Вернуться к Г.Г. Ибрагимов. Кинзя

Часть третья. Хлеб насущный

«Он существует —
даруя жемчуг веселья.
Для того, чтобы пахарь
в землю бросал семена».

(Саиф Сараи, 1392 год)

1

Весна. Благодатная весна. Волнующая пора ожиданий, надежд. Люди ждут ее с нетерпением. Своим теплым дыханием, своим повеселевшим солнцем пробуждает она природу. Начинает зеленеть первая травка, к родным гнездовьям возвращаются птицы. Обновление жизни ощущают и волки, и зайцы, и всякая другая пережившая суровую зиму живность.

Порою «черной земли» называют весну башкиры — она в самом деле влажно дымится и чернеет после схода белых снегов. Время покидать зимовья, переезжать со всем добром и скотиной на летние кочевья — джайляу.

После ледохода, по высокой воде, поплыли по Агидели вниз по течению барки, груженные солью.

Переждав весеннюю распутицу и бездорожье, тронулись в разные концы торговые караваны базарканов.

Ожили лесные дороги, потянулись по ним подводы с рудой, углем, дровами, направляясь к заводам Твердышева и Мясникова. Шли по тем же дорогам новые и новые партии крепостных крестьян, купленных заводчиками для работы у кричных печей и молотов, а также для прочих нужд.

Отправилась на кордон нести караульную службу еще одна новая команда соплеменников Кинзи.

У каждого свои пути-дороги, ведущие кого куда. Пролегли они, эти дороги, по всей земле — от юга до севера, с запада на восток и с востока на запад. Но ни одна из них нынче не влекла Кинзю в дали-дальние, никуда ему не хотелось и никуда он не собирался. Аим не могла нарадоваться:

— Хотя бы одно лето провести вместе...

И Алие до конца не верилось, что отец будет рядом.

— Атай, это правда, никуда ты не уедешь? — спрашивала она, ласкаясь к нему.

— Нет, доченька, нет. С вами буду.

Дома был и Сляусин, вернувшийся из медресе на весенний отдых.

Если бы не хлопотливые обязанности юртового, Кинзя ни на день бы не покидал джайляу до самой осени, отдыхая душою возле семьи, нянча младшенького Халявика, родившегося после его возвращения с войны. В конце концов, дети тоже имеют право на счастье быть рядом с отцом.

За своих детей у Кинзи душа не болела — ухоженные, накормленные. Однако стоило выйти на улицу, как душа сжималась при виде бледных, худосочных детишек односельчан, да и самих взрослых, качающихся от голода. Весна принесла им какое-то облегчение, в пищу идут съедобные коренья и травы. У коров начнет прибавляться молоко — уже опора. Слава весне! Но ведь за весною, заметить не успеешь, промелькнет лето красное, осень надвинется, опять суля голодную зиму. И опять у большинства к концу зимы не будет хватать крупы и хлеба, снова люди станут покорно воспринимать голод как неизбежность. Многим перепадала от Кинзи помощь, тем не менее не мог он примириться с тем, что люди сами беспечны и равнодушны к своей судьбе. Из года в год одна и та же картина: с грехом пополам засеют полоску земли, обнесут жиденькой поскотиной и бросят на произвол судьбы. Жатву вовремя не начнут. Не получив урожая, вовсе махнут рукой:

— Не получается, что толку?

— Нет, не про нас это занятие. Если уж деды и прадеды не занимались хлебопашеством...

— Занимались, — убеждал людей Кинзя. — Неужели мы неспособные? Исстари наши деды хлеб сеяли. Ведь сохранились обычаи межевания при разделе пашни, да и праздник сабантуй не на голом месте родился. Без хлебопашества не было бы и праздника плуга.

Да, на протяжении многих десятилетий земледелием занимались все меньше и меньше, особенно когда участились народные волнения и восстания. Население было вынуждено скрываться от карателей в лесах и горах, поля вытаптывались, несжатые хлеба осыпались, на следующий год там вырастала среди трав одичавшая рожь или пшеница. Кинзя еще в детстве видел, как обозленные каратели сжигали собранные в снопы рожь и просо. Уже тогда мало кто из башкир пахал и сеял, наступила полоса охлаждения к этому делу. Когда Кинзя заводил разговор о необходимости сеять хлеб, многие ссылались на те беспокойные времена.

— Не городите ерунду, — сердился Кинзя. — Есть старая поговорка: посей, прежде чем бежать. А мы сейчас никуда бежать и прятаться не собираемся.

Вот и нынче весной он уговаривал сородичей расширить пашню, обработать ее получше, засеять рожью, овсом, просом. Одни, пускай нехотя и кое-как, принялись ковыряться в земле, другие беспечно отмахнулись. А весна торопит, у нее каждый день на счету.

Стараясь показать пример, Кинзя взялся вспахать большой участок целины. Земля, не знавшая плуга, была жестка. Лошади тянули с натугой.

— Ай-ай, шесть лошадей запряг, Кинзя-абыз, — сказал один из пришедших посмотреть на его работу.

Кинзя почувствовал себя неловко. Верно, не у каждого найдется железный плуг и столько лошадей. И все же те, кто победней, спарились, помогая друг другу.

— Нынче поднимем целину, зато на будущий год, по второму посеву, земля мягче будет, — подбадривал их Кинзя.

Вспаханную землю проборонили. Перед севом по старинному обряду, перед тем как бросить в землю первую горсть семян, покатали по пашне вареные яйца. Ребятишки бегали вокруг, весело кричали и радовались в ожидании, когда им достанутся эти яйца.

Яйцо — примета роста, примета приплода. Стало быть, дружно проклюнутся семена, поднимутся зеленые всходы, густо заколосится нива.

Несколько дней спустя, прихватив с собой Сляусина, Кинзя отправился взглянуть на пашню. Всходов могло еще не быть, однако не терпелось увидеть их. День был пасмурный. По горным распадкам стелился сизый клочковатый туман. Сеялся мелкий теплый дождь.

— Не боишься промокнуть? — спросил Кинзя у сына.

— Нет.

— Это полезный, целебный дождь.

— Знаю, атай. В Каргалах давно его дожидаются.

— Там отсеялись?

— Начинали, когда я уезжал.

— Да, народ там к земле привычный. Места степные, не то что у нас. А ты, сынок, приглядывайся ко всему, учись. Особенно у наших русских друзей, они умеют хлеб выращивать.

Пашни находились недалеко от завода, возле горы Багратау. Там же наделы русских крестьян. Башкиры присоединились рядом, ибо меньшей была для них угроза потравы.

— А к тебе прислушиваются, атай, — сказал Сляусин. — Смотри, даже Барынгул-агай вышел сеять.

Зоркие глаза у парня. Издали углядел и узнал. Подъехали поближе — в самом деле Барынгул. Ходит и разбрасывает семена из берестяного короба. Если уж этого упрямца проняло, стало быть, нельзя считать, что не прислушиваются люди.

— Поздненько взялся, Барынгул, — сказал Кинзя, окидывая взглядом кое-как вспаханное поле — даже не вспаханное, а слегка исцарапанное сохой.

— Я ведь только просо сею, юртовой. Специально поджидал подходящего дня. Семена бросаю, а дождь смачивает.

— Почему боронить не стал?

— Я уж по старинке. Потом привяжу к хвосту лошади березовую суховотинку и замету.

— Надеешься, вырастет что-нибудь?

— Хай, если бог даст, почему не вырасти? День подходящий стоит.

Что ему скажешь? Упрямцу хоть кол на голове теши — не проймешь.

— Пригляделись бы наши к русским крестьянам, пример с них взяли, — сказал Кинзя сыну. — Хорошая у них есть пословица: что посеешь, то и пожнешь. Работа земледельца тяжелая, наши не привыкли. А русскому мужику разве легко? От зари до зари на заводчика гнут спину. По ночам землю пашут, при лунном свете, и все равно хлеб выращивают. Нам же — лишь бы на коне скакать. К сохе притронуться боимся.

Сляусин молча слушал отца, близко принимая к сердцу звучавшую в его словах горечь. Пахотные наделы русских крестьян, более тщательно обработанные, уже зеленели всходами. Поневоле расстроишься, если такие, как Барынгул, лениво ковыряются на своих участках.

Вечером напротив дома юртового остановились три подводы. Одна из них — аккуратная арба с впряженной в нее парой лошадей, проехала прямо к воротам старшины.

Дом юртового — место, где собирается народ. В прежние времена в башкирских волостях таких домов не имели. Старшины ставили белые юрты, в которых принимали гостей, обсуждали дела. Теперь людей приходится принимать чаще, да и для писаря необходим уголок. Часто наведывается начальство из уезда, из губернской канцелярии. Их в юрте не поместишь. Поэтому Кинзя построил отдельную избу, похожую на дом воеводы. И для него спокойно, и для приезжего начальства удобно.

На сей раз с несколькими попутчиками заглянул сюда Иван Ураков. Попутчиков оставил в казенной избе, сам остановился у Кинзи. Наведывался он часто, на правах будущего свата. Его принимали здесь тепло, душевно. Старшине и поручику всегда было о чем поговорить. Среди прочих разговоров сегодня речь зашла о севе — весна, тема насущная.

— Нашему народу трудно приходится, — пожаловался Кинзя. — Силенок не хватает. С лошадьми куда ни шло, перебиться можно, да вот с сабаном плохо, плуг выковать негде, кузниц нет. Царица Анна все прикрыла. На всю Ногайскую даругу — одна кузня.

Ураков, с видом человека, знающего какую-то тайну, обронил:

— Строить надо.

— Кто позволит?

— Разрешение дадут... На каждый юл по шесть штук.

— Мало! — досадливо поморщился Кинзя. — Да и железо где взять? В наших горах полно руды, а в кузницу идти не с чем.

— Над этим вопросом думают... Тебя тоже попросят подумать.

Ничего более не стал говорить Ураков. Переночевал и наутро дальше отправился, домой. В дорогу начал собираться и Сляусин — пора возвращаться в медресе.

— Ты, атай, когда поедешь в Оренбург? — спросил он неожиданно.

— Никуда я не собираюсь.

— Тебя вызовут.

— С чего ты взял?

— Разве не почувствовал в словах князя намек?

Действительно, спустя три или четыре дня примчался курьер сообщить, что старшину Бушман-кипчакского юрта Кинзю Арсланова вызывают к губернатору. Кинзя подивился проницательности сына:

— Смышленый парень, ничего не скажешь.

— Какая-то тайная сила есть у него в глазах, — отметила в свою очередь Аим. — Стоит заглянуть в них — все слова забываю. Сам пристально посмотрит — даже меня, мать, пробирает дрожь. Лишь бы к добру было...

2

Сляусин, выехав за аул, снял малахай и положил в привязанную к луке седла суму, достал оттуда платок, сложил его несколько раз и намотал на голову в виде повязки, закрыв уши. Так не надует во время быстрой скачки, да и никто со стороны не признает. Взрослые не скажут: вон, мол, едет сын юртового; сверстники не обнаружат в нем своего главаря-бека. Куда хочешь, туда и езжай!

Его каурый конь, шедший легкой рысью, ощутив понукающее прикосновение стремян, понесся стрелой. Он стлался над землей, словно в полете, и только пыль столбом оставалась позади него.

Куда так спешил, куда мчался вихрем Сляусин?! В Каргалы? В Ташлы, где аул Кайбулата? Или... Об этом могли знать только всадник и его конь.

Днем он сделал одну остановку на безлюдной лужайке, чтобы покормить коня. Вечером заехал в лежавший на пути аул, где переночевал у одного друга. Утром снова отправился в путь. Даже в ауле старшины Мусы Имангулова, где они обычно всегда останавливались с отцом, не стал задерживаться. Миновал Имангулово и на развилине дорог ослабил поводья.

— Ну, каурка, ступай куда знаешь, — ласково погладил коня Сляусин.

Конь понимал его с полуслова. Как же не понимать, если им он был взращен и взлелеян, всегда ухожен и любим. Покачал головой в знак согласия и ступил на привычный путь. Ташлы и аул покойного дяди Кайбулата остались слева. Эти джайляу когда-то были по жребию определены во владения Кайбулата, сына Арслана-батыра. Когда Кайбулат погиб при подавлении большого восстания, его земли записали на имя Сляусина. Там жили многие родичи Кинзи, но у Сляусина пока не было никакого намерения перебираться на принадлежащие ему места. Появлялся лишь изредка, проверяя, как идут дела, а вел их живущий по соседству сотник Кутлугильды — сын старшего дяди Абдрахмана.

Каргалы остались справа. Там — медресе. Ничего, учеба немного обождет. Несмотря на самовольные отлучки, Сляусин оставался одним из лучших шакирдов, легко усваивал и запоминал уроки учителя — устаза. Поэтому с его стороны не было никаких придирок. Разве что иногда проявлял недовольство новый наставник медресе — мударрис Ишнияз бин Ширнияз аль Харемзи. Но и его уроки никуда не убегут.

В недавнем прошлом Сляусин устремился бы прямо в Каргалы, никуда не сворачивая, и имелась на то веская причина. Недалеко от дома, где квартировал Сляусин, жила девушка по имени Хатира. Дважды в день она проходила под его окнами с коромыслом, спускаясь к Сакмаре за водой. Однажды они столкнулись лицом к лицу. Глаза их встретились. И в душе парня вспыхнул пожар. Сляусин сгорал от желания видеть ее снова и снова. Пройдет она мимо, ступая мелкими шажками, и он торчит на улице, дожидаясь, когда она пойдет обратно, сгибаясь под тяжестью полных ведер. Не было для него большего счастья, чем обменяться взглядами.

«Нет на свете красивей девушек, умывающих лицо водою из Сакмары», — свято верилось Сляусину. Как-то раз ему даже удалось перемолвиться с девушкой несколькими словами. Приметив это, Каргалинские парни взялись потушить пожар, бушующий в груди Сляусина — не водой, а кулаками. Крепко бы ему досталось, если б рядом не оказались однокашники, близкие друзья Балтый и Алтынбай. Втроем им удалось отбиться и обратить в бегство драчунов.

Победить победили, но в тот же день мать Ха-тиры перестала выпускать ее на улицу без кисеи. Жестокие черные тучи закрыли собой ясный лик солнышка, и это повергло Сляусина в отчаянье. Друзья всяк на свой лад старались помочь его горю. «Обязательно устроим вам встречу, — утешал Балтай. — Уговорим твоего отца, он примет меры, добьется того, что она станет твоей нареченной». Алтынбай утверждал, что нареченные не бывают любимыми, любовь к ним быстро проходит. Разве мало в Каргалах девушек, которые не прячутся под покрывалом? Какие только недостатки не выискивал он у Хатиры, чтобы хоть как-то охладить его сердце. И постепенно добился своего. Мало того, увез его с собой однажды в свой аул Карагужино, неподалеку от Сакмары. Аул стоял на маленькой речке Буранбике, с красавицей Сакмарой ее не сравнить, а для питья воду брали из родника Махипьямал.

После обеда, до наступления сумерек, Алтынбай пригласил друга познакомиться с окрестностями. Местность Сляусину показалась живописной. За аулом, нисходя пологими склонами к речке, возвышалась гора Елтимяс. С ее высоты открывались взору степи, извилистой голубой тесемкой вилась Буранбика, обрамленная тальниками. По обеим ее берегам росли могучие осокори. На противоположном берегу пестрели маленькие юрты. Возле кутанов были видны скопления коров.

Спустились поближе к речке.

— Посмотри, что будет сейчас, — сказал Алтынбай, кивком указав на тот берег. Он хлестнул коня, промчался у подножия горы, сделал полный круг и резко остановился возле Сляусина, натянув поводья. Конь взвился на дыбы и пронзительно заржал. С противоположного берега послышалось ответное ржанье — откликнулась одна из лошадок приехавших на вечернюю дойку девушек.

Сляусин догадался, что Алтынбай таким образом посылает условный знак своей девушке. Можно было бы, конечно, самим переправиться туда, однако Алтынбай, не спускаясь к речке, достал из колчана стрелу, натянул лук и выстрелил в ту сторону. Стрела вонзилась в дерево рядом с девушками. И тотчас же в осокорь, под которым остановились друзья, со свистом ударила ответная стрела.

— Весточка от Турсункай, — с довольным видом сказал Алтынбай, выдергивая стрелу, впившуюся в толстую кору дерева.

— Ждала тебя, — сказал Сляусин.

— Она ждет... И ты стреляй. Вот в ту соседнюю скирду.

У Сляусина сердце затрепетало, когда прилетела ответная, предназначенная ему стрела.

— Ха-ай! — восхищенно воскликнул он. — Ну и девушки у вас! Ловкие и меткие, как мергены.

— Это тебе не сакмарские, а карагужинские красавицы, — похвастался Алтынбай. — Испокон века наши девчата ни в чем не уступают парням.

По его рассказам, с давних времен приходили сюда из-за Сакмары кайсаки за барымтой1. Нападали они неожиданно. Если рядом не было мужчин, женщины вооружались и сами давали отпор налетчикам. Жизнь приучила их сызмала к смелости и к меткой стрельбе. Времена барымты канули в прошлое, однако до сих пор девушки и женщины всегда имеют при себе на всякий случай лук и стрелы.

— Настоящие ир-кызы2, — с похвалой отозвался о них Сляусин, и ему захотелось увидеть этих отважных девушек. — Давай наведаемся к ним.

— Сами придут, — сказал Алтынбай. Он спрыгнул с коня и с блаженством растянулся на мягкой траве. Сляусин последовал его примеру.

Им хорошо видно все, что происходит на противоположном берегу. Девушки проворно занимались своими делами. Доили коров, сливали молоко в деревянные бочонки, мыли подойники. Две из них, освободясь быстрее остальных, подошли к лошадям, лихо вскочили в седла и направились к броду.

— Ну, скачите к нам, не бойтесь, — подбодрил их Алтынбай.

— А мы и не боимся.

— Они, — шепнул Алтынбай Сляусину.

— Вот это мергены! — встретил их Сляусин с искренним восхищением.

— От вас не отстанем, — ответили девушки, пересмеиваясь. — Чем мы хуже?

— Как съездилось, Алтынбай? — спросила одна из них.

Другая, спрыгивая с коня, без всякого стеснения сказала:

— Видишь, все хорошо у него. Не один вернулся, а с гостем.

Обе девушки — одна другой краше. Сляусин не сводил глаз с той, которая назвала его гостем. Загорелая, румяная, чернобровая, губы вишенками, а глаза — бездонный омут. «Тоже пора им невестами быть, а лицо под покрывалом не прячут», — подумалось Сляусину, когда он невольно сопоставил их с Хатирой и другими девушками из Каргалов, где законы шариата соблюдались сторого.

Эти же держались без ложного смущения и кокетливых ужимок, на равных. Разговаривали свободно. Девушку, ответившую на стрелу Сляусина, звали, как и эту милую речку, Буранбикой.

— Разве можно не узнать, кто послал стрелу? — сказала она, напомнив чем-то казахских женщин. — Повидать пришла.

— Уважила, спасибо и за слово теплое, и за стрелу. Между прочим, угодила она в круг от бывшего сучка. Для мишени оставалось только кольцо туда приладить. Я трогать не стал. Идем, достану ее тебе.

Он сделал шаг к осокорю, но девушка, схватив за плечо, остановила его.

— Неужели сама не вытащу посланную мною стрелу?

Ее, вонзившуюся глубоко, она выдернула не без усилия, но тем не менее посмотрела на парня победно, не без чувства превосходства. Встретилась с его глазами и вдруг замерла, сама с побежденным видом опустила длинные ресницы, пряча под ними охваченные смятением глаза.

Такой была их первая встреча, заставившая очень быстро забыть о Хатире.

— Чья дочь Буранбика? — спросил Сляусин У друга.

— Дочь Карагужи.

«Речке дали название по имени дочери, аул назван именем отца», — подумал Сляусин.

— Старшина?

— Строгий старшина. Жестче камня.

Строгий ли, жесткий ли — Сляусин не придавал тому значения. Лишь бы видеть Буранбику. Теперь он по пути домой или в медресе не проезжал мимо аула Карагужи. Остановится у подножия горы Елтимяс, отправляет в полет стрелу, да не простую, а с маленькой записочкой.

Два раза уже встречались так. Сидели на берегу речки или устраивали скачки вокруг горы, стараясь обогнать друг дружку, потом тихим шагом ехали рядышком, переглядываясь, обмениваясь словами, полными скрытого смысла. Оба чувствовали, что нравятся друг другу.

Про старшину Карагужу приходилось слышать, будто он нравом крут. Владения его невелики, да и авторитет соответственный, однако славен он был дочерьми, в особенности Буранбикой.

...И вот сейчас Сляусин спешил туда — увидеться с Буранбикой.

Дорога дальняя. Погоняет коня, летит будто на крыльях, мечтая о встрече.

Лишь бы не проведал об их свиданиях отец. А мать? Она, наверное, знает.

Мать Буранбики казашка, выросла в киргиз-кайсацской степи. Когда-то, еще во времена восстания Карасакала, ее выкрал и увез к себе усергенский азамат Карагужа. Став его женой, она привыкла к жизни на башкирской земле, позабыла родные края. Превратилась в настоящую башкирскую женщину. Лишь черты лица и манера разговора напоминают о том, что она из иного рода-племени. И черты характера сумела сохранить. Детям давала полную волю, считая, что и девочка должна уметь ездить на коне, владеть пикой, стрелять из лука, ловко бросать корок — лассо из волосяной веревки. Не возражала она, чисто по-казахски, если девушка общается с молодыми парнями.

Сляусин остановился у Алтынбая, дожидавшегося его. Знал, что мимо не проедет.

Вместе отправились они на встречу с Буранбикой и Турсункай. Все было так, как и прежде. И лошади ржали, посылая весть. И стрелы летели, принося ответ.

