Вернуться к Г.Г. Ибрагимов. Кинзя

Часть пятая. Украшение ума — знание

Темно будет в диком лесу,
Как пройдешь там, дитя мое,
Как пройдешь, дитя мое?
На море поднимутся волны,
Как переправишься через него, Как переправишься, дитя мое?

(Кузы-Курпес и Маян-хылу)

1

Благодатью приходит лето. После майских дождей буйно зазеленела трава, начала входить в тело скотина, вдоволь стало молока, катыка, курута и масла. Жизнь потихоньку налаживалась. Можно было теперь поговорить и о дальнейшей учебе Кинзи.

— Вроде бы ты собирался ехать в Бухару, — напомнил ему Арслан-батыр, не забывший о страстном желании сына набраться новых знаний.

— Да, подумать бы надо...

— Вот тебе на! Откуда такая неохота?

— Будет ли польза, вот о чем думаю.

Сомнения зародились у Кинзи не без причины. Он не упускал возможности расспросить бывалых людей о Бухаре и Хиве. Вернувшиеся из тех краев муллы, купцы-базарканы, караванщики рассказывали о творящихся там беспорядках и смуте. В самом деле, в этих восточных государствах ханы менялись один за другим, росла междоусобица. Сын поднимался против отца, брат шел на родного брата. Плелись заговоры, вершились тайные убийства. Правящие эмиры и визири возводили на трон представителей то одной, то другой династии, стремясь заполучить в руки живую послушную куклу, но при малейшем непослушании снова свергали с трона. Брали ханов даже из киргиз-кайсакских степей — потомков Чингисхана, белую кость, а когда кость становилась поперек горла, выкидывали ее обратно в степь. Всю эту ханскую чехарду народ прозвал «ханбазы» — игрой в ханы. Однако игра обходилась дорого. Ханства лишились былого могущества. Воспользовавшись этим, туркменское племя джамутов совершило несколько набегов на них. Оказались перекрытыми оживленные караванные тропы. Протянули жадные руки и дальние соседи — с одной стороны Китай, с другой Иран.

Проворнее всех оказался Надир-шах, хитрый и воинственный властитель Ирана. Еще пять лег назад, в 1740 году, сумел он подчинить себе Бухару и Хиву. Правивший в то время Хивой казахский султан Ильбарс умер, и на его место позвали Абульхаира. Поговаривали, что против него замышлялось убийство, и он бежал восвояси. На следующий год народ Хивы, восстав против иранцев, возвел на ханский престол его сына, Нуралыя, но и он продержался у власти недолго.

Трудно было судить, что в тех рассказах было правдой, что вымыслом, но Кинзя понимал: там, где льются кровь и слезы, приходят в упадок наука и ремесла. Мысль о Бухаре и манила, и отпугивала.

В затруднительные моменты Кинзя привык советоваться с Петровым, к которому сильно привязался. Прошлой осенью, когда бригадир Аксаков вынужден был покинуть башкирский край, воевода Люткин, выслуживаясь перед новым начальством, отправил любимца вице-губернатора назад в роту. Затем Петрова перевели на караульную службу в ямскую станцию на Ашкадаре. От аула Кинзи это не слишком далеко, и они начали часто встречаться. Кинзю постоянно тянуло туда. От Петрова он узнавал кучу всяких новостей, продолжал учиться у него русскому языку.

Кинзя сказал отцу:

— Наведаюсь-ка я в Ашкадар.

— К знакомцу?

— Да, с ним поговорю...

Ашкадарский ям встретил Кинзю неожиданной неприятностью. Не застал он Петрова, его снова перевели куда-то. Куда? На вопрос ответили, что очень далеко, в другие края. Расстроенный, остро переживая утрату, Кинзя медленно двинулся вдоль Ашкадара. Здесь, недалеко от ямской станции, стояло несколько торговых лавок. Одна из них принадлежала семейству Алибая.

Башкиры торговлей, как ремеслом, почти не занимались. Излишки натурального хозяйства они продавали на базаре, там же покупали необходимые вещи. Содержать лавки для них было делом непривычным и чуждым, мало кто промышлял торговлей. Старшина Мирзагул, человек энергичный и разворотливый, открыл лавчонку просто так, в дополнение к общему хозяйству, а потом, почувствовав выгоду, развернулся по-настоящему. На продажу шли изготовленные в горно-лесных аулах тележные колеса, сани, оглобли, рогожа, мочало, деготь, выделанная кожа и овчина, топленое курдючное сало — овец за бесценок пригоняли из далеких степей киргиз-кайсаки. Поскольку лавка стояла на оживленном перекрестке дорог у ямской станции, от покупателей не было отбоя. Уфимский мировой судья Левашев, купив землю возле речки Каран, заложил большую деревню, начал заниматься сплавом леса, тоже открыл лавку.

Мирзагул сам за прилавком не стоял, все обязанности поначалу возложил на Юралыя. Теперь приохотился к торговле и Алибай. Стоило наступить лету, как он с головой уходил в новое для него дело, поставленное широко. Товары отправлялись оптом в Самару и другие города.

Кинзя был уверен, что застанет Алибая в лавке. Дорога спустилась к реке. В ноздри ударил тяжелый дух гниющего в воде луба и сырой древесины. Плотов было много. Их разбирали, бревна с помощью лошадей выволакивали на берег и складывали в бунты. Тут же вдоль реки в шалашах и времянках из корья и жердей жили сезонники, переселившиеся сюда из своих домов вместе с семьями на лето, потому что работать приходилось от зари до зари.

У одного из таких шалашей с Кинзей поздоровался, поклонившись в пояс, какой-то мужчина средних лет, одетый в лохмотья и стоптанные опорки, с впалой грудью и испачканными в речном иле руками. Кинзя смотрел на него, вначале не узнавая, затем вспомнил ставку Кильмека и молодого джигита, ходившего с ним в разведку.

— Если не ошибаюсь, Каныш-агай?

— Да, да, это я, Кинзя-мурза. Не забыл, оказывается, помнишь такого последнего бедняка, как я, спасибо.

Он рассказал о себе, ни на что не жалуясь, как бы давая возможность Кинзе самому оценить его горькую долю. Чтобы спастись от кары за участие в восстании, стал должником Мирзагула и до сих пор отрабатывает долг, ночами пасет коней, а днем ворочает бревна на реке.

Кинзя не видел его лет десять. В ту мальчишескую пору, когда они с Алибаем везли пушку, Каныш был бравым джигитом. Знать, несладко прожил он эти годы. Постарел, вид пришибленный, жалкий.

— Если не чураешься нашей бедности, садись, будь гостем. Чаю попьем. Жена сейчас лепешки испечет. — Каныш кивнул на печь, врытую в крутой береговой откос. У очага возилась его жена Марзия в чиненом-перечиненном платье. Увидев рядом с мужем молодого бая в богатой одежде, приехавшего на сытых, холеных конях, она стыдливо прикрыла платком лицо, еще сохранившее следы былой красоты.

— От чистой души твое приглашение, благодарю, — сказал Кинзя. — Я приду обязательно, только вначале хочу повидать своего друга Алибая.

Их разговор прервал пронзительный крик Марзии:

— Отец, смотри! Опять Алпар твой собрался нырять вниз головой! Ах, разобьется когда-нибудь, негодный мальчишка...

Каныш живо обернулся в сторону высокого крутояра, на самом краю которого, уже успевший раздеться, стоял его сын. Вот он отделился от окружающих его мальчишек, легко оттолкнулся от яра и, не страшась высоты, вытянув руки вперед, скользнул в воздухе ласточкой, с плеском ушел в воду. Отец даже крикнуть ему не успел.

Ашкадар в этом месте глубок и просторен. Кинзя смотрел в омут, мысленно сосчитал до десяти, затем до двадцати. Долго же его нет! Уж не ударился ли о камень или топляк? Неожиданно на противоположном берегу, из камышовых зарослей, с испуганным кряканьем вылетела стая уток. И в тот же миг на поверхности воды появился отфыркивающийся Алпар.

— Ах, паршивец! — простонала мать.

— Чего ты боишься, Марзия? — благодушно отозвался отец. — Не впервой. Да и не удержишь его. Раз нравится, пусть пыряет. В воде он что молодая щучка.

Кинзя впервые видел, чтобы человек мог так нырять и долго находиться под водой. Он сам в детстве прыгал наперегонки с ребятами с крутых откосов в низовьях Назы, с касайского яра на Нугуше, с каменного уступа на Багратау, но в сравнении с этим сорванцом Алпаром то ныряние выглядело жалким баловством.

— Вот это пловец! — с искренним восхищением воскликнул Кинзя.

— С малых лет мечтает нырять не хуже утки-нырка. И что мне, отцу, говорит? Ты, мол, после боя чуть в плен не попал, а Кильмек в озере Кандар сумел под водой отсидеться. Сам я ему про тот случай рассказывал.

Алпар поплыл назад. Кинзя полюбовался на мальчишку, еще немного поговорил с Канышем и отправился дальше.

Алибай возле лавки распекал за какую-то провинность батрака Туктагула.

— Ну, смотри, Уйряк1, если еще раз... пеняй на себя! — донеслось до слуха Кинзи. Заметив его приближение, Алибай тотчас прогнал батрака, его сердитое лицо преобразилось, сделалось приветливо-удивленным, на губах заиграла улыбка, глаза от нее превратились в лучезарные щелки.

— Ай, Кинзя, наконец и в наших краях объявился! Как здорово! Ну, закатим праздник!

По его знаку Юралый вынес из лавки палас и расстелил на траве в тенечке. Пока он ходил за бурдюком и тустаками, Алибай, как о решенном деле, заявил, что сегодня они пробудут здесь, а завтра отправятся на джайляу, где рядышком кочевье тестя, там, между прочим, сестра жены — Тузунбика, и он заговорщицки подмигнул: помнишь, мол, нареченную? Не спросил Кинзю, куда путь держит, не дал ему возможности хоть словечко вставить о себе. Ну и Алибай — ни капли не изменился! Все такой же весельчак и говорун. Кинзя любил друга за веселый нрав, но брала досада, когда тот начинал безудержно хвастать. Алибай не умолкал. Он уже успел поведать о выгодном контракте с купцами, о своем желании попасть на Ирбитскую ярмарку.

Юралый принес кумыс, разлил по тустакам. Едва утолили жажду, как появился Туктагул. Лицо бледное, как полотно, от быстрого бега прерывается дыхание.

— Туря... туря... скорей! Помирает!..

— Ты что, как сытая утка, уже не можешь крякать? Говори толком, кто умирает?

— Каныш... Бревном придавило...

Кинзя бросил тустак, вскочил с места. Нехотя поднялся и Алибай. Он едва поспевал за другом, спешившим к берегу реки.

Каныш лежал на земле перед шалашом. Побросав работу, окружили его друзья. Марзия горько плакала, опустившись на колени перед мужем. Кинзя прошел через толпу, присел на корточки рядом с пострадавшим, взял его руку, нащупал пальцем синюю жилку, едва улавливая ее толчки. Дела были плохи.

До чего хрупка человеческая жизнь. Она словно глиняный горшок, когда разобьется — не знаешь. Давно ли Каныш, радуясь встрече, не ропща на нужду, гостеприимно приглашал в свой шалаш испить чаю. Сейчас забыт бедняцкий хлеб в убогой печи, приткнувшейся к яру. Подернулись золою угли. Жизнь еле теплится в Каныше. У шалаша вздыхает и тихо шепчется горе.

— Ладно еще, если выживет...

— Не бревно виновато, а рабская доля...

— Из-за бая живот положил...

Алибай стоял недалеко и должен был слышать каждое слово. Разве что самый толстокожий человек не понял бы такого прямого намека, однако он, снимая с себя вину, пытался найти причину трагедии в другом.

— Как это можно под бревно попасть? Удивляюсь!

— Ка-ак! — передразнил его кто-то. — Да очень просто...

Видно было, что Алибай говорит неискренно. Будто не знал, как вытаскивают сплавленный лес на берег. Сезонники заходят по пояс в воду с арканами, заводят петли на концы бревна, и две лошади волокут его по крутому накату наверх. Люди подталкивают бревно сзади, следя, чтобы не было перекоса. Не выдержи аркан или выскользни петля — быть беде.

