ого, невелик, а до чего тяжелый! И звон монет внутри особенный.
Подумав, засунул его поглубже за пазуху. Лесным братьям хватит и большой сумы с медью.
Лошадей выпрягли. Проверили, не оставили ль обличающих улик. Управляющий и его охранники лежат бездыханные. Упаси бог, если кто-то из них жив — все откроется. Еще раз убедились — мертвы все. Но опять-таки никто не подумал, не вспомнил о кучере — тот притаился под каретой ни жив ни мертв. По знаку атамана скрылись за деревьями.
— Куда теперь? — спросил Хлопуша.
— К верховьям реки. Есть там одна берлога. Ты ступай за нами и назад поглядывай. Как бы невзначай погоня не ударила в спину. Всякое может случиться.
Ведя лошадей на поводу, поодиночке устремились по склону горы в сторону речки, вверх. Кучно идти мешает лес, приходится обходить чащобу, завалы. Не пройдя и сотни шагов, Хлопуша застрял в колючих кустарниках, приотстал. Затем, остановясь в раздумье, поколебавшись немного, резко повернул назад, побежал к дороге, пересек ее и начал спускаться с горы, вниз по течению реки. «Скорее, скорее!» — колотилось в сердце, а под сердцем, и холодя и грея его, стукался при ходьбе в грудь тяжелый кожаный кошель. Подальше надо уйти, как можно дальше. Лесные братья не должны напасть на след. Свою долю они получили. А ему лучше быть одному...
Не успел Хлопуша спуститься с горы, как со стороны дороги послышались негромкие голоса, дробный перестук конских копыт. Много их... Речь русская... Мелькнула догадка: драгуны, дозор! Должно быть, услышали выстрел из пистоля.
Хлопуша вздрогнул, присел, как загнанный заяц. Бежать обратно — Аитка, поди, далеко ушел, не догнать. И здесь, покуда возвращался, сколько времени потерял. Вот и попался...
Не мог он, конечно, знать, что выползший из-под кареты кучер поведал обо всем подоспевшим драгунам, навел их на след, показав, в какую сторону ушли разбойники. С десяток драгунов спешно поскакали туда, настигая не подозревающих о приближении опасности лесных братьев. Обнаружить их удалось легко: на ржанье драгунского жеребца откликнулась одна из лошадей беглецов. Лес густой, сесть в седло — не ускачешь, не оторвешься от погони. Лошадей пришлось бросить. А драгуны, тоже спешившись, развернулись цепью, тесня с трех сторон. Воспользовавшись внезапностью, им удалось подобраться к беглецам близко. И в руках у них не луки со стрелами, не топоры и кистени — ружья. Пули сразили двоих. Остальным удалось скрыться.
Хлопуша оказался как бы между двух огней. Драгуны поймают — хана! И своим попасться не лучше, скажут: сбежал, продал. Пощады тоже не жди, такое не прощают. Сгинуть надо отсюда, исчезнуть как можно быстрей! И он начал продираться через лес к Агидели, в противоположную сторону от прогремевших за горой выстрелов. Шел очень долго, без остановок, чуть прислушиваясь к окружающим звукам. Слава богу, вокруг ни души. Выбравшись на крутой берег Агидели, приглядел для ночлега укромное место. Под вывороченным бурей деревом смастерил нечто вроде шалаша, из еловых лап сделал мягкое ложе. Открыл один из прихваченных с собой штофов, отпил из горлышка вина, какого не купишь ни в одном кабаке. Ах, до чего приятное на вкус! У Клопа губа не дура, знал что пить. И силу придает, и страх изгоняет, на душе бархатно делается.
Проверил Хлопуша и содержимое кожаного кошеля. Нюх не обманул его — серебро и золото, причем золотых монет больше. Пересчитал их. Одна из серебряных монет показалась ему странной — слишком велика для деньги и не круглая, какой ей положено быть, а прямоугольная. Черт-те знает что! Но не зря, наверное, положили вместе с золотом. Ему на радость. Вот ведь как: всю жизнь за дурака считали, а дуракам-то счастье дается. Мог ли он помыслить о том, что, бежав из Сибири, отыщет удачу на башкирской земле? Теперь он вернется домой, к жене, и разбогатеет. Все страдания, все грехи позабудутся, уйдет в прошлое дурацкая кличка Хлопуша, и люди станут величать его Афанасием Тимофеевичем Соколовым.
А был он, Афанасий Соколов, человеком трудной и неудачной судьбы. Еще до того, как ступить на уральскую землю, жизнь поломала его предостаточно. Его родина — Тверская губерния. Рос он там, работая с детства в вотчине архиерея. Однажды, когда он занялся извозом, наняли его вместе с подводой какие-то мошенники, замешанные в воровстве. Афанасия поймали и определили ему наказание шпицрутенами. Сквозь строй провели его шесть раз.
С того все беды начались. Отдали его в солдаты. Двадцать пять лет должен был отслужить он. Почитай, всю жизнь. И Афанасий бежал из рекрутчины. Вернулся тишком домой, а там обвинили его в конокрадстве, посекли плетьми до полусмерти и по этапу отправили в качестве ссыльного в Оренбург. Местом жительства определили ему Бердскую слободу, недалеко от города, на берегу Сакмары. Работал на окрестных заводах и рудниках, некоторое время жил во владениях надворного советника Тимашева, в деревне Никольской, затем гнул спину на Покровском заводе, принадлежавшем графу Шувалову. Неугомонный и строптивый, огрызался он на приказчиков, сеял смуту. Отправили его в Сибирь на каторгу. Бежал он и оттуда...
Эх, сколько ему еще суждено попадаться в руки властей и совершать побеги, опять быть пойманным, сидеть в Оренбургской тюрьме. Там ему вырвут ноздри, а на широкий лоб прижгут позорное клеймо...
А пока в его руках было огромное богатство. Раздумывая, что делать дальше, решил он не ходить по ту сторону Агидели. Там большой тракт. Дозоры ездят. Лучше по этому же берегу, прячась в. лесах, дойти до Табынска и отсидеться там у кого-либо из знакомых, покуда шум не уляжется. А там сама жизнь подскажет, как быть дальше.
11
Сытые лошади бежали дружно, бойко. На широкой телеге с лубяным дном привольно расселся Туктагул, изредка подергивая вожжи, скорее по привычке, чем по необходимости — погонять лошадей нет надобности, им самим весело бежится по ровной дороге.
На небе ни облачка, ласково греет солнце. Эх, было бы так всегда — это тебе не зимний морозный день, пронизывающий дрожью до костей. Летние поездки доставляют радость. К тому же, дорога не дальняя, до вечера должен обернуться. Бай сам велел запрячь в эту просторную телегу пару лучших лошадей, чтобы позвать в гости свояка и свояченицу, живущих в ауле у подножия шихана Куштау. Поручение легкое, сулящее лишь приятную прогулку. Тетушка Суюрбики, глядишь, опять попросит рассказать о Тузунбике, почему бы еще раз не выслушать из первых уст историю встречи с ней в киргиз-кайсацкой степи. Последует угощение, может и копейка перепадет. Уже несколько раз угощался он подобным образом у многих родичей байбисэ, а ее отец с матерью впридачу к гостинцам дали целый пятак. Пускай не в новость, а все равно слушают, вникая в подробности, вновь и вновь переживая за несчастную Тузунбику.
Летний голод — не зимний, даже не сравнить; летом где ягодку сорвешь, где съедобный корешок выкопаешь, но есть все равно хочется. Пустой желудок — что пустой карман, и то и другое приятно иметь туго набитыми. Конечно, байскому работнику только мечтать остается об этом, как о чем-то несбыточном, однако даже робкая надежда на то, что в ауле чем-нибудь накормят, утолят жажду не кумысом, так айраном, согревала душу. От полноты чувств Туктагул запел, а песни он знал только грустные и печальные.
Гнедой и каурый пасутся в поле,
Чалый и сивый — на косогоре.
Один поживает в богатстве и холе,
Другой пожинает горе.
Под колесами зашуршала галька. Лошади на мелком перекате вошли в воду, вброд пересекая Агидель. Железные ободья застучали по камням, зажурчала вода в ступицах. Монотонно журчала и мелодия песни, льющейся из груди Туктагула.
Под гору игреневый скачет шутя,
В гору пойдет — тяжелеет дыхание.
Растет без отца сиротою дитя,
С трудом добывая себе пропитание...