Встретились вместе, а разговаривали поврозь, разделясь на пары.

— Ждала меня? — спросил Сляусин.

— Каждый день согласна бы видеться, — не таилась девушка. — Душа моя тянется к тебе.

— Хорошо Алтынбаю и Турсункай, они могут каждый день встречаться. А между нами рас стояние неблизкое.

Девушка, склонив голову, метнула лукавый взгляд из-под длинных ресниц.

— Скажет ли егет такие слова, если любит девушку?

— Больше не буду. Между нами не существует расстояний.

— Сразу бы так сказал. Но если ездить сюда далеко, поищи себе кого-нибудь поближе.

— Нет, нет! Между нами пространства меньше, чем между двумя домами, так мы близки.

Буранбика, неожиданно положив руки ему на плечи, прижалась к его груди, шаловливо спросив:

— А теперь?

— Теперь мое сердце сливается с твоим... — У Сляусина дух перехватило, тело сделалось невесомым, будто два ангела подхватили его с двух сторон и подняли в поднебесье.

Девушка так же внезапно отпрянула. В желании продлить счастливый миг, он протянул к ней руки, собираясь обнять, но она успела перехватить их.

— Ну, будет... Ишь, кому-то пообниматься захотелось.

Ее насмешливый тон не обидел парня. Ведь она не лишала его надежд. Ничего не делается сразу, даже дерево с одного маху не срубишь.

— Я не уеду, покуда не обниму тебя.

— Ну и не уезжай.

— Останусь в ауле...

— Так я и поверила...

Они стояли в тени раскидистого тополя. Лошади паслись рядышком.

— Поедем на Елтимяс? — предложила Буранбика.

— Поедем, — согласился Сляусин.

На лошадях они чувствовали себя свободнее можно было поиграться. То Буранбика пытается догнать парня, чтобы шутливо хлестнуть его камчой, то он мчится за нею, чтобы на ходу обнять, а она увертывается. Или же, пустив лошадей в галоп, держатся рядышком, седло к седлу.

— Ты как вихрь, — восхищался ее ездой Сляусин.

— В буранный день родилась, — отвечала она.

Увы, краток миг их встречи — всего лишь перерыв между ее хозяйственными делами.

На следующий день при встрече Сляусин несколько раз порывался обнять девушку.

— Нельзя, — отталкивала она его руки. — Люди увидят.

Да, нельзя, чтобы люди видели. Мать Буранбики не держит ее взаперти, но, конечно же, не выпускает дочь из поля зрения. А отец?.. Его дома нет, да вдруг внезапно объявится...

— Давай спрячемся, чтоб не видели, — упрашивал Сляусин.

— Не торопись, придет время.

— У нас совсем его не осталось. Завтра уезжаю.

— Еще приедешь. Если любишь, каждый день приезжай!

— Сегодня! — настаивал Сляусин. — Завтра не сможем увидеться.

— Увидимся! — пообещала Буранбика. — Мы проводим.

О, счастье! Значит, утром будет еще одна встреча...

Ночуя в доме у друга, Сляусин долго не мог уснуть, лежал с открытыми глазами, погруженный в сладостные мечтания. Когда забрезжил рассвет, вскочил с постели, быстро оделся, толкнул спящего друга: пора. Яркая утренняя звезда тихо меркла в свете занимающейся зари.

Очень рано встали и Турсункай с Буранбикой. Как уговаривались с вечера, незаметно выскользнули из дома, оседлали лошадей и выехали за аул, остановились в укромном месте за горой Елтимяс.

Полон блаженства и неги ранний утренний час. Мир просыпается, блестя росами на травах, провожая легкие ночные туманы. Полыхает вполнеба заря. Певчие птицы взахлеб, неистово заливаются во все голоса, приветствуя восход солнца. В этот час и человек испытывает особенные, возвышенные чувства, а про влюбленных и говорить нечего. Не расставаться бы им вовек, однако близок момент прощания. На лицах парней печаль, в девичьих глазах невольные слезы. Птицы, как бы утешая их, неистовствуют, щебечут и щебечут.

Сляусин не отрывал глаз от Буранбики. У него разрывалась душа, казалось, он умрет, если уедет, так и не обняв возлюбленную.

— Чу, обожди немного, пускай допоет свою песню вон та птица, — удерживала его Буранбика, но сама, не выдержав, прижалась к нему. Оба замерли, оглушенные счастьем, перестав слышать птиц и видеть солнце. Все вокруг исчезло для них, во всем мире остались существовать только они одни.

Все такие же оглушенные, до конца не придя в себя, попрощались они.

Турсункай, заметив состояние подруги, спросила:

— Скажи-ка, Буранкай, уж не поцеловала ли ты его?

— Отстань, не лезь в душу, — резко оборвала ее Буранбика, но не удержалась, выдала свою тайну: — Твой из нашего аула. А мой? Какое сердце выдержит, чтобы после стольких ожиданий проводить его без поцелуя? Да, я сама поцеловала его на прощанье. И не нахожу в том никакого греха. Ведь неизвестно, когда он еще приедет...

3

Для чего вызвали?

Всякие предположения строил Кинзя по дороге. Конечно, казенным работам нет конца, тем более в военное время. Могут приказать подготовить новую команду, собрать лошадей для армии, потребуют подводы, людей...

Война затянулась надолго. О ней доходят сюда отрывочные сведения. Что-то понятно, что-то нет. Но все равно со временем непонятные стороны приоткроются.

В прошлом, 1760 году, была завоевана Восточная Пруссия. Русская армия ворвалась в логово пруссаков — в Берлин. Башкирские конники, участвовавшие в войне, радовались этому, но и были немало озадачены, недоумевая, почему Берлин был оставлен. Ведь говорили, что у Пруссии силы иссякли, положение у Фридриха тяжелое, его ждет полное поражение. Возможно, так оно было на самом деле, однако война продолжала требовать все новые и новые жертвы, ощутимые даже здесь, на российской окраине.

В Каргалах Кинзя заглянул к сыну. Сляусин с однокашником Балтаем были заняты чтением какой-то книги. Балтай — приемный сын друга Кинзи Идеркая, живущего в Яицком городке. Сестра Идеркая Минлекай была замужем за туркменом Аббасом. Недолго они прожили вместе. Аббас отправился проводником каравана в родные края и не вернулся оттуда. Пришлось Идеркаю воспитывать племянника. И вот теперь он учился вместе со Сляусином. Бойкий паренек. Знает обо всем, что делается в Яицком городке и в Оренбурге. От ребят Кинзя узнал, что не один он вызван в губернскую канцелярию.

— Собирают многих, — сообщил Сляусин. — Проезжали через Каргалы.

— Кого видел?

— Были Каскы-агай, Кутлугильды. Балтай видел старшину Юлая.

В самом деле, вызванных оказалось много. В губернской канцелярии Кинзя встречал то одного, то другого знакомого. Приглашены не только старшины, но и сотники, пользующиеся авторитетом представители родов. Суун-кипчакский старшина Салтыш Нуркаев прихватил с собой помощника Ямансары. Из Бурзяна прибыл Мутай Аиткулов, от усергенцев — Карагул Сагыров, от тамьянцев — Таймас Кутлуев. Из соседей Кинзи были и Ысмак, и Каскын, и мулла Мокаси. Большей частью люди собраны от Ногайской даруги, однако есть и минлинцы с Демы, юрматинцы, табынцы.

Давнишний друг Кинзи Каскын, предводитель нугушских тамьянцев, при первой же встрече спросил:

— Чего они опять надумали?

— У тебя уши большие, должен бы услышать, — пошутил Кинзя.

— Достаточно того, что ты скажешь, — ответил Каскын.

— Думаю, разговор будет о земле, о хлебе, — перешел на серьезный тон Кинзя.

— Наверное, так, — согласился Каскын.

Да, у каждого на языке из двух слов одно — хлеб. Он нужен, его не хватает. Потребность в нем возрастает из года в год, народ голодует. В губернии увеличивается число заводов, гонят сюда большими партиями крепостных крестьян. Много казаков, солдат. От Яика и Сакмары до Уя и Тобола полным-полно войск. Им всем нужен хлеб. Помимо того, в Оренбург, Троицк и Орск в обмен на хлеб пригоняют скотину киргиз-кайсаки. Большей частью нужда в хлебе покрывается зерном и мукой, привозимой из Казанской, Симбирской губерний, но все равно этого мало, да и доставка обходится дорого.

Проблема важная, в свое время она поднималась уже в проекте статс-советника Кирилова. Он предлагал башкирские земли сделать помещичьими, а народ, подвергнув насильной христианизации, превратить в крепостных крестьян, выращивающих хлеб. Башкиры не захотели ни земли своей лишаться, ни крепостными быть. Одно за другим вспыхивали восстания, велась непрерывная борьба за сохранение вольности. Линии Кирилова придерживались Неплюев и Тевкелев. Их стараниями многие земли отводились под заводы, кое-где появились и помещики. Теперь новые пришли правители, решили повернуть дело на свой лад.

В губернской канцелярии много новых лиц, большей частью наведываются сюда дворяне. Составляют купчие на приобретаемые земли.

— Башкирам земля не нужна, они сеять хлеб не любят, — сказал один из них Кинзе. Другой добавил: — Понапрасну земля пустует.

— У нас лишней земли нет, — отвечал Кинзя. — Вся она разделена между общинами. Скотину держим. А вот заводчикам чересчур много дадено, у них земля пустует.

— Это покажет ревизия. Подождем ее, третью...

Кинзя насторожился. Первые две ревизии с подушным разделом земли вызвали много шума и недовольства. Если будет третья, еще хуже станет.

Начальство судило и рядило всяк на свой лад. Губернатор Давыдов имел свои планы. Коллежский советник Петр Рычков держался тоже своего мнения. Башкиры, говорил он, хлебопашеством не занимаются, а дабы приучить их к сему занятию, необходимо запретить им кочевать с места на место, заниматься охотою в лесах.

Земельный вопрос не давал покоя и генерал-майору Тевкелеву, и новому губернскому прокурору Ивану Тимашеву, командующему Оренбургским военным корпусом князю Авраму Артемьевичу Путятину. Кроме того, многие губернские чины объездили те или иные даруги, волости, осмотрели земельные владения некоторых заводов. Разговаривали они со старшинами, вызнавая их настроение. Делали какие-то свои выводы.

— Йыйын будет, — сказали в канцелярии.

Йыйын — собрание народных представителей.

По разному поводу проводились они. Однажды Неплюев собрал на йыйын старшин и заставил их написать прошение на царское имя, якобы трудно народу выплачивать ясак. Прикрыв сбор ясака, запретил самовольную добычу соли в Тозтубе, приказывая покупать ее в казенных магазеях по высокой цене, практически лишил башкир их исконного достояния и вызвал тем народные волнения.

Что будет теперь?..

Йыйын, как и ожидалось, лишь подтвердил ходившие слухи и пересуды. Губернатор начал с вкрадчивых мягких увещеваний: мол, земля пустует понапрасну, грешно оставлять ее бесплодной, надо хлеб сеять, чтобы не голодал народ.

— А мы сеем, — возражали ему Демские башкиры, юрматинцы.

Верно, немало полей засевалось в долинах Ашкадара, Тэтера, Стерли. Обычно выращивали ярицу, ячмень, просо, овес, полбу.

Губернатор гнул свое:

— Сеять-то сеете, да выращивать не умеете. У заводских мужиков поучиться надо. Посмотрите, как работают крестьяне статс-советника Твердышева, графа Шувалова, помещика Левашева. Можете ли сами так?

Губернатор выжидательно смотрел на старшин. Когда он встретился глазами с Кинзей, тот сказал:

— В других губерниях, на черноземах, хлеб растят еще лучше, чем у Левашева.

Давыдов с серьезным видом ответил:

— А, ты ведь бывал в Малороссии.

— Да, хлеба там хорошие. И у нас они были не хуже, да нечем землю обрабатывать. Нет кузниц, чтобы отковать лемех сабана. А где взять людям косы, серпы?

— Будут, — сухо сказал губернатор. — На каждый уезд по пяти кузниц. Может быть, разрешат и по шесть.

— В каждом ауле кузня нужна, ваше превосходительство.

— Какие еще есть претензии?

— Каждое лето многие из нас несут службу на кордоне. Кто же будет заниматься полевыми работами?

Давыдов, понимая, что разговор может принять нежелательный оборот, поспешил закрыть зиин, высказав напоследок ничего не значащие полуувещевания, полуобещания. Всем ясно было, он будет гнуть свою линию, но чувствовалось также, что он не сторонник крутых, жестких мер, могущих вызвать бунт, погромы джайляу и аулов.

Когда старшины расходились с зиина, Ямансары Яппаров подошел к Кинзе. На его широком и круглом, как блюдо, лице играла лукавая улыбка.

— Интересный этот губернатор, за простаков нас принимает. Тычет пальцем вперед, мол, посмотрите-ка туда, а пока мы смотрим, за нашей спиной велит своим стянуть что-нибудь с нашего воза.

— Не что-нибудь, а землю, — уточнил Кинзя.

Расстроенным выглядел Юлай Азналин.

— Нас-то будут грабить, — сокрушался он. — А там, на западе, завоеванные нами земли обратно пруссакам отдают. Даже из Берлина ушли...

Хитрость губернатора была шита белыми нитками. Хотя он вел речь о необходимости расширения пахотных земель, понятно было, что грозит нашествие новых помещиков. Стало быть, целыми деревнями начнут переселяться сюда русские крестьяне. Башкиры не против них, с этим как-то можно примириться, но ведь станет больше начальства, солдат и офицеров. Губернатор, конечно, опасался большого шума. В таких случаях и бунт может вспыхнуть. Поэтому и решил провернуть свои дела тихой сапой.

Кинзя сразу сообразил, к чему дело клонится и принялся убеждать старшин в необходимости увеличить размеры хлебных полей самими, покуда чужие руки не разодрали землю по клочкам. «Раз уж заводы не можем строить, — говорил он, — так будем сеять хлеб».

Всем собравшимся на зиин народным представителям было предложено письменно изложить свои соображения.

— Ваши мысли и пожелания будут исполнены, — говорил Давыдов. — Мы доведем их до Сената. Вполне возможно, кого-нибудь из вас пошлют в столицу и позволят высказать общее мнение.

Кинзя встрепенулся, услышав это. Мысли его устремились вдаль, вглубь. Сенат... Санкт-Петербург... А что? Не исключено. Во всяком случае, нельзя оставаться безмолвным и безропотным. Необходимо посоветоваться с предводителями народа, написать прошения от каждой волости. Народ будить надо. Да, походить и поездить придется.

Вернувшись на квартиру, он обнаружил дожидающегося его возвращения сына. Вероятно, удрал с занятий. Кинзя не стал спрашивать, решив, что сыну виднее. Есть, конечно, какая-то польза в том, чтобы сидеть в медресе за книгами, если не приходится заниматься зубрежкой сур из корана. Однако самые лучшие уроки преподносит жизнь.

— Я к Юлаю. Пойдешь со мной? — предложил он Сляусину.

— Куда угодно, — обрадовался сын, лишь бы с отцом быть.

Юлай приехал в Оренбург с Салаватом задолго до вызова старшин. Обивал пороги контор, канцелярий, борясь за свою землю. Не жалея сил, отстаивал луга на Курюке в долине Сима, курюкские леса. Там были самые лучшие угодья шайтан-кудейцев. Исстари выезжали туда на джайляу, пасли скотину. Именно те места считались благодатными для пастьбы и расплода скотины. На лугах, богатых сочными душистыми травами, набирались сил и крепли стада. Теперь нависла угроза лишиться этих угодий. Дело принимало серьезный оборот. Сколько пришлось ругаться и спорить с Шаганаем, чтобы не продавать землю. Сколько раз ездил в Уфу. И в Оренбург частенько наведывался, воюя что было сил.

— Одному не тяжко ли? — посочувствовал другу Кинзя.

— Я не одинок. У меня вон какой сын есть! — улыбнулся Юлай, похлопав по плечу Салавата.

Салават, несмотря на свои девять лет, был серьезен и сдержан. Видимо, очень ему хотелось походить на взрослых, да и постоянное общение с отцом накладывало на него отпечаток, так как Юлай, никого не имея рядом, делился с ним всеми горестями. У Салавата от похвалы отца не дрогнул ни один мускул на лице, лишь черные глаза гордо блеснули.

— Ну, коли двое вас, не подкачаете, — одобрительно сказал Кинзя.

— Зато Шагана много, — огорченно вздохнул Юлай.

Когда ведут разговор взрослые, дети не участвуют. В особенности несовершеннолетние обязаны сидеть тишком, не смея молвить и слова. Поэтому, чтя обычай, Сляусин с Салаватом удалились в соседнюю комнату. И слушать можно, и самим при необходимости пошептаться есть возможность. Им и до этого приходилось встречаться. Разница в возрасте сказывалась, но тем не менее вместе веселей.

Взрослые продолжали начатую беседу.

— Если б только Шаганаи были, полбеды, — сказал Кинзя. — Землю терзают Твердышевы...

Им, заводчикам, помогают и Уфимский воевода, и губернатор со своей канцелярией и конторами. Здесь вершит дела контора Горного управления, а повыше — Берг-коллегия, Сенат. Они еще в прошлом году дали разрешение Твердышеву с компанией строить завод. Опираясь на них и не без помощи Шаганая, Твердышев, не считаясь с шайтан-кудейцами, отмерил участки земли, поставил межевые столбы и на берегу Сима в устье Курюка начал строить завод.

— Мы туда выезжали на джайляу, — шепнул Салават Сляусину. — Хорошо на Симе! А речка Курюк маленькая. В ней хариусов столько — из воды выскакивают! Теперь нас туда не пускают.

— Самим с самого начала не надо было пускать, — сказал Сляусин.

— Они силком пришли.

— Значит, плохо берегли.

— Пробовали. Только у барина солдаты. Вот если б я большим был...

...Юлай всю жизнь враждовал с Шаганаем. Кинзе это было близко и понятно. Он сам вместе с отцом Арсланом-батыром жил в застарелой вражде с Бирдегулом, Сатлыком Явкаевым, со всеми их родичами.

Твердышев умело воспользовался этим. Быстро состряпал купчую, а чтобы узаконить ее, требовалось заполучить от башкир тамгу.

Земля — собственность рода. Однако кто был юртовым старшиной, тот и считал себя хозяином. Одно время в старшинах Шайтан-Кудейской волости ходил Шаганай Бурчаков. Во время восстания Карасакала он многих яугиров предал карателям, сам убивал ни в чем не повинных людей, после подавления восстания забрал в счет штрафа несчетное количество лошадей. Не простив ему зверства и беззакония, жители всей волости написали на него жалобу вице-губернатору Аксакову. Тот, будучи человеком честным и справедливым, лишил Шаганая старшинской должности. Аксакова вскоре отозвали из Уфы. Нового старшину он не успел назначить. Вакансия оставалась пустой, все дела вел сотник Юлай. Тем не менее сыновья и приспешники Шаганая — Ырысбай, Шакур, Кунаккильды, Юлыкай, Яркей, мулла Идрис продолжали считать старшиной его, признавая, что лишь он один имеет право ставить свою подпись — тамгу.

Тамга — тамгой. Но при продаже земли и по обычаям, и по закону требовалось полное согласие всех вотчинников. Не посчитался с обычаями и законом Твердышев. И сам себе испортил дело. Народ, не мирясь с Шаганаем, поднялся против. Люди повскакали на коней. Напав на строящийся у Курюка завод, разрушили его до основания, сожгли, а строителей разогнали. Хозяин послал на усмирение вооруженных солдат. У Юлая на их небольшой отряд сил хватило бы, однако нападать он не стал, благоразумно решив, что лучше отступиться, ибо следом могли прийти новые отряды карателей.

«Азналина и всех вотчинников в бараний рог согну», — разозлился Твердышев.

Азналин... От него многие хотели бы избавиться.

После возвращения с войны Юлая, стараясь оторвать от своего рода, попытались поставить юртовым старшиной в Бекетинскую волость. Сторонники Шаганая от радости руки потирали: мол, переедет, на здешних землях пересохнут все его корни. Нет, уберег свои корни Юлай. Все равно на прежних джайляу пас скотину, сохранил аул Азналино. Продолжали белеть его юрты и в Текеево, и в Усть-Канды. Самое главное — не отделился от своего рода и продолжал нести обязанности юртового старшины в Шайтан-Кудеево.

Твердышев потребовал вызова Юлая и представителей рода в провинциальную канцелярию, чтобы они поставили свою тамгу.

Ни Юлай, ни представители в Уфу не поехали.

...Салават шепнул на ухо Сляусину:

— Вот почему барин и воевода хотят отомстить отцу.

...Воевода предложил упрямцам переговорить с самим хозяином завода в Катав-Ивановске. На эту встречу согласились. Юлаю и его товарищам аппетиты заводчика показались непомерными, они ответили ему отказом. У Твердышева лопнуло терпение. С дорогими подарками отправился он в губернскую канцелярию, и взяточники горою поднялись за него. Гостинцами и подкупами выискивали нужных людей среди кудейцев. Несколько раз Юлая вызывали в Оренбург, посылая за ним солдат. Надеялись сломить его упорство. Юлай не поехал. В канцелярии решили ограничиться подписями Шаганая и его приспешников. Усмотрев явное нарушение закона, Юлай обратился в суд. Но и там сидели подкупленные Твердышевым люди. Дело тянули, откладывали, а тем временем Юлая принялись запугивать тем, что он будто бы сеет смуту, грозили тюрьмой.