Очевидцы происшествия, перебивая друг друга, рассказывали:

— Лошадей покормили, отдохнули малость и за работу принялись...

— Первое же бревно...

— Сергей, должно быть, с одного конца плохо закрепил аркан.

Напарник Каныша, круглолицый мужичок с длинными русыми волосами стоял поблизости, понуро склонив голову. Это был такой же сезонник, влачивший с семьей жалкое существование в землянке и получающий гроши за тяжкий труд. Алибай оживился, смекнув, что в случившейся беде можно обвинить перепуганного насмерть русского мужика.

— Почему толком петлю не посмотрел? — набросился он на него с бранью.

— Как не посмотрел? Вот еще... Меня самого едва не придавило. Аркан ваш гнилым оказался.

Поднялся гвалт. Одни поддерживали Алибая, другие вступились за Сергея. В чем виноват человек? На работе всяко бывает.

— Хватить шуметь! — раздался чей-то зычный голос. — Канышу покой нужен, а вы тут разгалделись, как галки перед дождем.

Это был Танайгул, работник Левашева, давнишний друг Каныша, с которым вместе когда-то мыкал горе в Табынском остроге. Хоть и недолюбливали башкиры крешэнов — своих соплеменников, принявших крещение, но с ним считались. Танайгул подошел к Алибаю не один, с ним был кряжистый, борода лопатой, старик в домотканой рубахе.

— Ты, Алибай-туря, понапрасну человека не порочь, — сурово сказал Танайгул.

— Верно, Мирзагулыч, от таковской работы и ноги, и спину поломать можно, — вступил в разговор старик. — Седни — Каныш, завтре — я. Попытал бы сам плоты растаскивать, тоды познал бы нашу долю.

— Ты, дед Ермолай, не встревай не в свое дело, — оборвал его Алибай. — Сергей во всем виноват...

Не успел он договорить, как из-за спин взрослых вынырнул Алпар. Гулял он где-то с ребятами и не знал о происшедшей беде, лишь увидев толпу у их шалаша, почуял неладное. Услышал последние слова Алибая, нагнулся над лежащим отцом, круглыми от бешенства глазами глянул на Сергея, и прежде чем его успели остановить, рысенком прыгнул на него, сбил с ног, вцепился в волосы, замолотил кулаками. Откуда сила взялась у мальчишки! Видно не зря говорят, что месть за отца бывает сильней бури и тверже камня. Дед Ермолай пытался оторвать подростка от упавшего ничком Сергея, но Алпар, отбиваясь, укусил его за руку. Деду все же удалось успокоить мальчика.

— Нельзя обижать безвинного, сынок, — сказал он ему с укором.

Из полуоткрытого рта Каныша текла струйка крови. Сердобольные старушки боролись за его жизнь своими мерами — заговорами и молитвами. Одна из них авторитетно произнесла:

— Можно спасти, если завернуть в свежую овечью шкуру.

Таким средством часто пользовались, если человек был сильно избит или изранен. Некоторым действительно помогало. Но откуда овца у Марзии?..

Кинзя, обещая заплатить, попросил как можно скорее принести овцу к шалашу, чтобы тут же зарезать ее и освежевать.

Когда Каныша завернули в теплую, еще дымящуюся мездру, старушки снова зашептали заговорные слова и заклинанья. Немного погодя Кинзя приложил ухо к груди Каныша, вслушиваясь в редкие, прерывистые удары. Жизнь еле теплилась в нем. Глаза закатились, и один из стариков приготовился читать ясынь2. И тут Каныш, придя в сознание, собрав последние силы на прощальное слово, приоткрыл глаза и чуть слышно проговорил:

— Туря... — его взгляд был обращен к Алибаю. — Не успел я выплатить долг... не обижайся. Детям моим, Марзие... не дай умереть с голоду. Они отработают, выплатят...

Вот и все, что он мог сказать.

Народ потихоньку расходился. Марзия, прижав к груди Алдара и совсем еще маленькую Рабигу, сидела возле покойного мужа и безутешно лила слезы. Белый свет померк в ее глазах, никого вокруг ока не замечала. Выплакавшись, она увидела рядом Кинзю, обратилась к нему:

— Абыз, скажи ради всего святого, почему судьба так немилосердна к нам? Чем провинились мы перед всевышним?..

Кинзя, как мог, успокаивал ее. Подошел Алибай, уходивший к реке проследить, чтобы не прерывалась работа. Марзия вспомнила о предсмертной просьбе мужа, подняла опухшие от слез глаза и бухнулась перед ним на колени.

— Заклинаю тебя, туря... не держи зла на покойного, должником твоим оставил мир. Хоть и осиротели мы, но отработаем с сыном, все выплатим. Покойный до седьмого пота трудился, хотел избавиться от долга. Не дожил... Господи, да будет его душа в раю...

На лице Алибая появилось нечто похожее на сострадание.

— Не чужие мы люди, в беде не оставлю, — сказал он. — И для тебя, и для сына работу найду.

— Благодарствую, туря! Вечной жизни тебе...

Узнав, каков долг покойного, Кинзя даже покраснел от возмущения.

— Свет клином сошелся на какой-то паршивой лошади?! — негодовал он. — Скажи, что в расчете — и дело с концом. Если жалко, своего коня тебе дам. Бери!

— Разве в лошади причина? — Алибай хитро сощурил глаза. — Долг простить можно. А их выгнать прикажешь? Спроси у нее сам, что лучше.

И действительно, Марзия воспротивилась.

— Эх, абыз, куда нам деваться? Некуда. Мужнина воля — божья воля. Его долг должны выплатить мы. Не исполним завещания — проклянет он нас на том свете. Упаси, аллах, от такого греха.

...Покойника, по обычаю, должны хоронить в день смерти. Канышу начали готовить последнее пристанище. Его обмыли, завернули в холщовый саван, положили на лубяное ложе, собираясь нести на кладбище. Марзия, сотрясаясь от рыданий, попросила:

— Покажите мне его! Ведь больше никогда не увижу...

Женщинам нельзя идти на кладбище. Повинуясь ее желанию, приоткрыли лицо покойного, спрятанное под матерней. Марзия не могла оторвать от мужа глаз.

Три раза открывали для нее лицо умершего.

Осиротел шалаш на берегу Ашкадара. На другой же день после похорон Марзия собрала скудные пожитки — прокопченный медный казан, старенькие паласы, кошму и вернулась в аул. Он за последнее время разросся, переселенцы с Ашкадара основали рядом новый аул, и их избушка, некогда стоявшая на околице, очутилась между двумя селениями.

Вот и родное подворье. Изба вросла в землю, запылилась брюшина на двух маленьких оконцах, рассохлась дверь. Марзия не находила слов, чтоб утешить детей, а слезы уже все выплакала. Как жить? Ни еды, ни одежды. Одна сердобольная соседка, наблюдавшая за их печальным возвращением, принесла деревянную чашку с мучной затирухой. Марзия поставила ее перед детьми, дала ложки.

— Кушайте, дети. В родном краю и воробей не пропадет. — Сама даже не притронулась до еды — печалью сыта.

Алпар похлебал немножко и подвинул чашку ближе к сестренке. Да, он уже стал большим, ее сын. Вместо отца остался в доме мужчиной. Лишь Рабига совсем еще мала. Ее бы вырастить...

2

Арслан вернулся домой поздно вечером, осматривал в лесу борти. Тукмуйрык встретил его тревожной новостью:

— У ручья Тусеркая чужие люди встали табором. С солдатами.

— Кто они? Сколько их?

— Много. Целая тьма. Остановились там перед заходом солнца. Кони, телеги. Полно женщин и детей.

— Значит, перебираются всем аулом. Не подходили к ним, не расспрашивали?

— Нет, следили со стороны. Я там в кустах оставил караульщика на ночь.

Роща на Тусеркае — владения Арслана. Выйдя за околицу, он поднялся на взгорок. В пяти-шести верстах отсюда горели костры. Если судить по множеству огней, людей и на самом деле немало.

«На ночь не стоит их тревожить. И без того, небось, утомлены дорогой. Утро вечера мудренее», — решил Арслан и отправился спать.

Он поднялся с восходом солнца, направился к Тусеркаю, но обнаружив, что пришлые люди еще спят, повернул коня на джайляу сына, приехавшего вчера с Ашкадара.

— Твой джайляу чужаки заполонили, — пошутил отец, кивнув в сторону тракта. — Неужто не заметил?

— Еще вчера, как приехал, огни увидел. Наверно, за солью едут. Теперь, как дали разрешение, из всех волостей обозы движутся.

— Это русские.

— Вон что! Проведаю-ка их.

— Поехали вместе.

На Тусеркае уже было полно народу из аула. Мучимые любопытством, собрались сюда стар и млад. Никто не решался подойти к переселенцам близко. Остановились у топкого берега Тусеркая и, не слезая с коней, взирали с удивлением на нежданных пришельцев. Те были заняты сборами. Запрягали лошадей, привязывали к телегам коров и телят, сажали на возы детей. Драгуны в мундирах с красными отворотами помахивали нагайками, торопили их, а стражник в белом картузе, косясь на гарцевавших поодаль башкир, тыкал рукой в сторону Торы и кричал: «Вон где вам нужно было остановиться, скоты!»

Арслан сразу понял, что происходит. Жители аула Бирек давно переселились на другое место. На их земле хозяйничали люди Твердышева. А эти, видать, крепостные крестьяне, пригнанные на заводскую работу. Местность для них незнакомая, вот и съехали с дороги в неудобную для ночлега низину, прямо у болота.

«Ай да купец! — дивился Арслан. — И землю выдрал из рук, и рабов успел пригнать. Хват!»

Тронулись первые подводы. Намереваясь выбраться к тракту более кратким путем, направились прямо в болото, образованное ручьем.

Башкиры дружно замахали руками, крича наперебой:

— Застрянете там, увязнете! Обратно давай! Выше, где вчера спускались!

Хозяин передней телеги не понял, о чем кричат ему. Следом за ним со скрипом двигались остальные подводы. Еще немного, и они угодят в топь. Арслан с сыном помчались к ним.

— Остановитесь! Утонете! — крикнул Кинзя на скаку.

Его слова, обращенные на русском языке, были поняты. Возы остановились, кроме двух передних — то ли не расслышали, то ли растерялись хозяева. Вначале одна лошадь, затем другая угодили в трясину и, увязая, начали рваться из постромок. На их крупы, со свистом рассекая воздух, обрушились удары толстых ивовых прутьев. Лошади судорожно дергались, пытались подняться и снова падали в грязь.

Башкиры почитали коней, и избиение их казалось святотатством. Коня можно упросить, поговорить с ним, но нельзя ударить. В возбужденной толпе прокатился ропот.

— Самих бы по спинам прутьями! Камчой их, камчой, чтоб знали!

Подоспевший к мужикам Арслан, спрыгнув с седла, поднял вверх руку.

— Стой! Так не хорошо, не надо, — произнес он властным голосом.

Все с удивлением воззрились на пожилого, но статного, широкоплечего башкира, так чисто говорившего по-русски. Перестал ругаться стражник, приняв его за важного старшину. Мужики, сгрудившиеся около увязнувших лошадей, побросали прутья. Джигиты из аула, успокоившись, повесили камчи обратно на луки седел.

Зная, что руганью и побоями делу не поможешь, Кинзя скинул с плеч зеленый елян, засучил рукава белой рубахи, шагнул в нарядных сапогах в чавкающую хлябь, приблизился к лошади, расстегнул чересседельник, развязал супонь. Погладив по челке дрожащее животное, ласково уговаривая его, потянул за узду. Конь послушно поднялся и, с усилием выдирая ноги из трясины, выбрался на сухое место. Разгоряченный Кинзя, вернувшись к груженой телеге, поплевал на ладони и впрягся в нее сам. Упираясь ногами в кочки, поволок ее. Буграми заиграли под рубахой напрягшиеся мускулы, взбухли жилы на шее и на висках. Кто-то подскочил к телеге и хотел снять с нее тяжелые мешки, по Кинзя сердито крикнул:

— Отойди!