Дорога пересекла зеленую пойму реки, затем резко нырнула в ее прежнее пересохшее русло. На спуске лошади перешли на галоп, телегу начало подкидывать. Разгоряченно, рывками преодолели подъем. Туктагул раскрыл рот, чтобы продолжить бередящую душу песню. Но песня оборвалась, а он так и остался с разинутым ртом, с испугом глядя на высокого, здоровенного мужика с плоским лидом и холодными серыми глазами. Он появился как-то внезапно, словно из-под земли вырос. Хромой, левая согнутая нога упирается коленом в деревянный протез. Едва ковыляет, трудно идти пешком. Подпрыгивая на здоровой ноге и держась за телегу, начал просить:
— Эй, знакомец, подвези.
— Хы? — выдохнул Туктагул, несколько приходя в себя.
— Подвези, говорю. Ноги не держат.
— Тебя, русского?
— Русские деньги для всех одинаковы. Я тебе полушку дам.
Ощутив в своей руке полкопейки, Туктагул остановил лошадей. Глаза у него блеснули. В конце концов, и это деньги.
— Садись. Далеко ехать? Мне до Куштау.
Хромой взобрался на задок телеги, вытянул перед собой деревянную ногу.
— Уф, хорошо-то как, — вздохнул он с облегчением. — Дай бог тебе долгой жизни.
— Уж какая у меня жизнь... Тебя пожалел. Если бедняк к бедняку не проявит милосердия, кто еще жалеть станет?
— Божий ты человек.
Польщенный Туктагул обнажил в широкой улыбке бледные десны. Вот ведь как, и он кому-то может оказать милость.
— Ногу где повредил? На войне?
— Отморозил.
Поговорили немного, скучно стало. Хромой по-башкирски плохо говорит, Туктагул русского языка почти не знает. Какие уж тут разговоры. Мужик, утомленный дорогой, задремывать начал. В свои невеселые раздумья погрузился Туктагул. Глядел перед собой на дорогу, машинально подергивал вожжи.
Хлопуша из-под смеженных век понаблюдал за возницей — сидит к нему спиной, ни разу не обернется. Значит, пора действовать. Быстро покончить с ним, столкнуть с телеги. А эти легконогие лошадки умчат его в далекие дали, где нет ни погони, ни опасности. Вытащил нож... Эх, мешает деревяшка, привязанная к ноге. Проворно развязал стягивающие ремешки, блаженно вытянул занемевшую левую ногу, замаскированную в штанине. Скинутая деревянная култышка нечаянно задела Туктагула. Тот обернулся и в диком ужасе заорал:
— А-а-а-а!..
У одноногого — две ноги! Рядом с култышкой блестит остро наточенный нож. Длиннющий нож! Таким скотину режут...
От его истошного крика лошади, обезумев, рванулись вперед, словно им самим грозила смертельная опасность. Туктагул едва успел вцепиться в передок, иначе бы покатился кубарем.
Хлопуша, не ожидавший резкого рывка, вывалился из телеги, шмякнулся наземь. Резво вскочив на ноги, во всю прыть устремился в погоню, да разве поспеешь за несущимися во весь опор лошадьми.
— Стой! Стой! — кричал он вдогонку.
Жди, остановится тебе Туктагул! Ишь, безногим притворился, а сам, как медведь, здоровущими прыжками скачет сзади. Нет, поскорее с глаз долой от этого дьявольского отродья! Не щадя лошадей, Туктагул неистово хлестал их кнутом.
— Ногу кинь! Деревяшку! — кричал отставший мужик.
Не столько нож, сколько искусно выточенная деревянная култышка была нужна Хлопуше. Накануне, когда ему повстречался одноногий странник, у него мгновенно созрел план: для отвода глаз самому обрядиться в хромого, так он меньше вызовет подозрений. Оглушив странника, отвязал у него протез, где в верхней, утолщенной части имелась глубокая выемка, обитая кожей, с кожаными ремешочками. В полость спрятал завернутые в тряпку золотые и серебряные монеты — вот тебе и тайник. Согнув левую ногу, надел на колено култышку. Шел себе по дороге, радовался: никто из встречных не обращает внимания. И вот на тебе...
— Деревянную ногу кинь! — продолжал кричать он вслед.
Жди, бросит Туктагул. До этого ли ему... Погоняя лошадей, он в беспокойстве оглядывался. Ишь, как бежит! А добавь ему еще одну ногу... Зря просить не стал бы...
Как ни прыток человек, а за лошадьми ему не угнаться. Слава аллаху, отстает! Теперь понятно, кто он таков. Длинный разбойничий нож, длинная деревянная нога для обмана. Вон они, подпрыгивают, перекатываются на дне телеги. Туктагул потянулся за ножом, взял его себе на всякий случай. На деревяшку накинул армяк, чтоб не стукалась и не дребезжала.
Разбойник бежал долго, словно надеясь на какое-то чудо. А Туктагул безудержно погонял лошадей, моля всевышнего, чтобы выдержала ось телеги, не сломалось колесо, не вылетела чека, не порвались постромки — случается, беда под ногами ходит. Вполне возможно, хитрый разбойник не один, могут его дружки появиться. Встретят на обратном пути...
Туктагула холодный пот прошиб: как же он про обратный путь не подумал?! Нет, надо срочно, пока не поздно, поворачивать назад, домой. Не по этой дороге, конечно, по другой, сделать круг. За густыми кустарниками он резко свернул к реке, отыскал брод и под прикрытием березовой рощи погнал лошадей в обратную сторону. Домой надо, домой — там спасение!
«Поручение не выполнил, нагоняй будет, — думал он. — Ладно, не привыкать. А если б лошадей лишился, бай семь шкур спустил бы. Все одно, помирать пришлось бы...»
Туктагул, дабы запутать след, сворачивал то налево, то направо, миновал долину речки Шырталы, добрался до Мустановского оврага. С незапамятных времен этот обширный и глубокий известняковый суходол в лесу считали обиталищем чертей, суеверно называя Шайтановым гнездом.
Сюда свозили и скидывали после мора скотины падаль. Люди обходили овраг стороной — обрывистый, заросший криволесьем и кустарниками, он внушал страх. Как ни трусил Туктагул, но именно здесь пришло ему в голову избавиться от чертовой деревянной ноги. Кинул ее в промытую вешними водами трещинку, закидал сверху ветками и палыми листьями, чтобы не бросалась в глаза — упаси аллах, хозяин объявится. Пока еще не мог отделаться от ощущения, что тот продолжает преследование. Прыгнул в телегу и погнал коней дальше. До дому уже оставалось недалеко.
— Почему один? — пришел в негодование Алибай. — Где гости?!
— Я... Прости, бай-туря... Я...
— Ну, чего заякал? Опять что-то натворил?!
— Не доехал... Я... Мне...
— Ни одного поручения толком не можешь выполнить, дармоед! Бестолочь! Уйряк! — вгорячах кричал Алибай, не давая работнику рта раскрыть. — Раскрякался: я, я. Почему гостей не привез?
— Меня... вот этим... — Туктагул взял с телеги и показал нож. — Зарезать хотели... лошадей забрать. Разбойник напал...
Видит Алибай — работник не обманывает. Лица на нем нет, да и разбойничий нож нешуточное доказательство. К тому же успели дойти слухи о разбойниках, объявившихся в окрестностях. Будто бы убили управляющего Воскресенского завода, ограбили и лошадей увели. Всюду переполох. Усилены дозоры драгунов и конных казаков. Идут проверки в Стерлитамакском, Мелеузовском, Табынском ямах. Уйряк, должно быть, напоролся на одного из грабителей. К счастью, сумел лошадей сохранить, было бы жалко потерять их.
Алибай принялся выспрашивать подробности. Туктагул рассказал, как это произошло, чем вызвал в хозяине прилив новой ярости.
— Разве я отправил тебя разбойников возить? — снова принялся кричать он и влепил работнику оглушительную затрещину. — Разве лошади твои, чтобы сажать всяких? Это я тебе попомню!..
* * *
Говорят, испуганная собака три дня лает. В течение нескольких дней не покидал Туктагула липкий страх. Боялся, вдруг заявится по его душу тот здоровенный плосколицый разбойник. Днем ходил с оглядкой, ночами вскакивал в бреду, видя занесенный над ним длинный острый нож, каким режут скотину.
— Вот тебе балушка, — проклинал он данную разбойником полушку. Она жгла карман, выкинуть ее хотел, но рука не поднималась, жалко — денежка. Успокоившись немножко, начал жалеть и о выброшенной понапрасну деревянной ноге. Ежели бы продать ее, можно было бы заиметь еще с десяток таких полушек. Желающие купить нашлись бы, мало ли на свете калек. Сделана она добротно, с кожаной обойкой и ремешками. Вещь-таки. Не полушку, а серебряный гривенник запросить не грех.