Однако и Юлай Азналин был не одинок. И в Уфе, и в Оренбурге имелись у него друзья. Среди них одним из самых влиятельных был Петр Рычков. Разъезжая с проверками по губернии и намереваясь написать книгу об истории края, он побывал на джайляу у Юлая, получил от него немало ценных сведений. Рычков стоял во главе крупной конторы, ведавшей добычей соли по всей губернии. Он и оказывал Юлаю помощь.

— Написал в Сенат репурт, — сказал Юлай Кинзе.

— Прошло через губернатора?

— Добился. Помогли. Пока из Сената не прибудет ответ, никто не смеет отклонить мои требования.

— Это хорошо, — одобрил Кинзя. — Возможно, и суд состоится. Теперь тебя не прижмут.

— Надеюсь.

— Даст бог, сумеешь победить.

— Их победишь... Сейчас таким образом вопрос повернули: мол, сам-то веришь в свою правоту? Говорю: верю. Тогда условие поставили: вноси аманат, деньги в залог на судебные издержки. Если дело решится в мою пользу, деньги вернут.

— Сколько просят?

— Пятьсот рублей!

— Ого, немало. Сумеешь найти столько?

— Постараюсь. Надо. В случае чего сам себя готов отдать в аманаты. Не съедят.

Хотя и не должны дети вмешиваться в беседу взрослых, Салават вскочил с такой резвостью, что Сляусин не успел задержать его.

— Нет, атай! — закричал Салават срывающимся голосом. — Тебе нельзя быть аманатом. Кто дело поведет? В аманаты меня отдай!

Юлай, положив руку на плечо сына, силком усадил его.

— Этого не будет, сынок. Как же я своими собственными руками отдам тебя?

— А что? Отправляли же в Москву аманатами сыновей! Ехали... Жили...

В прежние времена народ, в знак верности России, посылал в Москву заложниками лучших своих сыновей. Салават знал об этом, конечно, понаслышке, однако его горячий мальчишеский порыв удивил и Сляусина, и Кинзю. «Каким будет ребенок, познается с пеленок, — вспомнилась Кинзе поговорка. — Мальчишка еще, а уже готов пожертвовать собою ради отцовской удачи».

— Не приведи судьба дожить до такого дня, — сказал Юлай. — Что-нибудь другое придумаем.

Кинзя ломал голову, чем бы помочь Юлаю. Как ни ряди, а один в поле не воин.

— Пора укоротить Твердышеву руки, — сказал он. — И тебя прижимает, и нас.

— Если б он один был такой. — Юлай в сердцах только рукой махнул. — Левашева взять — чем он лучше? А твой друг Алибай благословение дает ему.

— Да, хвостом махать он мастер, — согласился Кинзя. — Приехавшие сюда посланцы, юрматинцев жалуются на него. Просят меня наведаться к ним.

— Значит, надо, — сказал Юлай.

У Кинзи много неотложных дел, и все надо довести до конца. Ведь не зря сам народ дал ему почетное звание абыза, видя в нем защитника и опору.

* * *

На другой день после полуденного намаза тронулись в обратный путь. Переночевали в Каргалах. Здесь хозяином чувствовал себя Сляусин. Пока отцы были заняты своими делами, он провел Салавата по улицам слободы, показал медресе, в котором учился. На мальчика, видимо, большое впечатление произвели степенные шакирды, солидные хальфы — учителя. Он и на Сляусина смотрел с почтением. Не только потому, что тот был старше на семь лет, а являлся шакирдом столь уважаемого медресе.

— У нас такого медресе нет, — произнес он с сожалением.

— И ты будешь учиться здесь, когда вырастешь, — сказал в утешение Сляусин. — Кто тебе дает уроки?

— В прошлом году мулла Кабир. Он сам ничего не знает. Отец прогнал его. Сейчас мама учит. Я уже читать умею.

Юлай тоже спросил у сына:

— Ну как, понравилось тебе Каргалинское медресе?

— Очень. Дом большой. В каждой комнате хальфа.

— Хотел бы учиться у них?

— Да!

— Но ты ведь собрался пойти в аманаты.

— Я позже, когда аманат закончится...

По пути Юлай с сыном заехали к Кинзе в гости. Сляусин показал юному другу имевшиеся в доме книги. У Салавата глаза разгорелись. Он открывал то одну книгу, то другую, свободно читая названия.

— Ты какие книги любишь? — спросил Сляусин.

— А у тебя есть про светила небесные?

— Есть. Мухаммед Тарагай Улугбек написал.

— А про стреляющие пушки?

— Нет, о пушках не пишут. Пушки несут смерть, а книги учат жизни, Салават. Много в них полезного можно почерпнуть.

— Интересно, конечно. Но почему не пишут о том, что хотел бы знать я? Книги скучнее, чем рассказы моего отца. Вот он умеет рассказывать! Начнет с Кусима-батыра, и я слушаю, слушаю. Ни в одной книге, наверное, этих слов нет. Какие храбрые были батыры!

Оба начали вспоминать Акая и Арыка, Бепенея и Таймаса. Не забыли Сары-батыра и Кирея-мергена. В самом деле, что хранится в народной памяти, намного интереснее книг.

— В старину прославленных богатырей было больше, — сказал Сляусин. — Ты когда-нибудь слышал про Бушман-бея?

— Отец рассказывал. А в наших местах давным-предавно жил могучий богатырь Урак.

— Дель-Урак, — поправил его Сляусин.

— Рассказывают, от его голоса, если крикнет, земля тряслась и молнии в небе сверкали.

— И ты веришь в это, Салават?

— Говорят же.

— А если я тебе скажу, что он был очень плохой человек? Народ ненавидел его. Он ведь был нугайским мурзой. И в ваших краях, и на Агидели, Яике буйствовал он, много людей загубил. Это нугайцы восхваляют его.

— Я не знал, — начал оправдываться Салават. — Зато никто не мог сравниться с нашим Алдаром-батыром. Конкас-сэсэн превозносит его. Когда бывает у нас, сказы сказывает. Вот богатырь был, ай! Как он победил Чиркаса-пехлевана! Я даже слова запомнил: «Снова батыры расходятся, кони под ними хрипят. Снова, в щиты ударяясь, острые пики звенят. Ах, как Алдару хочется проткнуть пехлевана копьем! Взял бы да так и поднял в воздух вместе с конем...»

— Чиркасу уже не до шуток, врага оценил он сейчас. Ведь кто-то на этом поле встретит свой смертный час, — продолжил Сляусин.

— От сэсэна слышал?! Он часто бывает у вас?

— Бывает. Иногда долго живет у нас. Его мой отец из беды вызволил, из города Азова привез.

— А-а... Твой дедушка Арслан тоже был с Алдаром-батыром в одном походе, вместе воевал, — вспомнил Салават рассказы старших, глазенки у него загорелись: — Сляусин-агай, а дедушкино оружие сохранилось?

— Да.

— Эх, посмотреть бы!

— Идем, покажу...

Оба они тихонечко, чтобы никто не видел, пробрались на чердак. Сляусин показал пику с камышовой рукоятью и петлей из кожаного ремешка. Салават просунул руку в петлю, схватился за ручку пики, попытался поднять, ко силенок не хватило. С уважением ощупал острый железный наконечник.

— Вот седло, вот сукмар3, — продолжал показывать Сляусин. — Лук, колчан со стрелами и саблю отец спрятал. Сказал, что моими будут, когда подрасту, — с гордостью произнес он.

Салават в ответ ничего не мог произнести — он не знал, оставлено ему в наследство дедово воинское снаряжение или нет. Поэтому с затаенной мечтою в голосе сказал:

— Эх, дали бы мне саблю Алдара-батыра!

— Не переживай, Салават, — приободрил его Сляусин. — Ты расти. Потом отец тебе чего хочешь добудет. Даже, если понадобится, зульфакар4 самого Али-батыра.

Оба отца с улыбкой прислушивались к разговору, доносившемуся с чердака.

* * *

Юлай с Салаватом гостили всего один день. Их ждали дела. Сляусин собрался обратно в медресе. Кинзя решил проводить гостей до Стерлитамака.

— Возможно, оттуда в Уфу поеду, — предупредил он жену.

Добравшись до горы Торатау, остановились на берегу Агидели. Здесь должен быть брод. Пока Кинзя отыскивал его, Салават закричал:

— Смотрите, большое войско идет!

Со стороны Селеука, поднимая на дороге пыль, шли солдаты. Не меньше полка. Решили переправиться на противоположный берег, когда они пройдут.

— Они барскую землю идут охранять? — допытывался Салават.

— Скорее всего, из Авзяна. По Уральским хребтам рыскали.

Юлай молча кивнул, соглашаясь. Оба они были в курсе последних событий.

На Авзяне стоят два завода. Один из них, Верхне-Авзянский, граф Петр Шувалов построил в тот год, когда началось восстание Батырши. Другой был построен им же чуть позже, когда получил указ Берг-коллегии. Он располагался на той же речке Авзян в пяти верстах ниже, поэтому назывался Нижне-Авзянским. Прошлой осенью Шувалов, ощутив приближение старости, продал их Евдокиму Демидову. Не из легких было положение работных людей, мастеровых, заводских крестьян при Шувалове, но Демидовы прославились еще большей жестокостью. Не желая подпадать ему под власть, мастеровые и крестьяне вместе с семьями в страхе бежали с Авзянских заводов. Вместо них Демидов пригнал из Мамадыша, что стоит на Каме, крепостных крестьян, превратив их в рудокопов, углежогов, однако и они разбежались. Оба завода остановились. Оставшиеся мастеровые, объединившись вокруг Панфила Степанова и Андрея Каткова, подняли бунт. Заводское оборудование искорежили, постройки сожгли. Приказчика избили до полусмерти, забрали заводскую казну.

— Долго они продержались, — сказал Кинзя. — У Демидова силенок не хватило, от воеводы помощь запросил.

И вот солдаты, в крови потопив бунт, возвращались обратно. Это и Салават понимал:

— Караты...

— Да.

Каратами башкиры называли карателей. Салават во все глаза смотрел на колышащуюся массу солдат в треугольных шляпах, в камзолах с красными отворотами. За спиной ружья, на боку сабли. Впереди офицер в белом парике, в строгом, но нарядном мундире. Кричит, поторапливает солдат.

— Атай, он нашальник? — спросил Салават.

— Да... подполковник.

— Барину Левашеву родной брат, — добавил Кинзя. — Мастер по усмирению бунтовщиков.

Лишь недавно Левашев усмирял взбунтовавшиеся заводы на Каме, уже и на Авзян поспел. «Если пошлют на Воскресенский завод, и там кровь прольет. Мои земли будет топтать», — проводил его тяжелым взглядом Кинзя.

Они спустились к броду.

— Атай, — продолжал расспрашивать Салават. — Разве караты русских тоже убивают?

— Русским крестьянам еще хуже приходится, чем нам. Белого света не видят. Сам еще успеешь увидеть, поймешь.

4

Возле Торатау пути Кинзи и Юлая разошлись. Юлай с Салаватом свернули на дорогу, ведущую к Уфе. Кинзя один остался на берегу Агидели. Некоторое время молча глядел на плещущуюся у ног реку. Течение сильное, бежит вода, бежит неустанно, и ее непрерывный бег похож на стремительный бег самой жизни. Как и эта речная вода, человек всю жизнь куда-то вечно спешит, торопится, ставит себе цели, борется, чтобы претворить их в действительность, всегда полон желаний, неотложных дел, мыслей о будущем. Даже перед смертью у него бывают последние просьбы и пожелания.

Бегущая речная вода напомнила Кинзе об Аксакале Юламане. О нем он думал сейчас.

У, Юламана перед смертью было последнее пожелание — чтобы погребальную молитву прочитал абыз Кинзя. Юламан умер в его отсутствие, он был на кордоне. Пожелание аксакала осталось неисполненным. Осуществить его Кинзя не смог по важной причине, тем не менее в душе оставалось чувство какой-то вины. Чтобы не пала на него обида покойного, пускай с запозданием, Кинзя решил в годовщину его смерти почитать на поминках коран.

Юламана, старейшину рода, Кинзя знал чуть ли не с детства. Приезжая к другу Алибаю в Стерлитамак, жил у него, в доме Юралыя, управляющего хозяйством Мирзагула. Отец Юралыя — столетний Юламан — на самом почетном месте сидел на свадьбах и других празднествах, давал мудрые советы взрослым, наставлял на благие дела молодежь, рассказывал предания, истории и вообще слыл умнейшим человеком среди акса калов. Прожитая им жизнь сама по себе уже была история. Кинзя готов был слушать его целыми часами, не уставая. Много интересного он узнал о юрматинцах, из этого рода была его мать.

По рассказам аксакала, юрматинцы еще в древние времена кочевали между башкирскими горами — Уралом — и Большой Иделью — Волгой. Часть из них разбрелась по дальним местам, часть обосновалась на Агидели. Было это еще до прихода Чингисхана, продолжалось и позже. Предки старика Юламана пустили крепкие корни в долинах Стерли и Бигаша, но деды ушли в другие края. Однажды большая смута пошла по земле — яу, битва. И победители были, и побежденные. Трудно стало жить юрматинцам в Альметьевске, Сулееве, Сабае, Алькееве и других аулах. Решили отыскать своих соплеменников-родичей, разузнать, как они живут, может быть, и попроситься к ним, и с этой целью отправили к Агидели посланцев. «Среди них был и я», — рассказывал Юламан.

Посланцев приняли приветливо, хорошо угостили, прочитали родовое шежере. Стали рассуждать: хотя по крови и родичи, но очень далекие, много времени прошло, как ушли, многое забыто. Не поговорив, не посоветовавшись, нельзя принять. Тогда один аксакал сказал:

— Они наши родичи. Возьмем к себе, выделим землю. Вместе нам легче будет платить ясак. Население рода увеличится, возрастет сила. Кровь проливает мстительный род, хана ставит сильный род.

— Умное слово сказано, — поддержал его другой аксакал. — Медведь охраняет лес, а родину — человек.

— Примем, возьмем к себе! — согласились остальные.

Таким образом, с запада вернулись многие из юрматинцев. Им дали землю в устье Ашкадара и Стерли. Обширные угодья пустовали с тех пор, как жившие здесь башкиры бежали отсюда от гнета жестоких нугайских мурз. От их владычества осталась мрачная память. На горе Елансык людям отрубали головы. В Мустановский овраг сбрасывали павших лошадей. Озеро Тойпак служило местом забоя скотины.

— Дареному коню в зубы не смотрят. Мы с благодарностью приняли отведенные нам земли, — говорил Юламан, — сблизились с родичами, обжились быстро. Вместе платили ясак, вместе несли караульную службу. В дружбе легче жилось.

Однако и здесь поджидала их судьба не милосерднее прежней. Прибыла экспедиция Кирилова, его каратели дотла сожгли аул Ашкадар. Гадельша со всем своим тармытом переселился в Стерлитамак, чуть в стороне от него выросла отдельная улица, названная Янаулом.

Несколько лет назад Юламан говорил Кинзе:

— Ушли мы оттуда, где отбирали наши земли. Надеялись, здесь приволье будет, побольше скотины разведем, заживем спокойно. Но жизнь под солнцем всюду, оказывается, одинакова: сильный гнет слабого.

Теперь остается лишь с горечью вспоминать слова покойного Юламана.

Движение на дороге оживленное. Много незнакомых людей, редко кто поздоровается. В глаза бросались новые приметы. Возле Усьтамака, прямо у дороги, тесали бревна — в одном из оврагов, залитых водой, наводят мост. Укрепляют крутояр на протоке Тойпак возле Мустановского оврага. Всюду стучат топоры, звенят пилы — делают какие-то постройки.

В широком речном заливе сооружают пристань — по весенней высокой воде здесь могут останавливаться плывущие с верховьев Агидели барки с солью, с чугуном, железом и медью. Возле еще одной протоки шум стоит — плоты пригнали, бревна на берег вытаскивают. Рядом выстроились торговые лавки, чуть поодаль от них — ямской стан.

Ямской стан заметно разросся, недавно выстроена церковь. Базар открылся. И, конечно же, кабак, где ловко обманывает честной народ целовальник. Имеются следящие за порядком урядник, становой пристав. Здесь же собрана инвалидная команда солдат.

Строятся новые дома, образуя новые улицы. Дремучие леса, простиравшиеся некогда по обеим сторонам аула, уже почти вырублены. На болотистых участках дорог сделаны бревенчатые настилы, насыпана речная галька. Ямской стан вот-вот сольется с аулом. Если прежде его называли Ашкадарским ямом, то теперь — Стерлитамаком.

«Так, наверное, будут называть и город, а в том, что он вырастет в скором времени, нет сомнения, — пришел к выводу Кинзя. — Любопытная штука получается. Аул основал Юламан, и по обычаю он должен был получить имя основателя. Юламан сам воспротивился, а жаль. Было бы увековечено его имя: называли бы «Юламанский стан», затем и «город Юламан».

Проезжая по улице, Кинзя обратил внимание на только что построенный новый дом, выделяющийся среди остальных внушительными размерами. Он нарядно желтел свежетесанными бревенчатыми стенами, источающими смолистый хвойный дух. Со стороны улицы огорожен высоким дощатым забором. Поставлены высокие крепкие ворота с козырьком, обитым жестью. Кто-то постарался, не пожалел денег.

— Чей дом? — спросил Кинзя у прохожего.

— А... этот? Дом Туктагула, нового бая. Уйряка Туктагула.

О том, что работник нашел клад, Кинзя уже слышал от Алибая. «Будет баем, коли улыбнулось счастье, — подумал он. — Вон как размахнулся. Не слишком ли напоказ? У дурного дерева ветки бывают кривыми».

Туктагул, должно быть, услышал разговор под окнами. Выбежал из дома, распахнул калитку, намереваясь обругать нахала, обозвавшего его Уйряком, но прохожий уже далеко отошел, удалялся и всадник. Пускай со спины, Туктагул сразу признал в нем Кинзю, на мгновенье задумался и, по-медвежьи косолапо ступая, двинулся за ним следом.

...Годовщину смерти аксакала Юламана отметили с большими почестями. Гостей собралось много — и званых и незваных из соседних аулов, а уж о своем и говорить нечего. Были муллы и муэдзины, карыи и суфии5. Никого не обошел вниманием Юралый. Кинзя увидел здесь и Алпара, сидящего далеко в сторонке вместе с другими работниками, и Туктагула — он, расталкивая людей, неуклюже пробирался вперед, считая, что место для него отныне предназначено в красном углу.

Дом и просторный двор переполнены. У каждого на устах имя Юламана. Поминали его как святого, благочестивого старца, желая ему места в раю.

Кинзя, исполняя данный себе обет, громко прочитал суры из корана, посвящая их покойному Юламану, сотворил молитву.

Следующим днем была пятница.

— Ямагат, пятничный намаз посвятим покойному старейшине Юламану, — сказал Кинзя. — Выйдя с намаза, пойдем на кладбище, чтобы с молитвами совершить земной поклон святой могиле.

— Аминь! — поддержали его со всех сторон. — Аминь!

На другой день все собрались на пятничный намаз в мечети, построенной Юламаном на пожертвованные народом деньги. Хотя и много было среди гостей священнослужителей, провести намаз попросили Кинзю. После намаза отправились на кладбище.

Алибай и в первый, и во второй день старался держаться поближе к Кинзе, следуя за ним тенью — не только из уважения, но и подчеркнуть хотелось, что он один из самых близких друзей абыза. По тому, как Алибай угодливо заглядывал ему в глаза, Кинзя понял, что у друга имеется к нему какая-то просьба, но не решается сказать, покуда не закончены религиозные обряды.

Кинзя сам начал разговор.

— Похоже, темные тучи надвигаются на солнце.

Алибай не понял его. намека.

— Какие тучи? На небе ни облачка.

— Вижу, тяготит тебя что-то. И тебя, кажется, прижимают. Слышал, Левашев подбирается.

— Нет, он забирает землю у юрматинцев, — сказал Алибай. — В соседнем ауле Таулы.

— Стало быть, тебя не трогает?

— Не до этого мне.

— Почему своим не помог? Они ведь обращались к тебе, — рассердился Кинзя.

Секунд-майор Левашев давно уже прибрал к рукам значительные участки земли, принадлежавшие аулу Таулы. Но мало ему показалось, захотел расширить поместье. Принялся торговать новые участки. Среди юрматинцев одни, измученные нуждой и голодом, готовы были согласиться на продажу, мечтая получить хоть малую толику денег, другие стеною встали против. Поднялся шум. Имея своего старшину, они обратились-таки за помощью к Алибаю: у юртового большой авторитет, в бумажных делах разбирается, умеет найти подход к Левашеву. Боясь обмана, его попросили составить купчую.

— Написал купчую? — спросил Кинзя.

— Все писали, не один я, — побоялся взять на себя всю ответственность Алибай.

— Что в ней?

— Вышло по желанию Левашева. Много земли он не взял, народ согласился. Одно условие смущало: чтобы не было потравы посевов. Люди говорили, что сами огородят поля поскотиной. Другие боятся, что если случится потрава, могут возникнуть споры.

Кинзя сразу смекнул, в чем таится опасность.

— Левашев сам может нарочно сделать это, дабы совсем задавить народ. Неужто ты не понимаешь? — Кинзя сорвался на крик. — Именно это условие необходимо было вычеркнуть.

— Поздно уже, поздно... Купчую состряпали быстро, люди поставили тамгу. Барин успокаивал, мол, опасаться нечего, так по форме требуется. Всех угостил, деньги отдал. Купчую сразу отвез в Уфу и утвердил.

Кинзя оторопело смотрел на него.

— И ты, угождая ему, дал согласие?

— А что сделаю я один? Что сделает народ? У его брата вон сколько войска. Не веришь — съезди сам, посмотри.

— Видел. В Авзяне подавили бунт.

— А своего брата он разве даст в обиду?