Среди русских, с изумлением наблюдавших за происходящим, произошло какое-то движение. Из их круга вышел вперед бородатый мужик, среднего роста, но крепкий на тело, поглядел весело заигравшими глазами, топнул ногой, обутой в лапоть, хлопнул себя по крутым плечам и пошел к другому возу. Так же, как и Кинзя, распряг лошадь, вытащил ее, а сам ухватился за оглобли.

И русские, и башкиры, захваченные необычным зрелищем, загомонили, подбадривая криками:

— Хайт! Хайт!

— Ну давай, давай!

Тут уж к ним не суйся. И тот, и другой близко не подпустят. Ревниво косясь друг на друга, оба вытягивали тяжелые возы из болота.

«Меня не посмеют прогнать», — подумал Арслан и поспешил к ним на помощь. Вначале подсобил сыну, затем его сопернику.

И Кинзя, и бородатый мужик, тяжело отдуваясь, смахнули тыльной стороной ладони пот с лица, с улыбкой переглянулись и шагнули навстречу друг другу.

— Драстуй! — Кинзя по мусульманскому обычаю протянул обе руки.

— Здравствуй, батыр! Тумановым я буду, Степаном кличут.

Арслан, тоже познакомясь с ним, одобрительно хлопнул по плечу.

— Люблю сильных людей! Теперь моим хорошим знакумом будешь.

Спешившиеся башкиры подошли к русским крестьянам, показали дорогу в обход ручья. Куда делись настороженность и недоверчивость! На разных языках говорили, на пальцах объяснялись, и понимали один другого.

Потянулись подводы по луговине, направляясь к бывшему аулу Бирека Сукаева. И в тот же день застучали в лесу топоры, запели пилы, утверждая хозяйскую власть.

Так-тук, вжик-вжик, так-тук, вжик...

3

Башкиры за солью ездили в Тозтубу.

После того, как они присоединились к России, Ак-патша Иван Васильевич Грозный утвердил их права на вотчины, отдал под кочевье землю до Сарайчика по Яику — ставки бывших ногайских князей, даровал грамоту на добычу соли из озер.

Благословенные были времена. Никто не чинил препятствий, когда возили соль с Илек-куля, озера близ Тозтубы. Путь не такой уж и дальний: верст шестьдесят после переправы через Яик. Ездили и весной, до выхода на джайляу, и осенью, перед зимовкой, не в одиночку, а сообща, целыми обозами. В мирные времена не путешествие было, а одно удовольствие. По пути делали остановки у знакомых яицких казаков, киргиз-кайсаков и калмыков, встречи эти были вроде праздника. А уж когда разгорались междоусобицы, приходилось держатися настороже и иметь под рукой оружие. Одни стояли на страже, другие черпали соль из озера.

Что ни говори, всегда необходимая в хозяйстве соль доставалась даром. И вот в последнее время вышли строжайшие приказы, по которым башкирам, как это делалось по всей России, предписано было покупать соль из государственных магазеев3, притом по высокой цене. Торговля в руках государства, а выгода — царю. Однако не шел народ в магазеи, продолжал добывать соль прежним способом. Раз нельзя было действовать открыто, ходили дорогой Кунгур-буги, минуя дозоры, тайно доставляя товар от одного джайляу до другого. Потому и назван был тот путь «соляной дорогой».

Когда край в какой-то мере поуспокоился, власти разрешили ездить по тозтубинской дороге: мол, все равно башкиры поступят по-своему. Но хотя разрешение и было выдано, прежней воли не стало. Приходилось запасаться пропускными бумагами, проходя через городки и крепости. Кто не подчинялся установлению, часто вынужден был возвращаться с пустыми руками.

Засобирались нынче в поход за солью бушман-кипчаки, пришли на поклон к ученому сыну Арслана-батыра.

— Кинзя-абыз, помоги нам раздобыть какую-никакую бумагу...

Раздобыть — это значит ехать с ними. А Кинзя готовился к другой дороге. Его влекла Бухара. Как же теперь быть? Отказать людям в просьбе?

— Ладно, до Оренбурга добираться будем вместе, — нашел он выход. — Там я позабочусь о вас, провожу.

— Дай тебе аллах долгой жизни, абыз! — обрадовались ходоки. — Сделай так. Доброе дело не забудется...

Дальний путь предстоял Кинзе. Отец выбрал ему лучших коней. Аим приготовила побольше дорожной еды. Асылбика помогла ей собрать одежду. Бормоча молитвы, дабы уберечь сына от разных напастей и злых духов, зашила тайком в рубашки талисманы — заговоренные монеты.

— Мама, уж не читаешь ли ты поучение исме-агзама? — пошутил Кинзя.

— Повстречаешься с бедой — сам начнешь читать исме-агзам. Уж пускай минуют тебя опасности, возвращайся живым-здоровым.

Печальна была Аим.

— Долго ты там пробудешь?

— Нет, постараюсь скоро вернуться.

— Пусть легким будет твой путь, ведь не зря говорят: дорожные мытарства — что могильные муки. Сердце отчего-то щемит. Дай бог, чтоб не тронули тебя на караванной тропе пули казачьи, пики киргизские. Берегись лихих людей, — напутствовала она мужа. — А я день и ночь буду ждать тебя. Глаза мои будут обращены в полуденную сторону. К твоему возвращению... тебе... — то ли боясь заплакать, то ли от стеснения, Аим запнулась.

Кинзя ласково оглядел ее. Просторный елян теперь сделался ей тесен в поясе и на груди. Скоро, совсем скоро он станет отцом.

— Ждите моего приезда вдвоем...

— Обещаю тебе сына.

Радость разлилась в груди горячей волной. Он крепко обнял жену, затем, стряхивая с себя расслабленность, произнес:

— Аминь, Аим, аминь. Заботься о своем здоровье, а за меня не тревожься.

...Начало дороги — в копытах коня. Вот уже не только Назы, но и Нугуш с Агиделью остались позади. Легки пустые телеги едущих за солью, бойки еще не уставшие кони. Сделали лишь одну ночевку, а уже к вечеру подъехали к Каргалинской горе. На берегу Сакмары царило оживление. Колыхались на воде плоты, барки с выломанным в горах камнем. Стоял неумолчный скрип колес — множество телег вывозило грузы повыше на берег.

Кинзя не был в Каргалах с прошлого года, со дня поездки в Оренбург. За это время много произошло перемен. Еще тогда, год назад, поговаривали, что приехал приглашенный губернатором из Казанского уезда богатый купец Сагит Хаялин и подыскивает место для закладки нового города. Так оно и случилось. Правда, пока неизвестно, станет ли Каргалы городом, но работа кипела. Строились большие дома из звонкой сосны, из камня. Размах был не меньший, чем у Оренбурга. Вытянулись длинные улицы. Бурлит веселый базар. С минаретов мечетей муэдзины кричат азан — призыв на вечернюю молитву.

От Каргалов до Оренбурга недалеко. Уже на другой день перед глазами путников вспыхнули в лучах солнца высокие церковные купола, а вскоре послышался их малиновый перезвон. Едущие за солью подводчики, минуя Сакмарские ворота, свернули направо вдоль подножия горы Актюбы в сторону моста через Яик. Кинзя, захватив с собой несколько человек, отправился в город, в соляную контору за разрешением на вывоз.

В конторе он долго не задержался. То ли его толковая речь, а скорее всего сунутые писарю серебряные монеты, помогли без особых проволочек заполучить необходимую бумагу. Кинзя распрощался с земляками и остался в городе с сопровождающим его в дороге слугой.

Оренбург заметно вырос и похорошел. Улицы прямые, как перекрещивающиеся лучи. Каменный гостиный двор, оружейный арсенал, пышные церкви, величественные дома, окружающие их крепостные стены с грозно задранными на бастионах пушками — все это как бы обращено на восток и безмолвно говорит: я — мощь России.

Гостиный двор, предназначенный для торговых встреч русских купцов с восточными базарканами, тоже был под стать славному городу Оренбургу. Сюда стекались караваны, вдоль внутренних стен поставлены лавки для торговцев из Бухары, Хивы и других дальних стран. Войдешь — глаза разбегаются. Все здесь можно найти, чего только пожелает душа. Купцы, караванщики, базарканы, всяк на своем языке, расхваливают товары, стараясь перекричать друг друга, и, конечно же, поносят ближнего, пускаются на обман, божатся и клянутся всеми святыми.

Разложенные на прилавках богатства, от которых рябило в глазах, Кинзю не прельщали. Отмахиваясь от зазывал, он бродил по рядам, вслушиваясь в разговоры восточных купцов и киргиз-кайсаков, расспрашивал, удачной ли была дорога.

— Опасно в пути, — говорили казахские жатаки.

Хивинские базарканы, сидя в чайхане, сокрушенно качали головами и через слово поминали нелегкий караванный путь:

— Нарушил мирской покой Карасакал...

Опять выплыл на поверхность злополучный Карасакал. Не сумев стать башкирским ханом; он только взбаламутил народ, подвел его под пытки и виселицы, а сам смазал салом пятки, улизнул. Некоторое время спустя пошел войной на калмыков, собрав себе войско из киргиз-кайсаков и каракалпаков. Калмыкский хан Галдан Чарин, придя в ярость, не только вдребезги разбил Карасакала, но и добрался, преследуя его, до Орска и берегов Яика, разорив множество казахских джайляу. Жители кочевий вынуждены были искать спасение у яицких казаков. Когда вмешалась Россия, мятежный хан ушел в степи. Его войско распалось, зато появились многочисленные разбойничьи шайки, грабя мирные селения и торговые караваны. Ходили слухи, что не брезговали разбоями казахские старшины и султаны. Наслушавшись всего, Кинзя пришел к выводу, что самый удобный путь — через Яицкий городок. Яицкие казаки жили в дружбе с местным населением, в их селе было немало татар и башкир, выступающих посредниками в различных делах. Они могли без всяких злоключений провести караван в глубь степи, передавали его на попечение надежных друзей в казахских джайляу, а те вели караван дальше. Поговаривали, что на предводителей этих караванов не нападали даже разбойники.

Из числа таких посредников особенно хвалили старика по имени Баймык. Правда, сам он теперь редко водит караваны, но научил своему делу сына Идеркая. «С ними бы мне встретиться, подумал Кинзя. — Только с кем добраться до Яицкого городка?»

Среди казаков, прибывших с Яика, разыскал он мусульман, был с ними даже некий мулла Забир. Порою чужой — что свой. Кинзя при первой же встрече понял, что в этом мулле с пронырливо бегающими глазами больше торговой жадности, чем святости, но Забир где только ни бывал, знал всех людей в округе. Кинзя решил довериться ему и без утайки поведал о цели своего путешествия.

— Ладно, Кинзя-эфенди, найду тебе хороший караван, — согласился мулла Забир. — Только вот... — И он выразительно изобразил пальцами жест, какой бывает при подсчитывании денег.

— За мздою дело не станет.

— Вот и хорошо! Значит, по рукам. О нашем уговоре — никому ни гу-гу!

Забир-мулла со своими дружками, завершив дела, собрался в обратный путь. К нему, как уговорились, примкнул Кинзя со слугой. Проехали несколько небольших крепостей и форпостов. Дважды ночевали в уметах4. В Нижне-Озерском мулла встретился с какими-то людьми, пошептался с ними, стреляя глазами в сторону Кинзи. Все это показалось подозрительным, и Кинзя решил держаться настороже. Когда выехали из умета, молодой яицкий казак Максим Шигаев, придержав коня, поравнялся с Кинзей и тихо произнес:

— Оказывается, ты едешь в Бухару?..

Никто, кроме муллы Забира, о том не знал.

Кинзя выдерживал уговор. Каким образом мог узнать о секрете Максим? По-башкирски говорит чисто, а в вырезе рубахи виднеется крестик. «Крешэнам веры нет», — подумал Кинзя и ответил вопросом:

— С чего ты взял?

Максим сдвинул на затылок высокую мерлушковую шапку с заломленным назад верхом, насмешливо глянул на Кинзю.

— Да брось ты таиться. Под тебя тут яму роют. Предупредить хочу.

У Кинзи захолонуло внутри, но виду не показал.

— Кто подлость замыслил?

— Мулла Забир. Вчера в умете с людишками своими разговор завел о караване в Бухару, для тебя. Неужели ты ничего не почувствовал? Слышу я, говорит он одному: «У тебя в ладони не чешется?» Тот отвечает: «Мочи нет». Забир шепчет: «Лекарство есть от чесотки. Пошлю лебедя, ощипать сумеешь?» А у того глаза масленые сделались, блестят, ровно пятаки: «Посылай, выщиплем до перышка».