В один из тихих дней, набравшись храбрости, Туктагул отправился к Мустановской яме. Деревянная нога лежала на месте. В конце концов, не написано же на ней, что она разбойничья. Значит, смело можно нести на базар. Туктагул поднял ее и вдруг удивился тому, что она тяжелая. В тот раз, объятый страхом, сгоряча ничего не расчувствовал, но теперь ее тяжесть показалась подозрительной. Странно, дерево должно быть легким, а тут будто железо какое-то. В полости, куда колено упирается, тряпки набиты. Вероятно, чтобы мягче было надевать. А что под тряпками? Туктагул принялся вытряхивать их и тут со звоном посыпался на землю золотой и серебряный дождь.
Туктагул завороженно смотрел на кучу монет, каких и в жизни никогда не видывал. Нагнулся, накрыл обеими ладонями, оглянулся по сторонам, опасаясь чужого взгляда, Ведь если кто увидит — убьет, задушит за этакое богатство. Опять подкрался к сердцу леденящий озноб. Почудилось, будто за спиною стоит одноногий разбойник и со свирепым выражением лица заносит над ним нож, горячо дышит в затылок. Нет, это свое собственное учащенное дыхание. У Туктагула голова кружилась, бисеринки пота усеяли лоб. Сон или явь? Нет, под растопыренными пальцами излучает магическое сияние золото. Кому оно принадлежало? Вдруг сейчас объявится истинный владелец и строго спросит за дерзкое покусительство на его добро? Впрочем, у золота никогда не бывает одного хозяина, но не лучше ли бежать прочь от соблазна, сулящего невесть что? Допытываться начнут, откуда у бедняка золото. Самого обвинят в разбое. Брать или не брать? Оставить, так кто-то другой возьмет. А он чем хуже?
Трезвые мысли брали верх. Туктагул принялся ругать себя:
— Чего я боюсь? Почему не взять? В самом деле, ненормальный я. Это мое! Всевышнему было так угодно. Будто сердце подсказывало, мол, надо вернуться за деревянной ногой. Иначе кому-то другому досталась бы. Нет, на мою долю выпало. Это плата за все мои невзгоды. Наконец-то улыбнулось счастье. Да, да, оно привело меня сюда. Недаром говорят, что деньги к деньгам льнут. Была балушка, а к ней вон сколько добавилось!
Туктагул надежно завернул в тряпье найденный клад. В щепы разбил деревянную ногу, проверяя, не осталось ли в ней еще чего-нибудь. Внимательно огляделся по сторонам — ни души. Пошел домой, стараясь придать лицу обычное выражение.
В ауле никто не обратил на него внимания, никто не окликнул. И дом был пуст — жена ушла к соседке. Туктагул походил по двору, незаметно юркнул в полуразвалившийся хлев, сунул драгоценный сверток под ворох соломы. Сразу на душе легче сделалось. Чуть позже там же, в хлеву, выкопал ямку, зарыл золото в землю. «Никому ни слова, — твердил он себе. — Даже Гизельбанат». Как ни трудно одному в душе носить радость, но надо молчать. Вот уж действительно впору вспомнить, что молчание — золото.
Более всего Туктагул опасался: вдруг объявится тот разбойник, подкараулит в лесу или прямо возле дома, на улице. Шутка ли — лишиться награбленного богатства. Туктагул, будь на его месте, обошел бы все окрестные аулы. Если уж хромым притворился, долго ли прикинуться слепым или глухонемым нищим, отыскивая на дорогах нужного человека? Об одном молил аллаха: лишь бы избавил от нечаянной, случайной встречи. Вздрагивал при виде любого незнакомого русского мужика. К счастью, в дальнюю дорогу его больше не отправляли, перестали доверять лошадей. Выполнял всякую мелкую работу в хозяйстве бая и его помощника Юралыя, тем и кормился. И со скрытым злорадством ухмылялся, когда по привычке продолжали обзывать его Уйряком.
12
Весть об убийстве управляющего на заводе восприняли с облегчением, а кое-кто и с радостью:
— Пососал нашу кровушку, Клоп!
— Господь покарал за его злодейство...
— Свято место пусто не бывает, другой не лучше придет.
— Не-е, хужей Клопа на свете не сыскать. Кто осуществил разбойное нападение — это продолжало оставаться тайной. На заводских подозрение не пало, ибо все находились на своих местах, никуда не отлучались. Да и свершилось дерзкое убийство далеко от заводских стен, в другой местности.
Твердышев, занятый строительством завода на Симе, выругался в сердцах:
— Ах, черт! Никуда он не должен был отлучаться. Тайком, супротив моей воли дерзнул. Обобрал меня, шельма, и торопился попрятать нахапанное. Ужо ли мне не ведать сего?
Иван Борисович догадывался, что управляющий Воскресенского завода на протяжении многих лет обворовывает его. Да кто из управляющих и приказчиков нынче не ворует? Только меру знай и хозяйскую выгоду блюди. Не в воровстве беда, а в том, что сегодня убьют управляющего, завтра покусятся на него самого — Твердышева. Тут и до бунта недалеко. Надобно срочно принять все меры, разыскать зачинщиков, покуда искорка огнем не полыхнула.
Очень некстати объявилась эта нежданная дополнительная забота. И без нее дел по горло. На Усть-Катавском заводе пока все идет на лад, а за Катав-Ивановским и Юрюзанскими заводами глаз да глаз нужен. Про Симский и говорить не приходится. У шайтан-кудейцев он ухитрился отобрать землю, но во что это обошлось, сколько пришлось повозиться, судебные дела до сих пор не закончены. Никакой возможности нет обуздать сотника Юлая Азналина. Уперся на своем, не уступает. Согласен он, нет ли, пока суд да дело, успеть надо поставить завод на Симе.
Иван Борисович всюду сам стремится поспеть. В созданной им компании теперь семь работающих и два строящихся завода. У каждого из компаньонов обязанности распределены. Здесь, на Юрюзани и Катаве, должен бы возглавлять дело брат Яков. Но мягковат он, требует твердую направляющую руку. Не хватает бойкости и находчивости зятю Ивану Семеновичу Мясникову. Его младшему брату Матвею и вовсе нет доверия. Дали ему Благовещенский завод, пускай живет там, но уж очень широко жить любит и работой вовсе не интересуется.
У Твердышева сейчас главной заботой были Симские заводы. Он создал эту компанию, сам строил эти заводы, добивался разрешения, хитростью и обманом скупал земли, боролся с некоторыми упрямыми башкирскими старшинами, судился и рядился. На Симе самая горячая пора, но тем не менее, памятуя о том, что всех дел не переделаешь, вынужден был срочно отправиться на Воскресенский завод. К его приезду уже были предприняты кое-какие меры по выяснению причин и обстоятельств злодейского убийства управляющего. Мастер Беспалов сам допросил чудом спасшегося кучера, всех поднял на ноги, пытаясь напасть на след разбойников. На заводе есть свои солдаты и стражники, но кроме них были подключены к поискам мелеузовские, стерлитамакские. Посланы сообщения в Табынск, в Уфу. На дорогах усилены дозоры. Правда, пользы никакой. Двух убитых в перестрелке башкир не допросишь, разбойники унесли их с собой.
Твердышев хмурился. Надежный был управляющий, жаль. С Беспаловым просмотрели все документы, пересчитали деньги в кассе — они целы, сумма по записям сходится. Может, убили не с целью ограбления, а из мести?
Кто?
По описаниям кучера, разбойники были одеты в одинаковые короткие армяки, лица по самые глаза повязаны белыми платками. Никого знакомых среди них не узнал.
У верных людей Твердышев спрашивал:
— Уж не беглец ли — Аитка?
— Нет, на это он не осмелится, — убежденно отвечали они.
Кучер тоже подтвердил:
— Аитку не поминали. Зато карету грабил русский, дюже крепко ругался.
Кто-то, оказывается, видел недалеко от завода незнакомого верзилу в коротком армяке. Грабителем мог оказаться и он. Должно быть, из беглых крестьян или каторжников. Заводчик знал, что управляющий сам вылавливал таких немало и заставлял под угрозой расправы работать на заводе. Умел он их как-то подчинить себе. А теперь вот они его...
Твердышев метал громы и молнии. Со злости приказал схватить и арестовать всех подозрительных. Может, кто-то обронит словечко, испугавшись мрачного подвала и пыток. В тот же день одного вывели на площадь, положили на козлы. Со свистом рассекали воздух плети, обрушиваясь на обнаженное тело. Брызнула кровь. Зашумели мужики, заголосили женщины.
— Окаянство! Невинного терзают. Ни про что убьют!