— И ты испугался?

— Мне-то что? Хотя и змея он, но меня не жалит.

— Эх ты, дурень! Только свое тебе и дорого... Об этом я в Сенат напишу. Прекратить надо такие дела. Раздобудь мне купчую!

— Добуду, кушага...

Его обещание несколько успокоило Кинзю. Но Алибай выжидал, когда у друга поднимется настроение, чтобы высказать ему свою просьбу.

— Крепко отчитал ты меня, кушага, — сказал он, когда некоторое время спустя вышли на улицу. — Голова кругом идет, меня самого крепко прижимают.

— Тебя? — от души рассмеялся Кинзя. — Не может быть! Не бывший ли твой работник прижимает? — Он кивнул в сторону нового дома Туктагула.

— Кто, Уйряк? — презрительно откликнулся Алибай.

— А что? Свою лавку открыл, торговлю завел.

— Хей, как бы ворон ни хвалился, соколом ему не стать.

— Однако же, от тебя он постарается не отстать. А на одном небе, говорят, двух солнц не бывает.

— И кроме него у нас купцов хватает. Я хотел сказать, с землей прижимают.

— Да? Не верится. На земле ты прочно стоишь, одною ногою здесь, другой — на Деме.

— Вот там и неприятности.

Кинзя немало удивлен тем, что у Алибая могут быть неприятности. Дом — полная чаша, богатство множится, хозяйство разрастается. Сколько людей работает на него не покладая рук, находясь в полной зависимости от него. Приходят просить помощи, берут взаймы деньги или что-нибудь из еды под залог — сами идут в аманаты, жены. Не имея возможности выплатить долги, превращаются в туснаков — своего рода рабов. На лето Алибай раздает дойных коров, с условием вернуть осенью с телкой. Хорошо, если с коровой до осени ничего не случится, как-то можно прожить. Но ведь часты случаи, когда скотину медведь заломает, волк загрызет. Алибаю до этого дела нет, его стада редеть не должны. А чем за павшую корову расплатишься, как не своей свободой? И опять пополняются ряды туснаков, бесплатных работников. Баю остается лишь богатеть еще больше, уж какие тут могут быть неприятности!

Печалился Алибай по другому поводу: оказывается, не дают ему покоя мишари, давят на него, до печенок проняли.

— Ах, эти мрясовские щенки! — негодовал Алибай.

Мряс долгие годы обитал в здешних местах, исполняя обязанности муллы. Вначале его старший сын Талас, испросив разрешение у Мирзагула, основал свой аул, за что выплачивал положенную долю ясака. Жил тихо-мирно, помогал налаживать дороги, давал лошадей для обозов. Следом за ним заполучил участок земли его брат Супай. Много не прошло — поставили новые аулы Буреказган, Баганаш. И вот сыновья Мряса, склонив на свою сторону мишарей и считая себя полными хозяевами земли, написали губернатору исковое прошение. Талас и Су-пай недавно еще раз пощекотали селезенку Алибаю:

— Указ мы знаем. На нас записываются земли тех, кто принимал участие в вооруженном непокорстве властям. А твой отец участвовал в восстании Кильмека, возглавлял большой отряд. И Батырше он оказывал содействие. Про все это мы отписали куда следует.

На них с обидой и горечью жаловался Алибай другу. Вовсе покоя не стало. В прошлом году мишарский старшина Алмекей Алкеев написал на него ябедную жалобу. Нынче Мрясовы распоясались. Алибая нет-нет да и вызывают в Уфимскую провинциальную канцелярию для объяснений. Это ударяло по его самолюбию, бросало тень на авторитет.

Как бы не проклинал Алибай мишарей, валя всех в одну кучу, Кинзя знал, что и им живется нелегко. Царское правительство, в целях укрепления границ, срывало их с насиженных мест, отправляя вместе с русскими и мокшанскими крестьянами на Саранскую и Симбирскую укрепленные линии, затем их переселили на Каму и на башкирские земли. Называя их служилыми, отдавали им некоторое предпочтение, они пользовались кое-какими привилегиями. Использовали мишарей и в борьбе против бунтующих башкир. Это приводило иной раз к неприкрытой вражде между башкирами и мишарями.

— За ними нет вины, — пытался Кинзя успокоить Алибая. — Вместе живем, бок о бок на войне сражались. Воины храбрые, служилый народ.

— Хай, служилые! — недовольно возразил Алибай. — Все равно они не являются вотчинниками, как мы.

— Вот и скажи об этом воеводе.

— Говорил, а он и ухом не ведет. Их защищает. Знаю, взятками они подкупили его.

— На взятки, думаю, и ты не скупишься.

— Приходится, конечно. Не подмажешь — не поедешь. Не обеднею. И корни крепкие, есть на кого опереться. Вот и прошу тебя, кушага, помоги мне, напиши прошение в Сенат. Чтобы не обижали нас, вотчинников.

— Вотчинники, говоришь, — задумчиво произнес Кинзя. — В таком случае, нельзя отдавать на растерзание Левашеву и вотчинников из аула Таулы.

— Да, да, — согласился Алибай. — А я... Обо мне?

— Подумаю. Мишарский старшина в самом деле лишнего себе позволяет. Распоясался, на свой лад поворачивая царский указ. И все же... по справедливости надо разобраться.

Алибай, чувствуя его холодность, обиделся:

— Неужели и ты согласен с тем, чтобы эти выродки продолжали грабить меня?

— Не хочу я, чтобы кто-то кого-то грабил, — ответил Кинзя, досадуя на его непонятливость. — Мне претит грызня между своими. Подумай, хорошо ли одному народу желать светлого дня, а другому — темной ночи? Ты хоть когда-нибудь задумывался об этом? А по мне — все равны. И башкиры, и мишари, и татары, и русские крестьяне. Всем трудно живется. Мое самое большое желание — пускай для всех наступит светлый день.

Алибай не стал возражать, хотя представить себе не мог, чтобы могло существовать какое-либо подобие равенства в этом обманчивом и лживом мире. Пустые, невозможные мечты. И у кого? У такого умного человека, почему-то не желающего понять его, кушагу. Настроение у него упало, и он уже сожалел, что начал столь бесплодный разговор.

5

Кинзя съездил в аул Таулы, побеседовал с людьми. Вернувшись обратно в дом Юралыя, он увидел незнакомого человека, который, почтительно поздоровавшись, принял уздечку коня, сказал:

— Тебя дожидаюсь, абыз-агай. Бай Туктагул послал звать в гости.

Несовместимыми, режущими слух показались слова «бай Туктагул».

— Кто, говоришь?

— Бай Туктагул...

— А-а... бай, стало быть...

Кинзя был сильно не в духе, когда увидел, в каком безвыходном положении очутились таулинцы. Хотелось коим-то образом помочь им, но поздно — земля упущена из рук. А тут в гости иди, да было бы к кому — к Туктагулу.

— Если есть у него дело ко мне, сам придет, — сухо ответил Кинзя.

Перед тем, как войти в дом, увидел Алпара, идущего с девушкой в цветастом платке. Подождал их. Девушка смущенно, низко опустив голову, прошмыгнула во двор. Алпар подошел к абызу.

— Кто она, родня? — спросил Кинзя.

— Можно родней назвать... Дочь Юралыя-агая. Аккалпак. Ее мать по делам посылала.

— Приятная девушка...

Кинзя вошел во двор. Алпар следом завел коня, перехватив уздечку у человека, звавшего в гости. Кинзя продолжал стоять во дворе, не заходя в дом. Вернулся Алпар.

— Коня в ясли поставил, агай!

— Хорошо... Славный ты парень, Алпар. Всегда для меня добрые дела делал. В Азовскую крепость со мной ходил. От беды семью мою спас. Здоровья и счастья тебе желаю.

— Если понадоблюсь — на край света готов пойти за тебя, агай, — откликнулся Алпар в горячем порыве. — В огонь пойду, на дно морское нырну.

Алпар нравился Кинзе. Испытывая к нему душевное расположение, начал расспрашивать о его жизни, о матери. Польщенный вниманием, парень сиял от счастья.

— Вот что, давай зайдем к тебе, надо матери дать хаир6, — сказал Кинзя и направился к их дому.

Марзия сидела на корточках перед печью, строгая лучину, чтобы разжечь огонь. Кинзя едва узнал ее — так сильно она изменилась. Постарела, лицо в густых морщинах, ввалились глаза в исхудавшие глазницы. Грудь впалая, на руках одни сухожилия под истончавшей кожей. В первый момент она, выпрямившись, застыла в напряженной позе, не зная, что делать, что сказать. Вытерла о подол руки, поправила платок на голове, уставилась, все еще не веря глазам своим: в их нищий дом, куда и бедный люд редко заглядывал, вошел такой почтенный, такой уважаемый абыз! И потолок в избе сразу будто выше сделался.

— Живите тысячу... Нас, богом забытых, не позабыли вы, уважили. Тысячу живите, — пробормотала она. А когда Кинзя протянул серебряную монету, она затрясла руками, не зная, брать или не брать. Взяла. От безмерной благодарности увлажнились темные, глубоко запавшие глаза. Пожелала Кинзе здоровья, богатства, тысячу земных радостей.

С тяжелым сердцем покинул Кинзя полуразвалившуюся избу со слепым оконцем, затянутым брюшиной. Бедная женщина, как в ней еще жизнь держится. А ведь и она великое творение всевышнего! За что же горькая судьба выпала на ее долю, на долю сына? Одни богатеют, другие влачат жалкое существование. И ведь ничем не изменить заведенный самой жизнью порядок. А скольких таулинцев ожидает не менее горестная судьба?

Кинзе хотелось побыть одному. Он вышел на берег реки, шагая медленно, задумчиво глядя перед собой. Под ногами зашуршала галька. На мелком перекате прозрачно струилась вода. В омутах, где поглубже, плескались утки и гуси, ныряя за кормом. В летнюю пору Стерля выглядит безобидной речкой. Это в весеннее половодье она обретает мощь, крушит высокие глинистые яры, выходит из берегов, заливая пойменные луга и леса, а в иные годы и вовсе соединяется с Ашкадаром. Сейчас же, прыгая по камешкам, ее и куры могут вброд перейти.

В густых тальниках промелькнуло яркое девичье платье. Кинзя пригляделся и узнал Аккалпак. Ступая по камням, она перебралась на противоположный берег и хворостиной погнала уток, зовя их домой: «Кыш, кыш к себе. Пора возвращаться!» Снова скрылась она за тальником Оттуда послышалась песня:

Ай, очень издалека пришли мы,
Сотни и сотни верст прошли мы,
В поисках утраченной птицы-счастья
В другие края ушли мы.

Позади осталась прежняя родина,
В мечтах и в мыслях всегда она — родина.
Нет, не видать в небе птицы-счастья,
Хотя и повью земли пройдены.

Девушка пела с душевным трепетом, нежный голос звенел на высокой ноте, грозя вот-вот оборваться, но не обрывался, напротив, поднимался еще чуть выше, исторгая хватающую за сердце печаль, не гнетущую, а возвышенную, воздушно-невесомую печаль, чистую и бесхитростную, какою она бывает у детей.

Песня отзвучала, девичий голос замолк. Кинзя, взволнованный, сдерживая учащенное дыхание, ждал продолжения, вслушивался в тишину, но слышал лишь журчанье прозрачной воды под ногами.

«Эта песня — тоже память о покойном Юламане», — подумал он. Однажды, как бы между прочим, дед Юламан говорил о том, что сохранилась песня о прежней родине, бережно хранимая стариками, и даже напел ее мелодию. Внучка Аккалпак, должно быть, запомнила.

Медленно поднявшись от реки на высокий яр, Кинзя лицом к лицу столкнулся с девушкой, направляющейся к дому. Взглянув на нее, он замер, пораженный ее красотой.

Аккалпак...

Кинзя знал, что у Юралыя есть дочь, видел ее когда-то маленькой девочкой и не обращал внимания. Мало ли в ауле детишек бегает. Здесь, пока он жил в гостях у Алибая, на глаза ему она не попадалась. Даже когда встретил ее с Алпаром, толком разглядеть не успел — смущенная девушка успела прикрыть лицо платком. И только сейчас он полностью охватил взглядом тонкий стан, гибкую фигурку пятнадцатилетней девушки, ее чудное лицо с мягким румянцем на щеках, с тонкими бровями, похожими на два только что народившихся полумесяца, с ясными глазами, сияющими так, как могут блистать лишь самые дорогие самоцветы на перстнях. Ресницы длинные, словно стрелы в колчане. Если подыскать вычитанные из восточных книг сравнения, ее можно было бы сопоставить лишь со звездой Раушан, блистающей по весне рядышком с луной на вечернем небе.

— Неужели ты дочь Юралыя? — изумленно спросил Кинзя.

— Да, абыз-агай, — ответила девушка, вертя в руках хворостину, которою погоняла гусей и уток.

— Удивительно, как я тебя до сих пор не видел!

— Вы заняты важными делами, абыз-агай.

Девушка вдруг застыдилась, отвернулась и побежала к воротам, где уже гоготали, просясь во двор, гуси с утками.

«Надо же, какая девушка! — покачал головой Кинзя. — Не поскупился всевышний, полной мерой дал красоту невинной душе».

Долго еще стоял Кинзя, как бы приходя в сознание. «Что за наваждение? — недоумевал он. — Уж не с ума ли спятил?» Что ж, и такое может случиться. Ведь в самом деле она Раушан — лучезарная звезда!

Уже свечерело. Тучи укрыли собою звездное небо, посыпал мелкий дождь, но Кинзя не замечал его. Подняв голову, он смотрел вверх, ожидая, не блеснет ли в разрывах туч звезда. Нет, темным-темно было наверху.

И тем не менее суждено ему было еще раз лицезреть сияние земной звезды. Вначале он услышал звон серебряных монет на инхалыке7 Аккалпак, затем и сама она предстала перед ним:

— Кинзя-агай, дождь идет. Зайдите домой, — сказала она, передавая приглашение матери.

— Спасибо тебе, красавица. Сейчас приду. Твои слова звучат для меня приказом самого ангела.

Аккалпак, застенчиво опустив голову, ушла обратно в дом.

* * *

А во дворе, прячась в укромном месте, ждал появления Аккалпак притихший Алпар. Он хотел окликнуть ее, чтобы сказать на прощанье несколько слов. Девушка появилась, но, заметив абыза, Алпар не решился обнаружить своего присутствия. Лишь когда Кинзя ушел в дом, он вышел из своего укрытия. И в это время кто-то сзади легонько толкнул его в плечо.

— Xe, xe... Видал, кустым?.. Про абыза говорю. Какие слова произносит, сердце любой девушки растревожит!

Парень, узнав Туктагула, отшатнулся от него.

— Отстань, агай... У меня свои глаза есть.

— А слышал, как щебечет?

— Не глухой.

Туктагулу известно было, что Алпар неравнодушен к Аккалпак. И не удержался, чтобы не подлить масла в огонь.

— То, что было сейчас — ерунда. Видел бы ты их чуть пораньше, на берегу. Он руки к ней протягивал.

— Не может быть!

— Хай, валлахи-биллахи...

Даже если б Туктагул не клялся, Алпар все равно поверил бы. Ему достаточно было увиденного своими глазами. Вот тебе абыз, на которого он готов был молиться, как на святого человека. Алпар задыхался от охватившего его негодования. Да еще под руку тут попался невесть откуда взявшийся Туктагул с ехидной ухмылкой. Парень отвернулся от него и пошел прочь с открывшейся вдруг на душе кровоточащей раной.

А Туктагул на этот раз сам пришел позвать Кинзю-абыза в гости. Дом построен, печь сложена, поставлен в нее казан. Оставалось освятить жилище.

Когда начинали строить дом, Туктагул подбирал для него лучший материал.

— Неужели из этих бревен будет сруб? — восторгалась жена, глядя на толстые и ровные золотистые сосновые бревна.

— Почему бы и нет? — самодовольно отвечал муж.

— Дом надо сделать большим, как у Юралыя, — прониклась его настроением Гизельбанат. — В окна вставим слюду, а крыльцо будет высоким. Согласен?

— Наш дом будет еще лучше...

И вот он, слава аллаху, готов. Осталось по старинному обычаю сотворить обряд зажжения огня в печи. Надо собрать гостей, не поскупиться на угощение, прочесть коран, чтобы не только вдохнуть жизнь в новый дом, но и придать ему авторитет присутствием самых уважаемых людей. Иначе до сих пор не хотят считаться с ним, называют Уйряком, толком салям не могут отдать, здороваясь. А тут такой удобный предлог.

По укоренившейся привычке нерешительно приблизился он к дверям Юралыя, потоптался, покашлял. Вызвал Кинзю и торопливо изложил просьбу:

— Завтра в полдень отобедать...

Не хотелось Кинзе идти в гости, душа не лежала.

— Завтра с рассветом уезжаю, — сказал он.

Туктагул не обиделся. Но и упрашивать больше не стал. Надо хранить достоинство. Подумал лишь: «Если б сказал о встрече с Тузунбикой, примчался бы». И об этом решил не говорить.

А утром, едва светать начало, Кинзя в самом деле отправился в путь. Отправился в Уфу, спеша на помощь другу Юлаю.

6

Много лет назад, служа вместе с Кинзей на кордоне Оренбургской линии, Юлай получил суюнче — весть о рождении третьего сына. Отслужив, на крыльях летел он домой.

На душе было радостно. Любимая жена Азнабика разрешилась благополучно. Младенец лежал в колыбели, глядя черными глазками на еще незнакомый ему мир. Из далекой оренбургской степи отец привез ему имя. Салават! Как хотелось, чтобы в ребенке билось такое же отважное сердце, каким оно было у храброго батыра, носившего это имя...

Первые два сына, похоже, не оправдают надежд. А этот?..

Азнабика, нося под сердцем первого ребенка, терпела и подкатывающую тошноту, и отсутствие аппетита, извращение вкуса. Со вторым, предчувствуя, что тоже будет мальчик, она уже не сдерживала своих желаний, грызла окаменевший курут трехлетней давности, ела пастилу из калины, сушеную смородину, однако и второй сын рос не хилым, не слабым, но довольно посредственным мальчиком. При третьей беременности одна старушка нашептала ей: надо, мол, съесть печень жеребца. Азнабике этого было достаточно, распорядилась: зарежьте вон того сивого и сварите печень. Приготовили ей печенку, накормили: Чуть позже видит Азнабика — сивый жеребец цел и невредим, гоняет свой косяк кобылиц. Это Юлай, пожалев красавца, отогнал его на другое джайляу, а вместо него пустил под нож обычного мерина. Азнабика охала и ахала, опасаясь, как бы в результате обмана не родился какой-нибудь заморыш. Юлая забрали на кордон. Ничего не подозревающий сивый жеребец бдительно обхаживал свой косячок, пас на сочных лугах, водил на водопой к речке Усть-Канды. У Азнабики слюнки текли, когда он попадался ей на глаза. День терпела, другой... На третий велела изловить его. Ничего не скажешь, конь превосходный, от него можно было бы получить отличное потомство. Юлай рассердится, но с одолевшим ее желанием она уже не могла справиться. Опасаясь нового обмана, сама проследила за тем, чтобы была приготовлена печень именно этого жеребца.

Старушка за свой совет получила от Азнабики щедрый хаир. Стоило вознаградить ее — мальчик родился крепеньким, жадно брал грудь и быстро крепнул, наливаясь жизненными соками. Печень красавца-жеребца пошла ему на пользу.

О племенном жеребце Юлай забыл скоро. Зато на сына не мог нарадоваться. Ребенок рос подвижным, любознательным, в нем рано прорезался характер. В три года отец усадил его на коня. Для начала этого достаточно, а остальное, что нужно, переймет у старших.

Мальчишеские игры известны: своими руками сделанные луки и стрелы, пики и деревянные сабли, сукмары. Он сам научился строгать их, все увереннее держа в руках топор.

Однажды дубиной принялся он лупить пень, приговаривая:

— Это енералу!.. За дедушку!

— Это Шаганаю!.. За отца!

Мать исподтишка наблюдала за ним со стороны. Вначале ничего не поняла, потом вспомнила, что сама рассказывала, как издевался над дедом Азналом царский генерал, а Шаганаев кто только не проклинает. Мальчику этого оказалось достаточно, чтобы в нем заиграло чувство отмщения. Было ему тогда семь лет.

В тот же год отец повстречал забредшего в их края некоего ишана Наби Кабири и пригласил в свой аул учить детишек грамоте. Учитель из ишана получился никудышный. Розгами бить не бьет, но из рук их не выпускает, грозя наказанием. Кто-то слушает его уроки, кто-то откровенно зевает. Набию на это наплевать, лишь бы платили побольше. То заставляет вызубрить суру из корана, то молитвам учит, приговаривая:

— Вам, шайтанам8, и этого достаточно.

— Мы не шайтаны, хальфа-агай! — рассердился Салават.

— Хей, тогда кто же вы такие? Род ваш шайтан-кудейский. И начало ему было положено от Дурмена и дочери Шайтана. Четверо их сыновей — Алькей, Идрис, Юнус и Шаганай образовали четыре аймака. Их именами аулы названы.

— Люди не могут происходить от шайтанов, хальфа-агай, — продолжал упорствовать Салават.

— Почему бы нет? Велико могущество всевышнего. Яицкие башкиры от волков произошли.

— Наш род произошел от батыров, — продолжал спорить Салават. — Мне дедушка рассказывал. И в шежере написано.

— Неслух! — закричал хальфа, брызжа слюной. — Воспитанные дети молча должны выслушивать взрослых!

Салават молча поднялся, с дерзкой усмешкой посмотрел на ишана и выбежал на улицу. Раздался его свист, затем послышался удаляющийся топот конских копыт. Наби с перепугу побежал жаловаться Азнабике:

— Салават-мырза совершенно не слушается. Вместо того, чтобы суры учить, ускакал куда-то.