— Причем здесь лебедь? — прикинулся Кинзя непонимающим.

— Вай, так говорят о человеке, чьи руки не отягощены грубой работой. Как у тебя, например. Так что береги крылышки. Совести у Забира меньше, чем у воробья. Он то у нас в городе живет, то у кайсаков ошивается. Темное у него ремесло. Но есть и верные казаки. Вон, видишь Аббаса? — Максим показал на человека, чертами лица смахивающего на туркмена. — Его держись, не ошибешься. Мой совет — обратись к его шурину Идеркаю.

Заметив, как оглядывается на них мулла Забир, Максим Шигаев перевел разговор на другое, начал шутить, смеяться, затем подъехал к Аббасу и завел беседу с ним.

Кинзя в растерянности не знал, верить или не верить сказанному. То, что Забир является муллой, ничего еще не значит. Не зря в народе считают, что все муллы живут по горло в грехе. Такой, возможно, и ощиплет перышки, отдаст разбойникам на откуп. А Максим? Не одного ли поля ягода? Будешь метаться между ними — не угодишь ли из огня да в полымя?

4

В Яицкий городок приехали на закате солнца. С южной стороны здесь естественной преградой служила река, а с севера, от крутого берега Яика вплоть до его притока Чагана тянулась высокая стена. Она представляла из себя два ряда плетеной изгороди, обмазанной снаружи глиной, а пространство между ними засыпано землей. Под стенами глубокие рвы. Ворота крепкие, на башнях пушки.

«Где же мне переночевать? — размышлял Кинзя, когда подъезжали к городу. — У муллы Забира? Очень уж он своими повадками напоминает Камая Кансултана».

Перед самыми воротами, еще раз изучающе оглядев Максима и Аббаса, он решился подъехать к ним.

— У вас для меня не найдется местечка?

— У Идеркая, сына Баймыка, дом большой, — ответил Максим. — Да и у него самого душа широкая. Аббасу он шурином доводится.

— Сын Баймыка, говоришь? — лицо Кинзи просветлело.

— Знаешь, оказывается...

Мулла Забир оказался тут как тут.

— О чем с крешэном шушукаетесь? — зло спросил он. — Айда со мной, как уговаривались.

— Благодарю тебя, мулла, но я...

— Ты что, передумал?!

— Да, я решил остановиться у Идеркая.

Мулла, не ожидавший такого поворота, взбеленился. Он был похож на человека, у которою украли сокровище.

— Ступай, иди с крешэнами! А еще мусульманином называешься! И тебя окрестят, неблагодарный! — прокричал он, брызгая слюной, ударил ногами коня в бока и поскакал рысью прочь. Далеко уже отъехал, а все еще были слышны его громкие проклятья.

Максим Шигаев многозначительно подмигнул Кинзе: мол, кто был прав?

Центральная городская улица называлась Большой Михайловской. Очень длинная, она тянулась до устья Чагана, где располагалась старинная слобода, носящая название Курени. Были и кривые улочки, но они выглядели нарядными благодаря внушительным, добротным домам. Здесь, в безлесном краю, царствовал камень — из него были сложены оруженные склады, церкви, дома богачей. Нарядными выглядели даже мазанки простолюдинов, побеленные снаружи.

Миновали просторную базарную площадь, свернули в сторону. Впереди показался минарет мечети.

— Мусульманская слобода, — пояснил Максим. — У нас ведь много казаков из татар и башкир. Есть калмыки, кызылбаши, туркмены — всякого люда полно.

Петляя по переулкам, остановились у невысокой мазанки на косогоре. Кровля покрыта дерном. У крыльца залаяла собака. На ее лай вышел хозяин — высокий, плотный мужчина. Приветливо улыбаясь пришедшим людям, он тем не менее цепко оглядел Кинзю — с ног до головы, от отложного ворота рубахи и казакея5 до сапог. От его внимания не ускользнули малахай из черной лисицы, дорогого сукна елян, породистые кони.

— Гостя к тебе привели, — сказал зять Аббас.

— Дом гостями славен. Милости прошу, проходите.

— Я странник, едущий в Бухару, — представился Кинзя.

— Все ясно, — ответил хозяин, понимая и без дальнейших объяснений, что гость ищет надежный караван.

По одному движению его брови жена кинулась накрывать табын. За чаем Максим с Аббасом рассказали о кознях муллы Забира.

— А-а, Забир! — Идеркай брезгливо поморщился. — Он с разбойниками заодно. Хорошо, что ко мне пришел. В Ташкент караван собираем. Аббас его поведет.

— А сам не ходишь?

— Почему не ходить? Сейчас собираюсь вести караван базарканов в Тозтубу.

До позднего вечера велись разговоры о родной земле, о пройденных путях-дорогах. Каждому было о чем вспомнить, особенно Идеркаю — достаточно поколесил он за свою жизнь. А уж край башкирский исходил вдоль и поперек.

— Ах, до чего красивы берега вашей Акхыу! — хвалил он Агидель. Довелось ему встречаться с прославленным Алдаром-батыром, знал всех его сыновей. Добрым словом помянул и отца Кинзи. Оказывается, многих башкир провожал он до киргиз-кайсаков. Нынче, например, прошли караваны старшины Мирзагула и муллы Мряса...

Почувствовав к Кинзе расположение, Идеркай откровенно высказал свое неодобрение по поводу его поездки в Бухару.

— Эх, нет уже прежней Бухары, — произнес он с грустью. — Это лишь у нас продолжают слепо поклоняться ей. А там лучшие медресе разорены и разрушены, ученые поразъехались кто куда.

Идеркай рассказывал долго, и Кинзе самому начало казаться, что поездка принесет мало пользы. Действительно, вместо того, чтобы наслаждаться чтением упоительного Алишера Навои, там теперь находят увеселение в перепелиных боях. Забыты несравненные каноны Абуалисины6, преданы проклятью и забвению потрясшие мир открытия великого Улугбека. В Бухаре сейчас живут так, будто никогда не было Рудаки и Бируни, не звучали рубайаты Омара Хайама. Мало найдешь людей, которые слышали бы о «Шахнамэ» Фирдоуси...

Наверное, прав Идеркай, но Кинзе не так-то легко было распрощаться с выношенными мечтами.

Караван собрать — дело нескорое. Чтобы скоротать время, Кинзя вышел с Идеркаем прогуляться по Яицкому городку.

Городок — это не то слово. Город был большой и богатый. Из разных мест собрались его жители. Русские, татары, башкиры, калмыки, сарты... Одни — с Дона, другие — с Волги, третьи — с Кубани и Крыма. Издавна прижились они на вольной земле. Кинзя еще от отца слышал, что первые казаки появились здесь лет двести-триста назад, когда бежали на Яик спасаясь от барского гнета. Некоторые утверждали, что казаки были уже тогда, когда осуществлял свои нашествия Хромой Тимур — Тамерлан. Идеркай рассказал, что поначалу казаки обосновались на Яике ниже Илецка и назвали свое пристанище Голубым городком. Позже расселились в Кирсанове, Кош-Яике и добрались досюда. Так появился Белый городок, потом переименованный в Яицкий. В старой части города — Куренях — сохранились самые первые домишки, откуда начиналось поселение.

Казак есть казак, не зря взял название от слова «касак», то есть беглец, разбойник. Было время, совершали они лихие набеги на соседей, однако живота не жалели, если России грозили враги. Казацкая вольница росла из года в год. Яик принимал всех. Тех, кто не в силах был платить ясак, кто бежал от крепостной неволи. Даже когда на розыск приходили с солдатами, беглецов не выдавали. По словам Идеркая, таким же беглым был дед Максима Шигаева, да и свой отец — Баймык.

Казаки жили дружно, многие породнились меж собой. Несмотря на многоязычие, чувствовалось во всех неуловимая глазу общность. В такой спаянности, в согласии, пожалуй, не было равных казакам. Вместе ходили на барымту, а если кланялся царь, отправлялись в далекие походы и показывали чудеса храбрости. И не дай бог нанести им обиду — живо поднимались на дыбы, обуздывая атаманов и старшин. О 1722 годе, когда их ярость потрясла берега Яика, и по сию пору вспоминали с гордостью.

Чем больше становилось казаков, тем больше возрастала их мощь. Опасаясь их усиления, и чтобы остановить приток новых беглецов, царская администрация начала принимать меры. Первым делом, новоприбывшим резко урезали выдачу из казны жалованья, хлеба, пороха. Коней и оружие они должны были отныне добывать сами, одежду и продовольствие тоже. И хоть несли наравне с остальными цареву службу, кошт полагался только старожилам. Оттого и пошло название — коштовой.

Позднее, в 1738 году, начальник Оренбургской комиссии тайный советник Татищев и начальник Башкирской комиссии генерал-майор Соймонов издали распоряжение, по которому инородцы, не платившие ясак и не принявшие христианство, не имели права стать казаками. Выявляли всю подноготную и у тех, кто был записан в казаки раньше. Безлошадные и безоружные, непригодные к войсковой службе были выведены из казацкого сословия, и их обязали выплачивать ясак. Проверки производились одна за другой.

Распоряжение об инородцах больно ударило и по Идеркаю. Он с самого начала не относился к коштовым. С этим еще можно было мириться. А во время последней проверки вообще собрались дать ему отставку.

— У тебя же есть и кони, и оружие, — посочувствовал Кинзя. — Почему гонят?

— Не доверяют.

— А многие меняют веру?

— Случается. Им тоже сейчас не легче. Есаулы глаз не спускают с них. Что мне, мусульманину, что крещеному Максиму — недоверие одно.

Полный сил и здоровья, грамотный, характером твердый и независимый, Идеркай пользовался уважением среди казаков и не очень-то боялся новых установлений. Имел он свое хозяйство, да и караванные дела приносили, судя по всему, немало звонкой монеты.

Когда вышли к центру города, Идеркай показал на пушки, застывшие на бастионах. Они всегда наготове. Старательно надраены банниками медные стволы. На лафеты они поставлены на казачий манер, с поворотными колесами — в любую сторону разворачивай и стреляй.

— Казацкая слава разве что в них и осталась, — сказал Идеркай.

Центр города сильно отличался от слободской части. Улицы широкие. Много каменных палат. Здесь жили состоятельные казаки. На главной площади близ базара разместились пакгаузы, казармы, войсковая канцелярия.

Над базаром стоял разноголосый шум. Богатые торговцы были и среди казаков. Кто держал хлебную лавку, кто продавал доски, гвозди, смолу. Прилавки завалены рыбой. На базар выносили все, что изготовлялось в слободках. Там шили седла, хомуты, выделывали кожу, вязали сети, бондарничали, в кузницах ковались пики и сабли. Торговые ряды полны всякой снеди, тут окорока и сало, капуста и репа, медовые пряники и крендели.

Вдруг, заглушая шум и гомон, зазвучал набатный колокол. Так обычно созывали казачий круг. Народ хлынул в ту сторону, откуда доносился мерный звон. Из канцелярии, цейгаузов, оружейных мастерских повыскакивали казаки.

— Что происходит? — поинтересовался Кинзя.

— Должно быть, кого-то ждет наказание, — озабоченно ответил Идеркай.

Усиленно работая локтями, они продрались через толпу и увидели, что казаки, собравшись в круг, кого-то бьют. В любопытствующей толпе кто-то спрашивал, кто-то отвечал. За что? Убил кого-нибудь? Украл?.. А-а, должник, не вернул в положенный день долг. По казачьему обычаю такого должника вызывали на круг и колотили до тех пор, пока не платил за него кто-нибудь из родных или знакомых. И никто не мог прервать самосуд — ни старшины, ни атаман. Наоборот, поднявшись на рундук — предназначенное для них возвышение — потешались они вместе со всеми. Били два казака, которым был должен несчастный. Один люто молотил кулаками, второй с придыхом, изо всех сил, пинал ногами. Должник, весь в крови, сняв шапку, с мольбой обращался к окружающим. В ответ раздавались смех и шутки. Раззадоренные зрелищем зрители и сами бы не прочь почесать кулаки, подзуживали избивающих, но находились среди них и такие, кто жалел провинившегося. Скудные медяки летели в его шапку.