Люди ринулись к дому Твердышева. Мастеровые и работные заводские крестьяне клялись хозяину в непричастности к убийству управляющего, все на виду друг у друга находились, никто из поселка не отлучался, сам мастер Беспалов был тому свидетелем — у него на глазах работали. До Твердышева дошло, так можно и палку перегнуть. Коли пытать невинных, еще большую месть могут затаить. Шевельнулось в душе гадливое чувство страха, но он твердою волею подавил его, над собой посмеялся: «Ужель напужался шантрапы?»
Нет, он был не из пужливых. Иначе бы, бросив купеческие дела в Симбирске, не приехал бы сюда. Перед самими Демидовыми не спасовал. Чего только они не предпринимали, чтобы не дать ему ногою ступить на Урал, открыть свои заводы. Не получилось. После того, как Демидов поделил между четырьмя сыновьями все рудники и заводы, прежней силы у них не стало, хотя до сих пор по жадности великой стремятся быть единоличными хозяевами всему Уралу. Евдоким Демидов из кожи вон лез, дабы не упустить из рук Авзянский завод. До сей поры Петра Шувалова обхаживает, упрашивая продать только ему одному.
Вот их, Демидовых, Твердышев побаивался. А эту толпу... на нее всегда управа найдется. Ведать нужно, когда кнут показать, когда пряник. Покойный управляющий признавал только кнут. Бесстрашный был человек. Однако вся его смелость опиралась на хозяйскую силу, этим он подчинял себе людей. Но достаточно ли одной силы? Ай, хитрость еще нужна, хитрость!..
...Свечерело. Твердышев сидел в комнате один, погруженный в глубокие мысли. Скрипнула дверь, приоткрылась. Ах, забыл изнутри запереть! А куда охранник смотрит, зачем людей впускает?
Вошел, не спрашивая позволения, какой-то человек. Чернявый, бородатый, горбоносый. Огромные глаза угольями горят. Твердышев вздрогнул, потянулся за пистолем.
— Не боись, Иван Борисыч, — произнес чернявый от порога. — Брось пистоль. Кое-кто видел, как я сюда вошел. Ежели живым обратно не выйду, боюсь, и с тобой то же станется.
Хозяин с непрошенного гостя перевел взгляд на окно. В самом ли деле там есть люди? Не видать. Темно. Дружки, поди, на улице остались. Прижали охранника, чтоб не пикнул. Он отложил в сторону пистоль, уставился на загадочного пришельца. Что-то знакомое промелькнуло в его облике.
— Чего тебе?
— Сесть пригласи. Ить земляки мы, человек не чужой.
— Постой, постой, ты не из Симбирска? Да-а... Сыночек Никифора?
— Уже не сыночек. Теперь величают Иваном Никифорычем. Верно, Грязнов я. Видишь, признали друг дружку. А ты по ошибке за вора принял. Признайся, мелькнула такая мыслишка? Нет, не разбойник я.
Твердышев уже успел прийти в себя. Первый испуг прошел. Накатило раздражение. Он довольно хорошо знал, кто таков этот Грязнов. Баламут. Где-то ходит прячется, затем снова объявляется. Помнится, однажды избил управляющего. Уж не он ли его кокнул? Может, и по мою душу пришел?..
— Ну, говори, что надо? Зачем пожаловал?
— Как к земляку. Думаю, дай, в гости загляну. Хозяин свой человек. Как-никак из одного купеческого сословия. Глядишь, чарочку нальет.
— Нахал!
— Обзываться не надо, земляк. Коллежский асессор воспитанным быть обязан.
— Мне не до гостей. Ишь, чарку ему!
— А я бы и не выпил. Знаю, о чем ты в сей момент думаешь... Того мерзавца Клопом звали. И раздавили, кровопийцу, аки клопа.
— Фу, черт! Вон, ступай отсюда!
— Уйду, дак прежде слово дай молвить.
— Говори!..
— Ай, сердито смотришь. Нехорошо. Я с добром к тебе, а ты... Нехорошо, Борисыч. Хотишь, не хотишь, а выслушай меня.
— Слушаю, — процедил Твердышев, унимая бурлящий внутри гнев.
— Слово у меня такое. У народа терпение за край выходит. Не жди, когда выплеснется. Пытки прекрати. Тут никого виноватых нет, зря не мучай. Грех ты на душу взял, одного несчастного седни насмерть запороли. Утром его по-людски похоронить надо. Не нарушай христианских обычаев, иначе шум большой подымется. Что было, то прошло. Управляющий сам виноватый. Не вороши погасший очаг. Забудь. С народом мирно поговори. На тебя работают.
Твердышев подавленно молчал. Никто и никогда с ним до сих пор так дерзко не разговаривал. И тяжко было ощущать свое бессилие.
— Ну, чего молчишь? Али я со стенкой разговариваю?
— Насмерть, говоришь... пускай хоронят! Христианский обычай я не нарушу. Но ты...
— Что — я? — Грязнов подался вперед, глаза сверкнули.
Твердышев побагровел. «Отец купцом был, — подумал он. — От доброй яблони вырос никуда не годный дичок. Эх, подрубить бы его, чтоб не горчил!»
— Прошу, исчезни отсель, — прошипел он угрожающе. — На все четыре стороны, сгинь!
— Э, нет, Борисыч. Я здеся поживу, таков мой уговор. Не боись. Коли ты свое слово не порушишь, тебе от меня вреда не будет. Однако ж... Ежели хоть ногтем меня царапнут, вишь, руки мои сильные. — Грязнов сделал еще шаг вперед, сунув под нос заводчику сжатые кулаки. — Вот... Слова зря не скажу. Меня схватят — друзья останутся. Много их у меня, на тебя достаточно. Поймешь, в твоей башке смекалки хватает. Ай, Борисыч, какую беспечальную жизнь ты себе устроил, какие заводы заимел! Беречь все это надобно, беречь. Братья у тебя любезные. Дочери у них — красавицы. В Уфе я их видел. Дай бог им счастья.
У Твердышева было такое ощущение, будто Грязнов не говорил, а гвозди вбивал в живое тело. А слова о братьях и в особенности об их дочерях вонзились в самое сердце. Сразу тесным показался сюртук, он торопливо расстегнул пуговицы. Поправил съехавший на ухо парик. Дочери... Своих детей у него не было, Грязнов о том должен знать. Лишь у брата Якова имеется единственная дочь, да четыре дочери растут у зятя Ивана Семеновича Мясникова. Это его, погрязшего в долгах купчишку, Твердышев взял в пай ради нежно любимой сестры Татьяны. Это ее дочерей он любил как своих собственных, ни в чем им не отказывая — в серебре и в золоте купаются. Но коим образом ухитрился проникнуть в его душевную тайну, в его скрытую от белого света боль этот глазастый, горбоносый черт? Может, и то ему ведомо, что из четырех племянниц более всего он души не чает в младшенькой Кате? Они продолжательницы рода. Для них, в конце концов, отыщутся женихи из знатных фамилий и с большими чинами. От богатства кто откажется? Но пока они лишь подрастают, одна другой краше. Алыми бутонами наливаются. А этот оборванец Иван, сын Никифора, смеет грозить им! Сразу понял Твердышев намек. Жуть взяла, как вспомнил трагическую историю юной Черкалихи — в Уфе ее считали первой красавицей. Была единственной дочерью богатого купца. Тот смертельно обидел кого-то из башкир. В отместку разбойники атамана Бахтияра похитили девушку и... через три дня ее труп был обнаружен в глубоком овраге за городом. В память о несчастной люди прозвали тот овраг Черкалихинским.
Твердышев дрожащими пальцами осенил себя крестом: «Господи, убереги и помилуй!» От Грязнова это не ускользнуло.
— Ну, договорились, Борисыч?
— Лучше бы ты уехал подальше, — с вынужденной покорностью произнес Твердышев. — На дорогу и обзаведение хозяйством от меня деньги будут.
— О, нет! — не соглашался Грязнов.
— На какую работу тебя устроить? Выбирай.
— Во многих избах погнили оконные рамы. Вот и работа для меня.
— Да, да, ты ведь оконишник. Сгодится и на заводе.
— Нет, Борисыч, на тебя гнуть спину не стану. К тому же, ты мало платишь. Народу я стану делать без мзды, зато плату получу дороже золота.
— Фу, черт, живи как знаешь, — махнул рукой Твердышев. — Пускай будет по-твоему. Пользуйся моей добротой.
— И ты живи, Иван Борисыч, мешать не стану, — усмехнулся Грязнов, вкладывая в слова тайный смысл. — Нашим дороженькам лучше не пересекаться.
Скрипнула закрываемая дверь. Твердышев, опамятовавшись, вскочил, схватился за пистоль, метнулся следом. Увы, запоздалый порыв, уже ненужный. После драки кулаками не машут. Рука потянулась к дверной защелке и в нерешительности повисла в воздухе — какой смысл запираться? Когда конь украден, без толку вешать на конюшню замок. Пускай, хуже того, что произошло, не случится.