— Никуда не денется, вернется, — сказала Азнабика, зная, что сын, недовольный или расстроенный чем-нибудь, любит уезжать в Лемезы-тамак, в ее родной аул, к дедушке Акаю. Она понимала — малограмотный ишан учитель никудышный, однако и сына не оправдывала — мальчишка беспокойный. Правда, при его любознательности ему бы хорошего учителя, да где взять...

Тысячи вопросов у Салавата и на все дай ответ: почему да почему. Иногда приходится отвечать, мол, вырастешь — поймешь, пока обожди. А ждать ему не хочется, обижается, когда считают его маленьким.

Вспомнилось матери, как несколько лет назад он впервые увидел русских, удивленно спросил:

— Кто они? Почему не надели еляны9?

— Люди, сынок. Мужики.

Странными они казались ему, в особенности те, кто белые кудрявые волосы снимал с головы, словно шапку. Носить такие волосы могли только начальники. У мужиков волосы были обыкновенными, только очень длинными, они сливались с бородой и усами. Одевались мужики в холщовые рубахи и широкие, свободно болтающиеся штаны.

Вместе с отцом Салават увидел на большом тракте мужиков, закованных в цепи. Их толпами гнали за Урал. И тогда он впервые услышал о каторжниках.

Попав в первый раз в русскую деревню, долго вертел головой, глядя на тесно стоящие рядышком избы с высокими дощатыми воротами. Опять следовал вопрос:

— Разве у них нету юрт?

Позже, когда подрос немного, вместе с отцом он побывал и в русских деревнях, и на заводах. На Усть-Катавском заводе оказался свидетелем жуткого зрелища. Одного русского раздели и уложили лицом вниз на какую-то скамью, за руки и ноги привязали к ней. Потом другие русские принялись хлестать его по голой спине плетьми. На спине лопнула кожа, брызнула кровь. Дрожащего от ужаса Салавата отец поспешил скорее увести прочь.

— Атай, почему его так мучают? — негодовал Салават.

Почему?.. Почему?..

Отец, бывая дома, отвечал на вопросы терпеливо, но ему часто приходилось уезжать по делам. Наби-хальфа ни на что не мог ответить, да и не было у него желания. Любимым его занятием было сплетничать, наушничать, шпионить за людьми на джайляу.

Юлай, втянутый в тяжбу за угодья на Симе, к тому же исполнявший обязанности старшины в Бекетинском юрте, не имел возможности уделять сыну внимание.

— Нет, мальчишке нужна мужская рука, — вздыхал он и, прогнав никчемного ишана, начал всюду таскать сына с собой. Салавату нравилось, когда они вдвоем занимались хозяйственными делами, но любимейшим занятием была охота.

В один из осенних дней отец доверил ему ловчего кречета. Сколько радости было Салавату! Так и хотелось взглянуть на себя со стороны — как едет на коне, как на вытянутой руке, с надетой на нее кожаной рукавицей, сидит кречет. На голове птицы колпак, к лапке привязан тоненький ремешок. Вот в небесной вышине раздались звенящие голоса диких гусей. Салават, выжидательно глянув на отца и получив знак, сорвал с головы кречета колпачок, высвободил лапку от шнурка. Птица, получив свободу, расправила крылья и взмыла вверх. Стая гусей смешалась в смятении, а кречет после каждого нового круга сбивал наземь добычу. В сладостном охотничьем азарте билось сердце Салавата, одержимо сверкали глаза. Он привставал в седле, словно сам собирался взлететь вслед за кречетом...

Теперь и отцу, и матери он не казался малым ребенком, и они, забывая о том, что ему только девять лет, разговаривали с ним, как с взрослым.

* * *

Возвращаясь из Оренбурга, отец с сыном остановились в Уфе. Юлай требовал начать суд, пообещав внести под залог деньги. Раз нужен аманат — будет.

Отправились домой за деньгами. В долине Сима ненадолго свернули с дороги, поднялись на вершину горы, как раз напротив строящегося на речке Курюк завода. Отсюда, с высоты, открывалась величественная панорама с волнистой грядой холмов. Среди них голубою змейкой извивался Сим, между холмами простирались поля. На них копошились крестьяне. Юлай специально поднялся на гору, чтобы запомнились сыну их бывшие владения. Кнутовищем указал на зеленеющую долину:

— Там мы ставили юрты.

Салават, глядя туда, стиснул зубы. Кнутовище переместилось чуть в сторону.

— Видишь стадо? В этом месте наша скотина спускалась на водопой. Чуть поближе сюда ставили перекладины езелека, куда привязывали кобылиц на время дойки.

У Салавата учащенно билось сердце.

— В Курюке брали воду для питья. Чистейшая вода, словно из родника. А вон на той излучине Сима были кутаны для скотины, на ночь загоняли.

Кнутовище Юлая кончиком показывало то на холм, то на лощину, то на густые леса. Перечислялись все памятные места. Бывшие родовые владения. Отныне не поставишь здесь юрты. Не выгонишь скотину, косяки кобылиц. Ушла из рук земля, ушла. Осиротевшим чувствовал себя Юлай. Горестно сжималась душа у маленького Салавата. Ведь на этой горе Курюк он играл с ребятами — стреляли из лука, устраивали скачки. Уже не будет здесь шумных игр и забав.

— Атай, не надо было пускать сюда бояр, — произнес он со слезами на глазах.

— Меня не спрашивали.

— Разве у мужчин нет луков и стрел?

— По любому поводу за лук не хватаются, сынок.

— А пики?

— Это еще страшнее, сынок. Это сожженные аулы и кровь...

* * *

Да, тяжкие наступили времена. Твердышевы и Демидовы, соперничая между собой, стремились стать полновластными хозяевами Урала, спешили захватить все новые и новые земли.

Сыновья Демидова, поделив между собой отцовское наследство, жаждали приумножить его. Старался не отстать от них и Твердышев, скупая старые и возводя новые заводы. Если на Воскресенском заводе у него прежде выплавляли одну черную медь, то в последние годы поставили новые печи для выплавки железа. Для вторичной переработки меди, чтобы она получалась более чистой и качественной, он построил Верхотурский завод со специальными печами и штыковыми горнами. Под этот завод он захватил обширные участки земли в верхнем течении Торы, принадлежавшие юрматинцам, бушман-кипчакам, сенкемам.

Граф Шувалов в пятидесяти верстах от Белорецка поставил на тамьянских землях в устье Узяна чугунолитейный завод, а еще в двадцати верстах ниже по Агидели, на ее притоке Каге, он же построил железоделательный завод. Екатеринбургские купцы Коробков и Мосалов тоже захотели сделаться заводчиками.

Куда ни глянь — всюду бары и их крепостные крестьяне, заводские мастеровые. На берега реки Миасс, на земли кара-табынцев нагнали солдат, драгун — под их защитой отмеряют земельные участки, ставят межевые столбы, завозят казенных крестьян. Теряя свои угодья, забегали сотник Базаргул Юнаев, старшина Юламан Кушаев, даже Хусаин, сын тархана Таймаса. Под шумок спалили Тубелясовскую крепость. В ответ были расстреляны двадцать пять человек. Разыскивая бунтовщиков, рассыпались по окрестным джайляу каратели.

В таких условиях шайтан-кудейцам очень трудно было уберечь родовые владения.

...Салават, глядя с вершины горы на работающих внизу русских крестьян, вспомнил рассказ Кинзи-абыза об авзянцах.

— Атай, почему мужики послушно гнут спину на барина? Если б они взбунтовались, может, и кашу землю в покое оставили бы?

— Будет еще, взбунтуются.

— Эх, скорей бы! Разбежались бы, как авзянцы. И барин тогда ушел бы.

— Он не уйдет, других работников пригонит.

— А если бунтовать начнут, тот нашальник приведет сюда солдат?

— Либашев? — переспросил отец, имея в виду Левашева. — Не он, так другой придет. Их много, как в волчьей стае.

...Юлай не стал долго задерживаться дома. Собрал, сколько мог, денег и отправился обратно в Уфу.

— Денег хватит? — спросил Салават.

— Должно хватить, сынок. Кинзя-абыз обещал дать. Так что аманатом тебя не оставлю.

Кинзя уже поджидал Юлая в Уфе. У него своих забот хватало. В новой канцелярии воеводы, выстроенной после пожара, он ходил из одной комнаты в другую по делам волости. Вместе они пошли отдавать и деньги под залог.

Требуемый Юлаем суд состоялся, но Твердышев не без помощи Шаганая одержал верх. Все судебные издержки были возложены на Юлая, на него наложили штраф в шестьсот рублей. Вот почему запрашивали деньги под залог! Все было продумано заранее.

Написанная Юлаем жалоба в Сенат исчезла бесследно.

Твердышев тоже пока не дождался разрешения Сената. Не до него было, в столице кружилась своя карусель вокруг царского трона. Прошение Твердышева лежало без движения до той поры, пока бразды правления не взяла в свои руки новая царица.

Царская милость, проявленная к Твердышеву, была велика: за освоение дикого края, строительство крепостей и заводов он был возведен в ранг коллежского асессора.

Бывший купчишка стал дворянином. Теперь он и в самом деле — барин!

До поры до времени Юлаю не дано было ведать о том. Он позднее узнает, что указом Сената в 1762 году узаконена будет власть Твердышева над отобранными у него землями. За Юлаем пошлют команду солдат, они приведут его на Усть-Катавский завод, и прибывший из Оренбурга чиновник зачитает этот указ.

— Приложите тамгу! — прикажет чиновник.

Земля отойдет к Твердышеву, но не насовсем — продана она будет в аренду на шестьдесят лет. В указе будут и такие слова: деревья с пчелиными бортями остаются у башкир, рубить их запрещается. Если заводчик не засеет отведенные ему пашни, на них могут сеять хлеб башкиры. Не станет косить сено — сенокосы отдадут башкирам. Там, где заводчик не захочет пасти скотину — пастбищем разрешается пользоваться башкирам. Им по-прежнему дается возможность выезжать на джайляу, заниматься в заводских лесах охотой.

Нет, Юлай не понапрасну вел борьбу до конца! Именно эти требования и выставлял он в своих прошениях.

Но дожидаться этого указа пришлось долго, предстояло пережить осень и зиму, встретить весну и новое лето.

7

Еще мальчонкой Алпар все время крутился около деда Юламана. Отец с матерью, работая на Юралыя, вынуждены были сына брать с собой. Арканы ли вить, плести ли гнезда для гусей из лозы — он поможет деду очищать от коры тальник, теребить лыко. Сам Юламан никогда не сидел без дела: руки работают, не отдыхает и язык. Старик знал множество интересных сказок, мунажатов. Заслушивался ими Алпар.

Однажды старик с восхищением рассказывал о ближневосточных арабах, о которых сам услышал от вернувшихся из хаджа паломников, ходивших поклониться святым местам. Будто бы те арабы удивительные ныряльщики, могут очень долго находиться под водой. Ныряют за брошенной в море монетой и достают ее со дна.

— Кильмек тоже мог долго находиться под водой? — спросил Алпар.

— Кильмек-абыз? Так он никогда близ моря не был.

— А мой отец рассказывал, как абыз под водой спасся. После поражения восстания, чтобы каратели не схватили, нырнул в Кандар-куль, тем и спасся.

— Хе, Кильмек через камышинку дышал. Эдак любой сможет. А вот долго не дышать под водой — дело другое.

Под впечатлением рассказа, Алпар тоже решил научиться не дышать под водой. Не осталось ни одного омута на Ашкадаре, ни одного плеса на Стерле, где бы он не нырял. Поначалу звенело в ушах и гулко стучала кровь в голове. Не выдерживая, он выскакивал из воды, жадно хватая воздух. Постепенно, не сразу приучил себя сдерживать дыхание, расходовать его экономно. Одно лето прошло, другое, третье — старания оказались не напрасными. Наберет полные легкие воздуха, нырнет с высокого яра поглубже на глазах у зевак. Те смотрят на расходящиеся в омуте круги, ждут, когда появится на его поверхности голова мальчишки, а он через некоторое время вылезает, отфыркиваясь, уже на противоположном берегу. Мать ахала со страху, сын успокаивал:

— Не бойся, мама, в воде я чувствую себя не хуже щуки.

Он повторял слова старого Юламана, говорившего: в воде надо быть щукой, в бою — батыром. А уж о славных батырах у старика тоже имелось немало сказок.

— Хочешь быть батыром? — подзадоривал мальчика Юламан.

Кто же не мечтает стать батыром?

— Хочу!

— Для этого нужен Акбузат. Всем коням — конь. Никогда не видел? Э, с ним птица не сравнится, быстрее ветра скачет. Копытами почти земли не касается. Никто чужой не наденет на него уздечку, никто не поймает в корок. Зато хозяину стоит свистнуть — он тотчас предстанет пред ним.

Алпар с раскрытым ртом слушал старика.

— Дедушка, а ты сам когда-нибудь его видел?

— Его? Бывало. Конь что надо — пырак10.

Эх, можно ли было мечтать о крылатом коне?

У отца с матерью и обыкновенной лошади не было.

— Поймать бы мне пырака, — вздыхал мальчишка, мечтою паря в небесах.

— И, сынок, жизнь не сказка, — говорила мать. — Нам, горемыкам, лишь бы сытым быть.

А сытым быть не удавалось. Сколько ни работали на Алибая, вырваться из нужды не удавалось. После смерти отца и вовсе жизни не стало. Алпара посылали и за водой, и за дровами, заставляли нянчиться с единственной дочкой Юралыя Аккалпак. Девочке тогда было два годика. Он и на руках ее носил, и за ручку водил.

Алпар послушно исполнял все поручения. Он и не мыслил, что для него может быть какая-то другая жизнь. Кормили объедками, одевали в обноски. Сызмала к этому привык. Лишь слушая сказки Юламана, забывал о всяких тяготах, погружался в мир грез.

— Когда вырасту, я стану батыром, добуду себе коня пырака, — твердил он.

— Не мели чепуху, — иной раз сердилась мать. — До сих пор не поумнеешь. Тебе ведь скоро двенадцать стукнет.

— Пускай. Значит, быстрее вырасту, а как сделаюсь батыром, всем врагам отомщу. Нападу ночью...

— Типун тебе на язык! Разбойником хочешь стать? Тебя в острог посадят, руки в цепи закуют, на ноги колодки наденут.

Цепей и колодок Алпару не хотелось. Страшновато. Однако батыры не должны испытывать страха. Для ни.х и цепи — чепуха.

— Дедушка, как батыры освобождаются от цепей и колодок? — допытывался он у Юламана.

— Есть одна страшная тайна, — сказал дед, напуская на себя загадочность. — Но тебе скажу. Любое железо может сокрушить разрыв-трава. Ее, конечно, все время с собой носить не станешь, поэтому делают так... Кончики пальцев разрезают до мяса, кладут в рану разрыв-траву, затем повязку накладывают. Рана затягивается, а трава внутри пальцев остается. Стоит таким пальцем притронуться — и цепи спадут, и любые замки откроются. Только — молчок! Договорились?

У Алпара глаза расширились от удивления — какими тайнами владеет дед!

— Где она растет, олатай? Эта самая, разрыв-трава...

— О-о, никому не дано ведать о том. Человеку ее не найти.

— Но ведь как-то добывают ее!

— Нет, траву приносит дятел...

Юламан огляделся вокруг — не подслушивает ли кто-нибудь, и тихим, дребезжащим от старости голосом, сам увлекаясь собственным рассказом, принялся посвящать мальчонку в секрет добывания колдовской травы. Прежде всего, надо отыскать в лесу гнездо дятла. Отверстие закрывают тонкой жестью, привязывая к дереву железной же проволокой. Дятел прилетит, а в гнездо попасть не может. Тогда он приносит в клюве разрыв-траву. Прикоснется ею к железу — все, вход открывается. А трава из клюва падает на землю. Поэтому под деревом необходимо постелить белую тряпку. Не прозеваешь — трава твоя. Высушишь ее, а потом, как я уже говорил, делаешь надрез на пальцах...

— Гнездо дятла я отыщу, — разволновался мальчик. — А какой должен быть дятел — пестрый, черный, с белой или красной головой?

— Зеленый. Только зеленый, как сама трава.

Встречались Алпару в лесу и зеленые дятлы.

Оставалось высмотреть гнездо. Несколько дней выслеживал и нашел-таки! Дело оставалось за малым — он заделал вход ржавой жестянкой и расстелил под деревом взятый тайком у матери платок. Однако, сколько ни ждал, дятел к гнезду больше не вернулся. Пришлось другое искать. Во втором гнезде дятел ухитрился крепким клювом отодрать жестянку, но никакой травинки на платок не упало.

Алпар не терял надежды. Ближе к осени высмотрел еще одного зеленого дятла. Тот по дереву тук да тук.

— Лети, принеси мне разрыв-траву, — попросил он птицу, но дятел, по-видимому, не понимал человеческого языка. Ничего не принес.

Когда ходили с матерью в лес по дрова или копали луковицы саранки, запасая впрок на зиму, Алпар не оставлял без внимания ни одного гнезда. Сколько бы он ни старался, все дятлы, словно сговорившись, отказывались одарить его разрыв-травой. Мальчик засомневался: «Может, дедушка Юламан подшутил надо мной?»

Однажды пришел к ним в гости Танайгул. Потерявший жену и детей во время восстания, он душою привязался к семье бывшего друга, по мере возможности помогал. Привязался к нему Алпар, тоскующий по мужскому вниманию. Делился с ним своими секретами. И сейчас посетовал на то, что не смог заполучить разрыв-траву.

— Сказка это, — сказал Танайгул, сам сидевший в Табынском остроге.

— Но дедушка Юламан сказал...

— Он скажет...

— Но ведь некоторые беглые ухитряются освободиться от оков.

— Слышал, бывают такие люди. Никакой травой они не пользуются. У них суставы очень гибкие, — пояснил Танайгул. Он собрал в щепоть вытянутые пальцы и, начиная от запястья, крепко сжимая, принялся мять и вытягивать суставы. — Ежели с малых лет приучиться, кисти рук делаются послушными, легко сжимаются, и тогда можно высвободить их от кандалов. И на ногах можно приучить ступню вытягиваться в прямую линию, подбирая пятку вовнутрь. А тебе зачем это знать?

— Интересно. Батыр ко всему должен быть приучен.

— Спаси бог тебя от любой беды, — суеверно произнес Танайгул, ругая себя за излишнюю откровенность с ребенком.

Танайгулу Алпар поверил. Каждый день принялся мять и растирать суставы. Постепенно это вошло в привычку. Мать, заметив, подозрительно спросила:

— Почему пятку мнешь? И руки тоже.

— Затекают, — обманул ее Алпар.

— Уж не болезнь ли костей у тебя? — встревожилась мать. — Не делай больше так, повредишь сухожилия. Из рук сила уйдет, как у меня.

Алпар, чтобы мать не беспокоилась, тайком продолжал свои занятия. Постепенно приучился складывать ладонь в пластичную узкую трубочку, да и пятки на ногах сделались послушными. Правда, не один год прошел, покуда добился цели. У старшины Алибая лежали на всякий случай в сарае и кандалы, и колодки. Юртовому положено их иметь. Алпар потихоньку пользовался ими и радовался тому, что научился выскальзывать из них. Никакой разрыв-травы не требовалось.

* * *

Никто не собирался заключать Алпара в оковы и колодки. Даже если б это и сделали, он бы легко избавился от них. Но не было никакого спасения от оков, сжимающих его сердце. И кто наложил вдруг эти оковы — обожаемый им Кинзя-абыз!

Аккалпак...

Душою сросся с нею Алпар. Считай, сам вырастил. Юралый, занятый обширным хозяйством Алибая и своим собственным, днями и неделями не видел дочь. Матери тоже было не до нее — для женщины хватает дел в доме. Заниматься ребенком было поручено Алпару, так как девочка с ним не капризничала, слушалась, тянулась как к старшему брату. Он мастерил ей нехитрые игрушки, катал на лодке, водил в лес, затевал всякие игры, пересказывал сказки старого Юламана.

Когда девочка подросла, она не испытывала никакого смущения, оставаясь наедине с Алпаром. Вдвоем ходили по ягоды, собирали смородину, черемуху, дикую вишню. Мальчишки, видя их вместе, дразнились, но Алпар не давал подружку в обиду. Как-то весной Аккалпак, любуясь на половодье, близко подошла к краю обрывистого берега. Подмытый водой глинистый яр обвалился под ногами, девочка рухнула в мутный бурлящий поток. Алпар, вызванный хозяевами чистить хлев, на полпути к дому услышал крик, обернулся, сразу понял в чем дело и в несколько прыжков очутился у реки, с ходу кинулся в воду, успел подхватить Аккалпак, уже шедшую ко дну. Юралый с женой стали теплее относиться к работнику, спасшему их дочь. Ничего зазорного не видели в том, что они всюду неразлучны. А ведь Алпар уже стал взрослым парнем, да и Аккалпак из вчерашней девочки незаметно превратилась в красивую девушку. Алпар обучил ее верховой езде, и они часто выезжали на луга, оставаясь вдвоем.

До сей поры их взаимоотношения оставались как бы родственными. О любви он не. думал, да и мечтать не смел. Но как увидел рядом с ней Кинзю, не прячущего восторженных чувств, в нем вдруг разом проснулись и любовь, и ревность. Да тут еще Туктагул разевает рот в ухмылке, неприятно обнажая бледные десны: все, мол, баи одинаковые, приглянется красивая девушка — молодою женою берут, а Кинзя-абыз и богат, и авторитет большой, что ему стоит...

Верно, шариат разрешает брать и вторую жену, и третью.