— Ах, шайтан! — воскликнул Идеркай. — Так это ж Овчинников! Жалко, добрый казак. Молодой еще, а ведь насмерть забьют. Деньги... — Он пошарил в кармане. — Нет, не хватит... Эх!

— Иди, бери шапку! — Кинзя толкнул его в спину. — Я добавлю!

Едва Идеркай схватил шапку и поднял ее над головой, как избиенье мгновенно прекратилось. В круг вошел и Кинзя. Спросили, велик ли долг и, получив ответ, набрали нужную сумму. Избавленный от беды и позора молодой казак, не помня себя от радости, отвесил Идеркаю и Кинзе низкий поклон.

Стоявший на рундуке старшина зычным голосом спросил, как требовал того обычай:

— Любо ли вам это, братья казаки? Али не любо?

— Любо! Любо! — грянуло вокруг.

...В ожидании каравана прошел еще один день. Уходивший по делам Идеркай вернулся домой возбужденный.

— Тебе суюнче7, Кинзя!

— Какое суюнче? — встрепенулся он, взгрустнувший в эту минуту по своей Аим. — Не от жены ли?

— Почему так решил?

— Перед отъездом обещала подарить мне сына.

— Нет, не то.

— Говори же, какая новость? — затеребил его Кинзя.

Идеркай загадочно улыбнулся, замолчал, испытывая терпение собеседника, но сам не вытерпел долгой паузы и взволнованно, стараясь придать голосу убедительность, заговорил:

— Вот ты рвешься в Бухару. Послушайся меня — откажись. Для утоления жажды не требуется дальнее море, если имеется поблизости колодец. В Каргалы прибыл даменла8. Это же совсем под боком.

— Насколько мне известно, там нет никакого медресе.

— Не было, да открывают. От самих каргалинцев слышал.

— Вон ведь как бывает, — усмехнулся Кинзя. — От соседей узнаешь, что у тебя дома творится. А кто даменла?

— Только что приехал, не знаю, но по слухам очень ученый человек. Звать Габдессалямом.

— Габдессалям.., — повторил, словно не веря своим ушам, Кинзя. — Далеко бежит слава о нем. В ауле Таш-кичу Казанского уезда был он устазом знаменитого медресе. Габдессалям Ураи его полное имя. Наш Абдулла Али из Гайнинского юрта учился у него. Сейчас сам в Исетском уезде, в ауле старшины Муслима, медресе открыл. Знающие люди хвалят его знания. Что же говорить об учителе...

— Вот видишь, как хорошо! — радовался Идеркай.

Кинзя был ошеломлен принесенной им новостью. Словно горячий уголек запалили в его душе. Все сказанное Идеркаем походило на правду. Скорее всего, не от хорошей жизни покинул Габдессалям родные края. Своенравному и умному устазу, наверно, не давали там житья. Ревностные блюстители ислама, опираясь на поддержку губернатора, организовывали постоянную травлю.

— Ты собирался с караваном в Тозтубу? — внезапно спросил Кинзя.

— Да, ухожу на днях.

— Я тоже с тобой!

Дорога от Яицкого городка до Тозтубы Кинзе была незнакома. Он с любопытством вслушивался в разговоры, в названия речек, пограничных маяков и пикетов, в каждом из которых у Идеркая имелись друзья.

Идеркай ехал во главе каравана. Колоколец на шее его длинноногого верблюда оживлял своим звоном унылый, однообразный простор степи, как бы возвещая: мы идем с миром и вам желаем мира да благодати. Кинзя держался рядом с ним. Перед отъездом он, поразмыслив, отправил коней вместе со слугой в конец каравана, а для себя выбрал верблюда — огромного и величественного, с близко поставленными горбами.

— Ну как, не жалеешь, что променял коня на верблюда-капсака? — смеялся Идеркай.

— Так ведь я сам кыпсак9, — отшутился Кинзя.

И в самом деле, восседать меж горбами было куда как удобно, не чувствовалось никакой усталости после многочасовых переходов.

После переправы через Яик начались владения киргиз-кайсаков. Одна из дорог уходила отсюда в сторону Бухары. Прибитая тысячами копыт и колес, несущая на себе следы бесчисленных караванов, закаменевшая, пыльная — при виде нее дрогнуло у Кинзи сердце. Он прощался с неосуществленной мечтой.

Когда едешь по степи день, другой, так и кажется, что стоишь на месте, ибо картина одна и та же — ровные, поросшие жесткой, выгоревшей от зноя травой и колючками солончаки, не меняющая своих очертаний линия горизонта: недоступная, неуловимая, она отодвигается от тебя ровно на столько, сколько ты проехал.

Изредка, по берегам озер, встречались джайляу киргиз-кайсаков. Они сбегались к каравану, здоровались:

— Аманбы? Аманбы?

Когда первый раз остановились лагерем на ночь, Кинзя никак не мог отделаться от одолевающей его тревоги. Тьма кромешная. Непонятными звуками и шорохами ожила степь. В немыслимой высоте перемигивались звезды. На всякий случай, для большего спокойствия и безопасности, разбили ночлег рядом с джайляу, но отдых не получился. Хозяева джайляу, видно, сами испытывали недоверие к людям из каравана, всю ночь перед их юртами горели костры, мелькали тени. Бегали меж юрт молодухи с белыми обмотками на голове, молча глядели на пришельцев древние старухи. Их беспокойство передалось животным. Пугливо перхали овцы, сторожко взлаивали собаки.

Бухарские базарканы, везущие товары в Тозтубу. не спали до рассвета, беспокоились за сохранность тюков, а скорее всего — за собственную жизнь. Они были одержимы страхом не только ночью, но и днем, на протяжении всего пути, однако все обошлось хорошо, и в Тозтубу прибыли благополучно.

Кинзя тепло попрощался с Идеркаем и решил разыскать земляков, добывающих соль в Илецком озере. Они еще должны быть здесь, а как тронутся в обратную дорогу, веселей будет ехать вместе до Каргалов.

Увидев перед собой Кинзю, сородичи обрадовались, но и удивления не скрывали: как же так, ведь собирался в Бухару. Сочувственно спрашивали:

— Или с дорогой не повезло?

— Повезло! Да не захотелось расставаться с вами, — озорно улыбнулся Кинзя.

В тон ему был и ответ:

— Кто без толку бегает, тот быстро устает. Отдыхай пока. Мы скоро управимся.

Однако Кинзя, засучив рукава, принялся за работу. Запас соли в хозяйстве не помешает.

Говорят, и хлеб без соли не естся. А добывали ее так. На легких долбленых лодках забирались в озеро. Вода в нем была горька, подобна крутому рассолу. На поверхности, как зимний лед, блестела толстая соляная корка. Рубили топорами, загружали лодку и, привязав к ней длинный аркан, лошадьми тащили на берег. Соль рассыпали ровным слоем сушить, затем наполняли кули и бочки. Привезя домой, высыпали ее в специально приготовленную яму, укрывали рогожей и сверху замазывали глиной. Открывай, когда понадобится, и бери...

Покряхтывали тяжело нагруженные телеги, натужно шли в упряжи лошади. Помогая им на подъемах, упирались плечами в задок телеги возчики. Есть соль! Везут соль! Не жить без нее ни человеку, ни скотине.

Позади остались Тозтуба и прияицкие форпосты. Недалеко уже до реки Сакмары, до Каргалов. А оттуда до родных краев рукой подать. Кинзя томился по дому, много дней уже не знает, как там идут дела, как Аим. Не легкомысленно ли он поступил, оставив ее в таком положении? Благополучно ли она разрешилась? Может быть, наведаться хоть не надолго домой? Однако желание увидеть известного даменлу Габдессаляма пересилило тоску.

Скорей, скорей в Каргалы!..

5

Твердышев оттягал порядочный кус земли и у Арслана. Послал крестьян косить луга у Тусеркая и Бугаль-елги, занял часть пастбищ, пустив туда стада. Арслану пришлось потесниться.

Крестьяне проявляли живой интерес к прежним хозяевам земли.

— Чье джайляу в долине этой речки? — спрашивали они.

— Нашего муллы Кинзи, сына батыра.

— А-а, значит, река муллы.

И стали новоприбывшие звать речку Бугаль на свой лад — Муллашкой, а Тусеркай — Течеркой.

Во владениях юрматинцев рубили лес, а на земле тамъянцев вырастала большая русская деревня, сооружался пруд. Начали строить завод. Сейчас все эти владения принадлежали Твердышеву. Без зазрения совести обобрал он бывших хозяев земли. Если казна платила по девять копеек за десятину, купец взял за копейку.

Поток переселенцев не прекращался. Рабочих рук требовалось много. И не знали они, эти руки, покоя. Трех недель не прошло, а уж заканчивали плотину через реку Тору. Рыли канал, по которому на завод должна была пойти вода, чтобы привести в действие доставленные сюда машины.

Крестьянам приходилось работать не только на хозяина, но и заботиться о собственных нуждах. Поздними вечерами, порою до глубокой ночи, трудились они для себя: рубили дома, возводили надворные постройки, и не какие-нибудь времянки, а обосновывались навсегда.

После встречи с русскими крестьянами на Тусеркае, Арслан нет-нет да и наведывался к ним, особенно к полюбившемуся ему знакомцу Туманову.

Сруб у Степана был сложен из звонких смолистых сосновых бревен. Глядели на белый свет непривычно большие глазницы будущих окон.

— Просторная изба, — похвалил Арслан, входя в проем еще не навешенной двери. — Как будет готова, не грех прийти с поздравлением.

— Седни откушаем матичной каши, — ответил Степан.

При помощи собравшихся соседей, Туманов поднял на черепной венец и укрепил поперек избы три оструганные до янтарного блеска матицы. Его жена Федора внесла большой, накрытый белой холстиной горшок. В нос ударил аппетитный запах горячей пшенной каши.

На лыковой веревке горшок подвесили к средней матице.

— Ну-кась, погуляй, хозяин, потопчись. Выдержит?

Степан обошел черепной венец, прошелся взад и вперед по матице, попрыгал, испытывая прочность, потом, встав посередине, перерубил топором лыковую веревку. Подхваченный горшок поставили в центре избы, поудобней расселись вокруг него и начали уплетать кашу.

Арслан, приглашенный отведать матичной каши, продолжал с восхищением оглядывать высокие стены, хорошо подогнанные в углах бревна.

— Мне тоже такую избу надо.

Степан, стряхивая с бороды крошки, произнес серьезно и веско:

— Мы тебе еще лучше построим, Аккулыч. Обживемся малость, оглядимся. Не торопясь.

— У вас и на заводе дел по горло, — ответил Арслан смущенно, ругая себя за то, что навязался с просьбой к таким обездоленным людям. Разве Степану до чужих забот, если от своих деваться некуда? Тут и пашня, тут и за скотиной уход нужен, а времени нет, его сполна забирает ненасытный заводчик.

Степан успокаивающе положил ему на плечо тяжелую, натруженную ладонь.

— А ночь на что? Покеда готовь бревна. Глядишь, и пильная мельница скоро будет готова. Договоришься и возьмешь там доски.

...Дом построить можно. А как быть с аулом, если давят на него со всех сторон? Перенести куда-нибудь подальше? Жаль покидать родное гнездо, свитое на берегу полюбившейся Пазы. С какой душой оставишь родник, вспоивший прозрачной водой не только его самого, Арслана-батыра, но и детей. Да и толку не будет от того, что перенесешь аул. Твердышев с Мясниковым, расширяя владения, все равно упрутся в него. Настигнут и выгонят, как лиса выгоняет зайца из логовища.

Не о себе думал Арслан, а о потомках, которые будут жить после него. Его мучительные размышления прервала Аим, родившая мальчика. И тогда он твердо сказал себе:

— Здесь жить останемся! Не только мы с Кинзей, но и внук мой отсюда не уйдет!

А в доме царило ликование — радовались рождению ребенка и тому, что Аим осталась жива-здорова. Лишь отсутствие отца немного омрачало радость. Когда он примчится — не знали о том ни Асылбика, ни Аим, лежавшая на перине и кормившая грудью младенца.