«Трудно таких держать в руках, — размышлял он. — Сброд. Толпа — что вода, потечет, куда направишь. Но вода и мельницы ломает. Кроме жестокости, нужны еще ум и хитрость. Кому доверить завод? Пожалуй, из всех более подходящ мастер Беспалов. И терпения у него хватит, и людей подчинить сумеет...»
Утром Беспалов приступил к обязанностям управляющего. Твердышев давал ему наставления, советы.
«Ум надобен, ум, — он для убедительности постучал пальцем по лбу. — Без него ни лисы, ни волка не поймать!»
Беспалова бестолковым не назовешь. И хитрости ему отпущено полной мерой, и твердости хватает. Люди слушаются его. Он верил, что управится со всем хозяйством, с заводом и рудниками, в особенности если избавиться от кой-кого.
— Шляется тут один. Боюсь, смуту сеять будет.
— Кто?
— Про Грязнова говорю, Иван Борисович.
При упоминании этого имени Твердышеву кровь кинулась в голову, но он взял себя в руки, в задумчивости поправил локон парика.
— Грязнов?.. Пускай живет. Мой земляк он. Зла не причинит. Кто его тут содержит?
— Он зятем приходится Степану Туманову, с ним проживает. А у старика еще сын Григорий. Шибко зубастый.
— Не укусит. И его не трогай. Однако и глаз не спускай.
— Понял, Иван Борисович.
«Татьяну с детьми в Москву отправить надобно», — подумал Твердышев. Стараясь не отстать от богатых дворян, он построил в Москве большой дом с дворцовыми палатами. Пускай сестра там поживет. Так будет спокойнее...
Назначив нового управляющего, Твердышев спешно уехал обратно на Сим.
Люди вдохнули с облегчением. Не только по причине отъезда грозного хозяина, главное — не стало проклятущего Клопа. Беспалов вел себя тихо-мирно. Всех арестованных выпустил из подвала, опустела мрачная темница. Умершего от плетей оплакали и похоронили со всеми поминальными почестями.
Иван Грязнов ходил теперь всюду без опаски. Встретив на улице Беспалова, спрятал в бороде усмешку. Новый управляющий, подражая офицерам и чиновникам, напялил на голову вместо картуза парик с короткими буклями, где-то живо сюртук отыскал. Ишь, из грязи в князи вылез.
Здороваясь, вежливо поклонился.
«Выполняет указания Твердышева, — понял Грязнов. — Иначе разве удостоил бы вниманием? Тем паче в господской должности...»
* * *
События на соседнем Воскресенском заводе насторожили Кинзю. Дело нешуточное, сулящее одни неприятности. На дорогах, куда ни. глянь, драгуны, солдаты. Рыщут всюду, могут под шумок помародерничать, как это случилось в Авзяне. Там, когда Петр Шувалов надумал продать Авзяно-Петровский завод Евдокиму Демидову, крепостные крестьяне, не желая подчиниться новому хозяину, подняли бучу. К заводу стянули войска. Каратели принялись не только усмирять непокорных, но и грабить их.
И здесь такое не исключено, надо быть настороже. Кинзя на всякий случай организовал небольшие дежурные отряды конников, даже Сляусин привел в готовность своих нукеров. Их отдельные группы наблюдали за порядком в волости, на дорогах и в аулах, даже возле русской деревни. Заводские крестьяне почитали их за своих защитников.
Кинзя наведался в заводской поселок, взяв в спутники сына. На заводе и в деревне текла мирная жизнь. Люди не выглядели понурыми и забитыми, как прежде. Похоже, сказалось отсутствие Клопа. Каждый встречный здоровался приветливо, снимая с головы картуз. Кинзя ожидал, вдруг начнут жаловаться на Аита, но никаких жалоб не было, напротив, многие отзывались о нем с одобрением и похвалой.
— Чуешь, сынок, Аиту разговор на пользу пошел, — сказал Кинзя.
— Ты сам велел ему оправдать себя в глазах крестьян, — ответил с обычной мягкой улыбкой Сляусин. — Он неплохой человек, атай.
Оба переглянулись. В словах сына Кинзе послышался намек на то, что избавил русских мужиков от жестокого управляющего Аит со своими дружками. Сын знает об этом наверняка или просто догадывается? Молчит. Из него клещами не вытянешь лишнего слова. Лукаво склонил набок голову, нараспев продекламировал то ли самим придуманные, то ли вычитанные откуда-то строки:
Тех, кто ночью вершит дела,
Мы за воров принимали.
В этом наша ошибка была —
Они народ защищали.
Знакомец Степан Туманов стоял у ворот избы, еще издалека помахал им рукой, очень обрадовался их приходу, начал приглашать в дом, но, завидев в другом конце улицы Грязнова и Гришу, они решили подождать их.
— Иван ваш без боязни расхаживает, — сказал Кинзя.
— Прошли его страхи. Крепко он поговорил с хозяином. Поучил уму-разуму, — поспешил сообщить Степан вполголоса, и тотчас сменил тему: — Ваши когда вернутся с кордона?
— До поздней осени продержат их. Недавно четверо приезжали за запасными лошадьми, мешками провизию увезли.
— Далеко везти. Там, что ль, не кормят?
— Ноги протянешь. Вот и приходится подкармливать. Матери, жены шлют вяленое мясо, курут, турсуки с кумысом. Жить можно. Это нам зимой приходилось туго.
— На кордоне как, не беспокоят?
— Тучи ходят, но гром пока не гремит.
— Лишь бы еще одной войны не было. Тяжко придется.
— Не придется, — с ходу вмешался в разговор подошедший Грязнов. — Разделаемся, как и с пруссаками.
Он был в курсе всех последних событий. Оказывается, русская армия недавно одержала победу под Цюлихау и Тальцигом. Жестокие сражения произошли на Одере, близ Кунерсдорфа. Ничем не уступят генеральной баталии под Егерсдорфом, в которой участвовал Кинзя. Русские едва не захватили в плен короля Фридриха, чудом ему удалось спастись.
Рассказав о главных военных новостях, Грязнов спросил:
— По каким делам в наши края?
— Послушать твои новости с войны, — сказал Кинзя полушутливо. — Можно подумать, ты сам лишь вчера оттуда. Или курьеров к тебе шлют?
— Мои друзья проворнее царских курьеров, — самодовольно произнес Грязнов.
— Еще вот что... — Кинзя, сохраняя игривый тон, решил прощупать Ивана. — У тебя больше нет жалоб на Аита? Не доставляет хлопот?
Грязнов с хитрецой ответил:
— Э, нет! Молодцы его парни.
«Уж не вместе ли они были?» — подумал Кинзя. Осторожно поинтересовался:
— Управляющего... они?
— Нет! Уж что-что, а на Клопа не посягнули бы.
Говорит, а у самого в глазах озорные чертики пляшут. Не хочет правду сказать — не надо. Значит, так требуется.
— Лишь бы Беспалов не начал придираться к тебе.
— Это я уладил, — беспечно ответил Грязнов. — Что — он? Ежели б всем нам сплоченными быть, весь завод можно было бы склонить на свою сторону.
Кинзя дружески посоветовал ему:
— Все-таки будь начеку. У Твердышева совести нет.
— Хе, — засмеялся Грязнов. — Приходится мне быть похожим на сороку. Не в смысле болтовни, а осторожности. Всякой птахе известно, слово Твердышева — что клятва дятла.
— Нашу поговорку вспомнил? Да, клятва дятла — лишь до зари.
Долго сидели за разговорами дома. Федора и Полина угостили гостей окрошкой. За столом Грязнов рассказал забавную историю о том, как лось из болота медведя спасал. Угодил косолапый ненароком в трясину, засасывает его — погибель близка. Лось подошел, видит беду. Подобрался поближе, голову нагнул. Мишка за его рога схватился обеими лапами. Ну, лось и вытянул его из трясины.
— Во, разной веры оба зверя, а друг дружку поняли, один другому на помощь пришел. В беде все становятся едины.
Когда возвращались домой, Кинзя спросил у сына:
— Уяснил себе?
— Имеешь в виду, на что намекал Иван? — сразу сообразил Сляусин. — Он ищет опору в нас, атай.
«Парню учиться нужно, — озабоченно подумал отец. — Нынче же отправлю в Каргалинское медресе, где когда-то сам получил знания».
13
Припрятанное сокровище не давало покоя Туктагулу. Мнилось ему, что на эти деньги можно купить весь белый свет.