Алпар ходил как пьяный, сгорая от испепеляющей любви. После отъезда Кинзи, дня через три, Юралый отправил его в лес рубить дрова. Девушка, видать, проведала о том и, тихонько выскользнув из дома, догнала его на полпути. Парень просиял от счастья. И разговаривали они, и смеялись — как в прежние времена. Но в это прежнее вплелось что-то новое. Парень не сводил глаз с Аккалпак. Девушка, догадываясь о его переживаниях, опускала ресницы, вспыхивала румянцем, часто вздыхала. Алпар почувствовал, что и в ее сердце зажегся ответный огонь.

«Неужели эту трепетную лань уведут из дома? Конечно, уведут, — терзался он. — Девушки под родительским крылышком долго не задерживаются. Что мне делать тогда?»

А может ли он помыслить о невесте сам? О каком калыме может идти речь, если дома даже кушать нечего. Кто отдаст дочь за голодранца? Попробуй, обмолвись — навозным червем обзовут. Засмеют.

Нет, нет! О женитьбе Алпару и мечтать нечего. Но... Аккалпак тоже пускай никуда не уходит, пусть никто на нее взглянуть не смеет!

Много сухих деревьев срубил он. Можно бы еще несколько свалить, чтобы продлить счастливые минуты, но начался дождь.

— Пойдем домой, Алпар-агай, — сказала девушка, дрожа от вечерней свежести.

— Идем, — неохотно согласился Алпар. Глянул он на нее, съежившуюся, ласково прикоснулся ладонью к плечу, накинул поверх платья свою старенькую стеганку.

— Ой, как тепло, — благодарно улыбнулась она.

Тропинка успела раскиснуть от дождя. Алпару пришлось взять девушку за руку, чтобы она не поскользнулась.

Домашние, потеряв Аккалпак, беспокоились за нее. По-видимому, ходили искать. Ее родная мать, вторая жена Юралыя, женщина безропотная, добрая. Но со старшей матерью, как принято называть первую жену, хозяйку дома, лучше не встречаться. Алпара она недолюбливала и с неодобрением относилась к дружбе девочки с молодым работником. Она-то и выскочила первой на крыльцо, сердито выпучила глаза, сорвала с плеч Аккалпак стеганку, отбросила прочь.

— Как посмела надеть чужую рвань? — брезгливо скривила она губы. — От нее навозом за версту тянет.

Девушка смутилась.

— Мне тепло было, старшая мать, — сказала она, подняла стеганку и, стряхнув, подала Алпару.

Старшая мать, видя это, совсем взбеленилась.

— Негодница! Уходи. Чтоб глаза мои тебя не видели!

Аккалпак вытерла слезы, прошмыгнула в дверь. Алпар, низко опустив голову, поплелся к себе домой. Он дрожал от испытанного унижения, в бессилии сжимал кулаки.

Старшая мать задала Аккалпак взбучку. Пригрозила, что если еще раз увидит ее рядом с этим вонючим оборвышем, прикажет отцу выпороть дочь вместе с раззявой-матерью. В тот же вечер, когда Юралый вернулся, она все-таки наябедничала ему, сгустив краски. До плетки дело не дошло, дочь он не тронул, а вот Алпару нежданно-негаданно перепало. Юралый вызвал работника. Не расспрашивая и не говоря ничего, одним ударом сбил парня с ног, ударил попавшейся под руку доской от прядильного гребня. Показалось мало, потянулся к висящей на стене камче. Однако первый порыв ярости у него схлынул. Камча со свистом рассекла воздух, не задев парня. Юралый, встретясь с его горящим взглядом, сам немного струхнул. Бывает, и послушный пес кусает хозяина.

Все-таки он запер парня в амбар.

«Что плохого я им сделал? — кипел обидой Алпар, слизывая с разбитой губы кровь. — Ни за что ни про что...»

Аккалпак нигде не было видно. Разумеется, ей пригрозили, чтобы больше она не подходила к Алпару. Теперь вообще запретят показываться на глаза парням, превратят ее в аяулы11, оберегая, как цветок от заморозка. Но сколько бы ни переживал Алпар, ясно для него было одно: девушка не про его честь.

Туктагул, встретив Алпара, начал жалеть:

— Какое бессердечие! Пускай ты работник, но зачем запирать на ночь в амбар? Да, мы оба с тобой натерпелись бед от проклятого Юралыя. Почему не уйдешь от него?

— Куда уйдешь? Видать, судьба.

— Сколько на него ни работай, ценить добро он не умеет. На себе испытал. Давай, переходи ко мне, кустым.

Алпар ничего не ответил, задумчиво посмотрел на него, как бы вопрошая: «А каким будешь ты? Быстро забыл, что сам ходил в работниках. Сразу все повадки изменились».

Кому-кому, а Туктагулу было известно о трудолюбии и честности Алпара. Поручить торговлю в лавке — не подкачает, парень бойкий и надежный. Поставить табунщиком — можно не опасаться за косяк, ни одна лошадь не пропадет. Заполучить такого работника — горя знать не будешь.

Алпару, находившемуся в подавленном состоянии, было безразлично: всего-то дел — перейти от одного бая к другому. Что белая собака, что черная — все равно она остается собакой. Хотя он и не дал согласия, стоял в раздумье, Туктагул подхватил его под локоть и повел к себе.

8

Человек, не видавший в жизни просвета, и днем зажигает лучину. Так говорят старики. Поэтому Туктагул хотел по всем правилам провести обряд зажжения огня в новом доме.

Он, этот обряд, зародился многие тысячелетия назад, когда огонь почитался священным. Жрецы-абысы добывали его трением из дерева, и это было великим праздником. Есть огонь, значит, есть жизнь. А деревом для добывания огня служил ильм. Огонь хранили в очаге бережно, не давая ему угаснуть. Если же затухали хранимые в золе угли, то брали их у соседа по огню. Потом, когда появилось огниво, отпала необходимость беречь огонь как зеницу ока. Однако, при переезде из старого дома в новый, старались сохранить древний обычай зажжения огня в новом очаге.

Ни к исламской религии, ни к мулле это не относилось, однако пускай сотворят молитву, дадут благословение, чтобы всегда был полон казан над огнем и снизошли на дом благодать и богатство. Пускай после этого посмеют не считаться с Туктагулом.

От дармового угощения и сытый не откажется. Гостей набралось много. Хвалили дом — в округе ни у одного бая нет такого. Из добротного леса все постройки на подворье — и для скотины, и для лошадей. Забор из ровных сосновых жердей, по русскому образцу высокие ворота.

Туктагул встречал гостей в богатом камзоле и еляне, в шапке из черной лисы. Держался солидно, как подобает баю. Кто-то из гостей втайне завидовал ему, кто-то радовался за него. Давно ли гнул спину на Мирзагула и Алибая, теперь сам ничем не хуже. Работая на них, научился и счету, и вести другие дела. Учитывая их ошибки, с хорошего брал пример. Понабрался опыта — за это честь ему и хвала. Приобрел хороший косяк кобылиц; коров, овец и коз — целое стадо. Отдельно держит упряжных и ездовых лошадей. Возле Ашкадарского яма открыл большую, как у Алибая, лавку. Есть у него маслобойня, кожевня. Сам хорошо работает и других заставить умеет. Тут хочешь, не хочешь, а считаться с ним приходится.

— Хазрет приехал! — послышались голоса.

Мулла не заставил себя ждать. И коран читал, и молитвы творил, благословляя дом и желая процветания хозяину. Приступили к обряду зажжения огня. Нет, его не добывали трением ильмовых дощечек — принесли в совке горячие угли из летника, рассыпали в печи, и хозяин сам бросил на них полную горсть сухой щепы, положил дрова. Гости, глядя на занявшийся огонь, принялись кричать:

— Благословение дому! Быть богатым ему!

— Пусть никогда не гаснет огонь в очаге!

— Пусть всегда будет полон казан сытной пищей!

— Пускай никогда не переводятся гости!

Туктагул дал мулле солонку. Тот насыпал в нее соли и, шепча молитвы, поставил возле казана.

Обряд был исполнен. Начался пир.

Но не было на пиру среди гостей матери Туктагула. Не пригласил он ее, да и за общий табын не сажал ее давно. Тем не менее мать, уже после ухода гостей, не тая обиды, от чистой души пожелала сыну и снохе дружной, мирной жизни, счастья дому.

Оставшись один, Туктагул сел подсчитывать убытки. Показалось ему, что праздник обошелся дороговато. Ладно, пришлось соблюсти обычай, но в другой раз собирать гостей он не намерен — пускай дураков ищут.

Говорят, пока бедняк разбогатеет, сорок лет пройдет. Вот и Туктагул долго дожидался своего дня. А уж пробил час — жизнь покатилась как по накатанной дороге. Одна торговля чего стоит: копейка превращается в две, а две — в пятак. Недавно ездил осматривать купленную у Алибая старую мельницу. Маховое колесо еще крепкое, долго вытерпит, но подпоры и шестерню менять надобно. К новому урожаю мельница должна быть готова, тогда один из трех мешков муки — твой.

В прежние времена у него не было других забот, как набить брюхо. Теперь столько желаний проснулось! Хотелось, чтобы удвоились и утроились косяки кобылиц, а в лавке побольше стало товаров, чтобы караванами стекалось к нему богатство.

Одно было плохо — душа утратила покой. Залают собаки — кажется, что лезут воры. Долго боялся: вдруг объявится тот русский разбойник. Откуда было знать ему, что он давно уже сидит в оренбургской тюрьме — потеряв след Туктагула, он принялся расспрашивать о нем у встречных людей, вызвал у них подозрение и был сдан стражникам.

Не нравилось Туктагулу, что люди не забывают его прежнего прозвища. Стоит он как-то, разговаривая с Юралыем, а мимо шествует утица с утятами, подзывая их:

— Бак-бак-бак...

Один из прохожих, словно понимая утиный язык, передразнил их негромко, но так, чтобы донеслось до ушей Туктагула:

— Бак-бак-бак, хозяин дурак, пускай дом продаст, но прокормит нас... В самом деле, прожорливы, проклятые. Потому и ненасытных людей называют Уйряками...

Туктагул готов был испивать и прохожего, и уток с утятами.

Гизельбанат, заведя разговор о домашней птице, сказала:

— Гусей надо побольше завести.

— Разведем.

— Утиное мясо вкусно, — ненароком обмолвилась она. — Хотя бы три-четыре семьи уйряков надо бы...

Туктагул побагровел, злепил ей оплеуху:

— Еще раз заведешь разговор об уйряках... я тебя!..

Жене к побоям не привыкать, достаточно натерпелась в прежние годы. Правда, как муж сделался баем, и ей захотелось стать байбисой, то камзол попросит, то елян — какая женщина не мечтает о нарядах.

— И в стеганке походишь, — отвечал муж.

Домашних дел прибавилось, ей одной трудно стало управляться.

— В помощницы служанка мне нужна, — завела она речь.

— Кому, тебе?

— Да.

Туктагул с неприязнью оглядел ее с ног до головы.

— Разве не знаешь, что делает человек, когда разбогатеет?

— Как что? Дальше богатеет, радуется.

— Бестолковая! И тут у тебя ума не хватает. Богач берет себе молодую жену.

— Нет, нет — вскричала Гизельбанат, кляня себя за начатый разговор о прислуге. — Я сама буду работать. За всем поспею! Только никого не бери...

Она горько заплакала.

— Как это мне раньше в голову не пришло? — удивленно произнес Туктагул и даже молодцевато приосанился. — Верно, работы много. Вот сама и будешь прислужницей.

— Не стыдно тебе? Столько лет вместе прожили. Плохо ли я ухаживала за тобой? Во всем угождала...

Туктагул — глаза бы на нее не глядели! — отвернулся. Гизельбанат была частью его прошлой жизни, о которой и вспоминать не хотелось. Сморщенная, беззубая — какая из нее байбисе? Трухлявое полено в бухарские шелка заверни — поленом останется. Ему нужна женщина молодая, чтобы в теле была — пышногрудая, румяная, красивая. А то и вовсе можно девушку взять, разве это ему не по силам?

Туктагул по любому пустяку начал придираться к жене. То не приглядела за теленком, отделенным от коровы, то еще что-то упустила, не успела, не сделала. Еда казалось то недосоленной, то пересоленной. Причина всегда найдется.

Белый день превратился для Гизельбанат в черную ночь. Не было дня, чтобы муж не побил ее. Поплакаться, поделиться горестями не с кем. С соседками прежняя дружба прервалась, а свекровь она сама отвадила от дома. Ничего не оставалось, как кинуться ей в ноги, повиниться перед ней, упросить хоть как-то подействовать на сына.

Сердце матери не камень. Забыла она про всякие обиды, пошла. Довольная тем, что сын выбился из нужды, тем не менее не одобряла она его поведения. Чванливым сделался, нелюдимым. Никого за порог дома не пускает, никого не приветит. Не к добру это. На душе у матери тревожно, нехорошие предчувствия одолевают.

Мать пришла не одна, с внуком Бурангулом — сыном покойного брата Туктагула. Не проходя в горницу, остановились они у порога. Туктагул принял их с важным байским видом, облокотясь на сложенные горкой пуховые подушки. Не пошевелился, не пригласил пройти.

— Сынок, встань и выслушай, — сказала мать. — Моей грудью ты вскормлен, имею право тебе сказать.

— Ну, говори.

— В самые тяжкие дни тебе перепало немало помощи от брата. И вот, слава аллаху, живешь ты хорошо. Альхамдель-илла. Теперь окажи помощь его сыну. Не отвергай его. Тебе самому польза будет. Нельзя не считаться с родными. Это ведь все равно, что отсечь себе руку.

— Какая помощь нужна?

— Что всевышний тебе Подскажет...

Туктагул достал из-под подушек кошелек, порылся в нем, звеня мелочью, выбрал две медные монетки.

— На, вам двоим... На молитвенное благословение.

Его протянутая рука повисла в воздухе.

— От родного дитя хаир не берут, — сказала мать. — Наш дом совсем развалился. Отдай племяннику свою старую избу. И я там поживу до конца своих дней.

Туктагул решил сделать щедрый жест.

— Ладно, ради тебя отдам. Пускай ценит мою доброту.

— За обещание спасибо, сынок. Еще одна просьба. После моей смерти не прогоняй его. Бурангул пасет троих кобылиц. Ты ему выдели хоть малую часть доли. До сих пор жениться не может. Сам видишь, калым платить нечем. Когда ты брал жену, твой брат помог...

Слушая их, Гизельбанат вышла в переднюю и тихонько встала в сторонке.

— Брат помог? — возмутился Туктагул. — Не мели чепуху. Я эту каргу, — он ткнул пальцем на жену, — взял на общественные пожертвования.

Гизельбанат, сгорая от стыда, опустила голову.

— Да, эти пожертвования собирал по миру твой брат, — сказала мать. — Чего не хватило, добавил сам, бедняжка. Какую-никакую свадьбу справил. С Гизельбанат вы жизнь прожили.

Туктагул с негодующим видом вскочил с подушек.

— Раз уж ты считаешь, что брат помог мне взять жену, я возвращаю ее обратно... его сыну. Никакого калыма не надо. Пускай забирает. Все равно снохой доводится. Таков фарыз12.

Гизельбанат, не вынеся такого унижения, заплакала навзрыд.

Бурангул, пока не вымолвивший ни слова, молча глядевший на дядю из-под насупленных бровей, утратил терпение.

— Бессовестный! — крикнул он с возмущением.

— Ах, так? Зачем же ты пришел сюда, щенок? На готовенькое добро? Держи карман шире!

Мать сделала попытку утихомирить сына.

— Греховные слова слышу из твоих уст, сынок. Бурангул очень молод, ему найдется равная пара. Разве при тебе, живом, жена может перейти в фарыз? Побойся аллаха...

— А я скажу ей талак13.

— Брось... Гизельбанат всю жизнь была тебе законной женой. Оба пополам делили беды и горести. Теперь пополам делите довольство и радости.

— Разве сумеет она, черная рожа, справиться с моим хозяйством?!

— Даст аллах, постарается.

— Нет!

Мать поняла, что все ее уговоры и советы бесполезны. Оставалось последнее средство.

— Раз ты не слушаешься меня, сынок... не будет тебе счастья.

— Что, проклясть хочешь?

— Мать никогда без нужды не проклянет свое дитя. Иди к ворожее. Поступишь так, как она скажет.

Ничего больше не сказала она, собралась уходить. Внук, бережно поддерживая ее под руку, повел к двери.

Нет ничего страшнее проклятия матери. Как ни хорохорился Туктагул, в душу закрался страх и противно сосало под ложечкой. Помня наставления матери, через силу, принуждая себя, все-таки пошел к ворожее. Что она наговорит, что нагадает?..

— Твоя мать жива-здорова, — сказала ворожея. — Слушайся ее во всем, тогда все твои дела будут заканчиваться удачей.

Туктагул был разочарован. Он не собирался жить в повиновении у матери, однако, пока она жива, решил на время остаться с Гизельбанат, не брать молодую жену.

Выводил его из терпения племянник Бурангул, живший в работниках.

— Ты не очень-то важничай, агай, — сказал он как-то после очередной ругани хозяина. — Шило в мешке не утаишь. Невзначай владетель клада может объявиться, тогда тебе хана.

У Туктагула жилы взбухли на висках. Хотел он дать плетей племяннику, но взял себя в руки, опасаясь досужих пересудов. Да и парень отчаянный, чего-нибудь натворит. Подкрадется ночью и пустит красного петуха, дом спалит.

— Сделаю так, чтоб глаза его больше не видели, — пришел он к твердому решению.

9

В приречной долине на полянах среди густой уремы пасутся кобылицы. Фыркают, щиплют траву, смотрят, подняв головы, на играющих возле них жеребят и стригунков. Зорко следит за своим гаремом глава косяка — рыжий жеребец с белой звездочкой на лбу. Демонстрируя свою власть над ними, играя налитыми мускулами под атласной кожей и горделиво потряхивая гривой, обежит разок-другой вокруг косяка и останавливается, высоко задрав голову и высматривая, не грозит ли семейству какая-либо опасность. Успокоясь, нагибается к траве.

Алпар любуется на этих вольных, грациозных животных со стороны. Велико желание погладить их по холке, похлопать по крупу, да не подпускает рыжий жеребец — стоит пересечь невидимую границу, подъехать на своей лошадке поближе, как он издает угрожающее ржанье, обнажает крупные желтые зубы, сердито поднимается на дыбы, норовя ударить копытами. И к кобылицам не подпускает, и сам в руки не дается.

Лошадей Алпар любит до беспамятства. Глядеть бы на них — не наглядеться. Однако не ему они принадлежат — Туктагулу. Нанявшись к нему, парень поначалу торговал в лавке дегтем. Когда разозленный Бурангул ушел от родного дяди, табунщиком поставили Алпара.

Мать не одобрила его уход от Алибая к Туктагулу.

— На знакомой тропе не споткнешься, на незнакомой ногу сломаешь. Работал бы на прежнего бая.

— Даже хорошо знакомая тропа — не дорога. А с Туктагулом мы еще недавно одну лямку тянули.

— От добра — добра не ищут. Погоди, покажет себя Туктагул...

Но Алпару пока обижаться было не на что. Конечно, работы полно, а у какого бая ее меньше? Не привыкать, лишь бы не помыкали.

Алибай был раздосадован, что упустил хорошего работника. При встрече сказал:

— Почему от меня ушел?

— У Юралыя спроси, — уклончиво ответил Алпар.

— Надеешься на легкую жизнь у Уйряка? Ну-ну, припомнишь еще, что сокола на утку не меняют, — сердито сплюнул Алибай.

Алпар понимал: для работника тут ли, там ли, доля одна — кабала. И не выбраться из нее, как не взобраться на небо, схватясь за лунный луч. Туктагулу улыбнулось счастье, но это уже не прежний Туктагул, с которым как-то зимней ночью, в буране сбившись с пути, делили пополам последнюю лепешку. «Если разбогатею, работники будут сидеть со мной за одним табыном», — говорил он тогда. Быстро забываются благие пожелания. Бай есть бай, куда уж усадить с собой за один табын — лишней лепешки от него не дождешься. Вместо мяса — обгрызанные мослы.

Не привык Алпар сетовать на жизнь. Работа табунщика ему не в тягость, напротив, есть в ней для души отрада. На лугах — это не дома быть, где вздохнуть спокойно не дадут. Простор, покой. Жеребец сам следит за косяком. Изредка лишь, когда приблизится чужой косяк, приходится отгонять его, чтобы не подрались жеребцы и не перемешались кобылы, а отвести их на время дойки к езелеку — дело пустячное. Кобылицы сами к тому приучены. Ест Алпар что дадут, ночует на пастбище, сооруди себе легкий шалаш.

Все было бы хорошо, если б не терзали сердце мысли об Аккалпак. После того злополучного дня они больше ни разу не встретились. Уж если не ее, то хотя бы тень возлюбленной согласен был видеть Алпар. Но без солнца тени не бывает, а самого солнышка теперь нет. Очень тосковал парень и печаль свою вкладывал в песни.

Трава без дождей выгорает от зноя,
Хотя бы дождинка на землю упала...
Если бы мне повидаться с тобою,
Сердце б мое от тоски не сгорало...

Песни рождались у него сами собой, складывались в слова сокровенные чувства, и пел он их в полный голос, не опасаясь, что кто-нибудь услышит — людей поблизости нет, разве что рыжий жеребец покосится или, задумчиво жуя траву, поднимет голову кобылица.

Дни шли за днями. Близилась осень с участившимися холодными ветрами и дождями. Не слышно кукованья кукушки, щебета птиц. Не стало прежней летней прелести в природе. Невесело на душе. Начинало тяготить одиночество. Все чаще Алпар чувствовал себя отринутым от живого мира. Совсем одичал.