Через несколько дней прибыли подводы с солью. Один из возниц зашел сообщить, что Кинзя остался в Каргалах.

Арслан нахмурился.

— Не сказал, когда вернется?

— Кто его знает... Краем уха слышал, будто собирался он поговорить там с каким-то ученым человеком.

Сведения были скудные. Оставалось неясным, по пути домой задержался Кинзя в Каргалах, или с этим ученым человеком намеревается ехать в Бухару, пристроившись к какому-нибудь каравану? Может быть, он уже в далеком странствии?..

6

Габдессаляма Ураи привела в Каргалы не судьба, написанная на роду, а неумолимые, никому не подвластные законы развития истории общества. С одной стороны — ссылка в аул Таш-кичу под строгий надзор, с другой — приглашение в Оренбургскую губернию и возможность осуществить многие свои мечты, — все это незримо был связано с политикой царской России.

Неплюев отлично понимал, что. наладить прочные связи с восточными странами невозможно силами лишь одних русских купцов. Другая там религия, другой язык. Вот почему он всемерно поддерживал и привлекал к себе местных торговцев из мусульман, с их помощью можно было оживить караванную торговлю. Ту же цель он преследовал, вызвав к себе в 1744 году из Казанского уезда крупного купца Сагита Хаялина. Когда Хаялин узнал, что ему будут даны высокие полномочия и крупная сумма из казны, он с превеликой радостью принял предложение Неплюева переехать в Оренбургскую губернию. Уже на следующий год он привез с собой триста с лишним семей из родного аула Байлар-Сабасы, из других татарских сел и городов. В скором времени на берегу Сакмары, у подножия Каргалинской горы, выросла большая купеческая слобода.

Место для слободы удобное. Караванные тропы проходят близко. Под прикрытием яицких крепостей и форпостов можно жить без опаски. И губернатор рядышком. Воды и земли — все в своих руках, бери сколько хочешь да пользуйся.

Разговор с Неплюевым велся с глазу на глаз и был долгим. Оба сошлись на мнении, что губернии необходимы люди грамотные и расчетливые, повидавшие жизнь, прошедшие огни и воды. Легко держать в узде невежд и тупиц, а с ученым человеком ухо надо держать востро. Губернатор познал эту истину еще будучи на учебе в Испании и Италии. Но если склонить ученых на свою сторону и использовать их знания — горы можно свернуть.

Сагит Хаялин тоже умел уловить течение жизни, предугадать повороты событий. Знал, что для исполнения нужд России мало иметь алчных купцов и мулл, умеющих лишь блаженно закатывать глаза при чтении сур корана. Требовались люди образованные — и хитрые послы, и много повидавшие на своем веку путешественники. Пусть странствуют по белу свету, на людей посмотрят и себя покажут, познают чужие обычаи, историю других народов, а если придется вести деловые отношения — не позволят обмануть себя.

При каждом удобном случае обласканный губернатором купец любил повторять: «Счет не солжет, мера не обманет. Мне данышменды10 нужны!»

Желая прославиться и увековечить свое имя, он, получив в 1745 году от Неплюева специальное разрешение, построил в Каргалах роскошные мечети, каких не было не только по всей округе, но и в самой Казани.

— Такое благолепие могло быть только у Великих Булгар, — хвастался Хаялин и одной из своих мечетей, подражая булгарам, дал название Джамиг.

Столь же величественным было воздвигнутое им здание медресе. Сюда он приглашал лишь тех учителей, которые обладали обширными познаниями в науках. Но кого поставить мударрисом?..11

Желающих занять почетное место было хоть отбавляй. Главный ахун губернии Ибрагим Хужаш углы Бутчеев, услышав про строительство в Каргалах большого медресе, незамедлительно отправился на прием к Неплюеву.

— Даменлой могу стать только я! — важно заявил он, ударяя себя в грудь. — Я Имам-хатип12, право первого за мной!

Губернатор, прекрасно знавший цену главному ахуну, как бы между прочим поинтересовался:

— Господин Бутчеев, сколько будет градусов в окружности твоей чалмы?

Глаза ахуна полезли на лоб.

— Ха?! Для нас, покорных хазретов, ваше превосходительство, нет никакой надобности знать про градусы. Знай назубок коран, будь праведным муллой — и достаточно.

— Ты главный ахун, всегда должен быть при мне, — дипломатично вывернулся Неплюев. — Будет и у тебя медресе. И... как ты сказал? Имам-хатип, кажется? Вот и поставим тебя главой того медресе. Будешь обучать корану. А туда... туда другие ученые нужны.

Разгневанный, сгорая от стыда и досады, но вынужденный покориться, покинул главный ахун губернаторский дворец несолоно хлебавши.

Сагит Хаялин, еще будучи в Казани, восхищался глубиной и обширностью познаний Габдессаляма из Таш-кичу, которого на все лады проклинали ревнители «истинной» веры. «Может быть, такой данышменд мне и нужен?» — все чаще подумывал он. — Да, именно он подходит, только согласится ли? Даже если согласится — состоит под надзором, казанский губернатор не отпустит.

Пришлось посоветоваться с Неплюевым.

— Говоришь, под надзором? — строго взглянул ему в глаза Иван Иванович. — Безопасность трона того требует.

— Но ведь как раз ради интересов священного трона Романовых и нужен он.

— Ты же сам сказал, что не отпустят.

— А он и так... переберется. Постараемся доставить.

— Тайком?

В ответ Хаялин счел уместным промолчать.

...В медресе Кинзю встретил один из учителей, хорошо одетый, с приятной улыбкой на лице. Прежде чем доложить Габдессаляму, он долго расспрашивал о семье, о предыдущей учебе, об учителях. А немного погодя Кинзю позвали в комнату даменлы.

Нисколько не робея перед признанным мыслителем и ученым, он вошел и, приветствуя, почтительно поклонился. В бархатном казакее, поверх которого была надета нарядная джубба13, в аммаме14, которую имели право носить только большие ученые, с ясным, мудрым лицом и задумчивыми, проницательными глазами, с округлой, аккуратно подстриженной в четыре пальца бородой, Габдессалям воплощал в себе степенство и достоинство.

— В добрый час, Кинзя-углан, рад видеть тебя в нашей обители. Проходи, садись. — Он показал на диванчик, обитый зеленой материей.

Габдессалям произносил каждое слово с расстановкой, протяжно, как бы давая возможность вслушаться в него.

— Я собирался в Бухару, но повернул обратно, прослышав о вас, — откровенно сказал Кинзя.

— Мне сообщил о том молодой хальфа, встретивший тебя. Не считай меня провидцем, но я вижу в твоей душе светильник беспокойного поиска. Что ты ищешь?

— Знаний и справедливости. Когда вокруг темно от горя и безысходности, хочется найти путеводную звезду.

Полные, выразительные губы даменлы дрогнули. С печалью в голосе он произнес:

— Да, на нашу эпоху выпало много бед и несчастий.

Воодушевленный его словами, Кинзя продолжал:

— Земля полна плача и стонов. Нет границ издевательству и мучениям, творимых генералами. А наши юртовые пуще них зверствуют.

— Будем надеяться на лучшее. Слава всевышнему, господин наш губернатор похож на человека милостивого. Верю, будет при нем порядок в губернии. Потерпеть надо, ибо нетерпеливость много тягостнее, чем терпение.

— Пока трудно судить, тэксир, сможет ли он внять чаяниям нашего народа? А от долгого терпения и камень трескается.

Габдессалям с интересом разглядывал круглое, пышущее молодостью лицо Кинзи с маленькой черной бородкой, его живые, пытливые глаза. Перед ним сидел не порывистый, необдуманно горячий юноша, но зрелый муж, твердо решивший встать на защиту народа. Кое-чему поучился, кое-что уже повидал. Его беспокойство за судьбу родины и желание еще больше пополнить знания вызвали в Габдессаляме чувство уважения. Он и сам увлекся беседой с этим незаурядным молодым человеком. Взволнованно поднялся с места, подошел к окну, устремив взгляд вдаль, на сакмарские берега и, словно позабыв о присутствии Кинзи, погруженный внутрь себя, с вдохновением начал читать стихи:

Подобен солнцу человек ученый,
Шакирд сравним с полночною луной,
Сиянием похож на звезды — скромный,
Невежда слеп, как червь в земле сырой.

Кинзя затаил дыхание, вслушиваясь в каждое слово, восхищаясь сочным, выразительным чтением даменлы. Он знал немало стихов из попадавшихся ему книг или рукописей, но эти слышал впервые.

— Умное сочинение, а? Это написал один мудрец по имени Мавля Колой. Да, чтобы уметь вести разговор в высших кругах и иметь представление об окружающем мире, нужно обладать глубокими познаниями.

— Истинно так, тэксир.

— Надо знать мир во всех его семи эклимах15, жизнь народов, населяющих его, их занятия и политику, чего они хотят и что замышляют. Наступил такой период, когда Россия ищет средства для общения со всеми государствами Европы и Азии. Сагит-эфенди с благословения губернатора Неплюева озабочен тем же. Вот почему возникла потребность в смышленых и грамотных людях. Для такой цели наше медресе открыли.

— Благой поступок. Раньше было иначе. В год дракона16 сожгли у нас медресе. Все, что имелись.

— Да, когда я узнал о сотворенной жестокости, душа переворачивалась от негодования. Да осенит аллах своим благословением наше медресе, кладезь знаний для страждущих.

— За ними я и пришел к вам.

— Твое желание похвально. Знание — украшение ума.

— Я слышал, у вас брал уроки мулла Абдулла Али...

— Да, был такой. — Лицо Габдессаляма просияло, довольный, он произнес: — Самый толковый из моих шакирдов. Настоящий азамат, смелый сердцем и чистый душой. Думаю, будет у меня еще такой шакирд, достойный гордости и славы...

И он улыбнулся Кинзе своей какой-то особенной, мягкой, обаятельной улыбкой.

7

Учеба начиналась осенью. До занятий можно съездить домой, проведать Аим.

Кинзя отправился на базар. Как не привезти подарки молодой красивой жене? Что купить — искать не надо. Зазывалы наперебой кричат еще издали, а подойдешь, хватают за рукав, нахваливают товары. Выбирай, что глазу глянется, лишь бы серебро звенело в суме.

Через двое суток, на исходе третьего дня, он подъехал к дому. Увидев его, набежал весь аул, и стар и млад. Покряхтывая, вышел отец. Выскочила Аим. Отовсюду раздавались радостные возгласы, сыпались расспросы о здоровье и дороге, всяк считал своим долгом похлопать по спине.

Аим расцвела от счастья. Когда муж наконец освободился, она взяла его за руку и повела в дом. Асылбика только что запеленала ребенка и убаюкивала его. Оставив колыбель, она колобком подкатилась к Кинзе, уткнулась в грудь, зашептала:

— Сыночек, радость моя! Приехал!

— Мама, покажи ему скорее сына, — просила Аим.

— Тише, дочка, он только что глазки закрыл.

Осторожно высвобождаясь из материнских объятий, Кинзя тянулся к сыну. Малыш лежал в колыбели, к ремням ее были привязаны волчьи и беркутиные когти — пусть растет батыром, а в головах, чтобы не сглазили недобрые люди, положена раковина ужовки. Кинзя хотел взять ребенка на руки, но Асылбика остановила:

— Разбудишь, сынок. Успеешь еще...

— Да сопутствует ему в жизни счастье, — сказал Кинзя и, отойдя от колыбели, сел на краешек нар. — Имя придумали?

— Нет еще. Мама не разрешила, пока ты не приедешь. Сказала, что сам наречешь, по обычаю три раза шепнешь на ушко.

— Так положено, — подтвердил Арслан. — Только не тяни, хватит мальчику оставаться безымянным.

В народе море имен, не сосчитать. А вот когда нужно найти одно-единственное, сразу и не придумаешь. Кинзя растерялся. Перебирает разные имена, ни то, ни другое не нравится.

— Неужели так трудно? — спросила Аим. — Дай имя какого-нибудь зверя или птицы. В вашем роду это любят. И мне нравится. Куда лучше, чем звать Сатлыком или Каскыном17.

Арслан остался доволен советом снохи.

— Хотя и говорят, что, выслушав жену, сделай наоборот, но с ней я согласен.