Всю жизнь он прожил, зарясь на огонь чужого очага. Но у такого огня не согреешься. И не будешь сыт байскими просяными лепешками, перепадающими раз в неделю, иногда и реже. Теперь он сам станет баем — построит крепкий дом, откроет торговые лавки, мельницу купит. Появятся стада коров и овец, косяки кобылиц, резвые скакуны, кошевки на мягком ходу, украшенные серебряными бляхами седла и сбруя. Казалось, денег на все хватит. А потом? Потом все соседи... нет, во всех дальних аулах и базарах, что бедный, что богатый — все одинаково преклонят перед ним голову. Станут здороваться не с Уйряком, а с баем Туктагулом. Алибай-туря и Юралый от зависти лопнут. Если будет на то воля аллаха, он сделается не менее важной фигурой, чем купец Саит из Каргалов, станет водить караваны, доставлять товары на большие ярмарки. Говорят: дал бог, но и сам не будь плох. Он постарается преумножить богатство.
Эх, пока это лишь в мыслях, одни мечты. Как претворить их в явь? Ни с того ни с сего не потащишься с золотой монетой на базар, сразу схватят: украл, голодранец! Нет, о его богатстве никто не должен знать. Молва разносится быстрей пожара. Достигнет ушей того окаянного разбойника. Разыщет. Ночью заявится. Прирежет, как скотину. Или с живого шкуру сдерет. Слишком часто он начал появляться во сне: плосколицый, долгорукий. К шее тянется, задушить. Туктагул дергается, хрипит, задыхается... и просыпается весь в поту.
Гизельбанат испуганно спрашивает: «Что с тобой? Не заболел ли?» Опасаясь за его здоровье, поит на ночь настоем из сушеной малины. А от нее еще больше потеешь, чаще просыпаешься от кошмаров. Совсем извелся Туктагул, больной и желтый сделался. Думает: чего я боюсь? Разбойника, наверное, давно поймали, на железную цепь посадили. Ведь разбойники на то и существуют, чтоб их ловили. Может, сам от страха давно бежал отсюда, опасаясь, что Туктагул всем расскажет его приметы. Он это золото не заработал. Легко добыл, легко потерял. Надо — еще добудет. Зиму, конечно, придется переждать. Для верности. А там жизнь подскажет, что делать.
Но еще до начала зимы, устрашась голода, он достал из тайника одну серебряную монетку, другую — из тех, что помельче. Ухитрился разменять на привычные пятаки и копейки, тратя осмотрительно, по крайней необходимости. Жизнь сделалась привольней. Гизельбанат радовалась:
— Слава аллаху, нынче не голодуем.
— Видишь, работаю не покладая рук, — скромно отвечал муж.
Понемножечку он начал привыкать к деньгам. В самом деле, куда годится — отказывать себе во всем, имея зарытые в пустом хлеву сокровища.
С нетерпением дождался весны. Еще снег не всюду сошел, лежал по сырым логам и оврагам, как Туктагул решил осуществить задуманное. Пошел с женой в ближний лес за дровами. Деревья стояли голые, с набухающими почками. Шуршала под ногами прошлогодняя листва, хрустел валежник. Туктагул походил, выискивая сушняк, и незаметно, пока жена не видела, положил в заброшенную нору тарбагана с десяток золотых монет, забросал сверху сухими листьями и ветками. Когда жена подошла поближе, постучал топором по кряжистому пню, под которым была нора, пошвырял вокруг палкой, нагнулся и вскрикнул с удивлением в голосе:
— Ха-ай!
Жена стояла в двух-трех шагах от него.
— Подойди-ка сюда! — позвал он ее хриплым от волнения голосом.
— Чего там?
— Тссс! — шепотом предупредил ее. — Не кричи на весь лес. Посмотри-ка в эту нору. Видишь, что нашел, а?
Из-под расшвыренных листьев вытащил сверкнувшую благородным желтым сиянием монету, поднес к глазам, разглядывая ее. Жена присела рядом на корточки, глаза от изумления готовы выскочить из орбит. Завороженно протянула она руку за монетой, но муж грубовато оттолкнул:
— Не лезь, обожжешься. К женским рукам золото не прилипает. Вдруг порча от тебя найдет.
— Ну, чего ты сидишь? — засуетилась она. — Пошвыряйся тщательней, может, еще есть.
Муж опять оттолкнул ее, чуть ли не сунувшуюся носом в нору.
— Тебе говорю, женщина, — не лезь. Рассердится дух, сторожащий золото. Уйди, я сам.
Туктагул поковырялся палочкой. Блеснула еще одна монета. За нею другая. Гизельбанат при каждой новой находке сдавленно вскрикивала, зажимая ладонью рот. Глаза у нее разгорелись, на лице выступил лихорадочный румянец. Туктагул с каждой монеты сдувал пыль раскрошенных листьев и земли, тер об рукав и, полюбовавшись, прятал в карман.
— Покажи, — взмолилась жена. — Дай подержать.
— Ладно, посмотри, только быстренько... Ну, хватит, достаточно...
Монеты иссякли. Туктагул поковырялся для вида, встал.
— Не осталось ли еще? — переполошилась жена. — Ты хорошо проверил?
Туктагул для вящей убедительности снова склонился над норой, даже руку внутрь просунул, выгреб кучку земли, просеял через ладони. Гизельбанат не сводила взгляда с норы, не теряя надежды увидеть груды золота. Поверив в счастливую случайность находки, сама забегала от одного пня к другому, от дерева к дереву, расшвыривая палкой любую подозрительную ямку.
— Больше нету, — разочарованно говорила она, готовая плакать оттого, что ей не удалось найти ни одной денежки.
— Ты что, думаешь, золотые монеты растут под каждым деревом?
— Но ты ведь нашел.
— Наверное, потому, что в доме хозяин я. Если б не пошли за дровами, если б не разворошил я хворост — и мимо могли бы пройти. Стало быть, счастье мое.
— Любопытно, чьи это деньги? Кто спрятал сюда?
— А кто его знает, тамги не оставил. Теперь мои они.
На лице Гизельбанат можно было прочесть и радость, и озабоченность.
— Что теперь будешь делать с ними?
— Это мне знать. — Подозрительно оглядываясь по сторонам, предупредил жену: — Вот что... не смей сказать кому-нибудь, слышишь?
— Нет, нет! Разве я...
— Твой рот как решето, ни одно слово в нем не держится. Ну, ладно, пора возвращаться...
Взвалив на плечи тяжелые вязанки дров, они пошли к аулу. Туктагул вслух размышлял:
— Коли улыбнулось нам счастье, больше не стану гнуть спину на бая. Перестану выходить на работу. Конечно, спросить может, откуда у меня деньги. Как ни крути, рассказать придется. Но ты помалкивай. Сам выберу подходящий момент...
Зная характер жены, расчет он строил верный. Гизельбанат уже на другой день, повстречав Алибая, сказала не без гордости и самодовольства:
— Туря, мой муж больше не будет на тебя работать.
— Ну и подыхайте с голоду, — ответил бай.
— Вот еще! — возмутилась Гизельбанат. — Мой муж теперь не меньше бай, чем ты.
Алибай уставился на нее — не свихнулась ли случаем?
— С какой поры голодранцы богатеть начали?
— Правду говорю, туря. В норе тарбагана он золото нашел! — вымолвила она не без похвальбы и тут же в испуге прикрыла ладонью рот — проговорилась!
— Не мели чепуху. Уйряк подшутил над тобой.
— Нет же, я своими глазами видела. Нора старая, брошенная.
Не поверил Алибай этой жалкой, забитой женщине, потом сомнение взяло: вдруг в самом деле у Туктагула завелось золото? Откуда? В норе нашел? Ерунда. Ограбил кого-нибудь? Не похоже, очень уж труслив и робок. «Не от моих ли доходов утаил?» — подумал Алибай. Он иногда брал его с собой на ярмарки, но в руки ему деньги не давал, в торговые дела не вмешивал. Да и нехватка, тем более золота, сразу бы обнаружилась.
Что-то здесь не так. В тот же день Алибай решил поговорить с работником, застать его врасплох прямым вопросом.
— Разбогател, Уйряк? — спросил он внезапно, без предисловий, пытливо сощуря и без того узкие, заплывшие жиром глазки.
— Кто сказал? — притворился удивленным Туктагул, хотя уже заранее был готов к разговору.
— Твоя жена ходит и всем рассказывает.
— Ух, сорочье племя! Успела на хвосте разнести. Я первым собирался поделиться с тобой своей радостью. Не забыл всевышний раба своего, не обделил милостью, услышал мои молитвы, дал и мне отведать сладость счастья земного.
Туктагул в живописных подробностях поведал историю о том, как буквально под ногами, где десятки раз хожено-перехожено, наткнулся на клад.