Скрасило скучную пустоту одно необычное происшествие. Вначале по ту сторону Агидели, очень далеко, послышалось странное ржанье, похожее на приглушенный рев. Алпар напрягся, прислушиваясь, и засомневался — не ослышался ли? Может, издал эти звуки ветер, веющий со стороны Торатау? Но заволновались кобылицы, тихо всхрапывая. Камнем застыл рыжий жеребец, сторожко навострив уши. Звуки повторились ближе. Рыжий занервничал, заржал в полную грудь, и его голос эхом разнесся по лугам и лесам.

Ответом было ему низкое, трубное ржанье другого косячного жеребца, заметно отличающееся на слух от обычного конского ржанья. До слуха донесся топот множества копыт с обрывающимися на высокой ноте криками кобылиц.

Стремительно приближался большой косяк, взявшийся неведомо откуда. И лошади в нем были какие-то необычные. «Тарпаны?» — удивленно подумал Алпар. Чем пристальней приглядывался он к ним, тем больше убеждался: да, тарпаны — дикие лошади. Их косячный жеребец тоже пытался сбить кобылиц в кучу, забегал вперед, преграждая им путь, непокорных покусывал, бил копытами. Тем не менее расстояние между дикими и домашними лошадьми сокращалось.

Алпар, позабыв обо всем на свете, восторженно смотрел на тарпанов, видя их впервые. Не малы и не велики — роста среднего. Головы крупные, грудь округлая, копыта плоские. Гривы густые, длинные. Мастью почти все буланые или караковые. Алпар от стариков слышал, будто тарпаны в прежние времена водились во множестве за хребтами Урала. Сказывали, что рождаются и выходят они из горного озера Шульген. Теперь, когда всюду селятся люди, они сделались редкими. И вот откуда-то, по-видимому, спугнутый, появился целый косяк.

Рыжий жеребец, дав знак кобылицам не трогаться с места, выдвинулся вперед и снова издал грозное, предупреждающее ржанье. Однако остановить тарпанов было уже невозможно. Рыжий пританцовывая, как борец перед курешом, двинулся наперерез.

Алпар быстренько вскочил в седло, объехал кобылиц, сужая их круг и отправился следом за рыжим жеребцом, готовый прийти ему на помощь. Он знал из рассказов, что косячные у тарпанов обладают неимоверной силой, никакому коню с ними не справиться. При охотничьей облаве, защищая свои семьи, они встают на дыбы, переламывая копытами наставленные на них пики. Тарпана можно убить, но живым его не поймаешь. Даже самые ловкие табунщики не могут накинуть на шею тарпана корок — аркан с петлей. Рассказывали также, что пойманный тарпан не поддается приручению. А вожаку домашнего косяка лучше не встречаться с косячным жеребцом тарпанов. Схватка между ними ведется не на жизнь, а на смерть — один должен погибнуть. Алпару ни в коем случае нельзя допустить этого. Нельзя, чтобы оба косяка смешались, иначе многих кобылиц не досчитаешься. А они, кобылицы, забыв о приказе своего рыжего хозяина, взбудораженно забегали, заметались между ними жеребята и стригунки. Когда рассыпается косяк, даже опытным табунщикам очень трудно собрать его в единое целое. Алпар не стал останавливать бегущих кобылиц — бесполезно. Ему удалось вырваться вперед и повести их за собой, отвлечь в сторону, подальше от тарпанов.

Тем временем два жеребца начали бой. Худо пришлось бы рыжему, если б не подоспел Алпар. Соперники кусались, лягались, били друг друга копытами, стремясь попасть в уязвимые места, и тарпан был искуснее, ловчее, сильнее. Алпар, отвлекая его от рыжего, с маху хлестал плетью по крупу, по холке, по морде. Захочет тарпан обороняться от табунщика — с другой стороны рыжий на него нападает, кинется на рыжего — табунщик полосует плетью. Алпар надеялся обессилить дикого коня, подчинить его своей воле и завладеть косяком — вот счастье привалило бы! Но куда там — дикарь есть дикарь, к тому же выносливый, двужильный, необузданный в ярости. Пена с боков клочьями, а сдаваться не думает. Сообразил, что с двумя противниками ему не справиться, прошмыгнул между ними, кинулся к своему косяку, погнал обратно, откуда пришли.

Рыжий, посчитав себя победителем, с ходу врезался в его косяк, вошел как нож в масло, сделал круг, по пути приглядев себе подружку. Большего ему не требовалось. Дикая кобылица, признав за ним право нового владыки, отпала от убегающего косяка, послушно потрусила за рыжим.

Тарпаны умчались, красиво распластавшись над землей, едва касаясь ее копытами. «Вот это аргамаки!» — залюбовался ими Алпар. Рыжий, все еще не остывший от возбуждения, тоже проводил победным взглядом диких собратьев и впервые за все время сам приблизился к табунщику, потряхивая гривой, как бы благодаря за помощь. Опьяненный радостью победы, он гордо сделал несколько кругов, собирая своих кобылиц в кучу, и все это время, будто привязанная, неотступно следовала за ним новая буланая подружка из племени тарпанов. Немного успокоясь, косячный остановился, обнюхал ее, лизнул в продолговатые скулы и любовно положил голову поверх ее холки. Буланая покорно опустила свою голову.

Какое-то время буланая чувствовала себя чужой в косяке. Нет-нет да и поглядывала в сторону Торатау. Возможно, Тосковала по своей семье, по косяку. Вздыхала, фыркала, почти не прикасалась к траве. В новом же косяке кобылицы, веря вожаку, приняли новенькую миролюбиво, без всяких проявлений ревности.

Рыжий жеребец с этого дня перестал сторониться табунщика, не взбрыкивал, как прежде, при его приближении. Глядя на него, буланая дикарка тоже проявляла доброжелательность к Алпару. Крепкая дружба между ними завязалась позже.

О появлении тарпанов Алпар рассказал лишь матери и Танайгулу. Марзия ничего не могла посоветовать сыну. А Танайгул, пришедший на пастбище проведать Алпара, заинтересовался.

— А ну, покажи!

— Вон, буланая, рядом с жеребцом пасется.

— Ах, красавица! Какая осанка, — залюбовался Танайгул. — Шаг частый, для быстрой скачки хорош. А на холку глянь, на холку! Низкая. В дальнем пути не натрет седлом. Отличная лошадка!

— Ест мало.

— Э-э, аргамаки все таковы. Знаешь что? Не рассказывай-ка ты о ней никому. Иначе бай быстро прослышит. На ней кет байского клейма, стало быть, скотина по праву твоя. Всевышним дарована. Сам знаешь, человек без лошади — птица без крыльев. Безлошадного парня всерьез не воспринимают, никто ему в жены дочь не отдаст.

Алпар и сам знает это. Без лошади ничего в жизни не достигнешь. Можно, конечно, оставить буланую в косяке. Даже если бай по головам начнет считать, сослаться можно на то, что забрела из соседнего косяка. В самом деле, пускай побудет здесь до поры, до времени.

— Такую дикарку обуздать будет трудно, — покачал головой Танайгул. — Человек двадцать потребуется, чтобы заарканить.

Парень не переживал:

— Косячный мне поможет.

— Возьми себе на заметку: от твоей дикарки превосходное племя можно получить. Даже если сама не поддастся приручению, жеребяток приручишь. Вот тебе и будет сказочный Тулпар, о котором мечтал ты в детстве...

10

В декабре зима словно взбесилась, играя жестокими буранами и метелями. На улицу носа не высунешь, а уж путникам в дальнем пути прямо беда. Впрочем, и путников почти не видать на дорогах — отсиживаются по избам возле теплой печи, пережидая неистовую снежную круговерть. Никого не увидишь на улицах в башкирских аулах, в русских деревнях, они кажутся вымершими, лишь печные дымы свидетельствуют о том, что здесь теплится жизнь. И тем не менее от одного города к другому, от деревни к деревне, от аула к аулу с быстротою холодных снежных вихрей распространялась тревожная весть: преставилась царица Елизавета.

Не сразу дошли подробности до окраин неоглядных российских просторов, лишь позднее стало известно, что императрица Елизавета Петровна скончалась 25 декабря в царском дворце на Мойке, в день великого христианского праздника, когда отмечалось рождество Иисуса Христа. Наследник престола был определен ею заранее — Карл Петр Ульрих, нареченный Петром Третьим.

Смена правителя всегда событие огромной важности, пробуждающее в народе надежды на лучшие перемены. Ходили слухи о том, что крестьянам будет дана воля, что Петр Федорович установит в стране порядок, всем будет предоставлена свобода вероисповедания. Много разных слухов. И все противоречивые.

Кинзю вызвали в Оренбург. Сообщили, что ему оказана честь поехать в Санкт-Петербург в числе башкирских посланцев. Сказали:

— Дадим вам все написанные вами рапорты, собственноручно вручите новому государю Петру Федоровичу. Все ваши пожелания и просьбы будут удовлетворены.

Должна состояться коронация. По обыкновению, на торжество приглашаются представители многих городов. Будет празднество, а не деловая поездка. «Коронацию проведут, но в такой момент найдется ли у царя время познакомиться с нашими рапортами?» — озабоченно думал Кинзя.

Но как бы то ни было, настроение у него поднялось: ведь смог же его отец Арслан-батыр добиться внимания царя Петра Первого, и не один раз — дважды. Рассказал о беззакониях, творимых жестокими начальниками на башкирской земле. В Уфу со специальной комиссией были направлены генералы, чтобы разобраться и наказать виновных, выполнить хоть в какой-то степени данные народу обещания и снять с него обвинение за вынужденные мятежи. В первый приезд проверка не дала результатов, местным чиновникам удалось подкупить комиссию, однако после повторной встречи с царем Арслан-батыр добился желаемой цели.

«Теперь мне придется пойти по стопам отца, следовать его примеру, — строил Кинзя планы на предстоящую поездку. — С пустыми руками не поедешь, надо много поработать».

Отец к встрече с царем готовился тщательно, собирал документы, свидетельства. Без неопровержимых фактов дело не выгорит. Кинзя это понимал. Стало быть, необходимо думать не только о своей волости — о всем народе. В одной стороне грабят земли шайтан-кудейцев, в другой бесчинствует помещик Левашев, в Авзяне творят произвол Демидовы. Да мало ли других беззаконий...

Очень важно изложить на бумаге убедительные факты, от которых не отпереться, продумать четкую форму изложения. Над этими делами ломал голову Кинзя, когда заглянул к нему Иван Грязнов.

— Слышал, едешь в гости к молодому царю, — сказал он с усмешечкой.

— Готовлюсь.

— Не забудь взять подарки! Одного коня, одного беркута, одного гончего пса. Тогда все нужные дела обстряпаешь.

Кинзя не настроен был на игривый тон.

— Ты, друг мой, не шути, лучше что-нибудь полезное посоветуй.

— Я не из тех людей, кто дает правильные советы. Если на то пошло, посоветуйся с Петровым.

— С кем?

— С Васькой. Неужто забыл секретаря Аксакова? Кажись, сам был его спасителем.

— Тот самый? Петров? Да разве я забуду его! — Кинзя вскочил и в порыве радости обнял Грязнова. — Где он?

— В Вознесенском.

— На заводе Сиверса?

— Да. Мы с ним недавно в Оренбурге повстречались, к себе приглашал. Еду сейчас к нему.

Кинзя, долго не раздумывая, собрался, чтобы ехать вместе с Грязновым. Как не повидать старого друга, живущего теперь неподалеку, на заводе в Иргизлах. Много воды утекло с той поры, как они расстались. Живо вспомнилась первая встреча. После нападения Кильмека на русский отряд, Кинзя, будучи еще мальчишкой, спас от смерти раненого драгуна. Потом состоялась их случайная встреча в Уфе, когда они узнали друг друга, и между ними завязалась сердечная мужская дружба. После недолгого пребывания Аксакова на посту вице-губернатора в Уфе, Петров, служивший у него секретарем, уехал в Петербург к своему прежнему хозяину князю Голицыну, затем работал секретарем у Петра Шувалова, по предложению которого граф Сиверс отправил его на Вознесенский завод конторщиком — благо, знает места, язык и народные обычаи.

Зимняя дорога в горах не из легких. Лошади тонули в снегу по брюхо. Обжигал мороз. Тем не менее без приключений добрались до устья речки Иргизлы, где стоял завод. Кинзя долго смотрел на гору Кара-кеше — Черный человек, на вершине под огромной сосной могила отца — Арслана-батыра. В гору по снежным завалам не взобраться, да и могилу под сугробами не отыщешь. Кинзя повернул коня к заводу.

— Надо же, судьба какая, опять встретились! — радовался Василий Петров неожиданному появлению Кинзи и Грязнова. Он отложил все дела в сторону, накрыл стол, и за звоном сдвигаемых чарок потекла оживленная беседа. Петров с интересом слушал рассказ Кинзи о войне в Пруссии и службе на Сибирском кордоне. Кинзю интересовала столица, хотелось побольше узнать о ней. Петров, недавно приехавший оттуда, делился последними новостями. Чувствовалось, что с неодобрением относится он к Петру Третьему.

— Узнав о смерть Елизаветы, он принялся кричать «ура!», — негодовал Василий. — Разве это не возмутительно? Не нашенский он. Преклоняется перед королем Фридрихом. Войну тотчас же прекратил. Ладно, это правильно. А завоеванные земли? Все отдал обратно Пруссии. Сколько тысяч человек воевало, сколько погибло, сколько крови пролито. А всего-навсего один человек свел на нет победу. Предал. Отныне с Австрией мы враги. Против Дании объявил войну. Российские солдаты туда пойдут, там будут проливать кровь. За что?

Петров, разгорячась, рассказывал о царе, какой он сумасбродный и упрямый человек, обманщик, дебошир и пьяница.

— А наш Кинзя Арсланыч едет посмотреть, как будут надевать на Голштинского Чертушку шапку Мономаха, — ехидно вставил Грязнов. — Челом придется бить, челом! Глядишь, одарят сукном на кафтан.

— Арсланыча ты не обижай, он народные права отстаивать едет, — вступился за Кинзю Петров.

— Ерунда! Как царь о народе станет печься? Все они одним миром мазаны, мать иху так, — выругался подвыпивший Грязнов.

Если вдуматься, Иван прав. Петра Первого хвалят, превозносят, но и при нем народ кровью умывался. Про Анну с Елизаветой и говорить не приходится, при них дворяне и помещики еще больше власти получили. Правда, некоторые цари, тот же Петр Первый, делали и что-то полезное для страны. А этот Петр каков будет?

Кинзя с жадностью расспрашивал Петрова:

— Верно, что царь издал манифест для освобождения крепостных?

— Нет, он намеревается монастырских крепостных превратить в казенных крестьян. Взять их в свою собственность.

— А что будет с заводскими крестьянами?

— Возможно, их тоже превратят в казенных.

— Неужели помещичьим крестьянам не дадут волю?

— Нет, и мечтать не смей.

— А насчет свободы религии?

— Не знаю, Арсланыч. Все зависит от окружения царя. В нем имеются люди не лишенные ума. С европейским воспитанием. Некоторые хотели бы завести новые порядки, да весь вопрос в том, кто в царском окружении возьмет верх.

— А наверху всегда дерьмо плавает, — мрачно изрек Грязнов. — Ты, Арсланыч, Ваське не во всем верь.

Кинзя в затруднении: кого слушать? Петров одно говорит, Грязнов — другое, совершенно противоположное. Один во что-то верит, второй досадливо машет рукой. Лишь по отношению к новому царю они сошлись во мнении — оба не хвалят.

У Кинзи пропало всякое желание ехать в Петербург.

— Как я понял, никакого проку не будет, — сказал он, расстроясь.

Грязнов погрозил ему пальцем:

— Попробуй не поехать!

— Да, раз уж посылают, ехать придется, Арсланыч, — сказал Петров. — Не только отсюда, все народы собирают. Многие поедут. Не надейтесь, что примут как дорогих гостей. И не обманывайте себя надеждой, будто исполнят какие-то ваши пожелания.

— Выходит, забирают в аманаты? — спросил Кинзя. У него самого шевелилось подозрение, что башкирских посланцев отправляют в качестве заложников.

— Да, не случайно выбрали лучших представителей народа.

— Боятся, Кинзя, боятся вас, — опять шутливо погрозил ему пальцем Грязнов.

По-видимому, боятся. В Оренбург и в Уфу прибыли дополнительные полки. Войска, по слухам, посланы и в другие ненадежные губернии. Неспокойно в самой столице. Всякое может случиться, поэтому предпринимаются меры предосторожности.

Хозяин по новой наполнил чарки, поднял задумчивый взгляд на Кинзю.

— Вот ты, Арсланыч, абыз, человек просвещенный, — повернул он разговор в другое русло. — Много у тебя книг?

— Имеются. Довольно много.

— Сколько тысяч?

— Ну и хватил! Спроси, сколько сотен.

— Вот то-то... В Петербурге у тебя будет время. Сходи-ка ты посмотреть библиотеку Голицына.

— Думаешь, князь ждет меня не дождется?

— В самом Голицыне нет надобности, — сказал Петров. — Я другу письмо отпишу. Он покажет.

При упоминании о книгах у Кинзи глаза загорелись. Разумеется, он не против. И знакомство с другом Петрова не будет лишним в чужом городе.

...Обратно домой возвращались не по лесной дороге, через горы, а выехали на Оренбургский тракт. Крюк порядочный, однако по степи ехать легче, да и дорога здесь накатанная. Удивило обилие дозоров. Очень много их выстроилось возле одного из аулов. Кинзя поинтересовался:

Что-то случилось?

— Хан едет, — последовал ответ.

— Какой хан? — удивился Кинзя.

— Нуралы, хан Малой орды.

На улицу аула высыпал народ поглядеть, как будет проезжать хан. Кинзя с Грязновым тоже остановились на обочине дороги. Во времена восстания Батырши, выслеживая в киргиз-кайсацких степях Неплюевского шпиона Усмана, Кинзя добивался встречи с этим ханом. Встретиться не довелось. И вот он сам пожаловал на башкирскую землю.

На дороге, спускающейся с сырта, показались черные фигурки всадников, упряжные сани, звенящие бубенцами. Постепенно приближаются. Вот уже совсем близко. Хан сидел в карете, поставленной на полозья. Впереди ехала открытая кошевка с офицером, по бокам и сзади конные драгуны. За ними следовала на верблюдах личная охрана Нуралыя. Позади тянулся караван верблюдов с грузом.

— Ишь, сам-то не на коне и не на верблюде, — кивнул на карету Грязнов.

— Удивительно, как он согласился сесть в сани, — откликнулся Кинзя.

— Стерегут, кабы не сбег...

Кортеж остановился. Всадники спешились, побежали к карете. К ней же, выйдя из кошевки, направился офицер. Кинзя узнал его: поручик Ураков! Подумалось: «В прежние времена подобные взаимоотношения осуществлял Тевкелев, теперь — князь».

Народ теснился вокруг кареты. Каждому хотелось увидеть хана, услышать от него слово. Нуралы вышел, охранники оттесняли от него людей. Осанка у хана величественная, одет богато, с восточной пышностью, но на лице какое-то безразличие, взгляд тусклый. Ступая за Ураковым, проследовал в отведенную ему избу.

— На положении пленника, — шепнул Грязнов.

— В аманаты взяли, — согласился Кинзя.

Когда-то ханы и султаны посылали аманатами сыновей, дочерей или других близких родичей. А этот — сам стал заложником. Видимо, сложная обстановка в стране. Тревожная.

11

В середине февраля выехали в Петербург посланцы башкирского народа, лучшие его представители. Впрочем, всякие люди были собраны. И надежные, и ненадежные. Если Хусаин похож на своего отца — тархана Таймаса Шаимова, то на него можно будет положиться при любой опасности. Испытанный человек сотник Базаргул Юнаев. Оба они два года назад, объединясь с Юлаем Азналиным, отстояли от посягательств заводчиков землю в долине Миасса. Кинзя надеялся в Хусаине и Базаргуле найти для себя опору в дальнем пути. А вот со старшиной Султанмуратом, сыном Яныша Абдуллина, даже после смерти не хотелось бы быть похороненным рядом. Но ничего не поделаешь, приходится ехать в одних санях, есть из одного котла.

Каждому старшине и сотнику дано было право взять с собой одного кошсо — ездового. Кинзя взял своего зятя Актугана. Два года вместе были на войне, в походах. Парень толковый.

Еще на пути к Уфе, по заведенному исстари обычаю, остановились на Караульной горе, где некогда стояла знаменитая Газиева мечеть. Она давно сожжена, исчез с лица земли разоренный башкирский аул. Теперь здесь русская деревня, населенная монастырскими крестьянами. Все они носят черную одежду, за что прозваны черношубыми — каратунами. И сама деревня Спас-Чесноковка названа башкирами Каратун.

Пока лошади отдыхали, Кинзя с любопытством наблюдал за высыпавшим на улицу народом. Люди шумят, веселятся, черные шубы нараспашку. Из церкви с иконой вышел поп. Его окружили плотной толпой. Рядом с ним едва стоял на ногах пьяный дьякон.

— Царю-батюшке долгие лета-а! — запел поп, поднимая вверх икону.

— Ослобонил нас, родимый! — кричали крестьяне. — От монастырской повинности ослобонил! Теперича мы казенные! По анпираторскому манифесу!

В Уфе пришлось немного задержаться, из-за сильных метелей не все посланцы собрались. Кое-какие новости были и здесь. Хана Нуралыя, не отправляя в Петербург, решили оставить в Уфе. Хотя и оказывали ему должные почести, но все равно — аманат.