Действительно, как Кинзе самому не пришло на ум? Жена права: дед его — Аккош, отец — Арслан, даже Сыртлан имеется18. Подумав, он спросил у жены:

— Какого зверя ты больше боишься? Медведя, волка?

— Нет, я рыси больше всего боюсь.

— Так и назовем — Сляусином. Когда своя рысь будет, других бояться не станешь.

— Сляусин... Сляусин... — задумчиво повторила Аим, как бы привыкая к звучанию будущего имени сына. — Что ж, пусть будет так.

Арслану имя тоже пришлось по душе.

— Пусть внук мой будет таким же ловким и цепким, как рысь.

А сидевшая у колыбели Асылбика, с нежностью глядя на спящего ребенка, благословляя его, начала творить молитву:

— Ля иллахи иллалла...

На огонек собрались соседи. Накрыли табын с привезенными Кинзей чужеземными угощениями. Были тут и сладкий изюм, и ароматные бухарские вяленые дыни, астраханские орехи и сартский сахар. Да и подарки разжигали глаза. Малиновая ткань на платье, тонкое зеленое сукно для елянов, адрас для комзолов. Вышитые гладью бухарские узоры, нити для позументов, бусы из коралла, бисер, сурьма для бровей, благовонные мази для лица, хна, цинковый шпат подводить глаза — ничего не забыл Кинзя. Отцу подарил украшенный самоцветными камнями бархатный пояс, матери — цветастый головной платок, серебряные серьги, перстень с агатом, жене — причудливо расшитую сартскую тюбетейку, застежки для платьев. И лишь потом, как самое дорогое, вынул сверток с книгами.

— Вот настоящее сокровище, — сказал он. — Дорого стоит. Спасибо, отец, за деньги, данные на них.

— Благодарностью будут твои знания, — ответил Арслан.

Аим, радуясь, словно ребенок, тут же примерила тюбетейку. В ней она казалась еще красивей. Да еще нанесла румяна на щеки, подвела брови сурьмой — одно загляденье! Женщина есть женщина. Даже Асылбика не удержалась, накрасила синеватым шпатом ресницы.

— И ты туда же, старая, — съязвил Арслан.

— А что? Для глаз польза большая. Не чужой, а собственный сынок привез. — Всем своим видом показывая, что никто не должен касаться камня, засунула его куда-то за оконный наличник, вернулась к колыбели и снова принялась качать ее, напевая.

Арслан, понизив голос, начал расспрашивать сына подробно, день за днем — о его странствиях. Услышав о том, что Кинзя уедет на учебу, Лим тихонько вздохнула.

— Вернешься оттуда муллой? — спросила она, расстроенная предстоящей длительной разлукой.

— Разве плохо?

— Наденешь чапан, намотаешь на голову чалму, обопрешься на посох... — Аим сморщила носик. — А войдешь в дом, падешь на колени в переднем углу, глаза закатишь и начнешь бормотать молитвы. Точь-в-точь как Камай Кансултан.

— Не нравится? — поинтересовался Кинзя, пряча улыбку.

— А что тут хорошего? Спаси и помилуй от такого мужа-муллы. Нет, нет! Смешно. Да и противно.

— Чем же тебе неприятен мулла?

— Все они берут одну жену за другой. По три, четыре...

— Ты у меня будешь единственной абыстай19.

— Не хочу! Абыстай не имеет права ни на что. На коня не садись, в лес не ходи.

Аим испугалась не на шутку, но затем, сообразив, что при желании Кинзя давно бы смог получить мэншур на право быть муллой, успокоилась. Нет, не станет ее Кинзя подобно Камаю Кансултану кормиться на свадьбах, не будет наживаться на людском горе, собирая пожертвования на похоронах. Он выбрал себе иную дорогу. Да и все муллы, которых она знала, не смогли бы сравниться в знаниях с ее мужем.

— Не переживай, Аим, — сказал Кинзя. — Скачи на коне по лесам и лугам, играй на кубызе20. Никто осуждающе не покажет пальцем на тебя или на меня. Разве нельзя прожить на свете без чалмы и чапана?

— Не надо чалмы. Тебе так идет бухарская тюбетейка...

8

Осенью начались занятия в медресе. Шакирдов, знающих подобно Кинзе арабский и фарси, Габдессалям перевел в высший класс. Учил он сообразно дарованию, а не возрасту. Даже в младших классах рядом с юнцом мог сидеть успевший обзавестись бородой шакирд.

Напротив окон медресе гудел, как пчелиный улей, богатый каргалинский базар, видна была Сакмара со снующими по ней барками, паузками и возчиками на берегу. Кинзя оставался равнодушным ко всему, что творилось за окнами. Учеба увлекла его с первых же дней. Душа словно обрела крылья, поднимаясь в необозримые просторы вселенной, купалась в живительных волнах глубокого моря познаний. Воображение уносило в древние Юнан и Руми21, о которых так ярко, будто он сам был очевидцем, рассказывал Габдессалям.

Почти во всех медресе учеба ограничивалась зубрежкой религиозных догм, а здесь, когда устаз объяснял значение отдельных сур корана, разгорались жаркие споры. Если речь заходила о священных для мусульман Мекке и Медине, Габдессалям не упускал случая поговорить и о. древнебулгарских городах. Он стремился раскрыть перед слушателями историю окружающего мира. Целые уроки были отведены походам великого Искандера Зулькарная — Александра Македонского, временам правления Огуз-хана, нашествия Чингисхана.

Талипы22 знакомились с учениями прославленных мыслителей Востока, с бессмертными канонами Абуалисины, открытиями Улугбека. Однако Габдессалям не уподоблялся ишанам, не понуждал к обязательным занятиям знахарством, без особого увлечения говорил об астрологии, зато с наслаждением учил философии, риторике и логике. Шакирды читали книги, о коих прежде и слыхом не слыхивали.

Уроки Габдессаляма не проходили впустую. Каждое слово у него дышало свободолюбием, давало толчок к размышлениям.

Шакирды, пользуясь полученными знаниями, за стенами медресе, на улице ли, в чайхане или даже в самой мечети, вступали в ожесточенные споры с муллами и муэдзинами и доводили их до белого каления, ловя на ошибках и противоречиях, изобличая в невежестве. Взъяренные служители веры бежали с доносами к старшинам, к главному ахуну.

Ибрагим Хужаш Бутчеев, глава деятелей религии всей башкирской земли, пристально следил за Габдессалямом, ведь что ни богопротивное слово — от него и его шакирдов. У Ибрагима свое медресе, губернатор сдержал слово, но многие шакирды, разочаровавшись в нудных занятиях схоластикой, уходили к Габдессаляму, учились у вероотступника ереси и распространяли ее, как заразу. В бессильной ярости он призывал на их головы кары небесные, а к даменле проникался еще большей ненавистью и жаждой мщения. Была б его воля, отозвал бы немедля, наложил бы железные цепи на руки и ноги и отправил бы куда следует, чтобы не нашел обратной дороги даже в свой богомерзкий аул Таш-кичу. В преисподней его место! Уж давно очутился бы он там, если б не защита купца Сагита. А с ним шутки плохи, лучше не связываться.

Побаивался Бутчеев губернатора и Сагита Хаялина, но намерений своих не оставил. Решил действовать через Тевкелева, первого наиба Неплюева.

Тевкелев и без доносов главного ахуна знал, что из себя представляет даменла Каргалинского медресе. Знать-то знал и тоже, как Ибрагим Хужаш, не испытывал к нему симпатий, но... все это накрепко связано с государственными делами и политикой. Им с Неплюевым одной рукой нужно крепко держать в узде башкирский народ, а другую протягивать к странам Востока. Для достижения первой цели они опирались на мулл, волостных старшин и, конечно, на главного ахуна, однако для связей с Востоком одних призывов к милосердию божьему недостаточно. Тут не обойтись без таких людей, как Сагит Хаялин и просвещенные воспитанники Габдессаляма Ураи. Неплюев с Тевкелевым понимали, что среди двух противоположных лагерей возможны столкновения, распри и прямая вражда, но в том и состояло искусство, чтобы не дать взять верх ни той, ни другой стороне. Если ведра на коромысле уравновешены, вода не выплескивается. Вот почему Тевкелев решительно придержал одно из ведер, которое не вовремя начало подниматься вверх.

— Ты его не трожь, ахун. У нас свои глаза и уши имеются.

Ахун Ибрагим вышел от наиба вне себя от злости. Значит, и Тевкелев, кому он так верил, заодно с Неплюевым и Хаялиным! Или аллах лишил их, разума? У себя под носом не видят, как начинается брожение умов, чреватое опасными последствиями, ведется подстрекательство против них же самих. Не наваждение ли дьявольское? Если змея живет очень долго, она превращается в юху23. Габдессаляму нет и пятидесяти, а он опаснее юхи. Как быть дальше, к кому еще обратиться? Да имеет ли смысл? Против Тевкелева пойти равно тому, что играть с огнем. Ахуну он внушал тайный страх. Высокая должность, авторитетом пользуется у губернатора. Сенат прислушивается к его словам. Но дело не в этом. Нравом наиб жесток и беспощаден. Попробуй, встань поперек пути — сломит, как соломину.

«Ну и пускай защищают собаку, а я до щенков доберусь, — успокаивал себя главный ахун. — Есть муллы, старшины. Пусть ни дня покоя им не дают. А высохнут тонкие корни — дереву не устоять...»

9

Подходил к концу второй год учебы. В медресе не оставалось завалящей книжонки, какую бы не прочитал Кинзя. Однажды Габдессалям принес на урок толстую книгу в черном переплете. Кинзя видел ее впервые.

— Слушайте, — сказал устаз, бережно перелистывая страницы. — Здесь как раз говорится о наших краях. Когда Чингисхан покорил многие страны, он поделил их на улусы и раздал сыновьям. Старшему сыну Джужи, как вы уже знаете, он положил в рот самые жирные куски — долину Иртыша и другие сибирские пространства, нижнее течение Сайхуна, Джайхуна24, владения саксинских кипчаков и булгар. Вот что сказал он сыну по поводу нашей башкирской земли: «Нигде больше нет таких красивых мест, свежего, родникового воздуха, бурливых сереброструйных вод, благоухающих лугов, просторных пастбищ, величественных гор, девственных лесов. И хозяином их отныне будешь ты...»

Кинзя внимательно, склонив голову набок, слушал и, не удержавшись, вставил:

— Ишь, как расхвалил! А ведь его орда топтала, жгла, грабила эту землю, красоту которой мог воспеть только народ. — Продолжая свою мысль, он напомнил слова песни:

Много лесов, много гор,
Земля золотая в том крае,
Много рек, много озер,
Прохладны воды в том крае...

— Да, ты прав, — сказал устаз, нисколько не сердясь на то, что его перебили. — Воды наши — живое серебро, земля — золото, а камни дороже алмазов, потому что здесь наша родина.

Габдессалям и прежде на уроках приводил в пример высказывания Аль-Джузжани, Абуль-магали Джувейни и других иранских историков о башкирах, но упоминал вскользь, скупо, ибо они пели дифирамбы монгольским захватчикам.

— А это кто написал? — полюбопытствовал Кинзя.

— Рашидеддин Фазлылхак Хамадани. Ни один из трудов его соотечественников не сравнится с прославленной «Джамиг-эт-тауауих»25. У меня был лишь первый том книги, вы ее знаете, а теперь появился и второй.

Габдессалям ценил книги превыше любых земных сокровищ и не жалел на них денег. Отправлялся ли в дальний путь караван — он упрашивал привезти ему нужных авторов, возвратятся базарканы — спешил к ним, стараясь опередить других любителей книг. Сейчас его осчастливили купцы Сагита Хаялина, ходившие с караваном из сорока верблюдов в Самарканд.

Рашидеддин был главным визирем Газан-хана в Ильханском улусе Ирана и оставил потомству объемистую историческую энциклопедию. В средние века не было ей подобных ни в Азии, пн в Европе. Со всеми подробностями в ней описывались возникновение империи Чингисхана, вся его родословная, кровавые войны и жестокие победы.