— Кто-нибудь из карателей награбил в дни прошлых восстаний, — высказал он предположение.
— Чтобы тебе оставить? — съязвил Алибай.
— А что? Может, вынужден был спрятать, потом был убит или не смог вернуться. Откуда мне знать? В старые времена чего не случалось...
Верно, все могло быть. Люди на месте не сидят. Странники или торговцы в минуту опасности спрятали в землю свое добро, опасаясь быть ограбленными, или же сами грабители сунули в первую попавшую нору, уходя от преследования. Их, вероятно, давно на свете нет. А золото сохранилось, его ни гниль, ни порча не берет. У Алибая никаких оснований не было не верить, однако покой потерял. Как это так — не ему, баю, а последнему голодранцу, презренному Уйряку пришло золото в руки?! Весь день не находил себе места, терзаемый завистью и явной, как ему казалось, несправедливостью. Испокон века золото предназначено не бедному, а богатому, так было и так будет. Отобрать силой? Веский повод нужен. К тому же, неизвестно количество монет. Никто их, кроме него, не считал. И в кармане, конечно, не носит — припрятал. Отпираться начнет: ничего, мол, нету. В лучшем случае отдаст с испугу одну-две монетки. Обвинить его в краже? Улик нет. И все-таки что-то надо делать.
Уже в потемках, взяв с собой младшего брата Алтынбая и сына Кильдегула, он нагрянул к своему работнику, в его ветхую покосившуюся избушку. Забарабанил в дверь, она ходуном заходила под его кулаками.
Туктагул перепугался не на шутку: уж не становой ли пожаловал? Или грабители прослышали о его находке? Вдруг тот самый разбойник? При первых ударах в дверь Гизельбанат вскрикнула, принялась плакать. Туктагул заметался по избе, схватил топор и к двери.
— Кто? — спросил он дрожащим голосом.
Узнав голос бая, открыл. Алибай, едва войдя в избу, схватил его за шиворот:
— Обманщик! Ты ведь меня ограбил! А ну, выкладывай на стол все ворованное, что за многие годы утаивал от меня...
Туктагул струхнул малость, но не спасовал.
— Погоди, туря, я свет зажгу, — сказал он, выигрывая время, чтобы прийти в себя, и засветил в поставце лучину. — Ограбил, говоришь? У меня перед тобой ни на копейку нет вины. Ты бы сразу заметил пропажу медного пятака и трижды взыскал за него. А тут — золото! И нашел я его не на твоем дворе, а в общинном лесу. Вон, спроси у моей жены, вместе за дровами ходили.
Гизельбанат, заикаясь от страха, с неподдельной искренностью подтвердила:
— Да, да, туря, своими глазами видела. Валлахи-биллахи! Пусть земля подо мной провалится, если обманываю. В норе нашли, хлебом клянусь!
— Даже если нашел, справедливым надо быть, Уйряк, — не отступался Алибай. — Находкой положено делиться.
Не станового и разбойников — вот кого опасаться надо было Туктагулу. Понимая, что от бая просто не отделаться, скрепя сердце, полез он под половицу и достал отличающуюся от других денег продолговатую серебряную штуковину — даже если с чем-то расстаться, все-таки не с монетой. Протянул баю:
— Вот твоя доля, туря. На! Остальное мое, не взыщи.
— Ты что?! Милостыню подаешь?! — зашумел Алибай, но тем не менее выхватил из рук работника непонятную вещицу. Повертел перед глазами. Матово-белое серебро. Не монета. Какая-то старинная надпись на ней. Для Туктагула, не знавшего грамоты, она ничего не значила, зато бай сообразил. Поднес поближе к лучине, не все слова разобрал, однако слово «хан» сумел прочесть. У него самого узкие глазки сделались чуть ли не квадратными. Бог ты мой! Пайцза!22 Ханская пайцза! По степени значимости они были золотыми, серебряными и медными. Ханы давали пайцзу лишь доверенным лицам, послам, торговцам, путешественникам, исполнявшим тайные миссии. Для обладателей пайцзы были открыты все пути от Западной Европы, Руси и вплоть до Китая, все их желания беспрепятственно исполнялись как в Золотой Орде, так и в других подвластных монголам местах, в Сарае, Хорезме, Отраре, Алмалыке и в других городах.
В чьи-то руки была дана эта пайцза, охраняла его жизнь, открывала ему пути. От времени она поистерлась. Неизвестно, каким образом сохранилась до сей поры. Возможно, ее передавали из поколения в поколение как память, как символ прежней высокой власти. В ней нет сейчас прежней волшебной силы, однако обладание ею способно возвысить род в глазах людей, и это стоит дороже денег. У Алибая лицо залоснилось от удовольствия, однако пробурчал:
— На кой она мне? Разве жене отдать на мониста...
— Байбисэ порадуется, — поспешил заверить Туктагул, поняв, что легко отделался. — Байбисэ тебе спасибо скажет. Ни у кого в монистах такой штуки не найдешь — и большая, и звонкая.
— Однако ж, не монета. Ты бы хоть показал найденные денежки.
— Если будет на то воля аллаха, и деньги станут твоими, — сказал Туктагул, решив воспользоваться моментом. Он видел, что бай остался удовлетворенным его подарком. — Я бы мог купить что-нибудь из ненужного тебе.
— Что имеешь в виду?
— Старую мельницу, к примеру. Развалюха, а мне сгодилась бы. Еще... выделкой кожи мог бы заняться...
Алибай, сокрушавшийся по поводу малой прибыли от мельницы и кожевенной мастерской, не раз подумывал о том, как бы избавиться от них, но тут насторожился, не спеша дать согласие.
— Ай-хай, аппетит у тебя! Не подавишься?
— Нет. Я много не прошу. Так, старье.
— Ладно, подумаем, — сказал Алибай, кладя в карман серебряную пайцзу. — Приходи завтра.
С утра Туктагул был у Алибая, мечтая заполучить в свои руки мельницу и кожевню. Бай заломил неслыханную цену, но и бывший его работник был не промах. Долго спорили, торговались и, сойдясь на подходящих для себя условиях, ударили по рукам.
— Оформление купчей я беру на себя, пошлину заплатишь ты, — поставил условие Алибай.
— Согласен, — с солидным видом ответил преобразившийся Туктагул. — Коли на то пошло, может, уступишь мне торговлю лесом на Ашкадарском яме?
В самом деле, без торговли какая прибыль?
Алибай брезгливо оглядел его с ног до головы.
— Не успел скинуть крапивную рубаху, тряпочный чекмень, а уже в торговцы метишь. Когда ешь из плошки, в котел не заглядывай. Умерь свою прыть.
Туктагул еще не научился обижаться.
— Слушаюсь, туря, — сжался он под его презрительным взглядом.
— Ежели по силам, сам открывай торговую лавку. Денег-то много? Говори, не скрывай.
— Сколь есть, все мое. — В Туктагуле начало просыпаться чувство собственного достоинства. — Я ведь твои деньги не считаю.
— Нос не задирай, можешь щелчок схлопотать, — наставительно сказал Алибай. Он и сам был вынужден снизойти до просьбы: — Слушай-ка, никому не говори ни слова о той серебряной бляхе, которую ты мне дал. Забудь. Ее не было. Понял?
— Понял, туря, — ответил Туктагул по въевшейся в плоть привычке повиноваться.
В скором времени была составлена купчая. Туктагул горячо взялся ставить на ноги доставшееся ему большое хозяйство. Люди не без зависти говорили, что дело тут нечистое, с бухты-барахты бедняк не разбогатеет.
14
Алибай не мог нарадоваться на попавшую ему в руки древнюю пайцзу. Что для него стоило одно только слово — хан! Алибаю, помимо богатств, хотелось величия.
Отправясь на джайляу к отцу, он показал ему пайцзу. Хворый, сильно постаревший Мирзагул долго не отводил задумчивого взгляда от продолговатого серебряного знака. Может быть, мысленно перенесся в глубь веков, чтобы хоть на краткий миг ощутить воображаемую власть и могущество? У него разгладились морщины на лбу, слабый румянец выступил на впалых желтых щеках.
— Эх, в те бы времена... — мечтательно вздохнул он, вглядываясь в полустертые надписи. — А на что она годится сейчас? Хранить, как священный памятник истории?
Сын ответил многозначительной улыбкой:
— Это памятник, из которого произрастают корни родословной. Безродного начальства не бывает.
— Да, сейчас владыки мира — начальники. Припрячь, сынок. Глядишь, пригодится.
Алибай, выдержав паузу, нисходя на торжественный шепот, сказал:
— Ты вручишь ее мне как святыню нашего рода перед аксакалами и предводителями волостей.
Старый Мирзагул все понял. У сына есть голова на плечах, очень дальновидный.