Четыре дня прошло, пока не съехались посланцы со всех четырех даруг. Начали собираться в путь. Всем выдали подорожные деньги. На ямских станах были предусмотрены бесплатные ночлег и еда. Сани ямщицкие, своих лошадей пришлось отправить домой. Все заранее продумано, предусмотрено. Для сопровождения выделили вахмистра с тремя солдатами. Перед отправкой воевода пожелал счастливого пути, сказав:

— Вы счастливцы, вам оказана великая честь принять участие в коронации молодого государя. Будете лицезреть его, получите высочайшее благословение...

Одно оставалось непонятным: почему надо ехать в Петербург, ежели коронация всех царей проводилась и проводится в Москве? Конечно, воля царская, но что-то здесь не так. «Заложниками нас везут», — понимали башкирские посланцы, и никто не мог предположить, что ожидает их в будущем.

За одной неделей проходила другая, оставались позади все новые и новые полосатые верстовые столбы. Проехали тихую заснеженную Москву с златоглавыми куполами множества церквей и соборов. Уже до Петербурга недалеко осталось. По обе стороны широкой санной дороги густые леса, черные среди снега, лишь местами ярко зеленеют молодые ели и сосенки.

И вот дорога уперлась в полосатый шлагбаум. Из маленькой будки вышел стражник, поговорил с провожающим башкир вахмистром, пересчитал сани, пропустил их дальше. Начинались окраинные улицы Петербурга.

Башкирских посланцев расквартировали в одном из заезжих домов. И сразу же позабыли о них. Жить есть где, жалованье дали. По городу ходить не воспрещено, но за его пределы — нельзя. Кроме башкир, на таком же положении заложников были посланцы калмыков, черкесов, малороссов. Никого никуда не вызывают, на нетерпеливые вопросы один ответ:

— У его величества императора нет времени. Занят государственными делами.

Кинзя с интересом приглядывался к столице — город большой, загадочный, не похожий на Москву и все другие виденные им города. Очень неспокойный, особенно по ночам. Среди полночи раздаются пронзительные крики, кто-то зовет на помощь, нет-нет да разрывают тишину гулкие выстрелы. Каких только людей нет! Совсем рядом начинаются болота, за окраинными домами, как бы наваливаясь на них, растут высокие деревья. Ни одно из них нельзя срубить без царского дозволения. Самовольного порубщика ожидает смертная казнь. Порядок этот сохранился еще от Петра Первого. В глубине дремучих лесов, по рассказам, живут беглые, разбойники. Возможно, это они нападают на людей по ночам. Во всяком случае, жители столицы с наступлением темноты запираются в своих домах, прекращается торговля, окна лавок закрывают катарактами — ребристыми железными ставнями. Без нужды стараются на улицу не выходить.

Кинзю восхищали прямые, как стрела, улицы, называемые проспектами. Идешь по ним, глядя на высокие каменные дома с лепными украшениями, и непременно упрешься в какой-нибудь мост. Мостов очень много — и чугунных, и каменных. Перекинуты они через рукава Невы и соединяющие их канавы. Кинзя узнал, что канавы эти копались по требованию Петра Великого. Строит какой-нибудь сановник себе дворец — непременно должен выкопать перед ним канаву, чтоб дворец окнами смотрелся в воду. По мере разрастания города канавы эти, оказывается, осушали болотистую местность. Величественная красота города возводилась руками крепостных людей.

— На строительство Петербурга посылали много башкир, — рассказывал Кинзе отец.

Посылали... После подавления восстаний пленных пригоняли сюда. Никто из них не возвращался назад. Чудом оставшиеся в живых, они работали на, дворян. Среди них были не только башкиры, но и татары, мишари, казахи, калмыки, черкесы. Можно было встретить, наверное, людей со всего света. Имелись даже купленные на базаре в Астрахани турчанки, персиянки.

Свободного времени в избытке, и Кинзя ходил по проспектам, разглядывая каждый дом и дворец в отдельности. Разве они идут в какое-либо сравнение с домом уфимского воеводы и даже губернаторским дворцом в Оренбурге! Здесь живут самые знатные люди России — Шуваловы, Строгановы, Румянцевы, Голицыны, Чернышевы... Графы, князья... Дворяне... У каждого десятки тысяч крепостных крестьян. Вся Россия в их руках.

Вовнутрь дворцов не заглянешь, как и в проезжающие мимо экипажи, украшенные золоченной резьбой и гербами. По степени знатности они запряжены парой, четверкой, шестеркой лошадей. Спереди сидят форейторы, на запятках лакеи. Едут вельможи, сановники, генералы.

На улицах полным-полно конных гвардейцев, пеших гренадеров. Весь город похож на войсковой лагерь. Ощущается дыхание военного времени. Против одной страны война прекращена, против другой начата.

Башкирские аманаты шли по одному из проспектов, когда послышались негромкие крики остановившихся прохожих:

— Царь идет!

Башкиры тоже остановились, прижимаясь к одному из домов. Царь не в карете, не верхом на коке — он вышагивал в окружении пруссаков по середине проспекта, обнимаясь с одним, целуясь с другим.

Актуган, стоявший рядом с Кинзей, напрягся, словно перед прыжком:

— Хай, это ж немцы! — изумленно округлил он глаза. — Те самые, которых мы расколошматили!

— Тише стой! Ты прав, прусские офицеры.

— Это ж нашими врагами были! Теперь у нас разгуливают, словно не мы Берлин, а они нашу столицу завоевали! Эх...

— Они теперь сподвижники царя. — Кинзя кивнул: — А вон и сам он, погляди.

Царь одет был в голубой мундир и кафтан с серебряными позументами. На руках — замшевые перчатки. Лицо гладко выбритое, светлые глаза неприятные, словно оловянные. Поверх парика с длинными развевающимися буклями надета шитая золотом треугольная шляпа, на ногах высокие ботфорты. Одежда аккуратная, с иголочки, но сразу заметно, что царь извалялся в снегу. Группой следуют за ним вельможи, в большинстве тоже пруссаки.

Из прохожих одни поспешили убраться прочь, кабы чего не случилось, другие, посмелее, остались, весело воззрясь на гуляк и исподтишка хихикая, будто показывали им неприличную комедию. Башкиры тоже шепотом передавали друг другу:

— Ай-вай, пьяный ведь!

— Астагфирулла, не подобало бы царю показываться в таком виде...

— Никто из царей не отличался святостью, — покачал головой Кинзя. — А этот через край шагнул.

Городские жители уже привыкли видеть Петра Федоровича в разном виде и состоянии, разве что нагишом не выскакивал на улицу, и относились к нему со скрытой брезгливостью. Ни стыда в нем, ни совести. «Для него никакого закона нет, — с огорчением и разочарованием думал Кинзя. — Имея жену, открыто развратничает с Елизаветой Воронцовой».

Много всякого пришлось понаслышаться о новом царе, да что поделаешь — замри и гни перед ним спину.

— Лучше бы вовсе не видеть его, — сказал Кинзя, мрачно сдвинув брови.

* * *

Нельзя сказать, чтобы в России не было государственных умов, которые не понимали бы необходимости решительных реформ для укрепления до крайности обнищавшей и доведенной до отчаяния России. Да и подчиненные ей народы не удержишь в повиновении, держа у себя их аманатов-заложников. Однако ни при Анне Иоанновне, ни при Елизавете Петровне ни о каких реформах не могло быть речи. Теперь же великий канцлер Воронцов, желая представить перед народом Петра Федоровича царем добрым и милосердным, а тем самым крепче держать Россию в своих руках, спешил претворить в жизнь некоторые из давно назревших решений. В подлинной сути написанного Воронцовым манифеста разобраться было трудно. В особенности темные народные массы, по простоте своей, в него поверили. За здравие императора Петра Федоровича молились в церквах, на радостях пили допьяна. Вот он долгожданный царь! Не царица, не баба, а мужчина — царь!

— Есть указ простить и вернуть всех ссыльных! — радовались в народе.

Только... вернулись отправленные Елизаветой Петровной в ссылку опальные Бирон, Миних и иже с ними. А русские крестьяне-бунтовщики и башкирские азаматы, участвовавшие в восстаниях, так к остались в Сибири.

— Цены на соль снижены! — радовались люди.

Только... мало кто обратил внимание на тайно вводимые новые налоги.

— Монастырские крестьяне передаются казне! — ликовали кое-где, да и другие крестьяне затаили надежду на волю.

Только... не монастыри они будут обогащать, а государственную казну, то есть царя-батюшку.

— Теперь все религии равны!

Только... лишь раскольникам были пожалованы права.

Довольны были дворяне:

— И нам приволье! Хочешь — в армии служи, желаешь — чиновником будь. Нет никакого желания — живи-поживай себе в усадьбе.

Только... недовольство зрело в гвардии. Преображенский, Семеновский полки лишились названий. Полки стали называть по именам командиров. А командиры — прусские офицеры. Какая же она гвардия, ежели подчиняется пруссакам?

Молодому императору было не до гвардии. В его распоряжении два фельдмаршала и оба голштинцы. Офицеры — сплошь пруссаки. Мало того, понагнали в Санкт-Петербург и прусских солдат. Если русские войска недавно брали Берлин с бою, то пруссаки без единого выстрела завладели Петербургом. Солдат русской армии тоже начали обмундировывать на прусский лад. Они, стиснув зубы, с ненавистью натягивали на себя белые панталоны, виденные до сих пор лишь на пленных пруссаках.

* * *

Весна пришла, растаял снег на городских проспектах. К башкирам, сетовавшим на то, что их забыли, начали заглядывать разных рангов чиновники, выслушивая их нужды, раздавая обещания.

Вскоре посланцев привели в какой-то небольшой дворец, однако начальства собралось там много, в том числе из Берг-коллегии, из Коммерц-коллегии. Среди них — глазам бы не верить — сидит Тевкелев! Сколько зла принес он башкирам, живя в Оренбурге, теперь и здесь, в столице — он! Еще одна встреча. Башкирские представители невольно уставились на него. Он высокомерно глянул на них и отвернулся.

Тевкелев ни одного слова не произнес, вместо него говорили другие. И о чем бы не заходила речь, сводилась она к одному — к земле. Вопросы задавали разные, как бы выпытывая, как отнесутся к ним башкиры. А они твердили об одном:

— Очень много земли забрали под заводы. Лежит она без всякой пользы.

— Ах, разве? — удивлялись сановники.

— Нужны кузни. Как можно больше.

— Да, да, — согласно кивали парики. — Все это мы доведем до сведения государя. Вы сами предстанете пред ясным его лицом, получите царское благословение...

А его величество царь не спешил явить перед посланцами свой ясный лик. Зато вызвал их к себе Тевкелев. Потребовал:

— Подтвердите еще раз свою верность и покорность его императорскому величеству.

Посланцы один за другим целовали коран, клянясь в верности царю.

Вернувшись от Тевкелева к себе на квартиру, Кинзя узнал ужасную новость:

— Твоего кошсо пруссаки схватили...

Пока посланцы находились у Тевкелева, их ездовые вышли прогуляться на улицу. И ушли-то недалеко, как навстречу попалась большая группа прусских офицеров, среди них были и несколько русских. Один из пруссаков обратил внимание на одежду парней, их еляны и треухи. Показывая на шрам, уродующий левую щеку, закричал:

— Вот они, дикие свиньи! Это один из них меня ранил!

Пруссаки зашумели, о чем-то разговаривая между собой. Башкиры, не понимая языка, мирно шли своим путем. Один из русских офицеров, с беспокойством и сочувствием в голосе, крикнул им, рукой замахал:

— Бегите отсюда, скорей! Пропадете ни за что!

Башкиры отпрянули назад, но было поздно. Два пруссака, подбежав, схватили ближнего, попавшегося под руку, — им оказался Актуган.

У Кинзи тяжелый камень лег на сердце. Он метался, не находя себе места. Нет Актугана! Товарищи не смогли защитить его. Разбежались со страху. Где теперь искать пария, у кого спросить? Сказали о происшествии вахмистру — тот почесал затылок и неопределенно пожал плечами.

К кому только не обращался Кинзя — бесполезно. Б царском окружении одни пруссаки. И разговаривать не хотят. Пробиться к самому царю — да разве близко подпустят? Оставалось лишь успокаивать себя тем, что парень — не заяц в зубах борзой, сумеет за себя постоять. Да и не могли увести его далеко.

Посоветовавшись с Базаргулом, решили сходить в Голицынский дворец к человеку, которому адресовал письмо Василий Петров. Кинзя один раз уже пытался попасть к нему, но его на месте не оказалось.

Сунув швейцару серебряную монетку, вызвали друга Петрова. Встретить их вышел высокий длинноволосый мужчина, похожий на журавля. По имени не назвался, взял письмо.

— От Васи? Премного благодарен.

Журавль провел их в небольшой кабинет, спросил, как поживает Петров.

— Я ему тоже письмо напишу. Передадите. Кстати, Вася просит показать вам библиотеку. Пройдемте.

— У нас к вам еще одна просьба есть, — остановил его Кинзя и рассказал историю, приключившуюся с Актуганом.

— Ай-ай... Разузнать будет трудно. Это офицеры из свиты государя Петра Федоровича.

— Ради вашей дружбы с Петровым, умоляем, помогите! — взмолился Кинзя.

— На расходы не поскупимся, — добавил Базаргул.

Журавль на мгновенье задумался, склонив носатую голову.

— Хорошо, я напишу прошение своему хозяину. Даст бог, смилостивится...

Прошли в библиотеку — знаменитую, самую большую в России. Побывали лишь в двух залах, стены до потолка были заставлены великим количеством книг. При виде их у Кинзи голова закружилась — вот где сокровища! Сердце зашлось, во рту сразу сухо стало: сколько книг, неслыханных, невиданных, нечитанных, собранных из многих стран. Знания, накопленные человечеством за многие века...

Всего одну книгу взял с полки Кинзя, подержал в руках. Читал ли ее хозяин? Вряд ли. Конечно, образование у него европейское, знания обширные, однако все эти книги одному человеку не прочесть, хоть сто жизней ему дай. Собраны они от честолюбия, тщеславия, от великой роскоши. Спрятаны в дворцовой тишине от тех, кому они могли бы принести пользу. Книги, заключенные в долгий и тяжкий плен!

Из библиотеки Кинзя вышел растерянный и потрясенный. Иными глазами он смотрел на петербургские дворцы, где у немецких и французских учителей учились Румянцевы, Строгановы, Шуваловы, принимали у себя композиторов из Парижа и Вены, слушали знаменитых певцов из Неаполя. Если б Кинзя имел возможность попасть во дворец Ивана Шувалова на Садовой улице, встретился бы он здесь с именитыми учеными и писателями, с поэтами Сумароковым и Кантемиром, с Новиковым и Херасковым, послушал бы читаемого вслух Вольтера, посмотрел бы пьесы Мольера, Шекспира. Но кто он, Кинзя, рядом с богатейшими и влиятельнейшими властителями страны? В их руках все войско, сильный флот, таможни, торговля, заводы, миллионы крепостных крестьян. И вот попробуй с ними разговаривать, бороться, отвоевывать свою правду. Это не под силу даже великому ученому Ломоносову, о котором Кинзя немало понаслышался в Петербурге, а все потому, что нет в его сундуках злата-серебра, нет богатых имений с тысячами крепостных. Но Ломоносов тем не менее ни перед кем не клонит голову, не унижается и, будучи из простых мужиков, не теряет гордости и человеческого достоинства.

Всего одну книгу из библиотеки Голицына подержал Кинзя в руках, ни одной строчки из нее не прочитал, но заключенная в ней мудрость как бы передалась ему, внушая: ни перед кем, ни перед Голицыными и Шуваловыми, ни даже перед самим царем не позволяй унижать себя, сумей сохранить уважение к себе, лишь при этом условии можно вести с сильными мира сего и разговор, и борьбу.

* * *

Утром 28 июня город был похож на растревоженный пчелиный улей. Выйдя на улицу, Кинзя спросил у первого попавшегося прохожего:

— Что-нибудь случилось с государем?

— Какой государь? Теперича у нас государыня!

Что за наваждение? Еще на днях царь Петр Федорович отправился в Ораниенбаум бражничать на празднество. Оттуда он намерен был двинуть войска на Данию.

Однако прохожий не шутил. Послышался барабанный бой, появился глашатай и зачитал новый манифест от имени царицы Екатерины Алексеевны. Снова застучал приутихший на время чтения барабан, глашатай отправился на следующую площадь знакомить с манифестом народ.

На улицах не видать ни одного пруссака, зато полны они гвардейцами. Это с их помощью Екатерина спихнула с российского престола непутевого муженька Петра Федоровича, так и не успевшего надеть шапку Мономаха.

Что испытывал Кинзя? Выслушав новый манифест, пожал плечами. Удивление схлынуло быстро. Не испытывал он ни особенной радости, ни печали. Как любят говорить русские — хрен редьки не слаще. На место одного царя сел другой. Вернее, другая. Странное дело: после смерти Петра Первого пошли одни царицы, чего на Руси никогда прежде не бывало. Первой надела корону его жена, затем две Анны, за ними — Елизавета. Теперь императрицей станет еще одна, объявленная манифестом Екатериной Второй. Молоденькая немка, меняющая фаворитов-любовников, как меняют платья. Сейчас в фаворитах у нее Григорий Орлов, красавец могучего телосложения, герой битвы под Цорндорфом. Ярый противник Петра Третьего, он и организовал дворцовый переворот.

Гвардия торжествовала.

Ликовали солдаты, снимая с себя сшитые на прусский манер мундиры. Облачились, пускай в потрепанную, поношенную, но все-таки привычную, прежнюю форму.

И гвардейцы, и солдаты пили в тот день до полусмерти. Мало было им кабаков — выкатывали бочки прямо на улицу. Дня не хватило, пили всю ночь.

Дворцовый переворот доставил и Кинзе одну большую радость — вернулся домой Актуган. Гвардейцы выпустили на волю из подвалов запертых пруссаками арестантов. Правда, радость омрачена была плачевным состоянием Актугана — лицо в страшных кровоподтеках, на теле следы жестоких побоев, исхудал до невозможности.

— Одна кожа да кости остались, — глядел на него с болью Кинзя.

— Ничего, были бы кости, мясо нарастет, — слабо улыбался Актуган. — Зато при жизни побывал в аду.

* * *

В день дворцового переворота Голштинского чертушку препроводили в его собственное имение Ропшу под Петергофом. А 6 июля приставленный к свергнутому царю Алексей Орлов сделал все необходимое, чтобы избавиться от него. Наутро последовало специальное сообщение Екатерины о том, что ее муж, затеявший ссору с охранявшими его гвардейцами, случайно убит в драке.

В народе ходили всякие слухи. Одни, зная взбалмошный характер Петра Федоровича, сообщению верили, другие считали, что убит он умышленно. Но все понимали: в одной стране двух государей не бывает.

Екатерина Алексеевна предпринимала все, чтобы забыли о ее немецком происхождении и считали русской государыней. Защищая интересы России, она расторгла военный союз с королем Фридрихом. Однако условия прекращения войны, принятые Петром Третьим, остались без изменения.

Кровавая семилетняя война унесла много жизней, вытоптала всю Европу, во многих странах оставила после себя разор и голод. Война прекратилась, но в различном состоянии оказались участвовавшие в ней государства.

Франция побеждена.

Австрия обессилена.

Пруссия утратила прежнюю мощь.

Англия вышла победительницей.

А Россия... В этой войне были у нее и победы, и поражения, но перед лицом Европы она выявила храбрость своих солдат, затаенное в ней могущество. Она сделалась сильнее и крепче встала на ноги.

* * *

Башкирские аманаты получили разрешение ехать домой лишь к концу года, когда Екатерина прочно утвердилась на российском престоле. Приняты царицей они не были. Им удалось лишь издали увидеть государыню, когда она переезжала на жительство в Зимний дворец.

Надежды башкир на разрешение своих вопросов не оправдались. Правда, как предвидел Грязнов, каждый из посланцев увез с собой на Урал царский подарок — отрез тонкого сукна на кафтан.

В день их приезда в Уфу был отправлен на родину хан киргиз-кайсацкого Малого жуза Нуралы. Судьбою было уготовано ему еще раз найти в Уфе пристанище. Это случится после великих битв, потрясших царский трон, когда во время восстания Сарым-батыра киргиз-кайсацкие султаны, старшины, представители родов соберут курултай, и на этом собрании лишат его ханской власти. Нуралы вынужден будет бежать в Уфу и искать защиты у русских; там он и скончается.

А пока почетный заложник, получив волю, держал путь со своим караваном в родные казахские степи.

Примечания

1. Барымта — баранта, самовольный захват скота и другого имущества у соседствующих племен.

2. Ир-кыз — девушка, равная по храбрости мужчине. Увековечено в названии реки Иргиз.

3. Сукмар — палица, булава.

4. Зульфакар — легендарная сабля Али (четвертого халифа, зятя пророка Мухаммеда).

5. Карый — чтец корана, знающий его наизусть. Суфий — набожный отшельник, религиозный мистик.

6. Хаир — пожертвование.

7. Инхалык — женское украшение в виде широкой ленты с монетами, свисающее ниже пояса поверх кос.

8. Шайтан — черт.

9. Елян — легкая верхняя одежда в виде халата без воротника, мужская — без сложных украшений, женская — иногда украшенная монетами и вышивками.

10. Пырак — мифический конь, взлетающий к небесам.

11. Аяулы — девушка на выданье, ей запрещено показываться перед мужчинами с открытым лицом.

12. Фарыз — обязательное религиозное предписание для мусульман (после смерти старшего брата его жена переходила к младшему в целях сохранения хозяйства в одной семье).

13. Талак — для развода с женой по шариату у мусульман мужу достаточно было при свидетелях трижды произнести «талак».