Как свидетельствует Рашидеддин, монголы вонзили кровавые когти и в нашу землю, — палец устаза лег на книжную страницу. — Но не только у них, у многих загорались глаза при виде лакомого кусочка, потому и не давали соседи окрепнуть башкирскому народу, поднять голову. С давних времен на его долю выпала трудная судьба. От сотворения мира до огузов и хиджры26, от Чингисхана до Белого царя совершались набеги, творились грабежи и резня...

С пронзительной явственностью вставали перед глазами картины прошлого, в ушах, казалось, звучал гром давно отшумевших битв. Вот где-то рядом, за лесистым увалом, слышится топот копыт несметной конницы Чингисхана. Грудь о грудь сшибаются с ними башкирские всадники, идет кровавая сеча. Окрестные джайляу и стойбища охвачены всепожирающим морем огня.

Да, как раз в устье Сакмары, на месте нынешнего. Оренбурга, поднявши отточенные пики, с колчанами, полными стрел, выходили башкиры навстречу монгольским завоевателям. Не ведал страха и устали, с беззаветным отчаяньем защищали они родину предков, падали в бою, но не отступали. Четырнадцать лет монголы не могли сломить их сопротивление. Суровый Урал, дремучие леса, мрачные скалы с подстерегающей на каждом шагу опасностью наводили на них ужас, и многие захватчики нашли здесь для себя могилу.

Нет, думалось Кинзе, не ради праздного интереса завел этот разговор Габдессалям. Действительно, сколько выпало испытаний на отчий край. Высасывали из него кровь Золотоордынские ханы, разорял кочевья Хромой Тимур. После распада Золотой Орды начался дележ башкирской земли. Зарились на нее и сибирские хан-заде. Словно волки, не поделившие добычу, грызлись между собой ханы, победивший накладывал непосильную дань. Совершали набеги киргиз-кайсаки и калмыки. Лишь когда присоединились к России, народ вздохнул посвободней, да и то ненадолго: царские генералы оказались теми же завоевателями в новом обличье.

Распаленные рассказами устаза, шакирды после занятий обсуждали услышанное и самым пылким был Кинзя:

— Сейчас хозяйничают у нас Демидовы и Твердышевы. И благословляют их на это не только губернатор, но и сама царица!..

Любые стены имеют уши. Слова Кинзи, обращенные против губернатора и — какое кощунство! — против священной императорской особы, дошли до слуха главного ахуна Ибрагима Бутчеева.

Кинзя не раз встречал ахуна то в мечети, то в медресе, когда тот приезжал в Каргалы с проверками. Он почтительно здоровался, но ахун или не замечал его, или отвечал сквозь зубы. И вот Бутчеев прибыл в медресе, пожелав проверить знания лучшего шакирда Габдессаляма. Его выбор пал на Кинзю, которому было велено вести намаз, читаемый в пятницу. Ничего удивительного в том не было — время от времени, дабы приучить шакирдов вести богослужение, их приглашали занять место в михрабе27. У ахуна, приготовившегося слушать, на губах блуждала ехидная ухмылка.

Кинзя вел намаз с подъемом, знал он пятничную молитву назубок, но ахун после исполнения службы с недовольным, надменным видом начал придираться.

— А где хотба28 в честь нашей самодержавной шахини Елизаветы Петровны? Не слышал я и хотбу его превосходительству губернатору Неплюеву, хозяину всего башкирского дома. Это большой грех — умолчать о верности нашей милостивой шахине. И вижу я в том твой злой умысел.

Покидая мечеть, главный ахун потребовал, чтобы сегодня же Кинзю вызвали к нему.

Кинзя понимал, что вызывают его неспроста, и решил держаться с достоинством, не теряя самообладания.

Ибрагим Хужаш был не один. Рядом с ним сидел почтенного возраста мулла, присутствовали два учителя и Габдессалям.

Ахун глянул исподлобья, пожевал губами, сварливо начал:

— Посмотрите на него, правоверные! Перед вами человек, душа которого погрязла в грехах. В нем греховно все — и слова, и поступки...

Кинзя в упор глянул ему в глаза, спросил:

— В чем мой грех? Не разбойничаю, кровь не проливаю. Не обманываю, взятки не вымогаю, как это делают другие.

Ахун, ожидавший покорности и смирения, выпучил глаза, его налитое жиром лицо побагровело.

— Уйми язык, негодяй! Где твое воспитание? Еще смеешь перечить мне, главному ахуну?! — Захлебываясь от негодования, он поплевал в стороны. — Аллах, спаси и помилуй! Неужто конец света наступает? Что творится, мусульмане? Уже не почитают старших! Всевышний дозволяет спорить шакирду с шакирдом, мулле с муллой. А этот щенок бушманского Арслана осмеливается тявкать на почтеннейших духовных лиц! Виданное ли дело? Стыд, позор! Вот плоды твоей деятельности, Габдессалям! Напялил аммам и строишь из себя всезнающего да всевидящего. Положит, положит аллах предел всему этому! Воздымет карающую десницу! — На шее ахуна выступили жилы, он с угрозой постучал по полу посохом. — Нечестивые слова слышу из уст твоих!

— Пока я не произносил ничего нечестивого, только спросил, в чем мой грех. Теперь стою и слушаю, что произносят ваши уста.

— Хватит! — остервенел ахун. — Думаешь, я не знаю, как ты отзываешься о великой царице, подбиваешь к бунту?! Я тебя предам анафеме! Обо всем доложу губернатору! Ты у меня насидишься в остроге!

Никто не понимал, с чего так распалился главный ахун? Ведь, кроме позабытой злосчастной хотбы, не было никаких других причин, чтобы обрушить громы и молнии на голову лучшего воспитанника медресе. Учителя недоуменно перешептывались. Укор и осуждение можно было прочесть во взгляде Габдессаляма. Главный ахун, не найдя ни у кого поддержки, чуть остыл и поспешил закончить.

— Гнать его из медресе, чтоб и духу не было! — махнул он рукой. — Каким был дикарем, таким пусть и остается. Он осквернит джуббу, предназначенную аллахом для его истинных ревнителей. Малахай да чарыки — вот его истинное одеяние.

— Ваша правда, хазрет, — с нарочитой покорностью подтвердил Кинзя. — Мы выросли в малахаях да чарыках. И я согласен носить их до скончания века.

Не испросив разрешения, он резко повернулся к двери и вышел.

На следующий день, надев елян и чарыки, нахлобучив на голову малахай, Кинзя без всякого вызова явился в ту же комнату. На лице ни тени тревоги или беспокойства — оно по обыкновению было улыбчивым. Изумленный Габдессалям оглядел его с ног до головы.

— Ты что так вырядился? — спросил он довольно строго. — Или испугался проклятья ахуна?

— Большой человек, каждое его слово — закон. — Кинзя едва сдерживал улыбку. — Велел гнать из медресе, вот и ухожу. Попрощаться зашел.

— Глупости не городи. С Ибрагимом Хужашем мы вчера поговорили наедине. В конце концов, пока я хозяин в медресе, а не он.

— Рано или поздно еще придерется и изживет.

— Собака лает, караван идет. Пускай лает, если находит себе в этом удовольствие.

— Нет в караване моего верблюда. — Кинзя сбросил с себя напускную веселость, вместо улыбки появилась горькая усмешка.

Габдессалям понял, что его уговоры бесполезны, но все же сказал:

— Тебе я хоть сейчас выдал бы шагадатнаме29. Сколько проучился, закончить бы нужно. Получить, как положено, права муллы...

Кинзя не собирался стать служителем веры, но не помешало бы, конечно, иметь указ на звание муллы. Правда, в народе и так называют его абызом, даже ставят выше муллы. Однако по нынешним временам быть муллой кое-что да значит. Доведется вести где-то серьезный разговор — потребуют мэншур. Напишешь ли какое-то прошение или жалобу в канцелярию — подпись муллы предпочтительней. Что ни говори, а должность впереди человека ходит.

Не было бы у Кинзи причин уходить из медресе за месяц-полтора до окончания учебы, если б, как делалось это в былые дни, мог выдать мэншур ахун своей Ногайской дороги. Но еще одиннадцать лет назад, когда по указу императрицы Анны Иоанновны запретили строить новые медресе и учредили должность главного ахуна, права других ахунов оказались урезанными. Как ни крути, а чтобы получить мэншур надо будеть гнуть спину перед тем же Ибрагимом Бутчеевым. Даже думать об этом не хочется...

Габдессалям нервно теребил и пощипывал круглую холеную бородку. Он прошелся по комнате и остановился перед Кинзей, чтобы произнести напутственные слова.

— Батыр для себя рождается, а умирает за родину. — Габдессалям помолчал немного и продолжил начатую мысль. — Ибрагим говорит, что ты бунтарь, рвешься в бой против установленного порядка. Пускай говорит. Я-то лучше знаю тебя. Звать народ к просвещению — это тоже бой, как же иначе? Сам подумай, ради чего воин-батыр берет стрелу и кладет ее на тетиву? Чтобы похвастаться перед людьми силой? Нет, чтобы, как истинный мерген, поразить цель. У тебя кроме мужества имеются теперь знания. Неужели похоронишь их в себе? Тогда твои знания будут подобны жемчугу, висящему на шее ишака... Неси эти жемчужины в народ. Он прозябает в невежестве и жаждет их пуще солнечных лучей и лунного света. Так сей же семена добра и знаний в людские души! И сам тогда богаче станешь. В твоих руках волшебный ключ. Как бы ни было трудно, но надо сделать все возможное, чтобы открывались у нас все новые и новые медресе. Пусть больше людей овладевают грамотой, изучают историю народа, знают имена своих героев, чьи подвиги осеняют сердца и души вдохновением. Вот тогда народ сознательно пойдет на любые жертвы во имя отчизны... Легкая ли задача? Неимоверно трудная. Не сравнить с той, которую выполняет Сагит-эфенди со своими караванами в восточные страны и торговлей с сартскими базарканами. Самое великое, самое святое дело — битва за просвещение и культуру. И не одним днем она делается, не одним даже годом. Немало испытаний придется вынести на этой тернистой дороге. Вот и все, что я могу сказать тебе на прощанье...

В старинных легендах батырам давали испить живой воды, чтобы влить в них свежей силы в борьбе с чудовищами.

Вот таким, полным сил и жизни, почувствовал себя Кинзя после беседы с Габдессалямом.

Примечания

1. Уйряк — утка; употребляется в форме презрительной клички.

2. Ясынь — отходная молитва.

3. Магазея — склад, отсюда слово магазин.

4. Умет — постоялый двор.

5. Казакей — полукафтан длиною выше колен, с рукавами до локтя и со стоячим воротником.

6. Абуалисина — Ибн-Сина-Али, великий ученый и философ средневековья Авиценна.

7. Суюнче — радостное известие.

8. Даменла — мулла, возглавляющий медресе.

9. Капсак, кыпсак — игра слов. Капсак — верблюд, у которого горбы расположены близко друг к другу, а передний больше заднего горба. Кыпсак — кипчак.

10. Данышменд — знаток, специалист.

11. Мудеррис — главный преподаватель.

12. Имам-хатип — духовный наставник у мусульман.

13. Джубба — халат из шелковой ткани (у мусульман).

14. Аммам — разновидность чалмы.

15. Эклим — климат. Древние географы делили сушу с проживающими на них народами на семь климатических поясов.

16. Год дракона — 1736 год. Имеется в виду указ императрицы Анны Иоанновны от 11 февраля.

17. Сатлык — предназначенный к продаже, Каскын — беглец.

18. Аккош — лебедь, Арслан — лев, Сыртлан — гиена.

19. Абыстай — жена духовного лица.

20. Кубыз — национальный щипковый музыкальный инструмент.

21. Юнан — древняя Греция, Руми — древний Рим.

22. Талип — студент.

23. Юха — в башкирской мифологии змея, прожившая сто лет и принявшая образ женщины; всячески вредит людям.

24. Сайхун — Сырдарья, Джайхун — Амударья.

25. Рашидеддин Фазлылхак Хамадани (1247—1318) — иранский историк. Джамиг-эт-таурих — Сборник летописей.

26. Отузы, тузы — Древнетюркские племена. Хиджра — начало мусульманского летоисчисления.

27. Михраб — ниша внутри мечети, где стоит мулла, ведущий богослужение.

28. Хотба — предворяющая службу хвалебная молитва в честь высокопоставленного лица.

29. Шагадатнаме — свидетельство об окончании медресе.