Не откладывая надолго, Мирзагул под предлогом своей старости и близкого часа прощания, как бы передавая бразды правления сыну, собрал в гости аксакалов из многих родовых подразделений, предводителей родов, близких друзей и знакомых. Люди съезжались с берегов Демы, Уршака, Ашкадара, Агидели. От кипчаков был единственный на всю округу абыз, кушага — давнишний близкий друг Кинзя Арсланов, от тамъянцев Каскын Самаров, а родину прославленного Алдара-батыра представлял живущий ныне в долине Стерли Каранай Муратов.
Выстроились на джайляу ряды белых юрт. Угощения вдоволь: нежное мясо телок и жеребят — горой, хмельной и бодрящий кумыс — рекой.
Гости ели, пили. Показывали свое искусство кураисты, певцы. В самый разгар веселья слово взял хозяин. Ссылаясь на почтенный возраст, на усталость в конце концов пройденного им большого жизненного пути, на неизбежные болезни, он степенно молвил:
— Покуда есть силы и не иссякла река моей жизни, ямагат, решил я на прощанье посидеть с вами. Благодарение аллаху, никому не причинял зла, верой-правдой служил народу...
У аксакалов от полноты чувств выступили на глаза слезы умиления, послышались голоса:
— Живи и здравствуй, юртовой Мирзагул!
— Ты для всех нас опора!
— Тысячу живи!
Мирзагул поднял руку, умеряя их пыл, продолжил:
— Стар я, с меня хватит. На мое место священной волею губернатора юртовым утвержден дорогой сынок мой, Алибай. Даст бог, и он станет надежной опорой родине. В вашем присутствии передаю ему должность юртового и надлежащие старшинские знаки.
— Правильно! — поддержали аксакалы. — Одобряем, Мирзагул, твое решение. Правильно!
— Вот она, данная Кырк-уйлинскому юрту печать, сам губернатор ее вручал. Бери ее в свои сильные руки, мой сын юртовой!
Алибай сиял от счастья, расточая вокруг себя улыбки. В том, как он быстрым взглядом обегал гостей, примечая все мелочи, с какой солидностью, в почтительном поклоне принимал из рук отца старшинскую печать, Кинзя почувствовал нарочитость и фальшь. Можно подумать, он впервые прикасался к печати, которою пользовался давно и не единожды.
— Буду беречь ее, как если б держал в руках трепещущее сердце родной земли, — сказал он, выпрямляясь.
— Афарин! — закричали белобородые старцы.
Мирзагул открыл шитую из тисненной кожи шкатулку. В ней хранились бережно свернутые пергаментные свитки, ценные бумаги.
— Вот это, — он повертел в воздухе одну из бумаг, — наше минлинское шежере.
— О, священный документ!..
— Вот это — ярлык Ак-падши, грамота Ивана Грозного на вотчинные права.
Шежере и грамоты Алибай, любивший похвастаться, показывал Кинзе еще в пору их юношеской дружбы.
— Вот, опять шежере — юрматинское, и его мы храним...
— Святое дело! Род другой, а корни общие!
Святое дело хранить у себя чужое шежере?
Да ведь это повод для подчинения своей власти людей из другого рода. И все попадает в руки Алибаю...
Мирзагул неторопливо и торжественно продолжил:
— Наши предки в прямом поколении во времена Золотой Орды состояли в свите великих ханов, сами были правителями. Их величие подтверждает вот эта священная пайцза. — Мирзагул поднял вверх блеснувший на солнце продолговатый знак из белого благородного металла.
Кинзя от неожиданности поперхнулся, поставил перед собой недопитый тустак с кумысом: что за новость? Откуда взялась ханская пайцза в семье Мирзагула? Если б она существовала раньше, Алибай непременно похвалился бы ею давным-давно. Потрясенные аксакалы тоже удивленно переглядывались.
— Покажи, туря! Позволь прикоснуться к священной тайре.
— Верно, ханской рукой она дадена.
Пайцза загуляла по кругу. Мирзагул повернулся к Кинзе.
— Уважаемый абыз, прочитал бы ты нам, что там написано.
Кинзя взял пайцзу, повертел ее, вглядываясь в полустертые надписи, сделанные на знакомом всему тюркскому миру языке, тем не менее некоторые устаревшие слова понять было трудно. Угадывая их приблизительный смысл, он прочитал:
«Безмерно могущество небесного тэнгри! Дано владельцу оного по щедрой милости величайшего из великих ханов. Кто не подчинится душой и телом ханскому указу — тому смерть!»
— Я, алла, — богобоязненно забормотали седобородые старцы молитву. — Ля хауля ва ля кеуата...
Пока гости шептали молитвы в сложенные лодочкой ладони, Мирзагул взял пайцзу и протянул сыну:
— Вот тебе, дорогой сын, наследие великих ханов. Пусть будет оно спутником в твоих делах, береги как зеницу ока.
— Твоими руками, отец, вручают мне пайцзу сами небесные ангелы, — смиренно ответил Алибай. — Благослови нас, аллах!
Он вдруг сам поверил в таинственную магическую силу пайцзы, отобранной у бывшего работника. Льстило самолюбию благоговение, сквозившее в выцветших слезливых глазах седобородых старцев. Обижала веселая, озорная усмешка во взгляде Кинзи. Она отрезвляла, мешала благостному упоению величием, обретенным в кругу почтенных гостей, напоминала о том, что ныне не ханские времена. Ведь еще в ту пору говаривали: «Выходец из черни не станет ханом, никто не захочет с ним считаться». Если б так, каждый метил бы в цари.
Когда остались наедине, Кинзя посмеялся открыто:
— Неужели ты, чистокровный башкир, причисляешь себя к потомкам хана?
— Видишь ли, — промямлил Алибай, пряча забегавшие глаза. — Вот ведь, пайцза. Священная тайра-родословная. Раз уж наша... И я...
— Ты?!
— Не смейся, кушага. Корни наши от нугаев. Предок наш Канзафар-бей тоже нугай... И племя минлинцев корнями оттуда.
— Говоришь, так договаривай. Скажи, что тысячник Уразас-бей, кровавый притеснитель башкир, тоже из ваших корней.
Кинзя явно намекал на то, что род кырк-уйлинцев пошел не от Уразас-бея, который, будучи нугайцем, затесался среди башкир-минлинцев и захватил власть. «И этого чужака хотел бы использовать Алибай в своих целях, опираясь как на предка», — подумал Кинзя о друге юности. Под его влиянием минлинцы, юрматинцы, меркеты, но ему мало этого, он не прочь бы верховенствовать над всеми башкирами.
Мирзагул сумел воспитать в сыне честолюбие. Мол, из знатного рода, а таким всегда открыта широкая дорога. Вот и стремится Алибай достичь тех высот, каких достигли Шарип Мряков, Кыдрас Муллакаев. Удастся ли?
Примечания
1. Туркен — родительский дом, родная деревня женщины, вышедшей замуж в другую деревню.
2. Уйряк — кряква; употребляется в форме презрительной клички.
3. Голбец — род примости, загородки или казенки в крестьянской избе между печью и полатями, с полочками внутри.
4. Афарин — браво, честь и слава, а так же — молодец.
5. Садака — пожертвования за религиозные обряды.
6. Езнакай, езна — зять (муж старшей сестры или тети).
7. Даруга — административная единица времен монгольского ига. Русские переиначили в «дорогу», башкиры — в «юл».
8. Сляусин (хеляухен) — рысь. Использовалось и как имя собственное.
9. Ишан — глава религиозной общины; мюриды — ученики и последователи ишана.
10. Нугур — товарищ жениха, сопровождающий его в дом невесты.
11. Навруз — день Нового года по мусульманскому календарю, совпадающий с днем весеннего равноденствия 21 марта.
12. Кафыр — гяур, неправоверный.
13. Иде — на древнетюркском сопоставлялось с аллахом.
14. Тайра — родословная, генеалогическая ветвь. То же самое, что и шежере.
15. Ак-падша — так башкиры называли Ивана Грозного.
16. Астагефирулла, тауба, тауба — боже мой! свят, свят!
17. Тэре — крест.
18. Бабай-ага — предводительствующий почтенный старец. Отсюда в искаженном виде произошло русское «баба-яга».
19. Бикэ — госпожа, сударыня.
20. Кизэк — право первого выстрела. Жестокий обычай у древних башкирских племен, когда враждующие не приходили к согласию и дело доходило до поединка.
21. Кортмош — раковина ужовки, употребляемая прежде как женское украшение.
22. Пайцза — особый знак, выдаваемый ханами Золотой Орды в виде пропуска для беспрепятственного проезда и получения любой необходимой помощи.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |